АРКАДИЙ БУХОВ
АНТОЛОГИЯ САТИРЫ И ЮМОРА РОССИИ XX ВЕКА
Аркадий Бухов
Серия основана в 2000 году
С
Редколлегия:
Аркадий Арканов, [Никита Богословский], Владимир Войнович,
Игорь Иртеньев, проф., доктор филолог, наук Владимир Новиков,
Лев Новоженов, Бенедикт Сарнов, Александр Ткаченко,
академик Вилен Федоров, Леонид Шкурович
Главный редактор, автор проекта Юрий Кушак
Дизайн переплета
В фотоальбомах использованы материалы
из литературных архивов и частных коллекций
© С. С. Никоненко, составление, предисловие, 2005
© Ю. Н. Кушак, составление, 2005
© ООО «Издательство «Эксмо», 2005
Всегда играл первую скрипку
«Мы вместе написали несколько веселых пародий и фельетонов, причем Аркадий Бухов всегда играл первую скрипку. Все самое смешное было придумано им». — так написал в 1967 году в своих коротеньких воспоминаниях об Аркадии Сергеевиче Бухове младший его собрат по перу Валентин Петрович Катаев. Тридцать лет спустя после смерти Бухова.
Собственно, примерно в это цремя советские читатели второй половины XX века и стали как бы вновь знакомиться с творчеством писателя, чьи рассказы и фельетоны в предвоенные годы радовали своим ненатужным юмором и весьма меткими сатирическими уколами их отцов и дедов.
Вообще-то краткое вступление к сборнику избранных произведений писателя можно было бы начать традиционным для последних по крайней мере пятидесяти лет запевом: «Его имя ничего не говорит современному российскому читателю…» И это вполне соответствовало бы истине: за тридцать с лишком лет не было выпущено ни одной книги Бухова.
А между тем его творчество заслуживает более достойной участи, да и читатель имеет право знать одного из лучших русских юмористов первой половины XX века.
Уж в десятку наиболее ярких представителей жанра он при любом раскладе входит. Попробуйте назвать эту десятку: Аверченко. Тэффи. Саша Черный, Дон-Аминадо, Зощенко, Ильф и Петров, Пантелеймон Романов, ранний Булгаков… Ну, кто еще? Пожалуй, все-таки Аркадий Бухов.
Биография Аркадия Сергеевича Бухова довольно типична для русских писателей первой половины XX столетия: сначала писал стихи, потом критические статьи, потом сатирические и юмористические рассказы, был в ссылке, после революции оказался за рубежом, вернулся, снова активно работал, наконец был незаконно репрессирован. На двадцать лет изгнан из советской литературы. С небольшими отступлениями эту схему можно приложить и к биографии Евг. Замятина, и Мих. Булгакова, и И. Бабеля, и Мих. Зощенко, и Мих. Козырева, и Б. Пильняка, и др.
Конечно, в биографии каждого были и свои особенности.
Аркадий Сергеевич Бухов родился 26 января (7 февраля) 1889 года в Уфе, в семье железнодорожного служащего. В 1907 году, по окончании гимназии, он поступил на юридический факультет Казанского университета (не очень типично для юмориста, обычно они учатся на медицинских факультетах; лишь Пантелеймон Романов попробовал ступить на юридическую стезю, с которой вскоре соскользнул), но в первом же семестре его дважды арестовывали — сначала заподозрили в принадлежности к РСДРП, а потом — к партии эсеров. Выслали на золотые прииски Кочкарь на Урале. Вернувшись из ссылки, Бухов продолжил свое юридическое образование, но теперь в Петербургском университете.
Впрочем, дальше четвертого курса он не пошел, поскольку решил посвятить себя литературному труду.
Стихи он начал писать, будучи гимназистом, причем революционной направленности — их названия говорят сами за себя: «Призыв», «Капитал» (как и название журнала, напечатавшего их в 1906 году, — «Метеор»). Но предпочтение в юные годы он отдавал литературной критике: в 1908 году в петербургских журналах «Стрекоза» и «Весна» появились несколько его живых обзоров современной поэзии, а в 1909 году он выпустил в Казани первую книжку — «Критические штрихи», посвященную Мих. Кузмину и А. Блоку.
