Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Часы - Лев Маркович Вайсенберг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Муфты, неплотно свинченные с трубами, кровоточат маслянистою жидкостью. Натекают черно-зеленые лужицы.

Человек в отрепьях (дервиш? факир?) покрывает тряпкой жирную пенку лужицы и выжимает впитанную ворсой нефть в ведро. Тучные реки текут в чугунном панцире труб. Отдавая спину жгучему солнцу и едкому апшеронскому ветру, с утра до ночи можно собрать два ведра нефти.

Людей, живших скупою подачкою труб, называли мазутниками. Нищета ходила за ними, как пес. Их руки, босые ноги, волосы были пропитаны нефтью. У инженерских нянек мазутник играл роль трубочиста: «отдам вот мазутнику», — грозила нянька озорнику. Когда караван пересекает степь, шакалы пожирают отбросы, — так мазутники пожирали отбросы богатой линии труб.

Но были и хищники жирной реки. Их орудием были сверла, зубила, тонкие отводные трубки. Хищник присасывал чугунную пиявку к артерии и уводил ее под землей в свой тайник. Эти ночные операции стоили не мало крови заводчикам, — хищники были хитры и смелы и держали про запас нож и револьвер. Обычному сторожу, сонливому и добродушному, было не сладить с этими волками, и хозяева для охраны линий стали вербовать особых сторожей — линейщиков.

Обвешанные оружием, неутомимые, зоркие — линейщики рыскали по линиям труб, сгоняя суровыми окриками подозрительные тени и не скупясь на выстрелы. Их закон говорил: на линии не должно быть людей, ни воров, ни мазутников, — шайтан различит в ночной темноте, где волк, где шакал! Линейщики были гвардией, призванной охранять священные трубы, сверхсторожами чужого добра.

И Наджаф стал линейщиком, верным сторожем чужого добра.

В праздничный день он пришел в родное селение. На базаре, возле лавки жестянщика, он показывал сельчанам «Смит и Вессон» № 12 и патронташ. Торговцы и садоводы с завистью разглядывали револьвер, ломали его в суставе, точно баранью ногу, вращали барабан, пачкая пальцы в смазочном масле, и цокали под аккомпанемент молотка равнодушного к миру жестянщика. Они долго еще судачили и злопыхали о том, как повезло Наджафу, нищенке, сыну водовоза Али с верхней улицы возле мечети.

Только тетка Баджи, слепая вязальщица, обмотанная чадрой, как чучело, подарила Наджафу связанный ею жилет. На счастье, — сказала Баджи, обратив мертвые зрачки к небу, мимо Наджафа. Это был великолепный жилет, алый, из бархатистых ниток, с зелеными, как виноградины, пуговицами.

«Целую тебя, мой милый мальчуган, и прижимаю к своей труди. Я жду от тебя хороших вестей. Будьте осторожны, — писал Карл Либкнехт из тюрьмы своим детям, — когда катаетесь на коньках в оттепель. Будьте осторожны! Лед становится хрупким. Катайтесь только там, где это разрешено полицией, и в установленное для этого время».

«Насчет катанья на коньках, — писал Карл спустя месяц, — еще раз напоминаю вам: будьте осторожны! На озерах будут кататься еще долго: ведь солнце не растопило лед, и реки и ручьи все еще скованы им, несмотря на «ласковые и живительные взоры весны». Момент, когда лед станет хрупким и опасным, уловить очень трудно, а рыболовные проруби вероломно опасны».

Сидя у окна, Наджаф видел: мазутник бежит с коромыслом на плече с ведрами (как водонос), за ним еще двое, потом целая стая. Одной стеной «Монблан» выходил на пустырь, где был расположен «амбар» — огромная яма в земле, хранящая нефть, целое озеро нефти. Наджаф видел, все бежали в одном направлении, до угла за рабочей казармой, и сворачивали к пустырю. Он выскочил во двор. Черный дым неуклюже валил с пустыря через высокую стену завода. Ясно, загорелся амбар, и босоногая мазутная армия бежала к нему на огонь, как в атаку, в надежде поживиться счастливой добычей.

