Стешин не сразу отозвался; Телепнев не торопил его, зная, что ответ в конце концов получит. После полуминутной паузы Стешин мутно произнес:
– За свое дитя…
Боярин упрямым взглядом потребовал дальнейших разъяснений.
– Василий сына моего собаками затравил, – вымолвил Стешин.
– Что?
– Тому уже несколько лет. Василию не повезло на охоте: зверье на манки не шло, а использовать силу клада он не мог. Ты знаешь, Дормидонт царевичей таланами не балует и другим не велел так делать: боится, что сынки пожелают ему смерти. А мой сын в то время в лесу недалече от столицы редкие травы искал. Любознательный он был у меня, бесенок: все в нашем царстве хотел выведать, будто им и править намеревался. Вот Василий с досады да со скуки на него и спустил борзых. Мальчик мой после того денек только прожил. А женка моя с горя зачахла и через полгода тоже преставилась.
– Ты мне о том не говорил.
– А думаешь, легко лишний раз рану теребить? Жаловаться проку не было: где ж управы найти на Дормидонтова сына? Вот пусть теперь сам распробует, каково это – ребенка терять.
Телепнев, помедлив, вздохнул.
– Что ж, Тимофей Силыч, не могу тебя судить. Стар я – о своих грехах заботиться надобно.
– И о деле нашем. Не постигну: что же в нем пошло не так? Ведь о том свете в Синих горах, которого ты ждал двадцать пять лет, сообщили надежные люди, и не должно быть тому мороком или обманом.
– Я и далее подожду. А ежели Господь скажет: «Довольно ты, Никита Гаврилович, порадел о благе твоего царства в самую тяжелую пору» и призовет меня к себе, за двоих потрудишься.
– Потружусь, и борозды, что ты начал, не испорчу!
– Тогда и радость в конце испытаешь за двоих.
Глава 11.
Затянутый силок
Пантелей не разочаровал ребят и не заставил их маяться длительным ожиданием: он быстро вернул долг Авере, и Аверя в тот же день передал Дормидонту требуемое количество таланов. Максим полагал, что его друзья немедленно отправятся за информацией, ради которой он проделал с ними весь этот путь. Однако решительность Авери и Аленки, которую Максим имел возможность неоднократно наблюдать и которая заставляла симпатизировать им не меньше, чем проявленная к нему доброта, казалось, изменила юным кладоискателям перед последним усилием, ничтожнейшим по сравнению с прочими. В течение трех последующих дней Аверя и Аленка не были в книгохранилище, а если и посещали его, когда уходили со двора без Максима, то не говорили другу о результатах своих поисков. Максима это удивляло, но и только: он не осмеливался ни спрашивать напрямик, ни высказывать претензии, чувствуя, что и так слишком многим обязан. Несколько намеков, которые он сделал, остались без внимания.
На четвертый день Аленка с утра пораньше решила пройтись по базару, но не успела добраться и до первого ряда, как перед ней выросли двое стражников. До этого они напряженно вглядывались в толпу и время от времени переводили глаза на развернутый бумажный столбец, видимо, высматривая конкретного человека по известным им признакам.
– Пойдешь, девка, с нами!
– Куда?
– Там увидишь!
На Аленку надели рукавицы, мешавшие сделать распальцовку. Однако вязать руки, что полагалось делать с теми, кого ожидал тяжелый допрос, не стали, и это несколько успокоило девочку. Кроме того, Аленка не ведала за собой вины, которая могла бы повлечь серьезное разбирательство. Под конвоем она проследовала в одну из палат Разбойного приказа, где возле стены стояла длинная скамья, и на ней уже сидело несколько девочек примерно одного возраста и роста с Аленкой, даже оттенок волос у них был похож. Напротив находился стол, за которым расположился приказной дьяк и двое подьячих, и полукруглая низкая дверь, обитая железом. Аленка заняла указанное ей место ближе к краю скамьи. Соседки, большинство из которых, были, по-видимому, спешно свезены из ближайших деревень, заметно нервничали. На Аленке была не форменная одежда кладоискателей, а обыкновенный сарафан; тем не менее, одна из девочек по каким-то приметам угадала в ней столичную жительницу и спросила негромко, что здесь происходит, полагая, что Аленка лучше осведомлена. Дьяк резким тоном велел хранить тишину.
Тишина, впрочем, вскоре была нарушена мерными шагами и позвякиванием железа, донесшимися из-за полукруглой двери. Она отворилась, и два солдата ввели в помещение закованного человека, всмотревшись в которого, Аленка невольно вздрогнула.
Перед ней стоял Федька Налим.
Лицо разбойного атамана перекосилось; он выбросил руку вперед, в направлении Аленки, насколько это позволяли кандалы, и крикнул:
– Вот она!
– А так ли, вор? – спросил дьяк.
– Да я эту стерву из тысячи узнаю!
