Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Часы - Лев Маркович Вайсенберг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А вот студент-математик, сын фермера, двадцати двух лет, Джон Кук Адамс, объявил, что берется вырвать из звездного неба эту упрятавшуюся за орбитой Урана планету. В эту пору в особую моду у студентов стали входить гребные гонки на Темзе и лисья охота. В эту пору студенты острова Англии сходили с ума возле рингов больших кулачных боев: негр Молино убил англичанина. А студент Джон Кук Адамс несколько лет не поднимал головы от тетрадей своих вычислений, несколько лет, пока с исчерченных страниц не взял в руки затравленную цифрами лисицу — планету.

Тогда Адамс поднял голову и сообщил о результатах английским астрономам, чтобы они обнаружили эту планету в таком-то месте на небе. Но рутинеры не предприняли своевременных поисков до тех пор, пока во Франции к гем же результатам пришел француз Леверье и обнаружил планету. Тогда стало ясно, что если бы не рутинеры, Джон Кук Адамсу принадлежала бы первая слава трудного открытия планеты Нептуна.

«Рутинеры!» Алексей Вячеславович произносил это слово с чуждой ему угрюмой злобой. А юношу Адамса хвалил, словно собственного ученика, послушного и трудолюбивого. Он будто старался вселить в нас зависть и подражание Адамсу.

Но я был тогда ветреным школьником и не позавидовал труднорожденной победе астронома Адамса. Источенные цифрами страницы его вычислений казались мне подобными нашим школьным страницам. И эти синусы, тангенсы! Цифры, как черви, — так думал я, школьник. — источат сладость любого плода. А счастливчик Гершель стоял перед моими глазами на фоне темного неба в ореоле из звезд.

В девятнадцатом году я сменил свое тесное школьное платье на походную шинель Красной армии и прошел весь тяжкий путь XI армии южного фронта. Я узнал трудность борьбы и завоевания и закон трудного рождения планет из темнотуманных пространств. Я узнал, что счастье можно не только найти, как в сказке, но и завоевать. Моя мысль возвращалась к счастливому Гершелю и трудолюбивому Адамсу. Змеиная кожа ветреного школьного платья была уже сброшена, и Джон Кук Адамс, трудолюбивый студент, в муках родивший зауранную планету Нептун, полюбился мне юношеской первой любовью.

Алексей Вячеславович, помнится, рассказывал нам, что планета, рожденная Адамсом, жалка и бедна по сравнению с нашей Землей. Ведь она в тридцать раз дальше от солнца нежели наша Земля, и солнце с этой планеты представляется крохотной точкой, и его теплые светлые лучи до нее почти не доходят. И на этой планете нет воды, и нет воздуха, и нет никакой жизни. Ибо где нет солнца, и где нет воды, и где пег воздуха, там не может быть жизни.

Но на нашей планете, говорил Алексей Вячеславович, которая зовется Землей, жизнь будет сильной и долгой. Ибо на нашей планете есть обилие живительных вод, в неуемных ручьях и медлительных реках, в соленых морях и океанах. На нашей планете есть обилие вод, упрятанных под корою земли и рассеянных в воздушной голубизне. Осмотритесь! Три четверти нашей Земли — резервуар этой обильнейшей жизни. И как непохоже наше большое близкое солнце на крохотно-бедное однообразное солнце Нептуна. Наше солнце дарит восход и закат и свои молочные лучи зеленым побегам нашей планеты. Здесь жизнь будет сильной и долгой.

Два года назад по одной печальной причине мне довелось посетить то самое кладбище, где был похоронен Алексей Вячеславович. Полуслучайно я разыскал его могилу. Как и в день его похорон, стояла весна, еще не поздняя, но буйные, яркозеленые травы успели скрыть десятилетний приземистый камень могилы.

А несколько дней спустя на тральщике «Советский Дельфин» я уходил из Мурманска в Баренцево море. Это был небольшой, но крепенький тральщик, двухмачтовый, вместимостью до трехсот регистровых тонн. В тот год был недоулов рыбы, и задано было очистить путину во-всю. Много тральщиков оторвалось от пристаней полуострова Кольского и Беломорья и ушло в Баренцево, в сторону угрюмых оледенелых островов Земли Франца Иосифа. Путина ж в тот год была густая и жирная, — треска, пикша, камбала, морской окунь шли сплошняком. «Советский Дельфин» обещал сдать триста регистровых тонн.