Наджаф побежал к железным воротам, глядевшим на нефтехранилище. Оно было окружено земляным крутым валом, как форт. Беспокойный дым, смешанный с пламенем, выползал из амбара, точно из раскрытого кратера, и на фоне этого гиганта-костра фигуры мазутников были еще более жалкими и затерянными.

Кто-то окрикнул Наджафа. Инженер и пристав участка рука-об-руку подходили к воротам. «Угрожает заводу, отрезать путь огню», — услышал и понял Наджаф. Инженер приказал разойтись посторонним, закрыть ворота на засов, на замок, и положил ключ в карман кителя.

«Там мазутники», — хотел сказать Наджаф инженеру, но ничего не сказал. А черный дым все валил через стену, обращая день в сумерки. Наджаф ушел от ворот и побрел в угол завода, к мешалке. Не торопясь, он поднялся по лесенке наверх каменной башни. Отсюда он видел пылающий кратер амбара, ощущал его жаркое пламя, слышал неповоротливое бурление нефти. Отсюда он видел мазутников перед амбаром.

И вдруг — узловатое медное пламя в дыму поднялось смерчом на дыбы и выплеснулось тропическим ливнем. Это гигантский котел кипящей воды под нефтью взорвался и выбросил горящую нефть на крутые бедра амбара и грязный песок пустыря. И нефть потекла с крутых бедер, как лава. Мазутники бросились от нее врассыпную, но бежавшее по земле огненное полукольцо заставило их отступить к заводской стене, к воротам. Они кричали, чтобы им отворили ворота, стуча камнями, ведрами, кулаками. Но ключ лежал в кармане кителя у инженера. Горящая нефть продолжала ползти к нам, по временам замирая, будто колеблясь — стоит ли дальше? — и снова ползла. Объятые страхом воспламениться мазутники побросали свои ведра и коромысла, срывали с себя свои промасленные отрепья.

Наджаф внимательно смотрел на этих людей, прижатых бедою к стене. Так вот она, армия, с которой он, линейщик «Монблана», вел упорную, злую, глухую войну.

Через минуту он стоял перед инженером.

— Надо открывать ворота, — сказал он.

— Нельзя, — сказал инженер и тронул узким ботинком трубу, — огонь может перейти на завод.

— Ты не видел! — крикнул Наджаф, подняв к небу руки. — Там мазутники.

— Иди, — сказал инженер и нащупал в кармане кителя ключ. — Не твое дело.

И отвернулся к приставу.

«Я сижу на дворе, — писал Либкнехт с фронта, — и Зябну. — Клочья туч летят надо мной. На северо-западе, к морю, над холмами, медленно гаснет вечерняя заря. Солдаты, мои товарищи, развлекаются: пишут, играют на губной гармонике, танцуют под ее музыку, смеются. Направо, рядом со мной, вход в сарай, в котором мы живем — пятьдесят человек. Сквозь открытую дверь я вижу несколько солдат, ложащихся спать; в колеблющемся пламени свечей они представляются мне картиной Рембрандта или Доу.

«Птицы, я том числе ласточки, все исчезли. Обыкновенно их бывает здесь множество: коноплянки, зяблики, малиновки и трясогузки с черными грудками и реполовы. Они часто прилетают сюда и мило ноют нам, рассаживаясь на деревянных заборах и на сложенных пирамидами зарядных ящиках. Передо мной посудина, полная «кофе», и раскрытая «Vanity Fair» — «Ярмарка суеты», которой я всегда наслаждаюсь.

«… А когда гости откланялись и экипажи покатили прочь, ненасытная мисс Краули сказала:

«Пойдемте, Бекки, ко мне, перемоем косточки всей компании…»

Однажды, когда Либкнехт перевозил в тачке навоз, офицер спросил его:

— Либкнехт, как вам нравится ваша работа?

— Ничего, — ответил Либкнехт, — если бы только был мир…

— Ну, конечно, разумеется, — прервал офицер, — тогда вы не делали бы этой работы!

— Напротив, — сказал Либкнехт, — именно тогда я и делал бы ее очень охотно.