В тот день Максим, как и Аверя, проснулся поздно и поэтому не слышал, как Аленка покидала дом. Это не был родительский дом: тот сгорел три года назад, когда Аверя и Аленка, уже осиротев, воспитывались вне столицы у Евфимия. Теперь ребята жили в избе, выделенной в особой слободе от Земского приказа, и делили ее с еще одним кладоискателем, пока не вернувшимся из путешествия. Наскоро умывшись у колодца и позавтракав, мальчики побежали во двор поиграть в свайку. Благодаря заботам Аленки поврежденное плечо почти не беспокоило Максима и не было помехой; он даже смог пару раз превзойти Аверю, воткнув гвоздь ближе к центру начерченного на земле круга, чем он. Возможно, Максим и больше преуспел бы в игре, не отвлекайся он на уличный шум и не ожидай с таким нетерпением стука в ворота, свидетельствующего о возвращении Аленки. Именно теперь Максим все-таки решил без обиняков спросить друзей, когда они собираются помочь ему в поисках Павлика и дороги домой. И стук раздался, но такой, какой мог произвести только крепкий мужской кулак; встревоженный Аверя поспешил отодвинуть засовы. Во двор ворвалась целая толпа стражников; не обращая никакого внимания на Аверю, они сразу двинулись к Максиму. Один из них заставил мальчика сделать распальцовку и соединил свой мизинец и указательный палец с соответствующими пальцами Максима. Максим уже знал, для чего это нужно; таланов у него не было, поскольку последнее, что когда-то получил от Аленки, он потратил на корабле во время бури. Однако этой проверкой дело не ограничилось. Незваные гости обшарили одежду Максима и выудили смартфон, который Максим боялся потерять и потому всегда носил с собой, считая, что вернуться назад без подарка отца столь же немыслимо, как и без Пашки. Некоторое время стражники пялили глаза на диковинный предмет, и Максим полагал, что, быть может, этим все и кончится. Он ошибался. Его схватили под руки и потащили на улицу, где уже стояла готовая крытая повозка. Вообще нельзя сказать, что с Максимом обходились грубо: его держали скорее так, как иногда любящий отец держит маленького сына, не давая ему выбежать на проезжую часть. Но сама бесцеремонность вторжения пугала, а более всего – бескровное, искаженное отчаянием и страхом лицо Авери, которое Максим успел заметить, когда обернулся. Это явно говорило о том, что ничего хорошего ждать не придется. Когда повозка уже начала набирать скорость, сзади донесся крик Авери, очевидно, выбежавшего из ворот:
– Максим!..
Голос, в котором сквозила подобная боль, Максиму до этого приходилось слышать лишь единожды, и то не вживую, а тогда, когда четыре года назад по просьбе отца смотрел с ним какой-то фильм о Великой Отечественной войне. Перепелкин-старший отнюдь не стремился использовать кино для патриотического воспитания сына, считая, что для этого существуют совсем иные средства; просто ему было скучно смотреть в одиночестве. По сценарию немцы уводили из смоленской деревни старую женщину, заподозренную в содействии партизанам, на мучения и казнь, и вопль ее маленького внука – единственная его реплика за весь фильм – был исполнен той безысходности, которая бывает лишь при потере очень близкого человека и которая теперь явно овладела Аверей. Все вопросы, которые Максим пытался задать стражникам, пропадали впустую: ему даже не приказывали замолчать, его как будто и не слышали, словно боялись, что любой отклик превратит мальчика в какое-то чудовище, которое уже невозможно будет удержать.
Повозка остановилась у царских палат. Прежде Максиму попадать в богатые дома не приходилось. Впрочем, он и не смог бы по достоинству оценить работу зодчих и ремесленников: его заставляли двигаться слишком быстро, а в комнате, в центре которой его усадили на стул, уже вовсю толпился народ. Люди в парчовой и шелковой одежде, стоявшие ближе к мальчику, заслонили от него убранство интерьера, а сзади вытягивали шеи дворцовые холопы и сенные девушки. Смартфон Максима пошел по рукам, и в поднявшемся гомоне почти ничего нельзя было разобрать. Пронизываемый десятками глаз, Максим чувствовал себя в высшей степени непривычно и неуютно, будто был голышом. В этом откровенно бесстыдном интересе мерещилось что-то очень нехорошее; он невольно заставлял вспомнить о жестоком любопытстве детей, которые, держа в руках чудом пойманного голубя, оживленно спорят, сможет ли он подняться с земли, если ему отрезать лапы. Как нарочно, кто-то произнес фразу, едва ли не единственную, которую отчетливо расслышал Максим:
– Попалась, пташка!
Разноголосица затихала; из ее обрывков Максим понял, что царя здесь нет и, следовательно, принудительное перемещение по палатам еще не закончено. Он вспомнил, как много лет назад, когда мать читала ему сказки, он захотел увидеть настоящего царя, если, конечно, такие своеобразные люди еще не все перевелись. Теперь Максиму показалось, что неведомые силы пока сохранили ему жизнь и перебросили его в этот мир лишь затем, чтобы исполнить это младенческое желание; несмотря на всю дикость подобной мысли, на какой-то миг она даже позабавила мальчика. С ним в государеву опочивальню направились только бояре, поэтому неизбежный досмотр у дверей, ведущих туда, потребовал не более пяти минут. Никита Телепнев продемонстрировал Дормидонту смартфон, повертев его в пальцах; другие заставили Максима нагнуться к царю, который перевел на него пристальный взгляд, резко приподнявшись на своем ложе, чего не делал на протяжении уже почти двух последних месяцев. Не отрываясь, они смотрели друг на друга – дряхлый старик и растерянный пятнадцатилетний мальчишка, будто под взаимным гипнозом, и один понимал почти все, другой не понимал вообще ничего. Наконец зубы Дормидонта ощерились, кадык его задрожал, но вместо членораздельной речи из его горла вырвалось нечто вроде клекота, затем хрип, и царь повалился на перину без сознания.