Когда колодцы рыбного трюма наполнились распластанной, омытой от крови, густо просоленной рыбой, «Советский Дельфин» повернул к своим берегам.

Все вышли на палубу.

Шел последний подъем трала. Лебедка вобрала в себя сырой трос, и родились из воды сетчатые крылья, и матица, и куток — нижняя часть трала. Трал повис над ящиком, полный сверкающей рыбы. Потом куток развязали, и радужный ливень рыб опустился на палубу. В нем билась зеленовато-желтая с белым брюшком треска, темно-лампасная пикша >о пятнами на боку, волоокие краснобрюхие окуни, коричневые камбалы, морские ерши. В нем сверкали огромные игловатые губки, морские анемоны, морские звезды, зеленовато-желтые и малиновые. Будто в знак союза с землей трал принес также камни и валуны, тысячелетия ждавшие на морском дне своей участи, — на минуту увидеть солнце ослепленными от света глазами и, не успев обсохнуть, быть брошенными назад в сырую могилу.

Но рыбы, рыбы здесь было обилие!

Я загляделся на этот блестящий улов. Я замечтался.

— Эй, рыбарь! — услышал я дружеский окрик.

Рыбарь. Эй, рыбарь! — шевельнулось во мне.

Это было полузабытое слово. Но оно шевельнулось, перекатилось во мне и ожило в моей памяти. Баренцево море обнимало тральщик «Советский Дельфин», шедший к своим берегам. Редкое солнце играло на жестких северных водах. И вдруг я вспомнил Алексея Вячеславовича и то, что говорил он о счастливчике Гершеле и о трудолюбце Джон Кук Адамсе. Я вспомнил Алексея Вячеславовича, великолепного учителя космографии и геодезии, и как говорил он о человеке, — что человеку дано быть ловцом, рыбарем новых планет.

Моя Англия

Английский язык

Мой отец — русский революционер, профессионал. Четырнадцати лет за нелегальщину он был вышвырнут из гимназии. Спустя семь лет на Обуховской обороне он пролил кровь, свою и чужую. Был арестован, сослан, бежал за границу, вернулся. Купец Синбаев продал его Колчаку за пять тысяч золотом.

Приведенных координат — времени и социального места — достаточно, чтобы вообразить кривую его стремительной жизни. Она выражает жизнь воина и отчасти кочевника, с тою лишь разницей, что кровом служили не только юрта, вигвам, шатер, но и каморка подпольщика, излишне гостеприимные объятия «шпалерки», избы сибирского поселения, окопы; а средствами передвижения были не только (верблюд, олень, як, но и арестантский вагон, и броневик, и океанский корабль.

Мое детство, мое отрочество были обусловлены этой кривой.

Я помню, — мне было четыре года тогда, — я сижу на руках у отца. На улице вокруг нас люди, много людей. Мы движемся вместе с толпой. Несут флаги, громко поют песни. Очень холодно. Снег, снег. Лица шагающих раскраснелись. Коричневый башлычок сползает мне на глаза. Я поднимаю его. Я вижу усики отца, покрытые инеем, и голубую фуражку. Кругом очень весело, как хорошо кругом! Красное солнце у крыши, дым идет из трубы, лают собаки и не могут достать меня. Но вот солнце садится за крышу, флаги впереди чернеют, пение обрывается. Нас толкают, кричат. Отец спотыкается. Люди бегут, рассыпаются по сторонам.

Несколько лет назад я видел в кино «Мать» Пудовкина. Коричневый башлычок, снежный день были возвращены мне молочным лучом, ползущим из будки механика, когда я увидел: конные городовые идут на рысях по чистому снегу, черные, деревянные. Бот такими упрятала их моя детская память в зимний день девятьсот пятого года.