Редактор «Сатирикона» Аркадий Аверченко заметил молодого задиристого автора и тут же предложил ему работу штатного сотрудника. Школа «Сатирикона» — отличная школа. Многие юмористы и сатирики (и не только они), оставившие свой след в русской литературе, печатались в «Сатириконе» или даже состояли в штате журнала: Саша Черный, Тэффи, Петр Потемкин, Осип Дымов, Георгий Ландау, Ефим Зозуля, Александр Грин, Владимир Маяковский, Николай Гумилев, Александр Рославлев, Осип Мандельштам, Алексей Толстой и многие другие.
Аркадий Аверченко заражал своей энергией окружающих, и надо отметить, что Аркадий Бухов по многим показателям не уступал шефу. Он, так же как и Аверченко, был многолик: он писал стихи, пародии, фельетоны, рассказы, критические миниатюры, участвовал в коллективных сборниках, сочинял скетчи…
И это вовсе не было подражанием, эпигонством. Да, у него можно найти некоторые рассказы, сюжетно перекликающиеся с рассказами Аверченко, но это отнюдь не умаляет их достоинств. И читатель, прочитав такой рассказ, может сказать: «А ведь не хуже, чем у Аверченко».
В этом-то и суть таланта. Он должен быть самобытным, тогда никакое сравнение ему не страшно.
В 1915 году Аркадий Бухов редактировал «Синий журнал» по просьбе бывшего издателя «Сатирикона» М. Г. Корнфельда. Издатель предполагал, что его затея создаст конкуренцию «Новому Сатирикону». Но к тому времени «Новый Сатирикон» приобрел такую широкую популярность, что соперничать с ним было бессмысленно. (Сохранилось множество свидетельств о том, сколь велика была притягательная сила «Сатирикона». Позволим привести одно из них, тем более что оно принадлежит одному из замечательных драматургов: Евгений Львович Шварц познакомился с журналом в последние школьные годы. Предоставим слово ему самому: «В это время началось у меня увлечение «Сатириконом»… Я с нетерпением ждал того дня недели, в который он обычно приходил… Сначала я рассматривал только рисунки — Реми, Радакова, стилизованных маркиз и маркизов под стилизованными подстриженными деревьями у беседок и павильонов, подписанные Мисс. А затем принимался за чтение. Рассказы Аверченко, Ландау, позже — Аркадия Бухова. Отдел вырезок под названием «Перья из хвоста»… И так далее, вплоть до почтового ящика»[1].) Бухов это понял и сложил свои редакторские полномочия. Однако несколько своих рассказов он в «Синем журнале» успел опубликовать (даже после ухода из него).
Юмористом до мозга костей назвал Аркадия Бухова его более молодой коллега Леонид Ленч. Думается, это мнение разделят с ним и нынешние читатели. И, разумеется, так считали и первые читатели еще молодого сатириконца. Какой бы сюжет он ни брал, у него выходило смешно и естественно. Как и другие сатириконцы, он смеялся над пошлостью обывательского быта, над мелкой житейской суетой, над потугами людей с мелкой душонкой возвыситься над толпой, над новомодными течениями в искусстве и над так называемыми поисками так называемой интеллигенции в области таинственного и непознанного духовного мира — целую серию рассказов посвятил он оккультным наукам — спиритизму, хиромантии, ясновидению и пр. (А уже после революции несколько книг им написаны о святых православной и католической церквей. Сегодня можно говорить, что вот, мол, Бухов приспосабливался, подстраивался, чтобы идти в ногу с безбожниками. Поскольку государство было безбожным. Это вовсе не так. Сегодня задним числом проповедники православия считают, что в Советском Союзе существовал государственный атеизм. Ничего подобного никогда не было. Да, велась борьба против религиозной идеологии, поскольку большевики считали, что религия мешает прогрессу человечества и снижает общественную активность людей. Но! Существовали тысячи церквей, мечетей, множество синагог и других культовых учреждений. Бухов же еще с дореволюционных времен придерживался атеистических взглядов. И никогда этого не скрывал.)
