– Дурацкие стихи, – смеются они, – в Союз тебя, точно, не примут! А ну, прочти еще…
Он читал, а я с голоса запомнила:
– Ха-ха! – гогочут – Клубничка! Небось, и не пробовал! Валяй-ка еще…
Мальчик читает все новое и новое – упрямо и просто:
Гогот старших все громче. А голос мальчика крепнет, глаза почти черны от гнева. Но стихи его – самобытные, очень неожиданные – длятся и длятся. Свои, понимаете, свои стихи!
Брат Миша шепчет: «Чего они смеются? Мальчик – настоящий поэт, покрепче любого из них».
– Этот мальчик и был Борис Лапин?
– Да. И правление СОПО отнеслось к нему справедливо: его сразу оформили членом Союза. А те, услышанные под эстрадой стихи, через год выйдут тоненькой книжечкой – «Молниянин».
– Вы с ним, конечно, подружились.
– Мы сделались с ним если не друзьями, то хорошими товарищами. Вплоть до моего отъезда в Ленинград я буду постоянно встречать его: то в доме у поэта Бориса Земенкова и его гостеприимной жены поэтессы Галины Владычиной (к ней Лапин по-мальчишески неравнодушен), то в свите моей подруги-красавицы Сусанны Мар…
– Насколько я помню, Борис Лапин потом стал больше известен как прозаик. Тот же его легендарный «Тихоокеанский дневник».
– Он был блистательный прозаик, стилист – великолепный, и… он был очень маленький, немного выше меня ростом, но все-таки выше. Гинзбург, есть такой переводчик с немецкого, он еще меньше меня. И совсем-совсем маленький был Эрлих…
Вся жизнь Бориса Лапина потом пойдет как творимая легенда.
Однажды слышу: Боря приехал в Правление СОПО, просит выдать ему аванс на поездку – десять рублей. Он, видите ли, собрался подняться на Крышу мира.
– Однако! Десять рублей! Не маловато?
– Вот и там посмеялись: «Что ж так мало просишь?» Отвечает: «А мне только бы добраться. Дальше выкручусь сам».
– Выдали только десятку?
– Да, пожалели мальчика, выдали десятку. И через год мы прочитали его первую прозу – «Повесть о стране Памир», где в конце есть прекрасный опыт поэтического перевода: газелла Рудаки. А «Тихоокеанский дневник», о котором Вы упомянули, будет позже. И не менее фантастическая поездка на наш суровый, еще толком не освоенный дальний северо-восток. И рядом с поэтом – не говорящая по-русски подруга. Ойротка, кажется, с Алтая.
– А дружба с Захаром Хацревиным? Хацревин, на мой взгляд, был очень талантливым поэтом. Но сегодня совершенно забытый.
– Захар Хацревин! Понимаете, Ирина, он слишком был скромен, всегда в тени – еще со дней нашей «Зеленой мастерской». Они с Борисом Лапиным вместе переводили устную поэзию таджиков. Книжка называлась «Стихи на индийской границе». Маленькая такая. Их общая. Да, они были неразлучны.
Из Бориса Лапина вырос удивительный прозаик. Каждый шаг его в прозе – это сперва сумасшедшее, отважное путешествие, что ни день – жизнь на карте. А как изящно его проза прошита поэзией! Вот его повесть «Подвиг»:
«Дышать в петле»! Этому Лапин учился и сам.
Легендарной стала его гибель на войне. Борис в годы войны был сотрудником редакции армейской газеты. Ходил в разведку вместе с Захаром Хацревиным, друзья ведь вместе и на войну ушли. И вот они возвращаются из разведки – Хацревин ранен, а Лапину сбило очки. Как без очков двигаться? У него были очень большие трудности со зрением. А там уже готов к отъезду, к отступлению грузовик с сотрудниками газеты. Немцы на подходе. Из перегруженного грузовика кричат: «Мест нет. Ты, Лапин, маленький, тебя возьмем, как-нибудь втиснем. А Хацревин длинный, да еще и раненый, ну, куда тут его устраивать?» Понимаете, Ира, им
…Лапин без Хацревина сесть в машину отказался. Грузовик отъехал, а вдалеке появился отряд немцев. И потом легенда добавит: из машины услышали, как Лапин крикнул: «Так вот она, смерть!»
– Легенда?
– Моя подруга Сусанна Мар, всегда дружески любившая Лапина, сказала: «Нелепый рассказ, а я все-таки верю. Это так похоже на Борю. Узнаю стиль».