Потом пришли дни Сибири, унылые места поселений в Уссурийском крае, кладбища живых. Мы не теряли отца из виду. Серый дом в два этажа с решетками в окнах стоял против нас. Весной, когда лопалась и скрипела кожура льда на таежных озерах и мохнатые кедры в тайге начинали шуметь, появлялись в тех окнах, рассеченные прутьями, восковые, бородатые лица. Не двигаясь, люди смотрели на волю. Мир лежал вокруг серого дома — заливные луга по Уссури, леса, море вдали. И сердце мое наполнялось упрямою жалостью.

Раз, сидя на корточках во дворе, я ладил силок. За тюремной оградой низкий голос затянул песню. Жалобную арестантскую песню. Я обернулся и увидел: за спиной у меня стоит востроносенький мальчик и наблюдает, как я лажу силок. Он носил фуражку с зеленым околышем и большим белым верхом. ЛКУ — сверкали буквы на бляхе пояса. А на околыше — Меркурий, бог торгашей, в одноножку обегал земной шар.

Мальчик не выразил желания познакомиться. Песня на тюремном дворе оборвалась. Я отвернулся к силку.

На другой день я снова увидел мальчика. Он стоял возле меня. Мне было десять лет тогда, и мальчику, верно, столько же. Я порылся в кармане и среди гвоздей, шпагата, пуговиц нащупал спичечный коробок. Очевидно, я был импульсивен — я подарил коробок незнакомому мальчику. А там: были марки, любимые мной: солнца Японии, кондоры Мексики, зелено-лиловые пальмы Борнео.

Тогда мальчик подал мне руку.

Его звали Жорик. Он приехал на лето к бабушке, в соседний дом. Он скрывался от толстой бонны, ходившей за ним по пятам и кудахтавшей: «Жорик, Жорик». Черный бант распластался на се груди, точно летучая мышь. ЛКУ на поясе? Это Либавское коммерческое училище. Очень хорошее здание, пятьсот учеников, директор, инспектор. Мальчик был коммерсантик.

Но этого мало — Жорик был патриот коммерческого училища. Подумайте только: во всех гимназиях обучали двум языкам — немецкому и французскому, а в либавском коммерческом — еще и английскому. Ах, английский язык! Сквозь гнилое решето сойкинских переводов он просачивался на зачитанные страницы «Острова сокровищ» и «Кожаного чулка». Он косой надписью резал витрины обувных магазинов — «The Vera American Shoes» — и звучал в нашей варварской мальчишьей фонетике: «аль ритт — сказал капитан» и «тхе вэра америка́н шо́эс».

Солнца Японии растопили холодность Жорика. Он подарил мне свою дружбу и со веем пылом десятилетнего педагога принялся обучать меня английскому языку.

— Дзи тэйбл, — твердил он, указывая на стол. — Дзи чэр, — касался он стула. — Дзи бле́кборд… — Но здесь указывать было не на что, и он, подняв палец, пояснял: — классная доска.

— Дзи тэйбл, — повторял я, увязая в языколомных th, точно в упрямых тянучках, — дзи чэр, дзи блекборд.

Вечерами я рылся в энциклопедическом словаре. Привычным жестом я тянулся не к букве А — Англия, а к Б — Британская империя. Почему? Да потому, что Англия была только частью невеликого острова, и на сравнительной таблице мировых государств квадрат Англии, взобравшийся на плечи большому квадрату (колониям), был крохотно мал. Потому что Англии посвящалось несколько строк, а почитателям капитана Купера, Стивенсона давалась лазейка: «Англия в обширном смысле — см. Британская империя».

Вот это было государство! Три миллиона квадратных километров земли на всех материках мира, четыреста миллионов людей, военный флот, первый в мире по силе и численности. На таблицах военных кораблей британский корабль был крупнее всех. И я знал наизусть: броненосцев нового типа — сорок три, старых — восемь, броненосных крейсеров — тридцать два, бронепалубных — вдвое больше. Мой инвентарь доходил до четырехсот шестидесяти военных судов. Вот это государство! — ликовал во мне мальчишеский милитаризм.

Я был силен в брокгаузовской социографии Англии, но Жорик явно превосходил меня в языке. Мы состязались в английской премудрости, мы дрались, до темноты играли в саду и на улице. Мы не заметили, как листья в садах пожелтели. И был день, — два экипажа вобрали в себя чемоданы, коробки, корзинки и унесли, подняв пыль, востроносого Жорика. Я побежал к своим старым друзьям. Истрепанная матроска птицей билась в руке.