С 1908 года Бухов выступал как поэт-сатирик в журналах «Стрекоза», «Сатирикон», «Новый Сатирикон». И хотя в конечном счете он все же больше проявил себя как прозаик, стихи вполне достойны его таланта. К сожалению, его стихи до сих пор не собраны.
Рассказам своим он придавал большее значение и успел еще до революции выпустить несколько сборников: «Жуки на булавках» (1915), «Тихие неприятности» (1915), «Чертово колесо» (1916), «Точка зрения» (1916). И некоторые вышли несколькими изданиями.
При такой плодовитости (а ведь Бухов писал еще и много миниатюр для эстрады) он» умел находить в каждом сюжете, в каждой ситуации что-то свое, создавая вполне типичные образы со своими индивидуальными чертами, так что, скажем, Анисьина мужа (из одноименного рассказа) мы не спутаем с героем рассказа Тэффи «Маляр», хотя много в их поведении и характерах общего, — но это общее, очевидно, от русского характера вообще.
Если Бухов и утрирует человеческую глупость (как в рассказах «Первый опыт» или «Анекдот»), то это выглядит вовсе не зло, а с пониманием и нередко с сочувствием.
Разумеется, у писателя есть едкие и злые рассказы, которые прямо говорят о его антипатиях (он не принимал нового искусства, непрофессиональных журналистов — «О военной беллетристике», высокомерия власть имущих и снобизма окололитературной братии), но наряду с ними Бухов писал и проникновенно-психологические рассказы, где за мягкой усмешкой таятся нежность и тепло души («Перед жизнью», «Собачий рассказ»). А некоторые мягко-ироничные его рассказы звучат как признание в любви («Книги»).
Призванный на военную службу в 1914 году, Бухов тут же был демобилизован как неблагонадежный.
Он продолжает свое писательское дело. Но на этом пути его не всегда приветствуют. Так, известный журналист И. М. Василевский (He-Буква) обвинил Бухова, что он пишет на потребу толпе. На это писатель ответил, что предпочитает «быть любимцем бульвара, чем оказаться в стане тех дешевых пророков и учителей, которые пишут только для избранных… и требуют особого понимания»[2].
Бурные события 1917 года, конечно же, не прошли мимо него. Бухов приветствует падение царского режима, но не очень-то приветствует действия Временного правительства, поведение интеллигенции в переломную эпоху, ему не нравятся и мероприятия новой, советской, власти. Об этом мы читаем и в его сборнике «Кесарево — кесареви», и в рассказах и фельетонах того времени (в частности, в яркой пародии на А. В. Луначарского).
В 1918 году, находясь на гастролях с театральной труппой (он заведовал репертуарной частью), Бухов оказался на территории, контролируемой белополяками, а потом и в Ковно, ставшем столицей независимой Литвы. Отрезанный от Советской России, он не хочет быть отрезанным от литературы. В течение пяти (1922–1926) лет он является редактором-издателем русской газеты «Эхо», выходящей в Ковно, публикует свои рассказы и фельетоны в эмигрантских изданиях в Германии («Время»), Эстонии («Последние известия», «Свободное слово»), Латвии («Сегодня») и др.
Однако он постоянно ощущал оторванность от родины и мечтал вернуться домой. При этом он порой допускал в своих фельетонах оценки и выражения, которые не всегда могли приветствоваться на родине.
В «Дневнике» Корнея Чуковского есть запись за 5 декабря 1931 года о беседе с Мих. Кольцовым:
«Рассказывал о Бухове. «Когда я летел в Берлин, наш аэроплан опустился в Ковно и, по случаю тумана, остался ночевать. Я пошел в Полпредство, туда пришел ко мне какой-то человечек и сказал, что Аркадий Бухов, редактор тамошней белогвардейской газетки, хочет со мной повидаться. Я отказал. Вечером я пошел в ресторан — и там за соседним столиком сидел Бухов и глядел на меня выжидательно, выражая готовность каждую минуту подойти ко мне. Я опять упорно не замечал его. Через два дня мне прислали в Берлин вырезку из ковенской газеты.
