Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Продолжайте, продолжайте, маэстро. Я вас так же с наслаждением слушаю, как скрипочку Ростроповича.

— Виолончель, — горловым шепотом поправил кто-то из бородатых живописцев.

— Ась? — наставил ухо к бородатому Егор Александрович. — Виолончель, контрабас, скрипочка, барабан в руках надутого пошлого политикана — один черт! Так продолжайте, продолжайте, милый Исидор Львович, насчет архивной пыли и авангарда. Вкручивайте мозги иностранцу, он ведь русский язык понимает. Валяйте! Вы хотели сказать, что реализм — загнанный осел, откинул копыта, лежит в канаве, мордой в дерьме и икать не способен? Ась?

Песков, нацеленный к отпору, оскорблено задвигал вросшей в плечи шеей, отчего электрический свет заскользил по его зеркально-свекольной голове, напряг жирные складки на том месте, где должна быть шея, голос его утончился:

— Я пра-ашу!.. Ведите себя достойно, Егор Александрович! Вы походя оскорбили и великого музыканта, и меня, я пра-ашу, я пра-ашу не давать волю русской грубости в присутствии иностранного гостя! Не показывайте свою нецивилизованность, не-е кр-расиво, не интелли-ген-тно! Не устраивайте спэ-эктакль!..

— Чихать я хотел, — сказал Егор Александрович невыносимо нежно.

— Чихать? На что чихать?

— Чихать я хотел… на вашу лысину в присутствии иностранца, — сказал с тою же нежной приятностью Егор Александрович и, выпив водку, вновь налил рюмку, чокнулся со сдерживающим смех Василием Ильичом. — Давай, Вася, выпьем за здоровье Исидора Львовича! Я испытываю к нему симпатию, что бы ни было! Он не совсем плохой малый!

— Как вы смеете?! — крикнул Песков и вздернулся на носках, чтобы быть выше ростом. — Что вы себе позволяете? Возмутительно!.. Я лично вами, господин академик, был приглашен, как и все — надо полагать!..

— Конечно, сущая правда, — закивал бородой Егор Александрович. — Вы позвонили, и я разрешил вам прийти, как интеллектуалу, так сказать, известному искусствоведу. Однако я весьма огорчен, что вы разочарованы. Вы, наверное, предполагали, что я вытащу из запасника этакие заковыристые штучки. Но, видите ли, в эти либеральные годы я не увлекся авангардом. Абстракционизм — искусство лентяев, а я рабочая лошадь. Производить пустой шум как-то все было недосуг. Погряз в пыльном реализме. Ушел в жанр, в портретики, в пейзажики, в мотивчики. В скульптуру, наконец. Трюизмы и полная чепуха. Извините уж старого старикашку за нафталинный консерватизм.

«Как всегда, бесстрашно ерничает, — подумал Андрей. — Что-то они оба, и дед и Василий Ильич, очень веселятся. Впрочем, дед не изменяет своей роли. Ему наплевать на все, что о нем подумают».

— Егор Александрович, вы — выдающийся мастер, — спотыкающимся голосом выговорил молодой человек со стыдливыми пунцовыми щеками. — Вы замечательный колорист, и я привез к вам мистера Хейта, когда узнал, что вы показываете сегодня. С мистером Хейтом мы были сегодня у Глазунова…

— Ай-яй, другой коленкор, — опечаленно покачал головой Василий Ильич. — Художник Демидов отдален от почтенного господина Глазунова на миллионы световых лет. Надеюсь, Игорь Григорьевич, он показал вам рекламный фильм о себе?

— Да, да! А вчера были у Шилова… Александра Максовича.

— Вот это — живописец, слава Господи, — одобрил Василий Ильич.

— Мистер Хейт купил у Шилова две работы и, как вы знаете, намерен у вас…

— Как они ошибаются, эти иностранцы, — простонал Песков, закатывая глаза. — Какой примитивный заокеанский вкус! Они теряют разум в России!

— Верно! Не то, Игорь Григорьевич, смотрит ваш мистер, — зарокотал Егор Александрович, показывая рюмкой на картину, которую рассматривал иностранец в обществе бородатых живописцев с нетрезвыми физиономиями. — Тащите его от «Баррикады» вон к той стене. Там портреты прекрасных женщин, пейзажи и прочие красоты.