Лежа в постели, обнимаемый сном, я вспомнил о Жорике. Я проверил свои познания в английском языке. Увы, они были очень скудны: дзи тэйбл, дзи чэр, дзи блекборд…

Сигары

Но вскоре я обогнал востроносого Жорика. Мы получили известие, что отец бежал из Сибири в Китай, перебрался оттуда в Америку, а затем в Англию. Нехитрого добра нашей квартиры едва хватило на расплату с долгами и на билеты. Верные пути отца, мы прибыли в Англию, в Лондон, в узкую уличку к востоку от Сити. Здесь мы поселились в большом мрачном доме, изрытом оспинами опавшей штукатурки и высокопарно именуемом «Метрополис».

Кирпичная церковь и рядом с ней школа были средоточием общественной жизни квартала. Я стал ходить в школу. В классе учительница заставляла нас петь хором о счастливых, вольных домах Англии. Мы вяло пели, а кирпичная церковь и «Метрополис» заглядывали к нам в окно. Однако здесь был и школьный двор — незабываемая вольница пасынков науки, — где вершили дела сила и дерзость, где мячи стаей птиц летали по воздуху.

Вольница признала во мне своего и протянула мне руки. Мы обменялись опытом наших игр и забав. Вскоре, как и все мальчишки Ист-Энда, я стремительно мчался на зов комедиантов и с наслаждением слушал пререкания Понча и Джюди, английского петрушки. А русская лапта, занесенная мною на школьный двор, угрожала одно время вытеснить крикет. Часто сумерки путались в наших ногах, тщетно силясь разогнать игроков по домам.

Иногда забредал в наш район сендвичмен, сплющенный щитами реклам. Пар клубился из розовой чашки какао, желтая корова (сливки) была жирна и дородна, джентльмен в смокинге изящно пускал кольца дыма. А лицо сендвичмена было болезненно бледно и утомлено, и щеки небриты. Он был худ и высок, и тень измятого котелка темной повязкой закрывала глаза.

Воскресные дни и праздники приносили мне неисчислимую радость. Я был свободен от церкви, где черный пастор крал у прихожан утро. Я уходил осматривать город. Сердце торгашей, Сити, в эти дни было мертво. Жизнь вила гнезда в парках и на подступах к ним. Я тоню уходил в парк. Я ложился в траве у широкой песчаной дорога. На горячих конях неслись амазонки. Волосы их были распущены, суконные платья в обтяжку, перчатки желты.

Иной раз я возвращался домой поздно вечером, когда «Метрополис» уже спал. Завтрашние заботы с вечера погружали его в ранний сон. Огни в окнах были погашены. На лестницах шныряли стада кошек, злых и бессонных.

Вот, в подвале «Метрополиса» жил сапожник. У него был сын, Эким, обтрепанный, грязный мальчишка. Даже невзыскательные наши соседи сторонились его. «Он — искатель» — пренебрежительно говорили они, опуская углы губ.

Когда мы играли в лапту, Эким стоял одинокий у вывески, где был нарисован огромный зеленый ботинок. Мне было неловко признаться в неведении, что значит «искатель» и что в этом есть постыдного.

Вечером отец послал меня к сапожнику. Мне пришлось дожидаться его. В низкой комнате, у стола, заваленного кожей, опойками, инструментами, я впервые заговорил с Экимом. Не понимаю, что в нем дурного находили соседи. По-моему, он был славный малый. Я осторожно спросил Экима, почему его называют искателем. Эким готов был ответить, но появился отец, сапожник.

— Встань завтра раненько, — успел шепнуть Эким. — и выйди к воротам — увидишь.

Так было сделано. У ворот с корзинкой в руке ждал меня Эким. Мы выбрались из наших кривых улиц, пересекли спящий Сити, пошли к западу. Туман лежал в улицах, точно снег. Лимонный свет газа таял в этом тумане. Эким останавливался у входов в театры, в Кино, казино, клубы и подбирал в корзину окурки сигар. Глаз его по-совиному различал черные точки на дороге и на тротуаре. Когда появились метельщики улиц, мы повернули домой.