«В последнее время к нам с неба стала валиться всякая большевистская дрянь. Недавно шлепнулась сюда пролетарская балерина Айседора Дункан, а теперь такой и сякой Кольцов». Я пренебрег. Но через месяца два получаю напряженно-игривое письмо… о том, как он жаждет хотя бы дворником вернуться в Советский Союз и сделать здесь черную работу»[3].
Запись весьма показательная. Она говорит не только о стремлении писателей-эмигрантов вернуться, но и о той предвзятости (если не боязни) к общению с ними со стороны некоторых советских литераторов.
Быть может, эта дневниковая запись каким-то образом попала спустя несколько лет к следователю на стол…
Бухов все-таки вернулся на родину в 1927 году. Он печатался, наверное, во всех юмористических журналах, а тогда их выходило не менее десятка. Но наиболее полно его творчество представлял главный юмористический журнал — «Крокодил». Он выпустил несколько сборников рассказов, несколько книг антиклерикальной направленности: «Дневник Ильи Пророка» (1931), «Черное кольцо» (1931)…
Он хотел быть полезным родной стране, он писал о глупостях и недостатках, чтобы способствовать их искоренению в стране, которая строит новую жизнь. В его рассказах советского периода действительно много оптимизма и надежды, но иногда он, очевидно, затрагивал и сюжеты, к которым следовало подходить осторожнее. (В этой связи хочется привести такую историю. В 1961 году мне посчастливилось познакомиться и подружиться с одним из последних живых сатириконцев — Георгием Александровичем Ландау. Последние годы жизни — он скончался в 1974-м, — начиная с довоенных времен, он перестал писать рассказы и с успехом реализовал себя в кукольной драматургии. Я спросил его, почему за двадцать лет он не опубликовал ни одного рассказа. «Причина очень простая, — отвечал Георгий Александрович. — Когда я пишу о зайчиках и кошечках, мне не страшен ни один цензор. А когда я писал, допустим, о плохом участковом милиционере, мне приходилось начинать с того, что вот, дескать, и на солнце есть пятна… Иначе рассказ не проходил».) Видимо, Аркадий Бухов иногда забывал упомянуть, что на солнце тоже есть пятна.
К сожалению, последние годы творчества и жизни Аркадия Бухова пришлись на эпоху торжества теории положительной сатиры в литературе. Каждый юморист и тем более сатирик должен был писать с оглядкой: а не заподозрят ли его в очернительстве светлых будней строителей социализма?! Главным конфликтом в произведениях искусства становилась борьба лучшего с хорошим. И только присущее Бухову чувство меры не позволяло ему, переступая себя, добавлять и добавлять патоки в и без того чуть сладковатые сюжеты, герои которых дышат благородством и охвачены любовью к окружающему миру.
Но это его не спасло. Видимо, где-то он проявил неосторожность. А быть может, кто-то из доброжелателей — пишущей братии решил убрать конкурента со страниц сатирической печати?
Такое в России случалось нередко. Да и по сей день практикуется с успехом.
В июне 1937 года он участвовал в одном из писательских диспутов, а 7 октября 1937 года был расстрелян (разумеется, как враг народа). Эту дату приводит литературовед Л. А. Спиридонова, которая хорошо знает историю русской сатиры и юмора первой половины XX века. До обнародования этой даты в различных книгах послевоенного времени, когда имя Бухова вышло из-под запрета, я обнаружил даты совсем другие: 1938-й, 1942, 1944, 1946-й и даже 1953 г. Авторам, которые сообщали эти даты, хотелось, чтобы писатель прожил чуть дольше.
К сожалению, автобиографии как таковой Бухов не оставил, но в двух рассказах из его сборников — это, конечно же, рассказы, и в них много выдумки — содержатся кое-какие автобиографические детали, и мы их решили поместить вместо автобиографии. В них не только черточки его жизни, но и души. Веселого, милого и умного человека.