Мистер Хейт, остекленело глядевший на картину среди общего жужжания голосов, движения, звона рюмок, окруженный, как остров, бородатыми живописцами, неизвестно почему ждавшими, как выразит американец отношение к полотну, услышал фразу Демидова и оборотил к нему узкое, напоминающее лезвие, лицо, в бесцветных глазах промелькнуло подобие улыбки.

— О нет, — сказал он с акцентом. — Пейзаж будем смотреть… потом.

— Интересно бы знать, мистер Хейт, что вас пленило в такой мрачной картине? Грязная мостовая, баррикада, убитые, кровь… Кому это нужно? — с внушительной корректностью заговорил Песков. — По-моему, от нее несет поверхностной тенденцией. Где тайна? Где мысль? Это даже хуже, чем Репин.

— Отменно сказано! — круто крякнул Егор Александрович. — Так его, маленького, чтоб другим не повадно было. По попе ничтожного Илью Ефимовича, по попе! Здравомыслие и отменный пир вкуса! Виват, Песков!

Игорь Григорьевич потупился, проговорил негромко:

— Как вам не стыдно, господин Песков? Репин — великий гений, а вы…

— Жар, — заметил сочувственно Егор Александрович и, словно бы измеряя температуру, приложил широченную ладонь к потной лысине Пескова. — Диспепсия. Бред. Непроизвольное хождение под себя. С детства не просился на горшочек! К врачу! Немедленно! Сию минуту! Господа и друзья! — поднял он густой голос, озирая мастерскую. — Среди вас нет врача? Фельдшера? Ветеринара сюда! Господину Пескову плохо!

— Пус-стите, варвар! Пу-пустите! У вас корявая ладонь! Пустите, хулиган! — взвизгнул Песков, неуклюже выныривая из-под руки Егора Александровича, мотая головой, будто лошадь, укушенная оводом, его налитые кровью глаза ненавистно выкатились. — Вы… Вы еще пожалеете, вы еще раскаетесь! Кто вам дал право неуважительно обращаться со мной? Вы — не художник! Вы — дворник! Вы — некультурный человек!

Егор Александрович с медвежьей учтивостью, изображающей японский этикет, склонился к Пескову:

— Где ваша рюмка? Не хотите ли выпить за примирение и договор согласия? К чему призывают наши мудрые политики? Процедура следующая. Я как можно дальше посылаю вас с вашим авангардом. А вы меня — с моим пыльным реализмом. После чего стукаемся попой о попу и расходимся в разные стороны. При одном условии — чтобы я вас больше не обонял в своем доме. Здесь не должно попахивать атмосферой торгашества. Так вот, у вас ножки есть? Есть? Поэтому идите от греха подальше. И вы, конечно, знаете куда. Идите, идите и идите. Пока в присутствии иностранца я не попробовал носком ботинка прочность вашего тыла.

— Вы пьяны! Безобразие! Вертеп какой-то! Хулиганство! Василий Ильич, угомоните вашего приятеля! Что за балаган вы устроили? Как это называть? Вы еще пожалеете! Вы — раскаетесь!..

С расширенными ноздрями Песков вращал головой в разные стороны, видимо, в поиске защиты и сочувствия, однако лишь кое-кто мельком взглядывал на него, делая непричастное лицо, незнакомые юные люди с аристократическими бабочками деликатно притворялись, что наблюдают товарищескую шутку в среде художников, но стоявшие вокруг иностранца трое нетрезвых бородачей откровенно ржали, скашиваясь на мистера Хейта, который щелкал фотоаппаратом, отходя и подходя к картине. Андрей не испытывал расположения к художнику Пескову, имевшему деловые связи с иностранными посольствами и занимавшемуся, как было известно, перепродажей картин, что спасало живописцев в бедственном состоянии и одновременно угнетало зависимостью от его благоволения. Но бесцеремонность деда создавала неловкость, его желание не держаться хорошего тона (что он умел делать) рождало вокруг него и приверженцев, и тайных недругов. Вместе с тем завистливые собратья по профессии, боясь грубовато-острого язычка академика, объясняли независимость его избалованностью многолетней славой и прошлым денежным благополучием, превращенным, однако, в пыль гайдаровскими реформами. Он никогда не относился к чистоплюям в искусстве и, получая частные заказы, не отвергал их, великолепно ваял надгробные дорогие памятники, не считая это побочным заработком. Василий Ильич, бескорыстно почитающий талант Демидова, упоенно посмеивался над крепкой фразеологией друга и вместе любил возразить, безобидно называя его «бульдозером в споре». И сейчас он с укоризной сделал попытку снизить злоречивую отраву в словах Демидова:

— Егорушка, не обижай господина Пескова! Ты, как в том анекдоте, затюкал Исидора Львовича! Что касается твоей брезгливости к авангарду, то Бог им судья — в живописи не тесно ни гениям, ни бездарностям!

