— Мсье вспоминает Люсьена? Конечно, слугу не замечают, на него не обращают внимания. Это все равно что фартук, подметальная машина, поднос. У слуги скорее запоминают имя, чем черты лица. Доктор, возможно, сказал как-то мсье: «Я огорчен, заболел Люсьен, и все разладилось»? А может, он рассказал, что я сплю с горничной? Такие истории очень развлекают хозяев и гостей. И все же воспроизводство слуг необходимо, не так ли? Наших хозяев всегда поражает, что мы можем заниматься любовью, болеть, иметь собственные заботы! Они замечают наше существование, только проявляя к нам недоверие. Они запирают сахар. Они включают в кухонное меню толстый край, тогда как «для господского стола» имеется филейная часть — точно мы можем есть все, что угодно! Они меняют тему разговора, когда мы входим. И после этого еще удивляются, что мы подслушиваем у дверей!..
Марион словно бы и не слышал моей тирады. Клубы дыма от сигареты вздымаются вверх как-то нервно, рывками. Он барабанит пальцами по диванчику: я обращаю внимание на его большие пальцы, пальцы душителя. Я понижаю голос:
— Так вот, мсье, мы такое слышим... В нашем доме доктор ничего не скрывает от мадам. Образцовый супруг! Рассказывает все, что он делал в течение дня, обо всех визитах, по порядку, — даже к больным, которых не было дома, когда он приходил их лечить! Он рассказывает все, и мадам смеется! Она смеется!..
Марион стал бледен как полотно. Но он не из тех, кто падает в обморок при возникновении опасности. Тем более что с какой-то минуты, я в этом уверен, он угадал мою цель. Он кашляет, проводит ладонью по лицу и парирует удар:
— Неужели доктор Тюрло и в самом деле таков? Я считал его менее болтливым, чем изображает его лакей, даже перед...
Сжав челюсти, я обрываю его:
— Его лакей говорит так, потому что это правда! Откуда бы иначе его лакей знал, что во время войны Бержерон, переодетый в форму капитана, вся грудь в орденских ленточках, завладел драгоценностями, золотой и серебряной монетой одной дьявольски богатой американки в обмен на обещание жениться? Откуда его лакей знал бы, что фальшивые банкноты...
Марион, в свою очередь, перебивает меня:
— Чтение газет не приносит никакой пользы, только вредит! После каждой подобной истории Бержерон сам писал письма, чтобы все объяснить! Впрочем, никто не понимает почему. А вы такой хитрец...
Я обрываю его, хлопнув ему по губам, отчего он приходит в ярость.
— Конечно, я такой хитрец... Даже больший, чем вы думаете. Может, я получил образование получше, чем вы, хоть вы и Бержерон. Только я никогда не был мошенником и всегда старался честно заработать себе на жизнь. И так и буду поступать всегда! Потому что шантажировать какого-нибудь Бержерона тоже значит оставаться честным. Только заработаю я при этом больше прежнего и с меньшими трудностями.
— Чтобы шантажировать Бержерона, тебе придется в тот день, когда ты его встретишь, подыскать другие доказательства, жалкий болван!
— Доказательства? У меня они есть все, ясно вам? Все! Я знаю даже, где вы были сегодня утром, и всю эту вашу историю с Жерарденом, и как вы над этим смеялись, завтракая с Тюрло! Вернувшись домой, он обо всем рассказал! Я знаю, где находится бриллиантовое ожерелье Фонтена! Этого ведь не прочтешь в газете, не так ли?
Дыхание Мариона становится чуть более учащенным, затылок напряжен. Казалось, вся его сдерживаемая сила билась в висках, толкалась в лоб, где снова набухла толстая и твердая, как канат, вена. Однако он, в который уж раз, берет себя в руки. И почти нормальным голосом говорит:
— Докажи это.
Я даже не пытаюсь сдержать закипающую в душе ярость, я просто сам себя не узнаю.
— Вам? Ни за что! Но если вы настаиваете, я докажу это полиции, будьте спокойны! Тюрло все записывал, поняли? Каждая сумма денег, что вы ему передавали, внесена в записную книжку, красивую красную записную книжечку, и она у меня. О, само собой, ничто не записано открытым текстом! Но кое-какие даты, дражайший мой мсье, самым трогательным образом соотносятся с вашей псевдоболезныо. Может, это и могло бы показаться нормальным! Но суммы! Когда зовешься Марионом и болеешь гриппом, не станешь платить своему врачу таких гонораров! Зовись вы даже Рокфеллером, вам не поверили бы! Желаете, чтобы я прочитал на память эту книжечку?