– Из женщин-поэтесс Вы чаще всего вспоминаете Сусанну Мар.
– Сусанна была моей близкой подругой. А еще я вспоминаю Аделину Адалис. Это была очень талантливая поэтесса. Интересная поэтесса! Вы книжку читали мою?
– Читала.
– Помните такой эпизод: мы сидели с Есениным вдвоем в кафе, а Адалис все бродит вокруг нас, все поглядывает… Когда Есенин отошел – спустился вниз, чтобы записать расход (он пай какой-то имел в кафе «Стойло Пегаса»), – Адалис ко мне тут же подошла: «Надя, я не в первый раз замечаю, как удивительно меняется лицо Сергея, когда он с тобой!»
И дальше так торжественно декламирует: «Лицо блудного сына, вернувшегося к отцу!» Надежда Давыдовна фыркает, глядит на меня своими яркими глазами и вдруг… хихикает. Смущенно так: «Я представила рембрандтовскую картину «Возвращение блудного сына». Помните ступни ног, которые выразительнее любого лица?»
– А Есенин Вас не ревновал к братьям-поэтам?
– Нет, он знал слишком хорошо, что… Лишь однажды. Сидел у него издатель, Есенин куда-то отлучился, мы остались вдвоем: тот издатель и я. Вот он и спрашивает, печатаюсь ли я уже? Я ему отвечаю: «Пока нет. Книжка принята, но не знаю, выйдет ли. К идеологии цепляются, что, мол, мало идеологически интересна».
Он очень вежливо со мной разговаривает, потом интересуется, где я живу, и предлагает подвезти. Когда поднялись, собрались уходить, Есенин меня остановил: «Имейте в виду, это очень плохой человек».
Сколько раз меня провожал вовсе не он, а кто-то из поэтов, и ничего, никаких таких слов не произносилось…
– Вы с мамой часто говорили об отце? – спросила я в 1996 году Александра Сергеевича Есенина-Вольпина, сына Есенина и Надежды Вольпин.
– Да, – сказал он. – Говорили. Но она не любила острых тем в этом вопросе, часто не знала, что ответить. И мне трудно судить: не расстанься они с Есениным, была бы она ему хорошей подругой или нет? Мама ведь, прямо скажем, никогда бунтаркой не была.
– Но ведь очень его любила?
– Конечно, любила. Но меня любила больше.
Даниил Данин. Профессия – кентаврист
В апреле 1998 года я позвонила Даниилу Данину, чтобы договориться об интервью. «О чем мы будем говорить?» – спросил он. «О Пастернаке. – ответила я, – о Вашей «книге без жанра» – «Бремя стыда»… «Вы знаете, – сказал Данин, – я ее сегодня снова перечитываю…»
Начатая в 1980 году, эта вещь писалась долго, неспешно и изначально «в стол». Но к моменту завершения, в 1987-м, время «переломилось», и непечатаемое стало печатным. Книга выдержала два издания подряд, а ее автор все не мог расстаться с «конструированием прошлого в воспоминаниях» и неотвязно спрашивал себя: «Выразился или не выразился с желанной честностью и полнотой?» И сам же давал в конце книги ответ: «Разумеется, не выразился…»
Наконец мы встретились и… весь вечер проговорили совсем на другие темы, хотя многие мои вопросы и были спровоцированы именно этой книгой.
– На старости лет я стал выстраивать новую науку – кентавристику. Поверьте, это увлекательнейшая вещь. Вот уже не первый год преподаю ее в РГГУ. Даже издан весьма солидный первый номер «Вестника РГГУ» под названием «Кентавристика – опыт сочетания несочетаемого».
– И в чем же суть кентавристики?
– Тридцать лет назад в «Искусстве кино» уже был, как ни странно, напечатан мой ответ на этот тогда еще вовсе не звучавший вопрос. Эссе называлось «Сколько искусства науке надо?». Там была фраза: «Можно напророчить, хотя бы
– Даниил Семенович, здесь как нельзя больше подходит именно эта цитата, не так ли?