Это был первый решительный удар болезни; он вызвал суматоху и помешал царю распорядиться об участи Максима, которого сразу удалили из горницы, словно само его присутствие убивало Дормидонта. Своего смартфона мальчик больше не видел; скорее всего, ему уже было уготовано место в государевой сокровищнице среди особо редких вещей. Максим помнил, как его вывели из дворца, как затем волокли мимо каких-то зданий (среди которых было и то, где несколько ранее устроили очную ставку Налиму и Аленке) с прежней аккуратностью глумливого гостеприимства. Лишь когда стража вместе с пленником очутилась на какой-то узкой лестнице, ведущей вниз, и, соответственно, любая возможность побега исчезла, Максиму предоставили возможность идти самостоятельно, лишь иногда подталкивая его сзади. Спустившись, Максим увидел длинный подвальный коридор с низким потолком и двумя рядами дверей по обе стороны, со смотровыми оконцами. Ближайшая к лестнице дверь, возле которой был установлен единственный факел, скупо освещавший помещение, была распахнута настежь. Двое ярыг Разбойного приказа, видимо, заранее предупрежденные, выводили оттуда неизвестного Максиму оборванного человека, сквозь прорехи на одежде которого виднелись свежие раны; трудно сказать, получил ли он их при задержании или это были следы от пыток. Далее Максима втолкнули внутрь освободившейся камеры; последнее, что он успел заметить, почти одновременно с лязгом затвора, это то, что стражники встали возле нее на караул. Поскольку иных людей в коридоре не было, Максим, очевидно, являлся единственным узником, которого полагалось стеречь персонально.
По площади камера почти равнялась московской комнате Максима, но по объему из-за нависающего потолка заметно уступала ей. Тут не было ни промозглой сырости, ни крыс – ничего, с чем обычно ассоциируются тяготы заключения; даже ворох соломы, заменявший тюфяк, был не настолько грязен, чтобы на него можно было лечь, лишь превозмогая брезгливость. Кандалы, вделанные в стену напротив двери, сгодились бы и для запястий Максима, но, видимо, приковывать его сочли излишним. Действительно, было бы безумием предполагать, что подросток вступит в рукопашную схватку с взрослыми вооруженными охранниками. Сейчас, впрочем, мысли Максима занимали не мертвые предметы, а засадившие его сюда живые люди, точнее – мотивы, которыми они руководствовались. Максим сам не знал, зачем мучает себя догадками: они, окажись даже верными, не изменили бы ситуацию и не подсказали правильной линии поведения. Пассивно ждать – вот все, что оставалось. Но неизвестность чересчур угнетала; казалось, уж лучше было столкнуться с конкретным обвинением, пусть и самым тяжелым. В конечном счете, судьба Максима зависела от решения, которое вынесет царь; теперь мальчик старался вспомнить выражение его лица как единственную зацепку, способную намекнуть о собственном будущем. Это было тем легче, что, хотя жизнь при дворе Дормидонта решительно всех вынуждала к лицемерию, у самого царя подобная привычка несколько ослабела с годами, и, будучи по-прежнему осмотрителен в речах, он уже не считал нужным особо притворяться, когда смотрел на кого-либо. Менее часа назад недвусмысленное желание смерти Максиму, читавшееся в хищных глазах старого правителя, сочеталось с другим чувством, не позволявшим царю отдать немедленный приказ убить очутившегося в его руках парнишку, будто Дормидонт внутренне трепетал перед Максимом, признавая в нем некое скрытое могущество. Так, по крайней мере, казалось Максиму. Но, в любом случае, тюрьма оставляла мало надежд. Даже если Дормидонт не решался пролить кровь Максима у себя в покоях или где-то еще, может быть, из суеверия, теперь он мог умертвить его, просто ничего не делая, заморить голодом. Правда, в камере был ломоть ячменного хлеба и стоял кувшин с водой, но, возможно, их оставили по недосмотру или ради издевательства, поскольку надолго этого бы не хватило. Или же пытка неопределенностью и страхом входила в число обычаев этого мира и являлась первой ступенью к другим мучениям, уже физическим. Ведь всегда начинают с относительно легких истязаний, постепенно наращивая их тяжесть. Максим вспомнил, что Аверя и Аленка ничего не могли поведать об участи чужих людей, когда-то попадавших в их царство. Неужели все они бесследно исчезали в таких вот одиночных камерах?
Нервное возбуждение Максима достигло предела. В таком состоянии человек или исступленно бросается на стену, увеча до крови кулаки, или замирает в неподвижности, будто оцепеневая; именно второе и произошло с Максимом. Съежившись на соломе, он потерял всякое ощущение времени; о том, что оно все-таки течет, напоминали лишь шаги сменявшихся часовых. При этом каждый из заступавших на пост непременно заглядывал в глазок – не ради исполнения долга, а просто затем, чтобы увидеть необычного узника, словно редкостную зверушку. День клонился к вечеру, и, хотя солнце стояло уже не так высоко, в камере стало светлее. Оранжевые лучи проникали через крохотное зарешеченное окошко, выходившее на запад, почти вровень с плитами тюремного двора; проделанное почти под самым потолком, оно служило больше не для освещения, а для дополнительной вентиляции. Двор был совершенно пуст; тем не менее, Максиму почему-то чудилось: Аленка с Аверей, прижавшись к земле, вот-вот заглянут к нему в камеру, чтобы сказать что-нибудь в утешение или просто убедиться, что их друг еще жив. Где они? Тихонько горюют, сидя в уголке? Бегают по городу, ища Максима? Или их потом тоже схватили?
