— Да при чем здесь Брестский договор?! — возмущался Робинс, когда Каламатиано напомнил ему об обязательствах России вести войну с немцами до победного конца. — Троцкий лично предлагал Жаку и мне поехать в Брест-Литовск и сесть вместе за стол переговоров. Если б мне тогда кто-нибудь сказал, что это нервически взбудоражит наших высоких политиков, я бы поехал и Лев заключил бы временный пакт о нейтралитете. Не о мире, а нейтрал тете! Этот договор так надо и понимать! А что вы хотите? Немцы под Петроградом! На Украине, под Псковом! Почему никто не хочет помочь Ленину вышвырнуть пруссаков?! Французы только и делают, что орут: спасите, спасите, а сами ни хрена воевать не хотят! Кафешантан. Мулен Руж, девочки, пляс Пигаль, «Вдова Клико», а воевать не научились! Это ж надо когда-то признать!
Даже капитан Жак Садуль, представлявший Францию и сидевший напротив, промолчал: Рей был человеком азартным, и если начинал говорить, то остановить его не мог никто.
— Ленин меня слушал вчера сорок минут и не перебивал! — если кто-то пытался захватить его ораторское кресло, возмущался он, перекрывая всех своим мощным баритоном, нисколько не смущаясь столь узурпаторскими приемами для привлечения к себе всеобщего внимания.
Впрочем, на Робинса никто не обижался. Поэтому, когда он предложил Ксенофону Дмитриевичу поехать поужинать, Каламатиано не стал и сопротивляться: во-первых, это бесполезно, а во-вторых, он хотел познакомиться с Локкартом и Мурой, о которой ему много рассказывал Джо Хилл. С четвертым гостем за столом, капитаном Жаком Садулем, которого Рей возил за собой, как верного Санчо Пансу и единомышленника, Кен уже успел познакомиться пару месяцев назад.
Локкарт сидел с мрачной миной на лице, почти не принимая участия в общем разговоре, который, как всегда, вел Робинс. Он был необыкновенно возбужден утренней поездкой по Москве, устроенной ему Яковом Петерсом, правой рукой Дзержинского. Заместитель начальника ВЧК привез их на Малую Дмитровку в штаб черной гвардии, размещавшийся в помещении бывшего Купеческого клуба, посмотреть, как большевики одним махом расправились с братьями-анархистами. Той ночью чекисты ворвались одновременно в двадцать шесть особняков, где находились анархистские центры, и разом всех взяли. Было арестовано около пятисот человек, а чтобы утихомирить наиболее буйных, сотрудники ВЧК расстреляли в упор больше ста человек. Петерс показал лишь главную штаб-квартиру, откуда санитары выгружали кровавые трупы. Во время захвата чекисты расстреливали анархистов почти в упор. Мозги и кровь бывших черных революционеров соскребали со стен, лестниц и французских шпалер, изображавших жизнь короля Наварры Генриха IV. Локкарта едва не стошнило от запаха крови и вида расколотых черепов.
Прямо на лестнице, раскинув руки в стороны, подобно ангелу, лежал белокурый юноша с голубыми глазами и застывшей улыбкой на губах. Ему, наверное, не было и семнадцати. К счастью, пуля вошла точно в сердце, не повредив красивого лица, и Роберт долго смотрел на подростка, ставшего жертвой кровавой ночной бойни. Вряд ли он представлял какую-либо опасность, но ворвавшиеся посреди ночи в особняк защитники революции не разбирали, кто прав, а кто виноват, паля в каждого, кто попадался на пути. И вряд ли среди убитых оказались отпетые главари и анархистские лидеры. Эта была самая заурядная расправа, какую обычно один преступный клан производил над другим, хотя Петерс, рассказывая об операции, пытался придать ей вид революционной законности, говорил о целом ящике золота, найденном здесь, о больших запасах опиума, который анархисты уже начали распродавать среди населения, об арсенале оружия.