«Ну, дед сейчас бросится в атаку, — подумал Андрей, — и начнет громить и соглашательство Василия Ильича, и лицемеров постмодернистов, которые перелицовывают чужие идеи, ведут к уродству, являются фальшивомонетчиками всех мастей, а их живопись — это жалкий вопль мазни забытых модернистов, поэтому лучше быть нулем, ничем…»

— Примиренцев в монастырь? — вскричал Егор Александрович, веселея от несогласия своего друга и широкой улыбкой показывая крепкие зубы. — Либерал! Лучше уж на баррикады! Ты прав, Васенька, ненавижу мещанское небытие, что есть авангард! Хотят представить нам жизнь как абсурд всеразъедающего сознания. Извращенцы! Ге-морр-рой в халате! Впрочем, сам Исидор Львович — произведение авангардного искусства — и я хотел бы его изваять! Как вы, Исидор Львович?

Вокруг хохотали, потому что Пескова рядом с Егором Александровичем не было: кругленький, потный, на коротеньких ножках, размахивая короткими руками, он багровым окороком катился мимо гостей к двери, и обтянутая клетчатым пиджаком покатая жирная спина его, складка вместо шеи, вдавленная в плечи голова выражали крайнюю степень взбешенности. Он кидал за спину задыхающиеся вскрики, как шипящие в воздухе гранаты:

— Невежа! Варвар! Невежа! Невежа!..

— Политик может уйти и вместе с собой погубить все невежественное человечество, — сказал вслед ему Егор Александрович и принялся наполнять рюмки. — Несообразность всех нас в том, что мы все опасно больны всепрощением, Вася, дорогой! Ты доверчив и добр до безобразия. Давай свою чашу, долью. И не будем хоть с тобой прояснять правду-матку.

— Оставь, Егор! Не надобно тебе было обижать человека! — возразил Василий Ильич. — Нехорошо как-то. Связался медведь с цыпленком.

— Обижать? Господина Пескова? Где Песков прошел, там трава не растет! — хмыкнул Егор Александрович. — Его? Обидеть? Невозможно! Слишком благородно! Виноват я, что разрешил ему явиться. Таких интеллектуалов надо с разбега гнать взашей из всех мастерских. Иначе в конце концов он всех голодных живописцев купит с потрохами за бесценок в наше идиотическое время! Цыпленок, разжиревший на продаже чужих картин. Грабитель! Таких разбойников в навоз носом тыкать надо!

— Что ты, что ты, не так свирепо, Егорушка, — сконфузился Василий Ильич. — Ты употребляешь непотребные обороты. Вон твой иностранец, должно, уж получил полное образование. Да Господь Бог тебе знамение не подавал личные законы навязывать. Каждый по-своему умен.

— Правильно! — расхохотался Егор Александрович. — Но не очень! Вернее, так: суди, брат, со своей колокольни, ибо химерную объективность придумали ничтожества! Все эти охи, ахи скептиков и либералов — жалкие парадоксы сознания. Вкус! Природный или воспитанный вкус — мера всего!

— Он у вас есть? — спросил с ехидцей один из нетрезвых бородачей.

— Сильно надеюсь. Иначе пошел бы в грузчики и потихоньку спился. Да, вкус! Глянь-ка, внук! — Он взял Андрея за локоть. — Погляди на американца. Ты видишь его глаза? Какого дьявола он рванулся к «Катастрофе» и торчит перед ней? Неспроста. Вряд ли он раскусит ее смысл без нашей помощи. Не думаешь ли ты, внучек, что я показываю эту картину и собираюсь продать ее?

— Не верю, что ты решился, — сказал Андрей.

— Молодец. Не продам и за миллион долларов. Пока еще она не имеет цены.

— Зачем тогда ты ее выставил?

— Дразнить гусей.

Андрей знал, что эту незаконченную картину дед ни разу не выставлял на официальных вернисажах, но не скрывал ее, когда наведывались в мастерскую коллеги, вроде бы вскользь проверяя производимое ею впечатление. Андрей не совсем понимал, почему картина не закончена, точнее — почему дед не заканчивал ее, а когда видел, как тот с кистью в хмурой задумчивости стоял перед полотном, удерживался обидеть деда «дурацкими вопросами», догадываясь, что картина не отпускает и мучает его. Нет, картина не была предназначена дразнить гусей — Демидов лукавил: от картины этой несло леденящим до дрожи холодом, беспросветной жутью гибели.