Солнце село еще ниже, и Максим испытал странное чувство, будто в камере он не один. Причина выяснилась незамедлительно: краешком глаза мальчик разглядел возле себя пять небольших фигурок. Они были начерчены на серой стене, по-видимому, углем, очень грубо, как маленькие дети рисуют на асфальте, подражая старшим товарищам. Нельзя было определить ни пол, ни возраст, и лишь по сравнительной величине угадывалось, что это семья какого-то безвестного заключенного, скорее всего, неграмотного, поскольку по соседству не наблюдалось никакой надписи. Тоска от разлуки с близкими, вероятно, бессрочной, вынудила горемыку излить душу хотя бы таким способом, и мальчик осознавал это, но ему упорно чудилось, что вот эти две относительно крупные фигурки – его, Максима, родители, два силуэта поменьше – Аверя с Аленкой, а самый маленький человечек – Павлик. Словно некие люди специально намалевали все это, чтобы подразнить Максима, и непосредственно перед тем, как его бросили в камеру. Максима охватило бешенство и отчаяние; он протянул руку, чтобы стереть рисунки, но они стали вдруг разбухать и отделяться от стены. Вот они приблизились вплотную к мальчику, обхватили его; их контуры начали искажаться, и Максим узнал мерзких чудовищ, стерегущих клад. Он хотел закричать, но язык не слушался, и последним ощущением Максима было то, как он проваливается в какую-то непроглядную, жуткую темень.
Когда Максим проснулся, то почувствовал, что в самом деле кто-то коснулся его плеча. Мальчик открыл глаза; над ним склонился седой человек в боярской одежде. Дверь камеры была отворена; проем закрывали люди, вооруженные с головы до ног, а из коридора затекала еле различимая при скупом утреннем свете красная струйка.
Глава 12.
Путь в никуда
Некоторое время Максиму казалось, что наваждение еще продолжается. Неизвестный человек быстро и сосредоточенно сделал и соединил четыре распальцовки – две на своих руках и две на руках Максима. Мальчик не шевелился; он чувствовал себя как никогда беспомощным, словно некстати родившийся котенок, которого хозяева держат перед собою за шкирку и, вероятно, отнесут в ванную комнату, где ведерко с водою уже припасено. Не было и удивления по поводу повторной проверки и способа, которым она производилась.
Незнакомец выпрямился, оглянулся, и в его глазах отразилось разочарование, впрочем, такое, к которому, казалось, он давно был готов. Его спутники и без слов все поняли: сурово посмотрев на Максима, они шагнули вперед, держа ладони на рукоятках сабель. Человек в боярской одежде остановил их тихим, но твердым голосом:
– Обождите, ребятки! Сегодня вы уже окровянились, и тот грех я взял на себя, а с новым еще погожу! – Он вновь повернулся к Максиму. – Жить тебе или умереть, парень, зависит от того, что ты сейчас нам поведаешь, и потому говори без утайки. Попадал ли вместе с тобою из твоего царства мужчина лет эдак тридцати?
Максим судорожно сглотнул. Незнакомец, не сводя с него глаз, ждал ответа.
Наконец Максим выдавил:
– Я не знаю…
На лице седого человека промелькнуло сожаление, и он отступил к выходу. Короткий разговор между вставшими в круг мужчинами, в котором явственно прозвучали слова: «Мальчонка опасен», был прерван прибежавшим со двора челядинцем. Максима вытащили из камеры, и он успел увидеть у ее двери бездыханные тела заколотых часовых. Затем Максиму острием кинжала разжали зубы и поднесли к его губам склянку с резко пахнущей зеленоватой жидкостью. Видимо, она была приготовлена из каких-то трав, настоянных на разбавленной водке. От первого глотка на глазах Максима выступили слезы, глотку начало жечь, словно огнем, а горло будто сдавило петлей, так, что зелье, которое продолжали равномерно вливать в рот, поступало в желудок лишь толчками. Последнее обстоятельство и связанная с ним потеря времени заставляли остальных нервничать, и Максим услыхал под самым ухом:
– Пей до дна и не вздумай здесь еще блевать, сучонок! И так с тобою возни много!
«Что это?»