— Это было самое потрясающее, что я видел в Москве! — восторженно воскликнул Робинс, запихивая в рот кусок осетрины. — Шпалера с хроникой Варфоломеевской ночи, когда гугенот Генрих Четвертый чудом спасся от мести католиков, и страшная картина ночи апрельской, этакого анархистского ада через четыре столетия! Август и апрель. Ночь с 11 на 12 апреля 1918 года будущие историки еще назовут днем истребления черной анархии в белой России!
Месяц назад анархисты украли у Робинса автомобиль, на котором Рей с помпой и звездно-полосатым флагом разъезжал по Москве, поэтому он считал расправу чекистов справедливым возмездием.
— Анархисты являлись одной из российских политических революционных партий, которая наравне с большевиками боролась против царизма. Я скажу даже больше: именно анархисты поднимали народ на бунты, стачки, устраивали теракты и делали всю черновую работу по расшатыванию абсолютистской власти, а теперь их за одну ночь стерли с доски истории, — не выдержав, зло отмстил Локкарт.
— Но они вели себя как бандиты, Боб! — по-детски выпятив полные губы, поморщился Робинс. — Нам же Петерс рассказывал: анархисты занимались самостийной экспроприацией, не подчинялись законам революции, грабили, убивали, чего же с ними церемониться?
Он взял блин, наложил туда ложкой икры, свернул его пирожком и стал есть.
— Ты считаешь, суды уже не нужны?
— В переходный революционный период — да! Один удар, и Москва вычищена от всякой сволочи! — Робинс так рубанул рукой воздух, что Мура невольно вздрогнула.
— А если среди этой сволочи затерялась одна невинная душа? — улыбнулась Мура.
— Это Достоевский, я знаю! — отмахнулся Рей.
— Он Ленину не подходит? — не сдавалась Мура.
— Нет! — решительно сказал Робинс. — Романов потому и рухнул, что царскую семью разъела вся эта литературщина. Государь должен быть государем. Жестким политиком, твердой рукой ведущим свой корабль по бушующему морю. Ленин и Троцкий в этом отношении прекрасные политики. Гуманистические лозунги: свобода, равенство, братство — и концлагеря для бунтовщиков. Только слюнтяи могут кричать, что это несовместимо.
Рей доел блин с икрой и махнул вдогонку запотевшую рюмку водки. Ксенофон Дмитриевич позавидовал этой раскованности и наконец вспомнил, кого Рей ему напоминает: гоголевского Ноздрева! «До удивления знакомый профиль!» — радостно воскликнул в душе Каламатиано: и эти усы, пусть не такие пышные, как у гоголевского помещика, и чуть навыкате глаза, и мощный торс, сила, стремительность в движениях и откровенная прямота. И то же стремление всегда идти наперекор общепризнанному мнению. Ай да Гоголь, сколько напророчил!
Ксенофон Дмитриевич по такому случаю и следуя примеру Рея тоже опрокинул рюмочку, закусив блином с икрой. Стоял апрель, днем уже журчали ручьи и таял снег, а к вечеру подкатывал терпкий морозец. Из-за нехватки угля и дров даже в «Яре» вечерами было прохладно, и дамы не могли, как раньше, обнажать плечи, а пользовались меховыми накидками. Впрочем, в том была и своя выгода: мужчины охотнее прибегали к горячительным напиткам, чтобы согреться, и водка лилась рекой.
Месяц назад Девитт Пул пригласил Каламатиано в генеральное консульство США в Москве и предложил создать и возглавить Информационное бюро. Причем разговор повел он, а не Саммерс, молчаливо сидевший в уголке и время от времени кивавший головой.
— Я надеюсь, вы знакомы с четырнадцатью условиями мира, выдвинутыми нашим президентом, которые определенным образом формируют международный статус Соединенных Штатов и их отношения с другими мировыми державами. Но чтобы вести такую политику, наш Госдепартамент должен всегда располагать всеми возможными сведениями о замыслах и течении дел любого государства. Мы работаем в России, соответственно мы должны знать все, что здесь происходит. Большевики закрыл и доступ к информации, и нам необходимо наладить свою службу. Мы должны знать все, даже тайные планы Ленина, о которых, быть может, не знают еще и его наркомы…
Пул в отличие от Робинса хоть любил простые и точные формулировки, но обладал умением деликатно их преподносить, с улыбкой, иронично, журча словами, точно не обязательно было воспринимать их всерьез. Он считал, что это и есть дипломатия: никогда не говорить ни «да», ни «нет», а если все же надо сказать «да», то не произносить это слишком утвердительно.