Уже давно, размышляя над судьбами русских юмористов и сатириков — кажется, вскоре после смерти Михаила Михайловича Зощенко, — я написал такой стишок:
Аверченко. Петр Потемкин, Василий Князев, Саша Черный, Борис Левин, Ильф и Петров, Михаил Булгаков, Аркадий Бухов, тот же Михаил Кольцов (который был не только редактором «Правды», «Огонька» и «Крокодила», но и острым фельетонистом, мастером короткого рассказа). Зощенко…
Конечно, были и долгожители. Тэффи, например. Или Корней Иванович Чуковский. Но исключения лишь подчеркивают закономерность…
Аркадий Бухов
Вместо автобиографии
Канва для биографа
Около тридцати лет я дожидаюсь, что кто-нибудь напишет мою биографию. Срок, по-моему, достаточный, чтобы описать жизнь одного человека. Тем более что умелые люди ухитрялись в какие-нибудь два-три года описать жизнь и историю целых народов.
И тем не менее в печати нет даже краткой моей биографии, не говоря уже о более полной, снабженной всем тем, что для нее полагается: поясными портретами ближайших родственников, снимками дома, где я родился, где умер, и одинокой забытой могилой с небольшой группой оживленных почитателей.
Разве моя вина, что я не изобрел электрической лампочки, не выдумал особого парового штопора или первый не попытался приноровить обыкновенные кузнечные мехи к письменному прибору? Во всех этих случаях обо мне бы уже давно заговорили в журнальной смеси, и мои портреты сделались бы достоянием широких масс читателей. Умереть без биографии страшно. Правда, с готовой биографией это тоже невесело, но есть какое-то утешение, как у человека, который, забыв чемодан в гостинице, в поезде уже вспоминает, что он также забыл заплатить и за шесть недель полного пансиона.
Я сам берусь за эту задачу. Это не автобиография, потому что автор не хочет выставить себя в таком выгодном освещении, что злейшие враги его впадают в ничтожество и горько плачут о своем несправедливом отношении к нему. Это простая объективная биография, где если автор и ведет рассказ от первого лица, то только потому, что говорить о себе в третьем лице слишком скучно и обидно. Для третьего лица есть чужие люди, которых не жалко.
Я родился в небогатом семействе. Это была коренная ошибка, которую я не мог простить себе целую жизнь. Мои современники и сверстники, родившиеся в зажиточных семьях, с хорошим недвижимым имуществом, впоследствии чувствовали себя значительно лучше. Но как можно требовать хорошей коммерческой сметки от существа, которое на третий день своего появления орало и плакало от всякой причины, а на седьмой день безудержно радовалось оттого, что кто-то тыкал ему большим корявым пальцем в маленький сморщенный нос.
До четырех лет я решительно ничего о себе не помню. С чувством глухой обиды я узнал после, что это было самое заурядное прозябание, ничем не выдвинувшее меня из толпы льстецов, таскавших меня на руках, сажавших на шею и удивлявшихся тому, что в один прекрасный день я стал ходить.
Чуждый общественности, инертный ко всему тому, что тогда волновало лучших представителей литературы, науки и искусства, я целыми днями шлялся по комнатам, счастливый, если мне удавалось разбить какую-нибудь чашку, вымазать пальцы в варенье или обратить на себя внимание домашней собаки.
Это время, когда возраст обрек меня суровой бездеятельностью, я считаю темным пятном на своей жизни. Ни одного хорошего знакомства, ни одной ценной встречи.
Близкие люди отмечают только один случай известного проявления индивидуальности, когда я погнался с палкой в руках за курицей, упал и повредил себе ногу, — но это никакого отношения к избранной мной впоследствии карьере не имело.
Курицу съели, меня перестали отпускать без няньки, и самый факт запечатлелся только в памяти очень близких людей.
Кстати, о нянях. Я очень много читал и слышал об этих трудолюбивых женщинах, которые удачным подбором незамысловатых рассказов и сказок будили в детях тяготение к литературе, страсть к самостоятельному творчеству и вообще умело подготовляли из простого, незатейливого ребенка автора полного собрания сочинений в будущем. У меня не было таких нянек.