– Действительно, Принцип Дополнительности Нильса Бора и есть философия кентавристики. В 1947 году Бор был награжден датским орденом Слона. Этот орден давали только членам королевских фамилий и главам иностранных государств. Бору нужно было по статусу иметь герб. И он придумал его. Надпись над щитом гласила: Contraria sunt complementa – «Противоположности суть дополнительности». В классической диалектике они суть противники, и если достигается их единство, то ценой враждебного сосуществования. А кентавр – это метафора консенсуса, компромисса, комплиментарности, конвергенции… (Простите нагромождение латыни). Когда генерал Лебедь был секретарем Совета безопасности, ему нужно было остановить войну в Чечне. И он придумал кентаврические комендатуры – наполовину чеченские, наполовину русские, и… война закончилась. А по имиджу своему Александр Лебедь менее всего миротворец.
– То есть он занялся не теорией кентавристики, а уже непосредственно практикой? Иначе говоря, Вы считаете, что кентавристика – это наука о гармонии?
– Несомненно. Хотя говорю это неохотно. «Гармония» – это слишком красиво. И уж очень много претендентов на ее руку (включая все религии).
– А с точки зрения кентавристики чем можно помочь нашей сегодняшней жизни?
– Кентавристика еще младенец. Рано требовать от нее зрелой мудрости. Но, скажем, решение всех национальных конфликтов возможно только на кентаврической основе. Ни на какой другой. И на Кавказе, и на Ближнем Востоке, и в Ирландии, и в Косово… Иных путей нет.
– Очень давно Вы пытались это осуществить как бы на деле, записавшись на Международной пионерской конференции в Кремле полинезийцем, ибо сочли несправедливым, что не все народы земли будут явлены в дворцовом зале… И ликовали, «убедившись, что безвестный полинезиец угодил в газетный репортаж».
– Мило, что Вы это вспомнили. Спасибо. Я тогда был мальчиком, пионером и просто жаждал всечеловеческого единения. Знаете, в 1915 году Альберт Эйнштейн написал Ромену Роллану, что весь прогресс европейской истории за три столетия только в том и заключается, что религиозное безумие сменилось националистическим. Но, скажем, исламский фундаментализм сегодня – это, конечно же, по-прежнему безумие религиозное. Почему непримиримы Израиль и арабские государства? Почему Аллах и Иегова несовместимы? Я был неделю в Иерусалиме и вдруг понял: вот жизнеспособный, поразительный кентавр. Здесь на одной земле веками существовали бок о бок три монотеистические религии: иудаизм, христианство, мусульманство.
Там, в Иерусалиме есть гробница Авессалома, третьего сына царя Давида. Ну, Вы помните библейскую историю: Авессалом дурно поступил с отцом, и это плохо для него кончилось. Дважды плохо – только в 1925 году археологи смогли раскопать его гробницу. На протяжении веков иудеи, христиане, а начиная с VII века и мусульмане, проходя мимо могилы Авессалома, забрасывали ее камнями. И восклицали: «Вот как воздастся сыну, поднявшему руку на отца!» Оказалось, все три религии были тут этически едины! Яркий пример кентавризма. Некий механизм толерантности – примирения казалось бы несочетаемых верований.
– Можно ведь говорить и о людях-кентаврах…
– У нас на кафедре истории науки раз в месяц проходят «Встречи с кентаврами». Последней по времени была встреча с Юлием Крелиным. Он хороший хирург и хороший писатель. Говорили о презумпции несочетаемости. Почему – кентавр? Спорили о психологической несочетаемости менталитетов хирурга и писателя.
– Ну а как же Чехов и Булгаков?
– Нет, они, в сущности, не были кентаврами. Чехов сначала был врачом, затем стал писателем. И Булгаков, написав «Записки юного врача», на этом закончил свою врачебную деятельность. А суть кентавризма в том, чтобы всадник и конь не расставались. Оба великих писателя оставались, нынче принято щеголять ученостью, виртуальными кентаврами.
– Ну а если писатель одновременно и художник?
– Кентавра нет, ибо тут одна и та же ментальность.
– Конечно, если бы Эйнштейн писал как Гете, он был бы воплощенным кентавром, а как быть с его скрипкой?
– У Эйнштейна скрипка была хобби. Петр Капица вспоминал совет, кажется Уэллса: «Если хотите сделать приятное Эйнштейну, не говорите, что он великий физик. Скажите, что он прекрасный скрипач. Это его искренне обрадует». Но тут не кентавризм, а просто увлечение на досуге. Однако с Эйнштейном приключилась одна действительно кентаврическая история. В двадцатых годах, уже всесветно знаменитым, он сказал в одной беседе: «Достоевский дает мне больше, чем любой научный мыслитель, больше, чем Гаусс…» Это прозвучало как сочетание супернесочетаемого! Гаус почитался «королем математиков», а Достоевский и точное знание мнились полярно несхожими. И даже серьезнейшие биографы Эйнштейна – Кларк и Пайс – предпочли «не заметить» этого эпизода. Отмолчались.