— Вы имеете в виду сбор особой информации, которую невозможно почерпнуть из официальных бюллетеней? — уточнил Каламатиано. — То есть фактически речь идет о сборе секретной информации?
— Да, именно так, как вы сказали! — обрадовался Пул. — Я бы даже выразился о создании некой информационной сети, которая бы строилась по принципу строго ограниченных контактов и строгой иерархии, когда только один или два человека знали бы о вашем существовании и вступали с вами в непосредственные отношения. Далее, эти один или двое контактируют еще с двумя или тремя, и так до самого низа. При такой системе нарушение одного или двух звеньев не ведет к распаду всей цепи, а вы застрахованы от возможного провала…
— Иными словами, вы говорите о создании своей секретной службы при генконсульстве, наподобие военной разведки? — расшифровал это предложение Ксенофон Дмитриевич.
Пул выдержал долгую паузу, бесстрастно глядя на собеседника, посасывая потухшую сигару и как бы обкатывая во рту это неудобное словосочетание «военная разведка», словно подыскивая ему деликатную замену, но, так и не найдя ничего подходящего, склонил голову набок, как бы давая понять, что он условно готов принять и такое определение.
— Я бы все же назвал это информационной службой, построенной на основе строгой секретности, разумея получение данных по всем направлениям, даже самых личных и конфиденциальных. Естественно, что ваши информаторы должны иметь непосредственный доступ к этим каналам и, добывая такие сведения, обязаны работать только на вас. Гарантией таких отношений могут служить заключенные вами с этими людьми контракты и расписки в получении особого вознаграждения за эту работу. Средства мы выделим, но вы должны будете в самое ближайшее время сформулировать как бы тарифную сетку таких денежных поощрений в зависимости от ценности получаемой информации и ранга лица, который на нас работает. Я не исключаю, что подобные ставки уже действуют. Наши союзники англичане и французы давно пользуются аналогичными методами, мы только начинаем, но я надеюсь, вы быстро их переплюнете!
Последнее слово прозвучало неожиданно в устах осторожного Пула, и он, употребив его, позволил себе улыбнуться. «Консул предлагает мне стать шпионом, больше того, резидентом шпионской сети в России. Весьма необычное предложение», — усмехнулся про себя Каламатиано.
Девитту Пулу нельзя было отказать в оригинальности такого выбора. Ксенофон Дмитриевич, являясь сыном греческого купца и русской дворянки, давно уже работал в России, представляя солидную американскую торговую фирму, имел немало деловых знакомств в Петрограде и в Москве, хорошо знал русский язык и, будучи полноправным гражданином Соединенных Штатов, легко усвоил манеры и привычки московского обывателя. Его часто принимали за своего, что облегчало поиск и нахождение таких контактов. Пул не раз мог в этом убедиться, когда они захаживали обедать в «Гранд-отель» или «Славянский базар». Но, имея славянское лицо и русские повадки, Каламатиано оставался в душе патриотом звездно-полосатого флага, что и позволило консулу утвердиться в безошибочности своего необычного выбора. Видимо, это убедило и высоких чиновников из Госдепа, потому что уже через месяц из Вашингтона пришел положительный ответ.
— А вы не выяснили, как Ленин с Чичериным отнесутся к созданию такого Бюро? — спросил посол Дэвид Френсис, когда Пул с Саммерсом приехали в Вологду доложить о своей инициативе.
— Я уже проинформировал об этом товарища министра иностранных дел, сказав, что мы вынуждены организовать такое Бюро из-за полного запрещения всей прессы, кроме большевистской. И сказал, что мы будем нанимать для этой цели и российских агентов.