Огромные, растопыренные рубчатые колеса, похожие на клешни чудовищного внеземного краба, сплошь загораживали небо с задавленной щелочкой заката, грозно выпирали из адской черноты с неотвратимо-смертельной тупой и слепой силой, висели вкось над кюветом, могильно темнеющим сбоку проселка, где навзничь лежала молодая женщина. Потухающий блик заката падал на едва видимое ее лицо, безнадежно запрокинутое назад с выражением навечной немоты, и противоестественно нежно белела слегка откинутая, открытая до бедра нога в модном сапожке. Справа на размытой дождем дороге лицом вниз лежал мужчина в рабочей куртке, в поношенных, заляпанных глиной ботинках, одна рука в последней муке впивалась пальцами в грязь, голова подмято упиралась в огромное колесо, принесшее гибель. Катастрофа произошла только что, и фары гигантского грузовика еще слабо, умирающе светились перед тем, как погаснуть совсем.

— И долго, Егор, ты этим чудовищем будешь дразнить гусей? — спросил Василий Ильич насупленно. — Мистер Хейт, по-моему, ошеломлен твоим диким реализмом. Он ничего не видит, кроме твоей картины.

— Прекрасно! Мистер Хейт, позвольте спросить, вам нравится моя работа? — с преувеличенной любезностью обратился Егор Александрович к американцу. — Она трогает вас? Или?..

Мистер Хейт проворно повернулся к Демидову острым аскетическим лицом.

— О да, — сказал он. — Это страшно. Это символ.

— Символ?

— Здесь написано название: «Катастрофа», — ответил мистер Хейт, выпукло произнося слова, чтобы преодолеть акцент. — Это — нет. Это — нет. Это тотальный символ — гибель. Это — смерть. Здесь под колесами Россия — русские. Так? Да? — Он снова перевел взгляд на картину: — Это безумие. Катастрофа России…

Егор Александрович, щурясь, смотрел на заостренное лицо мистера Хейта, сохраняя любезное настроение легкомысленного творца, которому, между прочим, небезынтересно знать мнение о своих вещах.

— Извините, мистер Хейт, я хотел сказать не вполне то, что вы думаете, — возразил он с намеренной невозмутимостью. — Вы понимаете картину через край… прямолинейно. Я отнюдь не политик. Я думал, если хотите, сказать о трагедии случайности. Такое может быть и в Америке. Вся человеческая жизнь — случайность, которая обрывается, как паутина, в одночасье. Вот моя мысль, мистер Хейт, никакой политики.

— О нет! — выговорил мистер Хейт. — Случайность — это закон. Вы тут… показали финал России, финал русских. Это политика. Вы не эстет. Вы реалист. Очень реалист.

— Я живописец, мистер Хейт.

«Дед лукавит, играет под простачка, а американец не так уж наивен», — подумал Андрей, невольно соглашаясь с американцем, потому что эта картина вызывала роковой ужас перед случайной гибелью двух людей на грязной осенней дороге и что-то несравнимо большее, непоправимое, случившееся со всеми, и безысходное чувство общей беды стягивало горло.

— Вы… большой живописец, но… но большой пессимист, — сказал мистер Хейт, выделяя слова. — Россия не будет гибнуть, не будет умирать. Россия пойдет к Европе и Америке, будет демократия, будет… как это называется… не святая Русь, а цивилизованная жизнь… так, так будет.

Шум голосов в мастерской затихал, все начали прислушиваться к разговору, обступая американца, трое нетрезвых живописцев, похожих друг на друга, как родные братья, оставили в покое бутылки на закусочном столе и сунули бороды между плечами слушателей. Переводчик Игорь Григорьевич, этот тихий соломенноволосый мальчик, обеспокоенно глядел в затылок американца, и две журналистки, то ли искусствоведки постперестроечного периода, две возвышенные девицы, до предела затянутые в нечто серебристое и кремовое, волнисто покачивались, как гусеницы, за спиной мистера Хейта, бледными ручками протягивая к его выбритому подбородку черные прямоугольнички заграничных микрофонов.