А один известный филолог (из пиетета не назову его имени) отважился назвать «глупостью» признание Эйнштейна. Только Борис Кузнецов поискал толкование этой замечательной неожиданности. Но и он не отдал должного самотолкованию Эйнштейна. А великий физик ведь объяснил: «Братья Карамазовы» дают ему «блаженство этического возвышения». И еще – «этическое удовлетворение»… Тут уж Гаусс действительно ничего дать ему не мог!.. Вот тема для диплома по кентавристике! Такое исследование обогатило бы историю культуры в двух ее ипостасях, не правда ли? Равно как и диплом о странном «Фаустовском дневнике» академика Сергея Вавилова… Или – о внезапно благотворном увлечении позднего Осипа Мандельштама биологией и его совсем уж странном уверении, будто ключ к «Дантову аду» лежит в «теории квант».
– А Набоков, страстно собиравший бабочек, был кентавром?
– Не думаю. Менталитет тонкого коллекционера отличал его – это правда. Но есть ли в собирательстве творчество?.. В человеке-кентавре дважды заключено творческое начало. Как в Леонардо да Винчи или Ломоносове, химике и композиторе Бородине или математике и поэте Омаре Хайяме. Но, заметьте, каждый человек – потенциальный кентавр этого рода!
Левое и правое полушария нашего мозга заведуют разными вещами: одно, говоря схематически, формулами, другое – образами. Когда изучался мозг Сергея Эйзенштейна, открылось:
левое и правое полушария развились у него по-разному! Левое оказалось маленьким, а правое – образное – огромным! Прелюбопытнейший факт. В каждом из нас может развиться кентаврическое сочетание научного и художественного начал… Не оттого ли культура едина?!
– А какова цель курса кентавристики, который Вы читаете в РГГУ?
– Я всегда начинаю с преамбулы: «Ребята, вам предстоит прослушать совершенно бесполезный курс. Ибо профессии «кентаврист» не существует. Пока!»
– То есть в мире пока один кентаврист – Вы?
– Во всяком случае, один наверняка есть… В преамбуле я всегда настаиваю на скромной ноте: нужно называть кентавристику, перефразируя Цветаеву, «попыткой науки». Когда нашу изданную в РГГУ программу читает человек непосвященный, он испытывает невольное смущение: тут причудливо соседствуют физика, музыка, математика, поэзия, скульптура, биология, живопись, история… И на вопрос «зачем кентавристика?» я отвечаю – прежде всего для развития ассоциативного мышления!
– Даниил Семенович, Пастернак, конечно, из числа «выскочивших». Но ведь не кентавр? Отчего же именно о нем Вы написали книгу?
– Я вовсе не писал книгу о Пастернаке. Это «книга без жанра»…
– В которой Вы говорите: «Опыт жизни стал постепенно совпадать с опытом истории. Нынче хочется каяться в кулачных доблестях, даже мальчишески оправданных». Именно так живется сегодня российскому интеллигенту, с отрочества полюбившему Маяковского вместе с Пастернаком?
– Знаете, в последнее время стало особенно модным озвучивать вечные сомнения российской интеллигенции в своем предназначении. Так вот, у меня возникла настолько оригинальная идея предназначения интеллигенции, что я даже боюсь ее высказать. Предназначение интеллигенции – сеять разумное, доброе, вечное! Такая вот неслыханная новость! Господи, в нашей молодости принято было издеваться над этой возвышенной, странной, народнической, чуть ли не дурацкой фразой. Делом надо заниматься, а не сеять беспартийно доброе и что-то там вечное… Но, оказывается, ныне и есть достойное дело – сеять РДВ: да-да, разумное, доброе, вечное! В этом призвание интеллигенции. Разнообразить тут можно только в одном: вместо разумного сеять прекрасное, доброе, вечное… Тоже неплохо. Но минуя религиозность и не покоряясь политике.
– Это, конечно, соотносится с Вашими словами: «Люди вовсе не должны жить политикой, они должны просто жить». Но думаю, что к нашей жизни сие вряд ли применимо: сегодня именно политика определяет наше бытие и сознание.