Френсис выдержал паузу, взглянул на Саммерса, который в последнее время постоянно испытывал недомогание, но по дороге просил об этом не говорить Френсису. Его старый друг расстроится и будет настаивать на его отъезде, а сейчас совсем не время менять консулов. «Сейчас именно такое время, — подумал про себя Пул. — Если б меня заменили, я бы вприпрыжку побежал».
— Надо было потоньше все это сформулировать и не дразнить заранее красных гусей, — тяжко вздохнул Френсис. — Они могут организовать такую плотную опеку, до вы взвоете и не сможете нормально работать.
Пул, почувствовав, что допустил оплошность, тотчас перевел разговор в другую плоскость, сообщив, что нашел прекрасного организатора для такой службы, и назвав имя Ксенофона Каламатиано. Дэвид Френсис хорошо знал этого русско-греко-американского бизнесмена и всегда восхищался его расторопностью и деловыми качествами.
— Но он совсем не обучен этому ремеслу, — деликатно напомнил Френсис. — Я не сомневаюсь в его благонадежности, но одно дело капитан Пьер Лоран у французов, профессиональный разведчик, имеющий немалый опыт, или Джордж Хилл у англичан. Все-таки это довольно тонкое и опасное занятие, требующее специальных навыков. Имеем ли мы право подвергать сугубо гражданского человека столь нелегким испытаниям? Он, кажется, женат…
— Да, и есть сын, — добавил генконсул в Москве Мэдрин Саммерс, всегда принимавший в разговорах такого рода сторону Френсиса, с кем он дружил уже много лет, но сейчас, кашлянув, он заметил: — Кое-какой опыту Каламатиано все же имеется и хорошие задатки к этому делу.
— Я понимаю ваши опасения, господин посол, — улыбнулся Пул, — но тут есть и свои выгодные стороны. Пьер Лоран значится во всех шпионских картотеках мира в фас и профиль, и с какой бы миссией он ни приезжал, все знают: это шпион. За Каламатиано такой репутации нет, значит, ВЧК или Военконтролю будет сложнее его разоблачить. Поверьте мне, я хорошо знаком с нашим другом, и если б мне не представили его как торгового агента, я бы принял его за разведчика. Есть люди, которые самой природой созданы для подобного дела. Немногословен, умеет слушать, входить в контакт, очаровывать, обладает мужеством, решительностью, умом, причем прекрасным аналитическим умом, он в полной мере наделен тем талантом, которым мы, господа, увы, не наделены и в десятой доле!
— Относительно таланта вы переборщили, — улыбнувшись, заметил Френсис. — Возьмите полковника Робинса: если ему нужно, он незрячего убедит в том, что тот хорошо видит!
Саммерс рассмеялся.
— Вы очень точно подметили: если ему нужно! — закивал Пул. — А Каламатиано весьма исполнительный и дисциплинированный человек. Он будет работать под нашим строгим наблюдением и делать то, что мы считаем нужным. Полковник Робинс в этом отношении как та кошка, которая гуляет сама по себе. Он, по-моему, считает себя единственным представителем Америки в этой стране.
Пул знал, чем сразить Дэвида Френсиса. И теперь, произнеся последнюю фразу, Девитт заметил, как легкая гримаса отвращения проскользнула по лицу посла. Робинс своей бесцеремонностью, бурным темпераментом и нежеланием прислушиваться ни к чьим советам постоянно утомлял посла. В любой другой ситуации Френсис бы сделал все, чтобы удалить Робинса из страны, но при новой власти он терпел его выходки, потому что ни сам, ни Мэдрин, ни Пул не могли вот так запросто входить в Кремль, обедать с Троцким, Чичериным, Лениным и говорить все, что ему заблагорассудится. Ленин в сложных ситуациях обращался за советом именно к полковнику, а не к Френсису или Саммерсу, и с этим приходилось считаться. Но это и раздражало, ибо Робинс решал в этой стране за всех: за посла, консулов и самого президента Соединенных Штатов, о чем изредка их информировал. Но чаще всего он высказывал даже не мнение Ленина или Троцкого, а свое собственное, в чем не раз Пул убеждался, когда обращался за разъяснениями к Льву Карахану, заместителю министра иностранных дел. Это был его возможный по дипломатическому этикету уровень общения, чего вообще не существовало для Рея Робинса. Поэтому упоминание о нем как бы завершило обсуждение кандидатуры Каламатиано. Вторым претендентом мог быть только Робинс, но Френсис никогда бы не дал своего согласия на такое назначение.