Лучше всех я запомнил из них одну, довольно нестарую женщину, которая, укачивая меня, пела настолько нескромные песни, что ее быстро перевели в кухарки, а после вскоре выгнали за кражу белья.
Другая нянька, действительно, много рассказывала. Но это были рассказы о наших ближайших соседях, причем каждый из них вырисовывался в настолько мрачных красках, что я до семилетнего возраста находился со всякими соседями принципиально в состоянии затяжной войны: бросал через забор камнями, показывал язык почтенным дамам и кричал неодобрительные отзывы об их детях.
Единственная сказка, какую она знала, была страшно утомительна. Она рассказывала ее всегда именно в тот момент, когда и я, и она засыпали, так что отданный самому себе язык называл волка Гришкой, поселял лису на нашей кухне и в разговор между двумя зайцами вкладывал собственное нянькино неудовольствие незначительным размером ее жалованья.
Пред няньками моя литературная душа чиста: своего вклада туда они не внесли.
До шести лет я переменил совместно со своей семьей довольно много городов. Об этом у меня было крайне туманное представление. Моим компасом в то время служила большая черная собака, по которой я определял свое местоположение. Об одном городе я знал только одно отличительное качество, что когда мы жили в нем — на дворе была будка с этой собакой. В другом ее не было, и она только прибегала к вечеру поесть. В третьем я ее не видел совсем.
Два года спустя я узнал, что эта собака наша, и мы ее перевозили вместе с багажом из города в город. Тогда я запутался окончательно.
Моя наружность в то время… Я не знаю, что можно рассказать особенного о маленьком толстом мальчике с красными щеками и густыми рыжими волосами, которые впоследствии меняли свой цвет с преступной легкомысленностью, дойдя до того наконец, что мудрая природа совсем отняла волосы, отдав их в чьи-то более надежные руки.
К шести годам индивидуальные черты стали проявляться в неожиданно резких формах: я стал учиться читать и много есть.
Первое сильно поощрялось, второе вызывало некоторое опасение.
Помню, что оно вылилось даже в открытое признание со стороны матери, которая однажды, погладив меня по голове, задумчиво сказала:
— Этот мальчик ест, как лошадь.
На меня это подействовало ободряюще, потому что в то время каждая лошадь вызывала во мне искреннее уважение и нескрываемое восхищение, и, если во время какой-нибудь игры мне удавалось удачно заржать, я бежал к старшей сестре, отрывал ее от книг и с заметной гордостью делился своими впечатлениями:
— А я ржать как умею… Как настоящий.
Большей частью я оставался непонятым. У других это не вызывало прилива большого восторга.
К этому же времени надо отнести мое первое знакомство с товарообменом и приблизительной стоимостью денег.
Однажды, удачно выменяв подаренный каким-то гостем полтинник на большое яблоко, я быстро пристрастился к этому занятию и удачно завел торговые постоянные сношения со всеми дворовыми мальчиками. Впрочем, одну из самых крупных своих торговых операций, когда я выменял гимназическую фуражку брата на два больших гвоздя, я считаю неудачной.
Думаю, что это название не преувеличено; брат загнал меня возможно дальше от родительских глаз в уголок какого-то сарая и долго бил, не жалея ни энергии, ни времени, точно дело шло не о простой засаленной фуражке, а о целом гардеробе оперной певицы.
Я был беспомощен. Брату это понравилось, и с этого дня он стал бить меня довольно часто, не всегда затрудняясь подыскивать подходящие причины.
Это отчасти — а не какие-нибудь няньки — и дало толчок моей творческой фантазии. Так как он бил меня в глухих местах, где мои крики ничем существенно помочь не могли, плакать я прибегал на более близкое расстояние к дому. Еще не понимая, что всякое событие должно иметь свою причину, я стал пользоваться плачем, так сказать, в виде аванса, еще в предчувствии избиения. Выбирал место под окном материнской спальни, во время ее сна, и начинал реветь.