— Какого шута вертитесь тут со своими игрушками, многопочтенные девы? Откуда вы появились? — вдруг рявкнул невежливо Егор Александрович. — Не мешать! Брысь отсюда! Чтоб следа вашего не было! Брысь, пока не схлопотали ата-та по тощим ягодицам, извиняюсь за медицинскую фразеологию!

— Вы дикарь! Какое вы имеете право? — завизжали девицы, рассыпая вокруг себя пепел от сигарет.

— Мы — из телевидения! Как вы можете в мастерской выдающегося художника произносить такие слова!

И выкрикнув это залпом, девицы кинулись к толстому парню, неповоротливо топтавшемуся в толпе с громоздкой телевизионной камерой на плече.

— Жора, ты снял эту сцену, Жорик? Ты не слышал, не слышал? Представить нельзя, чтобы в доме академика Демидова так издевались над прессой и работниками телевидения!

Парень таращил глаза, оловянные капли пота скатывались по круглым его щекам, висели на подбородке.

— Кто вас оскорбил, девочки?

— А вот этот телеграфный столб с бородой!

— Да это сам знаменитый Демидов, козочки! — прыснул парень, поправляя камеру на плече и роняя капли пота с подбородка. — Он еще и не такое способен… Для него ни Бога, ни черта!..

— Ах, вот оно что! Знаменитости все позволено! Дикий дом! — пискнули козочки и с достоинством, извиваясь спинами, заскользили к выходу из мастерской.

А Демидов, не слыша и не слушая щебет оскорбившихся козочек, был всецело занят иностранцем, спрашивал его с простоватым интересом:

— А что вы называете, мистер Хейт, цивилизованной жизнью, которую вы прочите России?

— Культурная жизнь… э-э… комфорт… свобода… э-э… демократия…

— И если взглянуть на Америку нагишом, то урбанистическое и торгашеское безумие, — вставил Демидов и крякнул так густо, что у Игоря Григорьевича вздрогнули длинные волосы на плечах. — Должен вам сказать, мистер Хейт, — продолжал Демидов, — что я ненавижу то, что в насмешку вместо жизни дали нам российские демократы и всяческие ничтожества под знаменем любви к народу. Наша свобода — абсурд. И ваша — также. А что касается вашей цивилизации, то в Америке меня до головокружения потрясла мягчайшая, как вата, туалетная бумага. Отнюдь не живопись и не скульптура. Здесь у вас — сплошь пустыня Сахара. Да-с!

— Так уж все? — выставили бороды трое живописцев, задышав водочным перегаром. — Вы не признаете американскую живопись?

— До крайности! За малым исключением! Бездарно! А вы, молодцы, кто такие? Угарные юмористы? — громыхнул Демидов и рубанул по воздуху кулаком с такой силой, что трое тут же нырнули за чужие спины. — В музеях современной живописи, мистер Хейт, я зевал так, что у дантиста пришлось вправлять челюсть. Вывихнул к чертовой матери!

Узкие скулы мистера Хейта покрылись смуглыми пятнами.

— Я думаю… Я люблю… обожаю русскую живопись. У меня маленький музей в Филадельфии. Иконы. Пейзажи. Жанр. Я думаю: мой музей будет грандиозный. Конечно, не музей Гугенхейма, он будет не очень богат, но… Я думаю у вас купить… Мне нравится ваша страшная картина.

— Прекрасный выбор, мистер Хейт, — поддержал Игорь Григорьевич глубокомысленно. — От нее как-то не по себе… и хочется думать…

Демидов, опустив веки, долго оглаживал, расправлял бороду, потом сказал:

— Увы, картина не может быть продана, мистер Хейт.

— Почему, господин Демидов?

— Сто тысяч долларов вы за нее бесспорно заплатить пожалеете, я вижу по вашим глазам, — проговорил Демидов, продолжая размышляюще охорашивать бороду. — За двадцать же или пятьдесят тысяч я вам ее не отдам. Это так же бесспорно, как хвост осла — не веер леди Уиндермир.

Мистер Хейт на это острословие расточительно заулыбался, отчего его лицо, морщинистое, с желтизной волнения, превратилось в сплошные фарфоровые зубы.

— Мы поговорим. Найдем разумный результат. Но я повторю: я не Хаммер. У меня нет миллиардов.

— Зачем мне ваш Хаммер, торгаш и ростовщик! В голодный год этот господин скупал в России картины за бесценок! — рассердился Демидов. — В общем так. Картина не продается. Не закончена… — И он погрузил руку в бороду, словно выискивая запутавшуюся фразу. — Вот так… Не хотите ли купить пейзаж? М-м… выбирайте, если есть желание. Уверен: в вашем музее таковых не водится.