Разговаривая с Ксенофоном Дмитриевичем, Пул вспомнил об этом-коротком разговоре с послом и посмотрел на молчащего Саммерса.
— Мы, конечно же, вас не принуждаем к принятию такого решения, быть может, для вас неожиданного, — снова заговорил консул. — Вы вправе отказаться. Я хотел бы только напомнить, что не я и не господин генеральный консул, а Соединенные Штаты Америки в лице президента оказывают вам высокое доверие и просят послужить интересам страны. Мы долго и серьезно обдумывали вашу кандидатуру, которую, кстати, утвердил Госдепартамент, и мы совместно пришли к выводу, что в создавшихся обстоятельствах именно вы, господин Каламатиано, как никто другой, смогли бы возглавить эту работу. Мы понимаем, что у вас есть семья, сын, и еще раз повторяю: вы вправе отказаться, но другую кандидатуру мы даже не рассматривали.
Саммерс утвердительно кивнул.
— Решайтесь, мы свое слово сказали! — торжественно закончил Пул. — Может быть, у господина Саммерса есть какие-то уточнения?
— Нет-нет! — чуть шевельнув пальчиками, заулыбался Саммерс, посмотрел на часы, вытащил таблетки, и Пул, понимая, как ему трудно подняться, подал генконсулу стакан воды. Девитт знал Саммерса легким, подвижным и необычайно деловым. Каждое словцо, сказанное им и сдобренное соусом иронии, вызывало у Пула усмешку и восхищение. Это был пик расцвета его дипломатической карьеры. Еще в конце 17-го Саммерс решительно вел дипломатический корабль по бурным российским волнам, но вдруг резко сдал и за два месяца превратился в дряхлого старика. Френсис и сам все это увидел в Вологде и, улучив момент, доверительно сказал Девитту:
— Я боюсь, что теперь и отправлять на родину Мэдрина поздно: он не доедет. Словом, берите все дела в консульстве на себя, уважаемый!
Пул кивнул. И взял все дела на себя. А для разговора с Каламатиано он намеренно вытащит Мэдрина, чтобы тот немного взбодрился и не чувствовал себя устраненным от дел. Но даже просто сидеть и слушать Саммерсу было уже тяжело.
Повисла короткая пауза, Пул позволил себе раскурить потухшую сигару и не спеша насладиться терпким ароматным дымом. Он курил в исключительных случаях, когда особенно волновался или находился в наилучшем состоянии духа. Этот разговор, пожалуй, больше отвечал второму моменту, ибо как торговому представителю фирмы «Дж. И. Кейс трешинг машин компани» Ксенофону Дмитриевичу в Советской России пока делать было нечего. Новое правительство, постепенно монополизируя всю внешнюю торговлю, не имело денег, чтобы покупать дорогостоящее оборудование, и, по самым приблизительным прогнозам, такое сотрудничество в ближайшие годы не предвиделось. Поэтому для Каламатиано ничего иного не оставалось, как возвращаться обратно в Америку’, но там у фирмы дела шли весьма непрочно, и скорее всего через некоторое время ему пришлось бы искать работу. А согласившись на предложение Пула, он становился чиновником дипломатической службы Госдепартамента Соединенных Штатов, который в случае его отзыва на родину или ликвидации Бюро по обстоятельствам, от Каламатиано не зависящим, был обязан найти ему новую работу. Кроме того, Ксенофон Дмитриевич настолько свыкся с работой в России, что возвращаться в Америку пока не хотел. Расчет консула в этом плане был весьма точен. Но Ксенофон Дмитриевич. будучи зрелым человеком, прекрасно понимал, что за вывеской «Информационное бюро» будет скрываться настоящий шпионский центр и от его руководителя будут требовать сведения не о ценах на московских рынках, а к шпионам в любых странах относились одинаково: либо их со скандалом высылали, либо убивали. Второй вариант пугал воображение. Ксенофон Дмитриевич почему-то совсем не чувствовал липкого страха, как должен был, представляя, что с ним может произойти. «Может быть, это и есть то, к чему я все время стремился, — подумал Ксенофон Дмитриевич, — риск, расчет и ружье». С последним он имел дело только во время охоты, которую любил больше других развлечений. Теперь оно станет его постоянным спутником.