Марион судорожно цепляется за диванчик.
— Негодяй! — бросает он.
Это слово меня успокаивает. Я вежливо отвечаю:
— Только после вас. — И продолжаю: — Впрочем, вы не единственный там фигурируете, господин Бержерон. Я обнаружил еще пять или шесть счетов подобной же выпечки. Да, у моего патрона неплохой аппетит! Вы, верно, ничего об этом не знали? Истории с медицинскими свидетельствами, юные девицы, жаждущие... Но это вас не касается.. Я говорю об этом, просто чтобы...
Марион молчит. Он наверняка думает: «Тюрло безумец!» И я отвечаю на его мысли:
— Какая небрежность, считаете вы! Но уж я меньше всех склонен на это жаловаться.
Я улыбаюсь. Марион разглядывает меня. В его глазах я угадываю напряженную мысль, какое-то внезапное решение. Он опускает руку в карман, вытаскивает пачку и протягивает мне.
— Сигарету?
Я киваю на револьвер:
— Сожалею, но у меня заняты руки. И потом я курю слишком много.
Он, в свою очередь, улыбается. Я солгал бы, сказав, что улыбка была непринужденной. Неважно, он все же улыбается. Он зажигает от окурка новую сигарету. И снова изучающе смотрит на меня. По правде сказать, я вовсе не уверен, что он думает сдаваться: в глубине его зрачков горит тревожный огонек. Однако разговаривает он вкрадчиво, мягко:
— Почему ты не напал на своего патрона? Так было бы проще!
— Мсье говорит это не всерьез? Разве не лучше обратиться к доброму боженьке, чем к его святым? — И я делаю признание: — Когда я узнал, что сегодня вечером вы уезжаете, я попросил у доктора разрешения провести два дня в родных краях, чтобы оправиться после гриппа. Может быть, даже я был вполне искренен, используя этот предлог... Не всегда отдаешь себе отчет в собственных намерениях. И только когда я увидел на Северном вокзале своего приятеля и он мне сказал: «Раз ты едешь в Грюжи, тебе незачем доезжать до самого Сен-Кантена: прыгай, едва увидишь сигнальный фонарь, скорость будет всего пятнадцать!» — вот только тогда я и начал строить планы. Потратиться на билет в первом классе, сесть в тот
же вагон, что и вы, и потом — обложить небольшим налогом ваши операции! А поскольку я кстати захватил револьвер...
— Кстати, — повторил Марион. — Молчи лучше, лгун! Ты подготовил это дельце давно, заранее.
И снова молчание. По-видимому, мы подъезжаем к Онуа. Он вдруг заявляет:
— Идет. Можешь оставить себе то, что ты взял.
— И это все?
Он так и подскакивает.
— Как так: это все!
— Пять тысяч триста франков, булавка для галстука — да, конечно, но все же...
И снова сцепленные руки, большие пальцы... Он говорит:
— Ты ведь лучше, чем кто-либо, знаешь, что у меня с собой ничего больше нет!
— Даже маленькой чековой книжки?
— О, чеки вещь опасная!
— Даже если они на предъявителя? И потом, ничто из принадлежащего вам не может представлять для меня никакой опасности, господин Бержерон! Сами прекрасно знаете, это только повредило бы вам! Какими великолепными друзьями мы станем! Всякий раз, как вы успешно провернете одну из своих блестящих афер, секрет которых знаете только вы, вы скажете себе: до чего же будет доволен Люсьен! Тут найдется малая толика и для Люсьена!
Моя шутка не вызывает никакой улыбки, только вопрос:
— А Люсьену уже известно, сколько составит малая толика?
Что тут долго разглагольствовать.
— Десять процентов.
— Однако, черт возьми! Значит, я должен Люсьену?..
— За ожерелье? Расчет несложен: двадцать пять тысяч.
Марион раскланивается, благодаря за любезное уточнение.
— Значит, — продолжает он, — я должен выписать тебе чек на двадцать пять тысяч франков?
— Точно так.
— Но все же исключая пять тысяч триста и цену жемчужной булавки?