Обласканный, я с каиновским хладнокровием сплетал на брата массу жестоких небылиц, в результате которых он ходил жестоко наказанный, а я бегал около него и дразнил. Желая найти выход негодующему чувству, он находил сестру и бил ее. Она была значительно старше меня, но факт одинаковой зависимости от брата сближал нас. и я даже чувствовал известное превосходство, как уже привыкший к этому делу человек.
Читал я к восьми годам уже много. Подбор книг особый. Сказки я презирал: в это время меня уже трудно было убедить в том. что зайцы разговаривают о погоде. Я еженедельно видел одного из них на кухне в ободранном виде и знал, что едят только переднюю часть, а из задней варят суп собакам. Меня влекла другая литература. Я охотно читал книги, которые удавалось скрасть из книжного шкафа. И чем непонятнее была книга (назову любимых авторов: Мопассан, Шопенгауэр, Белинский), тем она более вырастала на моих глазах.
Это осталось и до сих пор. Даже теперь я с глубоким чувством уважения смотрю на историю живописи, мемуары, истории болезней, исследования различных областей чистой математики, охотно переплетаю их и дарю на именины чем-либо неприятным для меня людям.
К восьми же годам я почувствовал острую нужду в деньгах. Без них для меня ближайший магазин, где продавались такие вкусные вещи, оставался неприступной ценностью. Шмыгание около его дверей, легкое хныканье и жалкие слова ни к чему существенному не приводили, а самый факт, что где-то рядом лежат лимонные леденцы или сухие абрикосы, абсолютно недосягаемые, мог кого угодно привести в бешенство. Денег, попадавшихся в руки, хватало в обрез: две копейки й неделю. Тогда появились первые заработки. Теперь бы я счел это большим унижением, но тогда я смотрел на дело значительно легче.
Я протискивался в комнату сестры, когда она решала какую-нибудь трудную арифметическую задачу, садился на пол и начинал вести себя настолько шумно, что эта кроткая девочка выходила из себя:
— Убирайся, ты мне мешаешь…
— А я не уйду!
— А я скажу маме, что ты мешаешь…
— А я скажу, что ты меня избила и выгнала из комнаты. — В ее больших черных глазах вспыхивала тень болезненного негодования, и она горестно замолкала.
Именно в этот момент я и мог выступить с определенным предложением:
— Дай две копейки, тогда уйду.
Она рылась в карманах, перевертывала книги и находила монету. В этот день я считал себя самостоятельным взрослым человеком, умеющим своими силами зашибить копейку.
Я брал приблизительно такую же сумму в виде отступного с брата с обязательством не увязываться за ним, когда он пойдет гулять, с матери — за гарантию не вертеться около таза с кипящим вареньем и даже с милого старика соседа — за полный отказ от привлекательной возможности бросать камнями в его пчелиные ульи.
В то время у меня не было постоянной работы, я был молод и ко всем своим поступкам относился с благодушным одобрением. Две копейки… Разве может кто-нибудь из вас, отравленных сегодняшним днем, понять, какая это большая ободряющая сумма?.. Можно выиграть имение, можно растратить тысячи на пустяки, можно проесть сто рублей, но ничто не вызовет такого радостного волнения и сладко-мучительных колебаний в душе, когда в руках восьмилетнего, полного веры в жизнь и ее радости, молодого человека окажутся две копейки.
Сколько планов и предположений, когда в летний полдень ходишь по двору с двумя копейками, плотно зажатыми в кулаке, и обдумываешь, сразу ли кинуть всю сумму на приобретение различных благ или оставить копейку на черный день, каковым может оказаться и завтрашний. Тем более что во время моего детства на одну копейку давали три больших карамели или целый карман подсолнухов, не говоря уже о том, что на две копейки можно было купить полфунта яблок. Если к этому прибавить, что приказчики в провинции были радостны и разговорчивы и совсем не обращали внимания на мешки с черносливом, который удобно и незаметно прятался за пазухой, — волнение человека с двумя копейками было вполне понятно…