— Я так понимаю, что молчание — знак согласия? — первым нарушит его Пул.
— Да. я согласен, — ответил Каламатиано.
А что он мог придумать за эту минуту? Он ненавидел большевиков, с их атеистической бравадой и нигилизмом разрушающих старый уклад, ненавидел это нашествие во власть евреев, пытающихся придумать для целой нации новый катехизис веры и выдвинувших в качестве нового пророка бородатого Маркса, портреты которого уже развешивались на улицах и во всех учреждениях. Каламатиано вообще ненавидел революции, которые еще никогда не приносили человечеству ничего хорошего. Революции не прибавляли, а вычитали. И никогда еще нигде революционный строй долго не держался. Рухнет и этот, большевистский, нанеся России такой урон, от которого она долго потом не оправится.
Саммерс улыбнулся и удовлетворенно кивнул.
— Что ж, мы имеем право выпить по глотку старого доброго виски, — проговорил Пул. — Господин Саммерс?
— Да, немного…
— Я постоянно собирался вас спросить, Ксенофон, — разлив по хрустальным стаканчикам виски, улыбнулся Пул, посасывая сигару, — а что означает в переводе с греческого ваше имя?
— Каламатианос — это очень красивый танец, похожий на сиртаки…
— Танец жаркой любви, — хмыкнул Пул.
Сообщив консулу о приглашении Робинса поужинать с ним, — он поначалу старался держать консула в курсе всех своих дел, — Каламатиано не встретил возражений.
— Конечно, конечно, — поддержал его Пул. — Вам надо каким-то образом перехватить его московские связи. Вы знаете, что полковник скоро уезжает?
— Нет, он мне ничего не говорил…
— Его отзывают, и, видимо, надолго. Он в общении с новыми вождями переходит все границы, а кроме того, горой стоит за Ленина, оправдывая его весьма нелояльные шаги по отношению к союзникам, критикует политику нашего президента, подталкивая его почти к братанию с революционерами. Не хочу загадывать, но полковнику придется ответить на некоторые серьезные вопросы по этому поводу, хотя… — Пул усмехнулся. — Ему бы бригадой командовать, а не искать успеха в политике.
4
И снова за соседним столом одна за другой громко выстрелили пробки из-под шампанского, взвизгнула девица, одинокий скрипач-виртуоз, солировавший на эстрадном пятачке в преддверии знаменитых цыган, которыми славился «Яр», сорвал аплодисменты зала, покорив его вольной импровизацией на темы русских романсов, и Мура, вздрогнув от резких хлопков и визга, зябко поежилась, тоже захлопав. К ней присоединился и Робинс, умевший тонко чувствовать музыку, восторженно радуясь, как дитя, этому ресторанному скрипачу. Локкарт усмехнулся, давая понять, что он слышал и не таких музыкантов, помогая Муре накинуть на плечи узорную белую шаль.
Наблюдая, как Робинс, откинувшись назад, заразительно смеется, Ксенофон Дмитриевич подумал, что большего ребенка в чине полковника он еще не встречал, хотя это дитя умеет еще трезво и необычайно умно мыслить. Так, что и Локкарт подчас завидовал тонкой аналитике Рея. И все это при том, что Робинс никого не слушает, кроме себя.
— Что приуныл, мистер русский грек? — взглянув на молчащего Каламатиано, весело спросил полковник.
— Русская музыка всегда таит в себе много грусти, — сказал. Ксенофон Дмитриевич. — Не замечали, Рей?