Там, на лестнице у чердака, среди кошачьего царства, Эким высыпал груду окурков и рассортировывал их с видом ученого табаковеда. Он сказал мне, что продает сигарные окурки бродягам, нищим за небольшую плату. Я узнал, что среди питомцев Ист-Энда немало мальчишек промышляет этим занятием. Их звали «искателями».

Эким был не чужд и другому виду искательства. Спустя несколько дней, очень рано утром, Эким ждал меня у ворот. Он был в смешной соломенной шляпе, в цветной рубашке, в коротких штанах. Мы направились в Грэйвсэнд. Морской отлив уже начался, и вода в Темзе падала. На берегу стояло много людей. Были среди них старухи, были и дети. Иным, казалось, не больше шести-семи лет. Видимо, все ждали чего-то.

— Чего они ждут? — спросил я Эким а.

— Увидишь! — нетерпеливо оборвал он меня.

Река все больше обнажала свое дно. Ожидавшие рассыпались между торсами барок, бродя по колено в грязи, ища чего-то, щупая влажную землю. Что искали они на этих бесплодных берегах? Что ожидали найти? Кусочки древесного угля и дерева, гвозди, редко — жестяные банки, еще реже — несколько мелких монет.

Потом наступил прилив. Мы наблюдали за ним. Океанские пароходы, дымя, шли вверх по Темзе, в ногу с прибоем, гуськом или сгрудившись, как стадо слонов. Они везли чай, кофе, какао. Трюмы подготовлялись к разгрузке. Они везли сахар, пряности, сало. Они везли шерсть, хлопок, кожи, и шелк, и табак.

Мир кораблей мне казался прекрасным, но Эким, взяв меня за руку, торопил уходить. Оказывается, он не любил Грэйвсэнд, не любил второй своей профессии. Искания на реке он считал грязным трудом. Его специальностью, говорил он, были сигары. В сигарах, говорил Эким, он был знатоком.

Проклятая война

Был летний день, когда отец и я в неурочное время взобрались на бэсс, шедший к Траффальгар-скверу. Впервые в жизни я видел такое скопище людей. Нам не пробраться было на самую площадь, к колонне Нельсона, где шел митинг. Мы остались на тротуаре, под полосатым зонтом магазина. Впрочем, и сюда добирались волны митинга. Ораторы кидали в толпу свои яростные слова, жесты, сердца. Они призывали бороться за мир, во что бы то ни стало.

А спустя несколько дней — война объявлена.

Были сумерки, когда к нам пришел незнакомый мне человек. Волосы у него были седые, а щеки розовые, молодые. Отец и гость долго сидели в столовой, озаренные газом, беседовали. Гость был сосредоточен, пожалуй, даже угрюм, но говорил он звонким, решительным голосом. Я сидел на дальнем краю стола, положив локти на скатерть, уперев подбородок в ладони. Мне шел четырнадцатый год. Я старался не расплескать ни одного слова беседы.

А беседа была широка и спокойна, как Темза у Гринвича, хоть и лились в псе кипучие потоки спора и извилистые ручьи доказательств и убеждения. Они высыхали в моем детском сознании мгновенно и неотвратимо, точно теряясь в песках, и оставалась большая река, путь которой я видел и понимал. «Проклятая война» — не раз слышал я в словах гостя. Он говорил, что Виль Крукс (неизвестный мне человек) и вся его шайка в парламенте — изменники.

Потом отец и гость ушли в другую комнату и заперлись там и долго оттуда не выходили. Матери не было дома. Я остался в столовой один, за книжкой, готовя уроки.

Но столетняя война, которую шесть веков назад затеял король Эдуард III с Францией, в этот вечер не занимала меня. Победы англичан (я помню: при Кресси, Мопертуи, Азинкуре), поработившие Францию, в этот вечер не казались мне столь прекрасными, а воины столь отягченными доблестью, как это изображалось в учебнике. Я тосковал на этих страницах и забегал вперед.