Когда-то давно Максим видел картинку: чудовищное, размером с полнеба, и красное солнце встает над землей. Хотя назвать изображенное на картинке словом, используемым для обозначения нашей планеты, язык отказывался; подобным же образом трудно обратиться по имени к изуродованному трупу, который приходиться опознавать в морге. Это была жалкая и вместе с тем величественная попытка заглянуть на восемь миллиардов лет вперед, когда уже не будет ни ученых, делающих прогнозы, ни художников, облекающих их в форму, понятную даже детям. Точно такое солнце стояло сейчас над Максимом. Вернее сказать, оно не стояло, а медленно перемещалось по небосводу, как в поле зрения близорукого человека проплывают мушки, если он смотрит на чистый лист бумаги или на только что выпавший снег. Рядом вспыхивали и исчезали другие солнца, поменьше, точно взрывы сверхновых где-то у краев вселенной. Инстинктивно Максим зажмурился, но красный диск не исчез; наоборот, он даже стал как будто ярче. На секунду Максиму даже показалось, что он уже умер, раз может видеть с закрытыми глазами, тем более и лежал он в характерной позе покойника – навзничь, ноги выпрямлены, а руки вытянуты по швам. Но мертвые не чувствуют своих тел, а Максим ясно ощущал, как у него болит голова, туловище и конечности, словно его избили. Может, я вторично погиб, вторично воскрес и нахожусь в каком-то третьем мире, подумалось Максиму. Ядовитый напиток в одной столице мог оказать то же действие, что и адская машина в другой; здесь мальчик не видел особого различия. Однако кровавый круг перед глазами быстро бледнел, рассасывался. Через него начинало просвечивать небо обыкновенного синего цвета, ветви деревьев, а чуть поодаль – лошадиные крупы и фигуры четырех людей, уже готовых к отъезду; одного человека Максим прежде видел в темничном коридоре. Максим пошевелился и издал невольный стон. Этот звук и это движение привлекли внимание начальника конного отряда; возможно, он специально дожидался, пока Максим придет в себя и сможет понимать то, что ему говорят. Приблизившись, начальник вымолвил с особым, грубоватым сочувствием:
– Послушай! Если знаешь дорогу в столицу – забудь ее! И вдругорядь не попадайся, иначе спуску не жди; это как со второй виной, которая всегда тяжелее, нежели первая. Через полчаса обдристаешься, но того не бойся, лишь портки успей скинуть. А сверх этого говорить не велено! – Начальник положил на траву краюху хлеба, затем нагнулся и протянул Максиму руку с распальцовкой; тот понял, что от него хотят, и дал свою руку охотно и без промедления.
Спустя минуту Максим услыхал конский топот и последний возглас, обращенный к нему:
– Постарайся выжить, парень!
Несмотря на недвусмысленное заявление, что продолжать разговор с ним не намерены, Максиму хотелось кинуться вслед за стремительно удалявшимися всадниками – спросить, что все это значит, зачем его сперва заперли, а потом бросили вот здесь; он бы так и сделал, но был еще слишком слаб. Впрочем, силы быстро возвращались к Максиму, и боль уходила из его здорового мальчишеского тела. По крайней мере, в ближайшее время ему ничего не угрожало, он мог, пожалуй, считать себя счастливым, и само ощущение безопасности действовало исцеляюще. Вскоре Максим уже смог встать, но резкое бурчание в животе заставило его вспомнить о предостережении и поспешно опуститься на корточки. Вокруг не было ни души; несмотря на это, Максиму сделалось стыдно, словно кто-то наблюдал за ним исподтишка. После этого зелье не оказывало уже никакого влияния, и Максим чувствовал себя совершенно окрепшим, но одновременно ему казалось, что теперь в кишках вообще ничего нету, будто он голодал целую неделю. Стряхнув с краюхи успевших наползти насекомых, Максим вцепился в нее зубами – он уже ни о чем не думал, лишь бы утолить голод.
А задуматься все же пришлось.
Максиму возвратили свободу так, как ребенку могут подарить какую-нибудь вещь, ценную и с точки зрения взрослых, и по мнению самого малыша, но он не знает, что же с ней делать. Самый естественный вопрос – куда пойти и что предпринять в этом чужом царстве – должен был возникнуть перед Максимом еще несколько недель назад, но череда случайностей привела к тому, что его постановка была отложена вплоть до нынешнего момента. Максим не шел – его увлекали за собою: сначала разбойники, потом Аверя с Аленкой и, наконец, какие-то вовсе неизвестные люди. Требовалось самому, без подсказки и давления, выработать некий долгосрочный план действий, но подобной задачи Максиму не приходилось решать даже в своем мире. Он ходил в школу, потому что «так положено», носил брюки, а не юбку, поскольку это принято у мальчишек, а однажды сделал себе временную татуировку, когда они вошли в моду среди одноклассников. Все это не требовало значительных усилий, но было и нечто другое, ради чего Максим готов был их приложить: семья и дружба с Павликом. Фактически Максим только этим и дорожил; в принципе, это было не так уж и мало, учитывая, скольким подросткам до обидного не везет с родителями и товарищами. Однако все, что Максим по-настоящему любил, было утрачено из-за того нелепого случая на переходе, который представлялся совершенной загадкой. Решение ее находилось, очевидно, в столице. Судьба оставляла Максиму небольшой выбор: попытаться еще раз проникнуть туда украдкой, что давало некоторую надежду снова увидеть родителей и Павлика, или последовать инстинкту самосохранения и навсегда забиться в какую-нибудь щель. В первом случае приходилось преодолевать страх, во втором – тоску невозвратной потери и угрызения совести от осознания своего предательства. Точнее, выбора не было вообще: второй вариант представлялся Максиму абсолютно неприемлемым. Первый же оставлял определенные шансы на благоприятный исход, хотя при выполнении совета «не попадайся», данного, по-видимому, с добрыми намерениями, появились бы известные трудности. Но, с другой стороны, искать Максима теперь могли только по словесному описанию, а под него, несомненно, подходило множество местных парнишек, от которых Максим внешне не отличался ничем, даже прической. За время путешествия он заметно оброс, и на второй день после прибытия в столицу Аленка подстригла его. Справилась она на удивление быстро и аккуратно, хотя работала большими грубыми ножницами, и Аверя, оценив результат, с удовлетворением отметил: «Теперь ты уже совсем наш». Единственную особую примету – шрам от кнута Василия – никто не видел, кроме Авери и Аленки. Смартфона, по которому Максима могли бы опознать как пришлого человека, теперь при нем не было. Рубаху Максима украшала вышивка, как это было принято здесь даже в самых бедных семьях; мальчик не знал, уникален ли этот узор, но решил на всякий случай сменить одежду при первой возможности. По всему выходило, что риск снова быть схваченным не так велик, если Максим будет осторожен. Чтобы окончательно укрепиться в своем намерении и не смалодушничать в последний миг, Максим поставил себе в пример отца, так же, как это делали Аверя, Аленка и вообще многие подростки, вынужденные справляться с серьезными, взрослыми задачами. Храбрость, которую полковник неоднократно доказал и сослуживцам, и начальству, как-то и его сына обязывала не трусить. Перепелкина-старшего, правда, всегда окружали друзья, на которых он мог полагаться, но Максим тотчас подумал, что подобные друзья есть и у него. В какой степени Аленка и Аверя способны оказать ему помощь и не придется ли еще самому их спасать – это был совершенно другой вопрос. Желание разузнать об их судьбе стало еще одним стимулом, вынуждавшим Максима двинуться прямо навстречу опасности, о масштабах которой он до сих пор не имел совершенно четкого представления, но которую надеялся избежать. Пока же он мог рассчитывать лишь на самого себя. Во всяком случае, ему было уже тем легче, что типичная первая проблема человека, собравшегося в дорогу, – что взять с собой – отпадала: у Максима не было ничего, кроме двух таланов, переданных начальником конников на прощание.