— Вот кого надо слушать, Роберт! — пропустив мимо ушей реплику о музыке и обращаясь к Локкарту, неожиданно воскликнул Робинс. — Мы чужаки в этой удивительной стране, а он наполовину русский, православный, свой и нутром понимает все, что тут происходит! Ты поговори, поговори с ним, он тебе такое расскажет, что ахнешь!
Локкарт и Мура с интересом посмотрели на молчаливого «русского грека», приведя его в некоторое смущение. Ксенофон Дмитриевич никогда ничего не рассказывал о России полковнику хотя бы потому, что это было просто невозможно. Робинс больше двух минут чужого рассказа не выдерживал. Поэтому англичанин скорее всего заинтересовался им как неким героем, которому удалось взять в словесный плен неукротимого Рея. Даже Мура благосклонно улыбнулась герою.
— Вообще-то я тоже русская, Рей, — с некоторой обидой заметила она, намекая на свой старинный графский род Закревских, чью фамилию она носила в девичестве. Пушкин, Александр I, Барклай-де-Толли — эти имена легко произносились Мурой, как и императрицы Александры Федоровны, у которой она любила в детстве сидеть на коленях. Произносились легко, но с заметным английским акцентом, который был ощутим и в русском произношении Локкарта. Больше того, она иногда никак не могла вспомнить какую-нибудь пословицу или поговорку и как бы переводила ее с английского, типа «у счастливых нет больше часов», и, смущаясь, оглядывала окружающих, прося. помощи. Каламатиано же говорил на чистом русском, с московским акающим выговором, чуть растягивая гласную «а», как коренные москвичи еще с незапамятных времен.
Обида Муры была понятна, и Ксенофон Дмитриевич даже покраснел от этого замечания, потому что по сравнению с ее родословной он выглядел самозванцем, претендующим на родство с русским народом, но Робинс, как обычно, не обратил внимания на слова дамы, ибо, съев кусок холодного мяса с хреном, с каковым несколько переборщил, он мгновенно прослезился и, отвернувшись, стал громко, с оглушительным ревом чихать, прикрываясь от зрителей салфеткой: почему-то посмотреть на ревущего гостя «Яра» захотелось многим. Несколько минут за столом никто не разговаривал, деликатно пережидая эти взрывы чиха; все присутствующие, кроме Ксенофона, знали за полковником эту замечательную привычку: чихать раз по пятнадцать с оглушительным грохотом, так что стекла лопались. Рей даже обращался к врачам, они определили, что это расстройство аллергического характера на некоторые запахи. Как излечить аллергию, они не знали, предложив практическим путем найти возбудитель и всячески его избегать. Каламатиано, первый раз наблюдавший за этой картиной громоподобного извержения носовой мокроты, после каждого взрыва нервно вздрагивал, и Мура чуть дотронулась до него рукой, желая успокоить: этот грек ей сразу понравится. Почувствовав прикосновение и увидев устремленный на него ласковый взор, Каламатиано тотчас смутился, щеки его заалели. Мура улыбнулась: что-то в нем было нежное и трогательное, как в ребенке.
Марию Игнатьевну — это было ее полное имя — нельзя было назвать красавицей. Крупный нос с утолщением вниз и легкой утиной нашлепкой, широкое, даже немного скуластое лицо не являли тот классический утонченно-бледный лик красоты, каким восторгались знатоки и сердцееды в начале века. Но, как ни странно, эти изъяны совершенно не замечались, ибо ее большие, излучающие колдовской свет глаза заставляли забывать обо всем на свете, едва она обращала свой взор на собеседника. Какая-то тайна скрывалась все живом, с грустной темной поволокой взгляде, манящем и притягивающем. К своим двадцати шести годам успев родить двоих детей, она немного располнела и выглядела зрелой дамой, но это совсем не мешало ей очаровывать мужчин, казаться яркой и обольстительной. Она несколько лет провела в Англии, в доме своего сводного брата Платона Игнатьевича Закревского, который состоял на службе при русском посольстве в Лондоне. Именно в те годы на одном из приемов ей и был представлен молодой дипломат Роберт Брюс Локкарт, но он тогда не поразит ее воображения, были другие, более сильные магниты, как Герберт Уэллс, уже в то время знаменитый писатель, или образованнейший и куртуазный Морис Беринг, не говоря уже о самом графе Бенкендорфе, потомке того самого основателя Третьего охранного отделения при Николае I и заклятого врага Пушкина. Сегодня же Локкарт как бы представлял то счастливое мирное время ее юности, и Мура влюбилась в него.