— Значит, — офицер толкнул сапогом осколок снаряда, — теперь вы делаете ее неохотно?

— На войне, — сказал Либкнехт, и его голос в сыром октябрьском утре звучал ясно и неразложимо, — я ничего не могу делать охотно, — мне отвратительно все, что идет ей на пользу.

И он взялся за тачку.

Хвойные деревья на берегу Двины были покрыты инеем.

Первого мая в Берлине Карл выпустил брошюру под заголовком: «Идите на майский праздник!», и также листовки, в которых он призывал всех врагов войны явиться 1 Мая к восьми часам вечера на Потсдамскую площадь. «Хлеба, свободы, мира!» — значилось в этих листовках.

В восемь часов на площадь пришли тысячи людей, много молодежи и женщины — жены, сестры, матери. Магазины только закрылись, публика спешила к вокзалам вблизи площади, и площадь была в этот вечер так сильно оживлена, что вызванные шуцманы принимали меры к отливу толпы в боковые улицы и рассеивали группы людей у подъездов. Изредка из толпы раздавались свистки и крики. Однако до больших нарушений порядка дело не дошло, так как на месте был сильный отряд полиции, который подавлял в зародыше всякий подозрительный шум и беспорядок.

Но в тот момент, когда шуцманы старались рассеять толпу, скопившуюся перед гостиницей Фюрстенгоф, находившийся среди толпы человек в штатском, с черными усами, в пенсне, внятным голосом крикнул:

— Долой войну! Долой правительство!

И голос его среди беспокойной толпы на площади и шуцманских окриков звучал ясно и неразложимо.

Находившиеся поблизости шуцманы Беккер и Ратке схватили неизвестного им человека, чтобы отвести его в полицейское управление. Но схваченный, — как доложили они в полиции, — оказал сопротивление: он отбивался руками, откидывал назад верхнюю часть тела, упирался ногами о землю. Шуцманы оторвали его от земли и, скрутив за спиной руки, поволокли.

— Долой войну! Долой правительство! — бросал Либкнехт в толпу.

Во время описанных происшествий через Потсдамскую площадь проходили к вокзалу солдаты. Поезд готов был к отходу, и фельдфебели нетерпеливо прохаживались перед вагонами. Вещевые мешки солдат тяготили потные спины, а за опаздывание сажали на десять суток. Тем не менее, пересекая площадь, солдаты замедляли свой шаг, стремясь присоединиться к толпе. Но военные патрули заставляли их проходить.

«Вторично день 1 Мая подымается над кровавым морем народной резни», — так начиналась брошюра, брошенная Карлом в толпу.

И еще было сказано:

«Нужда и нищета, дороговизна и голод царят в Германии».

Этого Карл, по мнению некоторых, не смел говорить.

И на другой же день председатель суда королевской комендатуры в Берлине, фон Бен, замесил квашню из § 100 и 113 Имперского уложения о наказаниях и § 92 Военного уложения о наказаниях и высочайшего приказа по армии от 31 июля 1914 года и § 176/3 военного судопроизводства.

И квашня принялась, и в августе был суд.

Обходя ночью отдаленную линию, Наджаф увидел силуэт человека. Наджаф окрикнул человека на линии, но тог не тронулся с места. Наджаф окрикнул вторично. В ответ — огонек папиросы. Тогда Наджаф подошел к человеку вплотную, грудь ко груди. Незнакомец был высокого роста, широкоплечий, в папахе, над огоньком вились усики. Он не был похож ни на мазутника, ни на линейщика, ни на трубного вора.

— Зачем здесь? — спросил Наджаф, трогая кобуру.

— Добрый вечер, Наджаф, — сказал незнакомец и жестом удержал руку Наджафа. — Я слышал, ты говорил инженеру открывать ворота, когда был пожар. Ты правильно говорил, Наджаф. Только инженер не слушал тебя.

Наджаф не успел подумать о том, кто этот человек, назвавший его по имени, и почему он здесь на линии, и почему он говорит о пожаре. Он знал лишь, что человек говорит хорошо, и в ответ стал рассказывать, как инженер вдобавок обругал его и прогнал прочь. Это был несвязный, неумелый, горячий рассказ.

