— Нет, уж после сегодняшнего — непременно приедет! — утешала Наташа тоном очень искусно подделанного участия.
— Дай-то Бог, дай-то Бог! — отвечала больная все с тем же недоверчивым покачиванием головы. — Грустно мне без него, Наташа, очень грустно!.. И что я за сумасшедшая! — продолжала она минуту спустя как бы сама с собой. — И за что я только так полюбила его! Как ведь полюбила-то! все позабыла, на все решилася!.. И за что все это? Сама не знаю… Так, как ты думаешь, Наташа, приедет? — неожиданно добавила она.
— Непременно приедет! Вот подождите, увидите сами!
— Ну, буду ждать!
Но больная тщетно прождала целый день:
III
ТАЙНЫЙ ПРИЮТ
За три дня до описанного нами происшествия с корзинкой в кабинет старой княгини Чечевинской, одетой в траур по мужу, вошла ее дочь, княжна Анна, что вызвало на лице старухи знаки видимого неудовольствия: она терпеть не могла, чтобы кто-либо неожиданно прерывал мирное течение ее занятий. Это было утром, часов около двенадцати. Занятия старой княгини по утрам состояли в проверке приходо-расходных книг и расчетов, в перечислении наличных денег и т. п. Княгиня — если взглянуть на нее с оборотной стороны медали, то есть с той, которая, будучи сокровенной принадлежностью души, ускользает или умеет прятаться от постороннего светского глаза — была то, что называется кулак-баба, да притом и просто-таки снабжена от матери-натуры достаточною долею скупости. Под старость, и особенно с тех пор, как покойный князь Чечевинский растратил, и растратил, по мнению княгини, самым эксцентричным образом, больше чем две трети своего состояния, эти качества в ней усилились весьма заметно. Но предаваться им она любила келейно, в кабинете, без помехи чьих бы то ни было посторонних глаз — она старалась, чтоб не заметили ее наклонности, — и потому неудивительно, если неожиданный приход дочери вызвал на ее лице оттенок неудовольствия.
— Что тебе, зачем ты меня беспокоишь? Ты знаешь, что я этого не люблю… — проговорила она, подвигая на лоб очки и поспешно закрыв расчетную книгу.
— Я к вам… мне надо…
— Что тебе надо?.. Ничего не надо!.. от вас только одно беспокойство…
Старухе видимо хотелось поскорее избавиться от постороннего лица.
— Я получила записку от Зины. Она просит меня приехать, — ответила княжна, с трудом скрывая в лице невольные знаки какой-то страшной внутренней боли.
— Зачем это?.. — возразила старуха. — Ведь они всем семейством, кажется, хотели быть к нам нынче вечером — разве ты забыла?
— Я знаю… Но она пишет, чтоб я приезжала к ним с утра, а потом все вместе и будем к вечеру… Она очень просит — ей что-то очень нужно…
— Пустяки какие-нибудь!.. Закладывать экипаж, беспокоить людей и лошадей понапрасну — и все из-за пустяков! Как будто нельзя обождать…
— Я пешком пройду…
— Этого только и недоставало! Пешком… очень хорошо!.. Все-таки… человека беспокоить — ливрею надевать… Да куда тебе ехать? взгляни, Бога ради, на тебе лица нет — так ты бледна, — прибавила она, взглянув на лицо девушки, которое действительно сквозило страшною болезненною бледностью.
— У меня голова болит немного… На воздух выйду, так и пройдет.
— Ну хорошо, хорошо, только не беспокой меня, пожалуйста; у меня бездна дел… Прикажи человеку проводить себя.
— Меня моя горничная проводит.
— Это еще что за новости? Что ты, чиновница, что ли?
— Да она у меня отпросилась сегодня на целый день, так ей все равно… а человека что же беспокоить, — возразила княжна, стараясь последним своим замечанием подделаться в такт матери.
— Скажите, как велико беспокойство!.. Вздор, прикажи человеку. Ты уже одета? — спросила она, оглядывая платье дочери. — Могла бы одеть попроще что-нибудь — хоть старое траурное платье; утром ведь ни к чему. (Это был тоже голос скупости.)