«Аленка была щедрее», – с горькой усмешкой подумал Максим.
Некоторая робость еще оставалась; Максим надеялся, что она исчезнет, стоит лишь ему отправиться в путь. Он заправил рубаху и огляделся. Местность здесь разительно отличалась от той, к которой Максим привык в этом мире. Вместо плоской равнины, лишь изредка оживляемой кряжами и балками, кругом поднимались скалы. На некоторых кое-как закрепилась неприхотливая трава; другие были почти голые, и лишь черный лишайник придавал им сходство со сгорбленными людьми в траурном платье, которые настороженно склонились над незнакомым мальчиком. Было невозможно решить, куда двигаться: на восток, на запад или в какую-то иную сторону. Равным образом Максим не знал, далеко ли его успели увезти: он мог пробыть в беспамятстве и сутки, и двое. Край выглядел диким, однако Максим слыхал, что в старину дремучие леса нередко подходили непосредственно к крупным городам, как, в принципе, и сейчас может быть в глухой тайге или тропическом поясе. Прибыв в столицу со стороны моря, Максим не имел даже самого смутного представления о ее сухопутных окраинах. Немного помедлив, он побрел в том же направлении, куда всадники погнали лошадей, хотя отнюдь не считал, что так отыщет кратчайший путь к цели. Начальник отряда, опасаясь, что Максим за ним следит, запросто мог использовать обманный маневр. Выдать истинное перемещение могли бы смятые копытами стебли, но они уже успели полностью распрямиться. Но если этот вариант был не лучше других, то и не хуже: все равно идти приходилось наугад.
Дорога сразу выдалась непростой. Требовалось перепрыгивать ручьи, текшие тут в изобилии, огибать неведомо откуда выраставшие прямо перед носом нагромождения валунов, продираться через крапиву и какой-то кустарник, который так цеплялся ветками за одежду, словно хотел оставить от нее одни лохмотья. При таких условиях естественное желание путника – двигаться прямо – было практически неосуществимым. Следы присутствия людей попадались регулярно: срубленные деревья (хотя сплошных лесосек не встречалось), стволы берез, пробуравленные добытчиками сока, а один раз – и угли от костра. Однако не было участков пашни, пусть даже заброшенной: видимо, неплодородная и каменистая почва этих мест отпугивала земледельцев. Здешние звери явно сталкивались с человеком и привыкли его бояться: при приближении Максима белки пускались наутек; они наворачивали спираль по стволам деревьев и на безопасной высоте выжидали, пока мальчик не удалиться достаточно далеко. Максима радовали эти признаки; он верил, что вскоре выйдет на какую-нибудь тропинку, а там уже будет проще и понятнее.
Мало-помалу наступали сумерки; солнце уже наполовину скрылось за горизонтом, а местность, наоборот, заметно поднималась. Максим по-прежнему упрямо шагал вперед, не обращая внимания ни на усталость, ни на трудности восхождения, ни на то, что теперь стало проблематичнее различать препятствия и избегать их. Вот он оказался перед очередными густыми зарослями; Максим раздвинул их и невольно вскрикнул. Звук отразился от скал, и эхо двукратно повторило его.
Нога мальчика, уже занесенная вперед, не нашла опоры. Перед ним разверзалась пропасть.
Она была настолько глубока, что не было слышно журчания реки, которая вилась внизу синеватой лентой; ей, очевидно, потребовались многие тысячи лет, чтобы прорыть эту гигантскую расщелину. Перебраться на другую сторону было невозможно; Максим немного постоял над обрывом, а затем начал осторожно продвигаться вдоль его края, сам не ведая, какой надеждой тешит себя. Впрочем, делал он это недолго: пора было подумать и о ночлеге. Обнаружив дикое ореховое дерево, Максим немного подкрепился; далее он отошел немного в сторону от ущелья и, наломав веток, соорудил некое подобие шалаша; по крайней мере, защита от дождя, если бы тому вздумалось пойти ночью, была обеспечена. Забившись в свое убежище, Максим уснул как убитый.