— Разве картина не закончена? — изумился Игорь Григорьевич. — А что? Что в ней не закончено?

— Она будет закончена в день икс, в день моей смерти, — вскользь бросил Демидов. — Мистер Хейт, пройдите сюда!

Он мотнул головой на выставленные вдоль стены пейзажи — там выделялось огромное ночное небо, в светлеющих дымках весенних облаков, с взошедшим среди голых берез Марсом, переливающимся красно-синим огнем, он пылал над спящими крышами маленького поселка, где в колее дороги после дождя красновато блестела вода. Под этим пейзажем — алым, обещающим радость пространством разливался на краю степи бесповоротный час рассвета, и обильные летние травы были полны прохлады и росы. Рядом — звонкий погожий октябрьский день, серебристо-туманное солнце над заборами замоскворецкого переулка, ветер заламывает шляпку на голове молодой женщины, заваливает листьями мостовую, радиатор одинокой у тротуара машины. Потом — ночь, зимняя окраина Москвы, сараи, за черным полуразрушенным куполом церковки мутноватое зарево отдаленного города, вокруг — ни живой души, сугробы, фонари, уходящие в сумрак, пустой, почему-то освещенный изнутри трамвай на кольце. Возле этого ночного одиночества — вдруг перенасыщенный светом июль, знойный сад, сверкание зелени, тени под яблонями, девочка в ситцевом платье, лежащая на траве, со стебельком ромашки в зубах. И опять — серый осенний денек на оголенном бульваре Москвы, навалы листьев, безмолвие аллей…

Старые и новые пейзажи деда вызывали у Андрея неуловимо-сладостное чувство далеких видений, и тогда ему казалось, что он с утратой невозвратной радости вспоминал детство и не мог до конца вспомнить почему-то непостижимое, когда-то виденное и уже забытое, ушедшее в теплую дымку детского сна.

— Я думаю, здесь что-то вам понравится, мистер Хейт. Я занят и печальным, и прекрасным, несмотря ни на что. Я не одержимый ювелирщик, не пишу на кончике ногтя, но здесь везде я, моя любовь и слабость, — сказал Демидов, взял бутылку со стола и тут же шумно хе-хекнул: — Вы что — не пьете? Ваш фотоаппарат не способен заменить рюмку.

— А вы пьете, господин художник?

— Много, но часто, — благодушно сострил Демидов. — А вы, как видно, не горазды.

— У меня был сердечный приступ. Я бросил. И курить, и пить.

— По-охвально в высшей степени, — протянул Демидов, комически восторгаясь. — Представьте себе, у меня два года назад случился инфаркт, а я и пью, и курю. Потому что знаю: судьбу не перехитришь и не объедешь на мерине. А я, старый мерин, бегу и прихрапываю, бегу и прихрапываю, как писал Толстой в письме к Тургеневу.

— И напрасно бежишь и… это самое… не жалеешь талант, — с осторожным укором вставил Василий Ильич. — Жжешь свечу с обеих сторон.

— Василий Ильич прав, — сказал Андрей, между тем хорошо зная, что внушать своенравному деду правила поведения бесполезно. Он раз и навсегда выбрал собственную роль и не изменяет себе.

— Как видите, мистер Хейт, вместе со своими предками я пашу и землю, и облака. Так что вам тут нравится? — спросил Демидов, не без занозистого интереса наблюдая американца, обегающего цепким взглядом пейзажи. — Ну, я вижу, эти пейзажи вам не по цене. Самый дешевый десять тысяч баксов, как говорят сейчас. Посему в память о посещении моей мастерской дарю вам вот этот мотивчик. Для вашего музея. И мы квиты. Андрюша, заверни, голубчик, в бумагу и перевяжи шпагатом.

Андрею нравился этот пейзаж — набухшее, медное в морозном пару солнце сквозит в инистых ветвях сплошь белой березовой рощи — и в душе не одобрил широкий жест деда. Вокруг Демидова сгрудились гости, заглядывая через плечи американца, державшего в жилистых пальцах небольшой, отдающий русской стужей пейзаж. Опять возникли трое нетрезвых художников, задрав бороды, дыша водкой в затылки столпившихся, зашептались осипшими голосами: «Старик с ума сошел. Подарил шедевр. Маразм и пущание пыли в глаза. Охренение перед иностранцем, что ли?»



Поделиться книгой:

На главную
Назад