— Мое имя Вано, — сказал незнакомец и дал закурить Наджафу.

Вано стал говорить странные вещи. Он сказал, что хозяин завода не инженер из правления и те, кто приезжают сюда из Петербурга и кого многие считают хозяевами, а те, кто своими руками построили завод и кто на нем работают. Это представилось нелепым Наджафу: разве хозяин сада — садовник, а не садовладелец? Разве дом принадлежит каменщику, а не домохозяину?

Но Вано поспорил с Наджафом и принялся разъяснять ему, что и сад принадлежит садовникам, а дом — каменщикам и всем тем, кто своими руками построили его, — кто сложил, обтесав, камни, кто обмазал их глиной и выбелил известью, кто вделал оконные рамы и двери. «И земля, — сказал Вано, — принадлежит тому, кто копает ее мотыгой, сеет и жнет, а нефть тому, кто тартает ее ид земли. Садовладельцы, — сказал Вано, — и домохозяева, и нефтепромышленники — это воры, укравшие чужое добро».

Еще много странных вещей говорил Вано, и Наджаф не заметил, как утро вошло в заводский район, как загудели гудки, бросая белесый пар в утренний свежий воздух, как, подняв воротники, выходили люди из ворот на работу.

И квашня принялась, и в августе был суд.

Семь дней судили солдата 118 рабочего батальона Карла Либкнехта.

Председатель суда, капитан 2-го ранга фон Хорен, и тайный советник доктор Глазевальд, и майор граф фон Калькрайт, и капитан Собетти, и обер-лейтенант Блок, и майор Гридер, и советник военного суда К. А.

Они составили обстоятельный приговор (на этом настаивал д-р Глазевальд, знаток юриспруденции) с цитатами, ссылками и параграфами. Они даже сделали экскурс в область судебной истории и привели на память § 69 Прусского уложения о наказаниях 1851 года (при этом д-р подчеркнул, что приведенный параграф послужил образцом для § 89 Имперского уложения о наказаниях, а уже этот параграф толковал беззаконие подписки на французский заем прусскими гражданами и беззаконие всего, что оказывает содействие враждебной державе не только в материальном отношении). Судьи выжали цитаты из запыленного Goltdammers Archiv’a — Келлер: «Государственная измена и измена отечеству», том 51, стр. 280; из Гольвега: «Военная измена», стр. 46; Эпштейна: «Измена отечеству», стр. 37; учебника фон-Листа, выдержавшего два десятка изданий, стр. 396.

А Либкнехт сказал им:

— Мне не в чем оправдываться. Но раз уже дело зашло о государственной измене, позвольте сказать вам: подлинные государственные изменники пока еще сидят не на скамьях подсудимых, а в конторах металлургических заводов, фирм, ведающих вооружением армии, в больших банках, в усадьба^ юнкеров-землевладельцев; они сидят на Мольткебрюке, на Вильгельмштрассе и Унтер-ден-Линден, в министерствах, во дворцах принцев королевской крови, на тронах; подлинные государственные изменники это те, кто несет на себе чудовищное бремя вины да кровь, пролитую в этой войне; это те, кто ид крови, пота, нужды и нищеты народной куют для себя власть и долото.

И Карл был осужден к каторжной тюрьме на полторы тысячи дней и ночей.

Ночью Наджаф видел сад в родной деревушке, дом и сад. Будто Наджаф спал на досках тендыря, где пекут хлеб, и ветер с моря шумел в высокой трубе и разбудил его. Он поднялся с досок, покрывавших тендырь, и в белых холщевых штанах, босиком шел по сырым песчаным дорожкам. Заря еще не отделилась от ночи, и туман лежал на низкорослых виноградниках, неподвижных и кудреватых, как уснувшее стадо. Он стоял затем на коленях у куста виноградника, закрыв лицо ладонями, точно свершая намаз, и сорвал затем гроздь. Она была тяжела и налита соком, как вымя, а виноградины были холодные и омыты свежей росой. Заря была близко, солнце спешило из-за моря. Почему же мулла, муэдзин не кричал с минарета?