Я взываю умоляющим тоном, который должен развеселить моего подопечного:
— О, господин Бержерон, вас ведь не могут остановить подобные мелочи? День, когда узнаёшь, что существует такой друг, как я, словно праздник, и его неплохо отметить подарком! Подумайте о маленькой записной книжке! Каким великолепным секретом мы оба владеем...
Снова молчание. Снова пожатие плеч, означающее: «Ничего не поделаешь».
— Я в твоих руках, — шепчет Бержерон.
И я, нисколько не лицемеря, соглашаюсь с этим:
— В этом нет никакого сомнения.
Внезапно, движением таким стремительным, что я растерялся, он вырывает у меня из рук револьвер и прицеливается. Но не нажимает на курок. Теперь скрытая сила прорывается и в его взгляде. И тем не менее он дает себе время подумать, каким путем избавиться от меня.
— Вы не посмеете меня уничтожить, — говорю я ему как можно хладнокровнее.
— Ты так думаешь? — злобно шипит он. — Ну что ж, ты ошибаешься. Вставай!
Он тоже встает, отодвигает дверь купе, бросает взгляд в коридор.
— Иди вперед. Не забудь, что у меня в руках. (Он сунул браунинг в карман, но по-прежнему целит им в меня, так что я не перестаю чувствовать себя под угрозой.) — Давай живее!
— Что вы собираетесь делать?
Он, не отвечая, идет вперед. Я вынужден повернуться, стать лицом по ходу поезда и тоже идти вперед. Я угадываю отражения светящихся окон на насыпи, светлые клубы дыма, но не успеваю ничего увидеть. Главное — не терять хладнокровия, поскольку я прекрасно понимаю, куда он хочет меня привести, куда он ведет меня. Мы уже в конце коридора, перед самой дверью. Я читаю на стекле сделанную белыми буквами, хорошо выделяющимися на фоне дыма и темноты, надпись: «Дверь на железнодорожные пути».
— Открывай! — командует Бержерон.
— Как?
В глазах его сверкает угроза, бешенство. Он по-волчьи вздергивает губу.
— Ты только что хотел прыгать? Вот и выпрыгнешь.
Он сам открывает дверь и отступает. Грохот под нашими ногами, оглушительный грохот. Я кричу, уцепившись за медные поручни:
— Вы сошли с ума!
— Прыгай!
Но я не прыгаю. Он толкает меня. Я сопротивляюсь. Он жмет на курок. Ничего, черт побери! Я же прекрасно знаю, что мой браунинг не заряжен. Но я чувствую, что сейчас он обрушится на меня. А ведь я стою на самом краешке!! Я ору:
— На помощь!
Из «туалета» выскакивает огромный Шикамбо, он свистит в свисток, и свист его звучит для меня как сладостная музыка. С другого конца вагона несется Бонардель. Нашего голубчика хватают за плечи, я слышу, как щелкают наручники, как ругается Шикамбо. Поскорее закрыть дверь! У меня кружится голова.
— Ну и пришлось же с тобой повозиться, господин Бержерон, — говорю я пленнику в присутствии моих товарищей.
Он подносит скованные руки к лицу, словно пробуждаясь от какого-то чудовищного сна.
— Я не Бержерон, — твердит он бесцветным голосом.
Ладонью, похожей на колотушку, Шикамбо поднимает его подбородок, смотрит ему в глаза.
— Неважно, кто ты есть, но ты пытался убить нашего милейшего полицейского инспектора. Твоя песенка спета!
И он отвешивает ему звонкую затрещину.
Я мог бы на этом оборвать свой рассказ, закончив весьма эффектной сценой, если бы решил ограничиться воспоминаниями о том, что пережил. Возвращение в Париж не было отмечено никакими новыми событиями. Бержерон не убежал, никто из нас не оказался его сообщником... Однако мне хочется, чтобы читатель вместе с нами проделал весь путь из Онуа до Северного вокзала. Кое-какие обрывки наших разговоров тогда прояснят ему некоторые события этого столь памятного для меня дня, а также психологию необычного злоумышленника, настоящего мастера в своем деле.