Наутро Максим решил направиться наискось по отношению к реке и своему первоначальному маршруту: двигаться вдоль ущелья было уже затруднительно, а возвращаться назад казалось чересчур обидным. Рельеф, растительность, погода – ничего не менялось, причем не только по сравнению с тем, что Максим наблюдал вчера. Темные скалы перемежались другими, пестрыми; в перелесках преобладали то одни, то другие древесные породы, но это чередование оставляло странное чувство, будто бесконечно и тупо повторяется раз навсегда выбранный мотив. Чудилось, что здесь сама природа истощила свою фантазию, создав некое подобие скучного, сотканного по неоднократно использованному трафарету ковра или того лабиринта, который иногда сооружают в парках специально для людей, желающих хотя бы на полчаса ощутить себя беспомощными и потерянными и испытывающими от этого лишь им понятное удовольствие. Последняя аналогия все чаще приходила на ум Максиму. Ему все более мерещилось, что он заблудился и ходит по кругу; тщетно Максим старался подмечать ориентиры, вроде искривленных временем сосен, и убеждать себя, что вот этой сосны он никогда раньше не видел. Эта местность могла послужить надежным укрытием тому, кто прятался от врагов или, подобно монаху, бежал от мира, но стать ловушкой для того, кто стремился ее покинуть; Максим желал второго, а не первого, и потому его тревога не проходила и утомляла его не меньше самой ходьбы. Вдобавок ему сильно хотелось есть. По счастью, в воде недостатка не было; один раз Максиму даже удалось окунуться, когда он нашел подходящий бочажок, но купание еще сильнее раздразнило аппетит. Редкие ягоды, попадавшиеся в дороге, могли утолить голод на очень короткое время. Наконец, уже ближе к исходу дня, Максим решил воспользоваться силой клада. Он сделал распальцовку и загадал выйти к людскому жилью. Один талан тотчас улетучился: это значило, что желание будет исполнено. Воодушевленный Максим прибавил шагу, превозмогая уже начинавшуюся боль в икрах. Вскоре между стволами действительно показалась крыша какого-то строения; с некоторым замиранием в сердце Максим приблизился к неизвестному дому.
Это была небольшая избушка в одну клеть из черных занозистых бревен, настолько приземистая, что казалась наполовину врытой в землю. Подобные ей иногда попадались Максиму во время странствий с Аверей и Аленкой. Обыкновенно там ютились бобыли или просто люди, не умеющие должным образом вести хозяйство. Отсутствие наличника на окне и конька над входом свидетельствовало, что жилище – временное. Максим подошел к окну, затянутому бычьим пузырем и забранному деревянной решеткой. Оно почти не пропускало света; тем не менее, в комнате можно было разглядеть два топчана, маленькую печь, стол и широкую скамью. Очевидно, здесь находили приют охотники или смолокуры, а возможно, даже кладоискатели, но теперь владельцев не было; на всякий случай Максим окликнул их и не получил ответа. Ступив на крыльцо, Максим увидел висящий на дверях огромный замок, только чуть поменьше его собственной головы; нечего было и думать, чтобы его сбить.
В отчаянии Максим опустился на единственную ступеньку. Это была его вторая попытка самостоятельно колдовать, и она завершилась такой же неудачей, как и первая. До ночи Максим так и просидел на крыльце под навесом, ожидая, что, быть может, хозяева вернутся, они не ушли далеко, не убиты какими-то разбойниками и все это вдруг перестанет напоминать злую шутку. Там же он в конце концов и уснул.
С рассветом Максим снова двинулся в путь: оставаться у избушки не имело никакого смысла. Голод мучил его уже немилосердно, и пустой желудок начинал оказывать действие, подобное тому, которое наблюдалось от зелья, выпитого прежде: четкость восприятия обстановки постепенно утрачивалась. Только вместо багряных кругов перед лицом будто повесили серую кисею, через которую смутно угадывались контуры все тех же скал и деревьев. Это все то приближалось к мальчику, то отдалялось от него, кружилось перед глазами; чудовищная карусель набирала обороты, и Максиму казалось, что он не покинул тюремную камеру, а она раздвинулась до границ всего этого царства. Чем дальше, чем чаще Максиму приходилось отдыхать, и лишь когда он сидел на траве или песке, обхватив коленки или опираясь на ладони откинутых назад рук, помрачение отступало. Но еще и из-за этого подниматься становилось все трудней; Максим боялся, что однажды у него не хватит духу встать на ноги, а меж тем надо было бороться, идти вперед. Находись Максим в нашем мире, он бы уже давно замер в неподвижности, надеясь, что его обнаружит какая-нибудь спасательная группа, но здесь остановка на неопределенное время означала гибель. Чтобы сэкономить силы, Максим подобрал с земли какую-то кривую палку и брел, опираясь на нее; так действительно стало легче, но одновременно уменьшалась скорость, которая теперь могла решить очень многое. Максим испытывал отвращение к самому себе из-за слабости, неуклонно нараставшей, и называл себя всеми обидными словами, которые только всплывали в памяти. Отчасти он это делал, чтобы окончательно не расклеиться, отчасти просто так, от эмоций, с которыми уже не мог совладать. Втайне Максим желал, чтобы поскорей стемнело; тогда бы он имел право прилечь хоть на несколько часов, не коря себя за малодушие. Казалось, он бы попытался истратить последний талан только для того, чтобы заставить солнце быстрей бежать по небу, если бы не понимал, что развилки здесь нет. Максим не дотерпел до этого благословенного мига: однажды он случайно уронил палку, нагнулся, чтобы ее поднять, и в этот момент прекратился и шорох листвы под неспешным вечерним ветром, и размеренный посвист вылетевшего на охоту козодоя. Их место заняла невыразимо сладкая, звенящая тишина, будто сама природа сжалилась над беззащитным мальчиком и даровала ему покой, которого он так жаждал.