Сторожа и приказчик шептались, что после пожара что-то неладное происходит с Наджафом. И правда, — он перестал забавляться с заводскими мальчишками, не разбирал перед ними как прежде и не собирал свой «Смит и Бессон», перестал улыбаться инженерской розовой няньке, перестал ходить в синематограф, где на полотне в непрестанном ливне мерцаний двигались люди, любили и умирали. Он долгие часы просиживал на скамье у ворот, глядя на выгоревший пустырь и почерневшие валы нефтяного амбара. Огонь пожара еще тлел в его памяти. Наджаф напевал старую, скрипучую, как судьба, песнь.

Вечерами (сторожа видели) к Наджафу приходил высокий человек в папахе. Они запирались в комнатушке Наджафа и пили чай из грушевидного татарского чайника и выходили на линию к самой ночи, когда ворота уже были заперты. О чем говорили они в комнате? О чем говорили на линии? Мало кто из сторожей мог ответить на этот вопрос. Только все чаще стали доходить до приказчика жалобы на проломанные трубы, развинченные муфты, сорванные пломбы и разбитые замки у вентилей. И в казарме сторожей стали поговаривать, что Наджаф потерял свою зоркость и нюх, как стареющий пес. А старший по смене даже дерзнул намекнуть: не продался ли Наджаф?

Либкнехт знал, в чьих интересах, и на пользу кому, и ради какой цели совершаются все зверства и ужасы войны. Он говорил:

«Это совершается для того, чтобы ост-эльбские юнкеры и спекулянты набили свои карманы, захватив и эксплуатируя новые земли. Для того, чтобы провокаторы металлургической промышленности, военные поставщики кровавых полей, покрытых трупами, складывали золотую жатву в своих грязных амбарах. Для того, чтобы шиберы вели ростовщическую игру военными займами, чтобы продовольственные спекулянты жирели за счет голодающих».

Зная это, разве мог Либкнехт быть сторожем чужого добра и молить германского бога, чтобы тот покарал Англию? Ведь это Карл, влача тачку навоза, сказал офицеру: мне отвратительно все, что идет ей (этой войне) на пользу.

А Наджаф не знал, где течет река Эльба и какие прекрасные розы цветут в долине ее, и кто такие ост-эльбские юнкеры, и что означают слова «провокаторы металлургии» и «поставщики кровавых полей».

Ко всему разворотили трубы у берега моря и сбили замки склада у пристани. Охранять склад, правда, не обязан линейщик, да струсил за свою шкуру городовой на посту и доложил околоточному: так, мол, и так, ваше благородие, купили воры татарина, он и глаз на них не открывает. А околоточный — приставу Шпаку: много, ваше высокоблагородие, развелось последнее время воров на линиях, крадут хозяйство (и даже ввернул слово «экспроприаторы»), и Наджаф с завода «Монблан», линейщик, совсем продался им.

И пристав Шпак приказал вызвать Наджафа.

— У пристаней, — сказал Шпак, — мазутники разворотили все муфты и ведрами таскают, как из колодца. Ты — линейщик, охранитель и получаешь тридцать пять рублей в месяц да еще наградные. А ты даешь ворам таскать нефть. Значит, ты сам вор.

«Вор! — заколотилось в висках Наджафа, — вор!»

Но он не знал, что ответить и молча смотрел в лицо Шпака. Оно было желто-землистое, холодное, злое. И вдруг Наджаф. вспомнил другое лицо, — лицо Вано и то, что говорил тот о саде и доме, садовнике и каменотесе. Он вспомнил инженера за железными воротами завода, рука-об-руку с приставом, и бегущее по земле пламя, и крик мазутников у стены, у железных ворот.

— Ты сам вор! — сказал он и удивился своей смелости. — Это хозяин украл у них нефть, ты украл, — сказал он чужими, но уже согретыми своим дыханьем словами, и почувствовал, как щеки его стали горячими. — Ты стрелял, ты забрал Вано. Ты сам вор!