Я провел бесконечные часы ожидания на станции в Онуа. Предстояло бодрствовать до половины четвертого утра, до прибытия поезда Кельн — Париж. Бодрствовать? Только не я. После того как я позвонил на набережную Орфевр, телеграфист предложил мне воспользоваться скверной раскладушкой в какой-то каморке, где я проспал до нашего отъезда как убитый. Другая похожая на мою каморка, только без раскладушки, послужила временным убежищем для Бержерона. А моих товарищей принимал помощник начальника вокзала, брат которого работает в полицейской префектуре. Пивные кружки следовали одна за другой, и хотя мне об этом ничего не рассказывали, я достаточно хорошо знаю Шикамбо. Пожелай хоть сам римский папа получить аудиенцию у сильнейшего представителя нашей бригады, тому пришлось бы сначала поднести ему кружечку.
Но вот наконец мы все вчетвером сидим в купе второго класса (хотя билет господина Мариона и дает ему право на первый класс), в считанные минуты все вокруг заволакивает дымом, три на совесть работающие трубки попыхивают с превеликой энергией. Этот скорый поезд гораздо более шумный, чем тот, на котором мы приехали, не такой удобный, не такой комфортабельный. Надеюсь, завтра мы сможем отдохнуть. У двери купе Бонардель и Шикамбо молча играют в белот на чемодане нашего пленника. Они могли бы занять два места у окна, где есть очень удобный откидной столик. Но у нас привычка помещать как можно дальше от коридора перевозимый нами «груз», даже если мы, как этой ночью, втроем стережем одного человека (что бывает довольно редко), и даже если на пленника надеты наручники. Бержерон не произносит больше ни слова. Он выразил желание снять воротничок, но мы ему на это ничего не ответили. Он попросил сигарету. Я сунул ему в рот одну из его пачки. Каждый раз, когда ему нужно вынуть ее изо рта, он вынужден пользоваться обеими руками одновременно, и зрелище собственных запястий в наручниках приводит его в отчаяние. К запаху табака примешивается сильный аромат одеколона. Когда мы для очистки совести рылись в вещах Бержерона, Шикамбо открыл один из флаконов — хрустальный, с серебряной чеканкой, с монограммой — и смочил свой лысый череп, чересчур белый для массивного красного лица, неизменный предмет его печали и нашего зубоскальства.
Я мог бы еще немного поспать; мои коллеги никогда не приглашают меня быть их партнером, как видно, я очень скверно играю в карты. Но я предпочитаю полистать книжку, купленную Бержероном на Северном вокзале. Это рассказ о путешествии, об экспедиции в Африку, в край озер.
— Ты собирался покинуть нас? — говорю я ему. — Поискать себе жертв с другим цветом кожи?
Он ничего не отвечает. Он разглядывает меня. Само собой, я отклеил усы. Он долго изучающе смотрит на меня. Я тоже смотрю на него, с самым дружелюбным видом. В конце концов, разве не ему я обязан таким замечательным арестом! И таким трудным... Удачно проведенное задержание почти всегда рождает своего рода тайную связь между двумя противниками.
Словно бы разгадав мои мысли, он шепчет, слегка подмигивая:
— Значит, порой и в полиции можно встретить умных людей?
— Дай ему в морду, — предлагает мне Бонардель. И тут же, обращаясь к Шикамбо: — Глупо было играть пиками, сам видишь! Давай реванш!
Совет Бонарделя не задел Бержерона.
— Чертовски умных, — продолжает он, понижая голос, чтобы только я мог его слышать. — Более умных, чем...
Он не решается закончить: «Чем я...» Какая честь!
— Я следовал вашему примеру, господин Бержерон, разыгрывал комедию. Не было другого способа схватить тебя. Нетрудно было бы задержать господина Мариона, Мариона я подозревал уже многие месяцы! Но надо было найти оправдание этому аресту... Надо было заполучить его собственное признание. Впрочем, я и пе предполагал, что рискую своей шкурой! Мне нужен был только чек, такое милое вещественное доказательство. Но чтобы Бержерон выступил в роли убийцы! Это меняет твой образ...
Он хмурит брови, на лице проступает горечь.
— Сколько я за это получу?
Я пожимаю плечами.
— Не знаю. Ясно одно, теперь обвинение будет строиться совсем по-другому. Покушение на убийство... — Я снисходительно добавляю: — Конечно, ты просто потерял голову, был доведен до крайности. Шантажист, который будет преследовать тебя всю жизнь... Ты не знал, как выйти из этого положения!