— На мне и то довольно простое платье, — возразила дочь.
— Ну это хорошо… бережливость никогда не мешает, — продолжая оглядывать княжну, заметила старуха. — Что это оно на тебе как будто дурно сидит?
— Нет, ничего… это вам так кажется…
— В талии, как будто… что-то неловко…
— Нет, ничего… я в корсете… оно сидит как нельзя лучше.
Талия княжны действительно донельзя была перетянута корсетом.
— Ну хорошо, хорошо! только оставь меня, не мешай мне, пожалуйста, — поспешила отделаться старуха и по уходе дочери сейчас же опять принялась за работу.
Вернувшись к себе в комнату, княжна в изнеможении опустилась в кресло.
— Ну что?.. как? — спросила поджидавшая ее тут горничная.
— Приказала проводить человеку… Что делать с этим, уж я и не знаю!.. — через силу отвечала княжна, очевидно, подавленная каким-то большим горем.
— Ну, это еще ничего… Я пойду прикажу Петру… этот мой — не выдаст! Уж я обделаю, вы не беспокойтесь!
— Только как я пойду?.. Мне кажется, я не в силах… — с отчаянием проговорила княжна.
— Ничего, до кареты-то дойдем! — ободряла ее горничная. — Вы не сидите только, а старайтесь ходить полегоньку: ходить-то лучше, сказывают.
И она шмыгнула из комнаты отдать Петру приказание княгини.
Через десять минут княжна Чечевинская вышла на улицу в сопровождении ливрейного лакея.
— Ты, Петя, ступай себе куда знаешь! — вполголоса сказала ему горничная, нагнавшая их за углом.
— Да куда ж я пойду? Проводить велено…
— Ну, леший! не твое дело! Сказано — ступай, так и ступай!.. А через час вернись; да смотри у меня: молчок! а проврешься — так только ты меня и знал!
Лакей любезно ухмыльнулся в ответ на приказание горничной и, отстав от княжны шагов на двадцать, незаметно свернул себе в сторону, до ближайшего трактира.
— Он ушел? — спросила княжна, когда горничная поравнялась с нею, и, получив удовлетворительный ответ, тотчас же спустила на лицо густой черный вуаль.
— Я решительно не в силах идти! — сказала она, остановившись в изнеможении. — Далеко еще до кареты?
Горничная в ответ кивнула головой на угол и побежала в том же направлении.
Полчаса спустя извозчичья карета со спущенными шторами, ехавшая все время с большой осторожностью, шагом, остановилась в Свечном переулке, у ворот деревянного дома.
Княжна и горничная вошли в серенький надворный флигелек с знакомой уже читателю скромной вывеской — «Hebamme».
— Вам надо раздеться, сударыня, и лечь, вы так утомлены, — говорила востроносенькая женщина в белом чепце, с немецко-чистоплотной наружностью, заботливо помогая княжне скидать ее платье. — Боже мой, да вы в корсете! — чуть не с криком добавила она и с выражением ужаса покачала головой.
— Что делать? Надо было скрывать, — ответила Наташа. — Я уж и то все платья по ночам, тайком, понадставляла.
— Но это нехорошо, это очень нехорошо! — продолжала покачивать своим чепчиком немка.
— Скажите, может все это окончиться к вечеру? — спросила ее княжна.
— Это как Бог даст, — ответила она, в затруднении, пожимая плечами.
— Но мне необходимо надо быть сегодня к вечеру дома.
— Это очень опасно…
— Что делать, но если иначе нельзя!
— Конечно, бывает иногда и так, но это очень опасно, говорю вам. Впрочем, посмотрим; может, вы еще и не в силах будете… теперь еще неизвестно… Но только вы очень рискуете, сударыня… Ваш корсет много беды тут наделал. Вы в первый раз? — спросила она.
— В первый.
— Ну, так почти наверное, что нельзя. Надо будет остаться… Вы будете слишком слабы, уж поверьте моей опытности.