Вырвавшись из рук школьной Клио, я с гулливеровской дерзостью шагал через заборы столетий. Жесткие лица властителей Англии и Шотландии, королей и королев, летели навстречу. Я всматривался в их гусиные шеи, спеленутые кружевами, в латы, рюши, кресты на груди. Казни протестантов при Марии Кровавой, казни католиков при тщеславном трусе Иакове I, казнь Марии Стюарт, казнь своевластного Карла. Кровь казненных лилась по страницам учебника от одного портрета к другому. В те дни я еще не знал злых слов Вольтера, что историю Англии надлежало бы писать палачу.

Был поздний вечер, когда дверь из комнаты отца растворилась. Оттуда шел смех. Теперь гость уже не был угрюм. Он трепал меня по щеке своей шершавой рукой. Подхватив на стуле шпагат, он показал мне забавнейший фокус, не разгаданный мной до этих дней.

Гость ушел в полумрак лестницы. Дверь за ним хлопнула. Я подошел к отцу и тронул его за пиджак.

— Кто это? — спросил я, подняв голову.

— Это хороший человек, — сказал отец: — это наш друг, Том Мани.

В год, когда шли кровавые бои на берегах Мааса, а на плакате веселый солдат неустанно задевал прохожих:

«Молодой человек, почему ты до сих пор в штатском?» — мать слегла. Это реки Уссури и Темза сломили ее. Врач советовал отвезти мать на юг, в Девоншир.

«Там сады, — улыбаясь и покачивая головой, пояснял старичок-доктор, нам, русским, — английские сады.:.

И я поехал с больной матерью на юг, где фруктовые сады Девоншира. Воинские поезда прошли мимо нас, груженные пушечным мясом, иногда мелькал да окном неуловимо короткий экспресс. Мохнатый Девоншир, как добрый пес, бежал нам навстречу. И нас обнял сад.

Выздоравливая, мать часто сидела на солнце, в саду. Она отпускала меня на часок, и я убегал к воротам сада. Школьный двор в уличке Лорри и приятель мой Эким, сигаровед, остались далеко, а девонширские мальчишки, дети садовладельцев, были неумолимы к пришельцам, — я брел одинокий вдоль каменных и железных садовых оград.

Я видел: старики, садовые рабочие из окрестных мест, с лопатами и кирками к плечу — точно их сыновья, которых завлек веселый фальшивый солдат на плакату — стуча гвоздями ботинок, шли по мостовой: или яркие зонты над белыми женскими платьями двигались вдоль стен домов; или битюги, дробя камни копытами, везли садовую кладь.

В конце улицы стоял дом владельца садов округи. Это был большой дом, похожий на замок. Герб цеплялся в тяжелое железо ворот когтями драконов. Я наблюдал, как к полудню лакей в красном, с белыми ластами рук и ног и с аксельбантами через плечо, величаво отводил створки ворот, и по кривой выезжала карета, запряженная парой.

Иногда карета была шоколадно-коричневая, и на дверце, в кругу, бушевали драконы. И кони тогда были шоколадно-коричневые. А иногда карета была черная. И кони тогда были черные. Они сверкали на солнце, как морские львы необсохшею кожей, ноги у них были тонки и стройны. Черные головы были взнузданы серебром мундштуков, непроницаемы клапаны шор.

Это были английские кони.

А кони Англии — лучшие в мире. Помните, древние бритты не разлучались с конями, они учили их понимать слово, учили их нестись вскачь по каменистой земле и даже сквозь лес. В паши дни скаковые кони Ньюмаркета стоят у мраморных ясель, покрытые в холод сукном и нежным полотном — в жаркие дни.

И хотя время, твердят, делитель утраты, сердце добрых конюхов скрипит все о том, как много добрых коней полегло на берегах Мааса, на чуждых полях Фландрии, в кровавой битве коней у Камбрэ.

Весной плодовые сады зацветают, и запах деревьев проникает во все щели домов Девоншира. Садовники гнутся в садах, копая потную землю. Грушевые деревья осыпаны белым цветом, точно хлопьями снега. Битюги везут садовую кладь. И в розовом цвету стоят яблони.