«Ведь я все делаю правильно. Да, папа?»
Отец, разумеется, не мог бы ответить Максиму; казалось, что в безмолвие погрузился и целый мир, пока оно не нарушилось тем, в отношении чего нельзя было ответить, пришло ли оно извне или было рождено исключительно воображением. Будто кто-то тихонько всхлипывал, бродя в отдалении; слышалось нечто вроде посвиста древесины под пилой, треска не то разрываемой ткани, не то сырых сучьев в пламени костра. Звуки наслаивались друг на друга, между ними происходила борьба, не мешающая, однако, воспринимать их в качестве отдельных частей чего-то единого: так в хорошо продуманной музыке сталкиваются разные аккорды, медленные и быстрые части, тоненький скрипичный писк и протяжное гудение валторны. Гармонию уничтожил голос, прорвавшийся сквозь общий фон – дерзко, задорно, как бойкий и сообразительный не по годам ребенок прерывает размеренную беседу взрослых:
– Ты хочешь есть?
Глава 13.
Отцовское наставление
Утром того дня, когда Максим еще находился в темнице, царевич Петр проснулся в том расположении духа, которое стало для него почти что привычным. Однако, несмотря на это, царевич намеревался, как и прежде, повести с ним самую решительную борьбу при помощи хорошо зарекомендовавшего себя средства. Откинув одеяло и моргая, чтобы прогнать остатки не слишком радужных сновидений, Петр потянулся к кубку, на дне которого плескалось недопитое с вечера вино. Напиток, скорее всего, выдохся за ночь, но царевича это не смущало: всегда можно было долить из кувшина, постоянно стоявшего возле кровати, будто стража у дверей Дормидонта. Но в этот раз Петру не удалось сделать и глотка: толкнувший дверь прислужник объявил, что его хочет видеть отец.
Впервые с того времени, как болезнь приковала его к постели, Дормидонт позвал к себе младшего сына. О намерениях царя можно было лишь строить предположения; Петр, делал это, исходя не из правдоподобности, а из собственной выгоды, пока в спешке натягивал кафтан и сапоги. Переступив через порог государевых покоев и сев на стоявший у изголовья табурет, он ощутил сильную робость: то, что рождалось только в пьяных фантазиях и на что случайно намекнул при последней ссоре ослепленный злобой Василий, теперь надлежало облечь в четкую фразу и высказать, будучи трезвым. Сам Дормидонт, который выглядел слабее, чем прежде – вероятно, вчерашний приступ не прошел даром, – не торопился: он, видимо, чувствовал, что у сына вертятся на языке слова, и спокойно ждал, пока они созреют. Наконец Петр решился:
– Отец, ты хочешь мне казну отдать?
– Казну? – переспросил Дормидонт. – Ну, забирай, коли потянешь.
Он сделал распальцовку; обрадованный Петр немедленно соединил свои пальцы с отцовскими и тотчас, ошеломленный, отдернул руку:
– Что это значит, отец? У тебя же ничего нет!
Царь ничего не ответил; он, казалось, и не слышал сына.
– Ты что ее… уже Василию отдал? – продолжил царевич.
– Василию? Это который малых детей псами терзает? – медленно вымолвил Дормидонт. – Не смеши меня, Петр: мне скоро перед Богом стоять, и о том надлежит думать, а не развлекаться скоморошьими побасенками.
– Где же она? – не отступался Петр.
Дормидонт провел ребром свободной ладони по распальцовке – жест, употреблявшийся уже как минимум второе столетие и прекрасно ведомый царевичу, который сразу сделался бледен и лишь спустя полминуты смог выдавить:
– Но… почему?
– Дурак! Я жить хотел! – последовал ответ Дормидонта. – Федьку надобно было изловить, а он колобродил не близко, и развилка была хиленькая, да и ту пришлось дожидаться.
– Что ж ты наделал! – крикнул царевич; на его белом лице проступили пунцовые пятна. – Добро, ежели казна на таланы рассыпалась, прежде чем в земле схорониться! А ну как уже прилепилась к чьему-то кладу единым ломтем? Да ты… – Петр вскочил, и его глаза беспокойно забегали по комнате.
– Что, ножик ищешь? – даже не поведя бровью, произнес Дормидонт. – Не отпирайся: по роже заметно, что ищешь. И нашел бы и ткнул меня, кабы я не повелел их все убрать отсюда. Нечего сказать, хороши у меня сынки! Один дитя родное убил, другой с отцом то же норовит сделать.
Тяжело выдохнув, царевич устремил взгляд поверх постели, будто стараясь разглядеть что-то за окном в саду, промеж кустов шиповника, и чуть погодя промолвил:
– Ты приказал мне явиться, лишь чтобы имя брата с моим единовременно помянуть?