— Что же мне делать! Боже мой, что делать мне!.. Это, значит, узнают… Я не скрою!.. — с отчаянием говорила княжна, ломая себе руки, тогда как сильные схватки болей донимали ее ежеминутно, еще увеличивая собою невыносимое страдание нравственное. У немки на глазах показались слезы. Она только пожала плечами и продолжала раздевать больную.
— Все бы ничего, только вот старая барыня… беспокойства много будет, если не вернемся к вечеру, — заботливо проговорила Наташа и поспешила отвернуться, чтобы скрыть невольно прорывавшуюся на губы усмешку: она как будто была бы рада, если б княжна не вернулась к вечеру.
— Ну, мой грех, мой и ответ! — с решимостью проговорила княжна. — Я знаю, что надо делать. Есть у вас чернила и бумага?
Немка подала то и другое. Княжна села к столу и написала две записки: запечатав, она отдала их горничной, с приказанием отправить тотчас же на городскую почту.
— И как это вы, право, так, до последней минуты ходили! — удивлялась немка, укладывая больную в постель.
— Я ничего не знала… я думала, еще не время… Сегодня утром внезапно почувствовала, и то она мне сказала, а я и не знала бы, — ответила княжна, указав на Наташу.
Немка вышла из комнаты сделать необходимые приготовления.
— Она знает, кто я такая? — шепотом спросила княжна по-французски.
Горничная отрицательно покачала головою.
— Ты как ей сказала?
— Сказала, что вы просто так… девушка среднего круга, что надо скрыть от родных… ну, и ничего.
— Она не расспрашивала больше?
— Тридцать рублей дала в задаток, так и спрашивать не стала: «Это нам все равно», — говорит.
— Ну слава Богу!.. Только что-то будет дома, как нынче вечером Шипонина с дочерьми приедет!.. Ведь я сказала, что к ним пойду…
— Ай, ай, как же вы это так, не подумавши! — заботливо заметила Наташа.
— Где уж тут было думать! Я себя-то не помнила! Что первое взбрело на ум, то и сказала.
— Неравно узнают, — продолжала та притворно опасаться.
— Не узнают, если письмо раньше вечера дойдет; а если и узнают, так…
Княжна на минуту остановилась в тяжелом раздумье.
— Лишь бы он любил, а до остальных… Бог с ними! Мне все равно! — добавила она с глубоким и тяжелым вздохом.
Часов около шести вечера в комнате с закрытыми ставнями, сквозь щели которых слабо пробивался тонкий луч дня и сливался с матовым светом настольной лампочки, впервые раздался крик новорожденного младенца. Больная, услыхав этот первый звук жизни своего ребенка, тоже слабо, но радостно вскрикнула и, изнеможенная страданием и избытком волновавших ее чувств, тотчас же впала в легкий обморок.
IV
УДАР ФАМИЛЬНОЙ ГОРДОСТИ
Просчитав еще около часа по уходе дочери, княгиня встала с места, очень довольная собою и своими «делами». Она была скупа и на деньги, и на платье, и на кусок. Впрочем, приличие всегда соблюдала с отменною строгостью. Кодекс приличий и всемогущее «que dira le monde?»[2] властвовали над душою старухи в равномерной степени со скупостью и скопидомством. Она покорялась им всем существом своим и всем существом трепетала перед роковою силою этого страшного
Это была женщина даже с замечательной силой характера. Быв уже замужем, она сильно влюбилась в одного великосветского франта, gant jaune[3], как их тогда называли, блиставшего в десятых годах; но не только что ему, а, кажись, даже самой себе не призналась в этом и задавила в душе своей чувство, не дав о нем светской молве ни малейшего намека, ни малейшей догадки. Она, например, совсем не любила своего мужа, но всю жизнь осталась безукоризненно верна ему. Вы думаете — отчего? сознание долга? Нет, не столько долга, сколько боязни этого