– Я вовсе не против политики. Сам опутан ею с головы до ног. Как, впрочем, и прежде. Но прежде мы жили мнимым – бессловесным – участием в ней.
– А сейчас, значит, отыгрываемся?
– Если угодно… Когда я сегодня слышу, что где-то выбирают мэра из семнадцати претендентов, мне хочется аплодировать – н а коне ц – т о!
– Эпиграфом к книге «Бремя стыда» Вы взяли строку Пастернака: «О стыд, ты в тягость мне!» Ваше поколение – ровесников революции – несло свое бремя стыда. А поколение ровесников распада советской империи понесет свое?
– Возможно. Мы несли бремя стыда потому, что нами слишком часто правил страх. Это уже общепризнано и повторяется всеми. А завтра нынешние «дети свободы» будут стыдиться непротивления какому-нибудь Кондратенко, каковой накануне ХХI века произносит фашистские речи. Вульгарные. Антисемитские. Будут стыдиться и сам Кондратенко, и сам Шафаревич, и все, кто с ними, – те, кто «поперек эпохи». Будут стыдиться не трусости своей, а бесшабашной смелости. Ибо кроме недостатка человечности, нужен избыток отваги, чтобы высказывать подобное в стране, четыре года страдавшей от кровавой интервенции чужеземного фашизма.
– Довольно необычно ожидать, чтобы наши нацисты и нацистики стыдились своих «высказываний от смелости».
– На мой взгляд, историей их дикость уже осуждена. И они сознают это. Оттого и бесятся. Им еще предстоит почувствовать себя в дураках. А чувствовать, что ты одурачен, стыдновато. И обидно.
– Боюсь, Вас ждет разочарование…
– Нет, именно так и будет. Как скоро – посмотрим. В скобках: «Сказал слепой». Кстати, о слепоте: мне мнится глобальное оправдание нашим бедам. Была первая Великая Отечественная война – с Наполеоном. Была вторая Великая Отечественная война – с гитлеризмом. Теперь начиная с горбачевской перестройки мы провели третью Отечественную войну. Тоже великую и тоже с тоталитаризмом. Тоже – с государственным. На сей раз – собственным. На такие победы всегда уходят колоссальные силы – экономические, политические, интеллектуальные… За все надо платить.
– И чем же мы должны расплачиваться за победу в этой «третьей Отечественной войне»?
– А всем тем, чем и расплачиваемся! Сегодняшние наши беды общеизвестны, включая красные и черно-коричневые.
– Но произошло и нечто другое. Гоголь уверял, что стоит в России сказать что-нибудь эдакое об одном коллежском асессоре, как все коллежские асессоры от Петербурга до Камчатки принимают реченое на свой счет. Нынче же можно говорить что угодно, но уже никто ничего дурного на свой счет не принимает.
– А по-моему, это совсем неплохо. Отделять зерна от плевел все-таки удается, ибо есть право на это отделение! Раньше мы были вынуждены повторять, что плевелы – это и есть наш любимый белый хлеб. А теперь происходит медленное избавление от духовного рабства. В каждой попытке ниспровержения догм есть своя правда. Это как бы исполнение самой демократической заповеди: не сотворять себе кумира.
Олег Волков. Погружение во тьму
С писателем Олегом Волковым я беседовала дважды: летом 1988 года и осенью того же года, после его поездки на Соловки, по местам, где он отбывал два первых срока заключения, начиная с 1928 года. Потом были другие сроки, другие лагеря в местах столь же отдаленных, а всего – двадцать семь (27!) лет заключения – срок зрелой человеческой жизни…
Часть этих бесед напечатана в «Литературной газете» в том же 1988 году. Оставшееся в моем архиве привела в «божеский вид» недавно.
Олег Волков – ровесник ХХ века. Родился в Санкт-Петербурге, в интеллигентной семье, не утратившей связей с деревней – отцу принадлежало небольшое имение в Тверской губернии, куда переезжали на все лето. По материнской линии – потомок семьи Лазаревых, давшей России семь адмиралов, среди которых Михаил Петрович Лазарев, открыватель Антарктиды. Окончил бывшее тогда в моде и пользовавшееся либеральной репутацией Тенишевское училище, где, кстати, не только обучали наукам, но преподавали и ручной труд – ученики столярничали и слесарили, что впоследствии немало помогло писателю в трудных обстоятельствах.