А осенью яблони тяжелеют, как на сносях женщины, и плоды тянут ветви к земле. Вот, сок земли, ушедший в желтые и красные яблони, бродит в сидре, делать который мастера девонширцы. Он оставляет поздний свет и веселье в окнах дома с гербами и заставляет землекопов, садовников, конюхов размахивать и стучать оловянными кружками в кабаке «Сады Девоншира».

Мы прожили в уличке Лорри, в Лондоне, в Англии, шесть лет. Весна 1917 года принесла вести о бурях в России. И вещи квартиры, еще не успев обжиться с нами, были распроданы. Я раздарил свое детство — футбольный заплатанный мяч, альбомы, гербарий…

Пароход шел по Темзе, темной, взбухшей от ливня. Я стоял на палубе у борта. Пассажиры спрятались в улья кают. Руки мои вылезали из рукавов. Я смотрел на реку. Черные угольщики плыли по Темзе в безлиственном лесу мачт, кранов, труб. Океанские пароходы стояли у пристаней. Ист-Энд неутомимым пятном шел влево, серый, запутанный. Я смотрел на уходящие берега, Лондон, Англию.

Там, в домах, сгрудившихся вокруг кирпичной церковки, в душной школе и во дворе ее, где английские мальчуганы играли в лапту, там, на искривленных уличках, куда забредал худой сендвичмен в котелке и где стоял у зеленого сапога Эким, я научился тому языку, на котором написано «Путешествие Гулливера» и «Утопия» Мора, и «Происхождение видов» Дарвина, и «Песнь о рубашке» Томаса Гуда. Вот уже скоро сто лет, как поет рту песнь швея, согнувшись над полотном.

Там, у сверкающих витрин Пикадилли, где я гулял с отцом по праздничным дням, я научился тому языку, на котором написаны «Десять дней, потрясшие мир» и на котором предатель Виль Крукс, лидер докеров, когда была объявлена война, первый затянул в парламенте гимн «God save the King».

Ламаншский туман скрыл от меня землю.

И я думал: Англия позади, она умерла.

Но Это было младенчество моей Англии.

«Конторщик знающий английский язык»

Мне семнадцать лет. Вот уже год я в России. И слова улички Лорри и садов Девоншира все глубже прячутся в мою память. А было время — они ворвались в мою речь неодолимой ватагой, сцепились с русскими и пядь да пядью одолевали их. Так жесткие англы, пришедшие на остров Британию, смешали язык бриттов. И побежденные слова, как моллюски, каменея, шли на дно памяти…

Отсутствие работы заставляет меня слоняться по городу.

С утра я брожу по базару, где неумолчно стучат деревянные молотки жестяников-кустарей; они точно осуществляют сказочную китайскую казнь — стуком. Согнувшись в три погибели, сидят у стен портачи, друг против друга, сверкая иглами, точно оружием. За их тощими спинами громоздятся лавки с коврами, тканями, персидскою снедью. Нищие палками колотят о камни, выкатив глада, как ослепленные птицы. Здесь гниет феодально-кустарная Азия, восхищающая людей в крагах и стетсонах и с цейеовскими биноклями в футлярах через плечо.

Сбросив с плеч веревочное ярмо, сидят на земле персы, переносчики тяжестей. Простодушные, они грезят, как бы скопить немного туманов и уехать за море — к рисовым полям Исфагана, к хлопковым нолям, к степным рекам, текущим в соленое озеро Урмия. Ведь скоро весна, на поля выпустят холодную воду, покрытую пеной, пригоршнями будут бросать в воду рис, и взойдут высокие стебли, иной раз с девичий рост, темнозеленые листья которых широки и по краям шероховаты..

Я иду к морю, на приморский бульвар.

Апшеронская зима, без снега, без льда, она похожа на осень севера. Зеленые скамейки бульвара блестят сыростью, норд морщит лужицы и сушит асфальт. Заколоченная купальня стоит среди моря, голая, одинокая. Мертвы пароходы у пристаней, и редок дым заводского района.

Черномазый мальчишка бежит босиком, шлепая по лужам. «Газет, газет!» — кричит черномазый, размахивая газетами. Я останавливаю его.

На первой странице генерал Томсон витийствует:



Поделиться книгой:

На главную
Назад