По положению своему в свете она держала дом свой на соответственную ногу. На посторонние глаза скупость ее была решительно незаметна. Она умела в этом отношении поддержать достоинство своего рода и состояния. Но зато с глазу на глаз со своей душою княгиня постоянно мучилась неотступным призраком расходов и издержек, всегда, впрочем, поневоле склонявшимся перед другим, сильнейшим призраком: «que dira le monde?» Она, например, без посторонних постоянно приказывала дочери носить скромное шерстяное платье — на том мудром основании, что «бережливость никогда не мешает, и почем знать, что еще может случиться и ожидать ее в жизни». Она даже себе очень часто отказывала в прогулке — на том основании, что неравно еще шина в колесе кареты лопнет или ось сломается — придется отдавать в починку и деньги платить, да и ливрея новая у лакея и армяк у кучера от излишнего употребления будут портиться и приходить в ветхость, а новые делать — опять-таки деньги платить. В отношении дочери она маскировала этот последний расчет тем, что «зачем излишне и людей, и лошадей беспокоить», — следовательно, выставляла причину, достаточно филантропичную и делавшую честь ее прекрасному сердцу. Так и теперь, по уходе дочери, она стала обдумывать, что ни к чему лишний кусок к обеду готовить, и потому, под предлогом нездоровья, приказала сделать себе только бульон куриный, из коего мясо подать себе под легким соусом. Все эти мелочи доходили в ней до болезни, до мании какой-то; но, что всего страннее, княгиня очень хорошо сознавала это и потому тщательно старалась скрывать от всех свой недостаток, покоряясь своей другой, равносильной и уже известной читателю мании —
Была у нее одна только слабость, перед которой иногда смирялась даже и мания скупости; эта слабость — слепая, безграничная любовь к своему сыну, которому она кое-когда даже деньги, кроме положенного содержания, давала и который сумел себя поставить в несколько независимое положение. Он жил в доме матери, но на отдельной квартире, которая нужна была ему в сутки минут на десять, не более, потому что застать его можно было везде, кроме дома. Сынок кутил, давал векселя на весьма порядочные суммы и прикидывался пред матерью положительным сыном, а мать ничего не подозревала и души в нем не чаяла.
Пообедав очень скромно куриным бульоном, старуха удалилась в свою молельню (она очень была благочестива) и принялась за чтение какой-то душеспасительной книги, над которой вскоре и задремала, что продолжалось до того времени, пока ей не объявили о приезде m-me Шипониной с дочерьми и племянницей. Племянница эта и была та самая Зина, подруга княжны Анны, к которой та и отпросилась нынешним утром.
У престарелой m-me Шипониной, кроме хорошенькой племянницы, были еще три нехорошенькие и престарелые дочери — три перезрелые и потому злющие девы, которых за глаза называли тремя грациями. Отличительные черты их были: наивная скромность, строгая нравственность, голубиная невинность и сентиментальная любовь к небесному цвету. Кроме этих трех, без всякого сомнения, прекрасных качеств ходили о них еще слухи, будто каждая злющая великосветская сплетня истекала невидимым образом непременно из источника трех граций. К этому последнему источнику пылали они еще большею любовью, чем к небесному цвету.
Хозяйка очень любезно вышла в гостиную к приехавшему семейству и после обычных приветствий, не находя между ними своей дочери, спросила несколько удивленным тоном:
— А где же моя Анна?.. Или вы, mesdames[4], ее дома бросили?
Те не совсем ясно поняли последнюю шутку старухи.
— Как — дома? — спросила одна из трех граций.
— Ну да, дома, — продолжала любезно-шутливым тоном княгиня. — Я ее что-то не вижу с вами.
— А где она, в самом деле? — спросила хорошенькая Зина.
— Вы это должны лучше знать, — отшучивалась княгиня. — Впрочем, неужели это она прямо к себе прошла?.. какая глупая! — нежно-материнским тоном добавила она, хотя внутренне и вознегодовала на дочь за сделанную ею неловкость.
— Поди попроси княжну поскорее сюда, к нам, — приказала она вошедшему на ее звонок человеку.
Тот пошел и через минуту воротился, объявив, что княжны нет дома.
Княгиня встревожилась.
— Что же это значит? Где же вы ее оставили, mesdames?.. Что с нею? Уж не больна ли она?.. Скажите мне, Бога ради!
— Извините, княгиня, я не совсем понимаю вас, — возразила удивленная Шипонина.
— Как не понимаете! Да ведь она у вас же была?
— Когда?