В отличие от Марии Игнатьевны сорокалетний Локкарт, стройный, гибкий, с тонкими и правильными чертами лица, выглядел едва ли не моложе ее, но природная английская чопорность и холодность делали его облик неживым, застывшим, подобно гипсовому слепку. Казалось, лишь Мура и умела вдохнуть в него веселое изящество и яркий чувственный темперамент.
Мура и полковник Робинс в чем-то были схожи. Наверное, в том, что не умели вписываться в чужую игру, а всегда вели свою, оставались самими собой, естественными в любых ситуациях, и, может быть, поэтому недолюбливали друг друга.
Официант в ярко-красной атласной рубашке с легким пояском принес горячие отбивные с жареной картошкой, Робинс оправился от своего аллергического чиха, и за столом все оживились.
— Нам еще водки и шампанского! — опорожняя старый графинчик, громко потребовал Робинс. Он ныне устраивал этот пир и, судя по всему, собирался кутить до утра. Щеки у него порозовели, и глаза наполнились озорным блеском.
— Нам будет вас не хватать, полковник, — ласково сказала Мура, и Локкарт, как бы подтверждая справедливость ее слов, кивнул головой.
— А мне не с кем будет обсуждать политические интриги! — азартно добавил он.
— Я уезжаю, Ксенофон, — повернувшись к Каламатиано, с грустью вздохнул Рей. — Но мое сердце остается с вами. И с Лениным!
— Вместо сердца оставьте лучше консервы, Рей, — улыбнулась Мура.
Робинс, как представитель американского Красного Креста, доставил в Россию несколько вагонов с продуктами и благодаря им быстро пробил себе дорогу в Кремль и во все наркоматы, одаривая голодных чиновников американской тушенкой, сахаром, галетами и душистыми гаванскими сигарами.
— Конечно, оставлю все продукты! — успокоил он. — Не повезу же я их обратно в Америку! Тем более что к лету, по прогнозам Ленина, будет весьма голодно, и вы еще не раз вспомните о старине Робинсе!
— А может быть, ты вернешься к тому времени, — подсказал Роберт.
— Посмотрим! — буркнул полковник, налегая на сочные отбивные.
— А чем будет заниматься ваше Информационное бюро, Ксенофон, которое вы организовали? — заинтересовался Локкарт.
— Шпионская организация, — не дав Каламатиано даже открыть рот, пробурчал Робинс.
— Вот как?! — оживилась Мура, и глаза ее заблестели.
— Полковник шутит, — покраснев, ответил Ксенофон Дмитриевич.
— Я вообще никогда не шучу, — серьезным тоном проговорил Робинс, поглощая куски мяса. — Не смущайся, дружище, здесь все шпионы, так что ты среди своих.
Локкарт озорно усмехнулся. Он ценил хорошую шутку.
— Выходит, и я тоже шпионка? — радостно воскликнула Мура.
— А как же! — проглотив большой кусок мяса и вытирая губы, задиристо отозвался Робинс.
— И на какую разведку я работаю?
— На немецкую, — ни секунды не сомневаясь, проговорил полковник. — Все красивые женщины в России работают на немцев.
Он вытер рот салфеткой и победно откинулся на спинку стула. Мура попыталась улыбнуться, но у нее не получилось. Возникла напряженная пауза.
— Это плохая шутка, Рей, — сказала она.
— Графиня, вы так реагируете, словно вас разоблачили. Признаюсь по секрету, я тоже шпион. Мы все на положении шпионов в этой стране! — радостно возгласил полковник. — Если мы не помогаем большевикам, то мы все тут соглядатаи и шпионы. Только вот секреты продавать некому!
— Ах, вы в этом смысле, — улыбнулась Мура.