В ответ поднялась рука Шпака и кинула ему в лицо тяжелый кулак. Наджаф уклонился, но Шпак бросил кулак еще раз. Наджаф вытянул руки и ткнул пристава в грудь, зацепив портупею. Шпак толкнулся к столу, раздавил рукою стакан, окровавил ладонь. Он закричал и потянулся к револьверу. И в ту же секунду с треском ворвались в комнату городовые.

Неуклюже разняв руки, они метнулись к Наджафу, но он был уже на подоконнике. Пристав не успел вытащить револьвер из кобуры, как Наджаф спрыгнул и завернул за угол. Точно взорванный, ожил участок. Придерживая рукой маузеры в деревянных коробках-прикладах, бежали городовые. Приказано было доставить в участок бандита Наджафа, линейщика с завода «Монблан», живым или мертвым.

Французские пуалю, английские томми рассказывали, что во время кровавых боев в шестнадцатом году многие солдаты цветных войск, не знавшие ни одного европейского слова, не знавшие, как по-французски «хлеб» или «вода», произносили топотом одно странное слово:

— Либкнехт.

Для них оно значило: «мы не хотим воевать, мы не хотим убивать, наши руки — мертвые, наши ноги — мертвые, верните нас к нашим хижинам». И еще рассказывали томми и пуалю, что многие цветные повыбросили на разрытую огнем землю свои амулеты и талисманы, свои жалкие идолы из высохшего дерева, глины и камня.

А Наджаф бежал вдоль линии труб, тех самых, которые призван был охранять. Ведь он, как говорил пристав Шпак, был охранитель, линейщик. Известняковые стены давили его. Солнце садилось, и он видел впереди, под ногами, свою лихорадочную длинную тень, путавшуюся в черных линиях труб. Некуда было уйти от труб и от своей черной тени. Ему хотелось разбить стены заводов, рассекшие землю. Он был щепкой в этом иссохшем русле улички.

Но вдруг он увидел: отверстие в стене, — видимо, для новых труб. Он вполз в него, как в нору, и побежал, пересекая двор, к резервуарам, в самый угол, к высокой мешалке. И заметил внезапно, точно припомнив что-то давно позабытое, что это тот самый завод «Монблан», куда он впервые прибыл с песчаного берега родного селения. Он находился возле той самой счастливой мешалки, положившей начало его быстрой карьеры.

Он оглянулся, — полицейская фуражка поднялась над забором, и еще — какие-то люди неуклюже бежали к нему от ворот. Легкими шагами он поднялся по ступеням на первую площадку мешалки, границу железа и камня. Точно башня подпирала его легкие ноги. Он видел: два полицейских переваливались через забор. И в кучке людей, бегущих к нему от ворот, Наджаф различил полицейских. Толстый впереди (Наджаф узнал его: тот, кто доложил околоточному) махал руками, как черными крыльями, и Наджаф понял, что означают его жесты: слезай, слезай. И одновременно закричал толстый: — Слезай, татарин, слезай!

Наджаф тяжко поднял револьвер и закачал им над головой, как палицей. В ответ шваркнула пуля о железо мешалки, точно песком обсыпав Наджафа. Прицелившись, Наджаф насадил толстяка на мушку, как на крючок удочки. И толстяк развел руками, в недоумении, будто глотнул воздух по-рыбьи, упал. И кто-то волок его тело за резервуар. Но вместо него возникали другие, с револьверами в руках.

Людей становилось все больше, и Наджаф, спиною к мешалке, давимый, поднялся еще на ступень.

Внизу, далеко у ворот он различил: человек с завязанной рукой, точно в белой перчатке, ходит среди полицейских. Наджаф узнал его: пристав Шпак! А рядом с ним — инженера, рука об руку, как в день пожара. И жаркая злоба захватила Наджафа. Он выстрелил в Шпака, потом в инженера, и инженер, качаясь, упал.

И Шпак махнул рукой, будто отчаявшись. И через секунду залп разорвал воздух, рванулся к мешалке, и снова точно кто-то песком обсыпал Наджафа.



Поделиться книгой:

На главную
Назад