Грэм Макрей Барнет
Случай из практики
Graeme Macrae Burnet
CASE STUDY
Copyright © Graeme Macrae Burnet 2021
Фотография на обложке:
© Ulas&Merve / Stocksy United / Legion-Media
Перевод с английского
© Покидаева Т., перевод на русский язык, 2023
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023
Предисловие
В конце 2019 года я получил электронное письмо от некоего мистера Мартина Грея из Клактон‑он‑Си. Он сообщал, что в его распоряжении имеются тетради с записями его двоюродной сестры, которые, с его точки зрения, могли бы послужить основой для интересной книги. Я поблагодарил его в ответном письме, но предложил ему самому взяться за книгу. Мистер Грей возразил, что он отнюдь не писатель и что он обратился ко мне не просто так. Он видел пост в моем блоге, где я писал о Коллинзе Бретуэйте, известном в 1960-х, а ныне напрочь забытом психотерапевте. В тетрадях содержатся определенные заявления касательно Бретуэйта, и мистер Грей был уверен, что они меня заинтересуют.
Мне действительно сделалось любопытно. За пару месяцев до письма мистера Грея я случайно наткнулся на экземпляр «Антитерапии» Бретуэйта в «Вольтере и Руссо», книжном магазине в Глазго, где, как известно, всегда царит хаос. Бретуэйт был современником Р. Д. Лэйнга и считался
Этот «архив» представлял собой пару картонных коробок, в которых хранились густо испещренные пометками рукописи книг Бретуэйта (с многочисленными рисунками на полях, неприличными, но не лишенными художественных достоинств), несколько вырезок из газет и небольшое количество писем, в основном – от издателя Бретуэйта, Эдварда Сирса, и его бывшей любовницы Зельды Огилви. Собрав по крупицам подробности удивительной жизни Бретуэйта, я задумался о написании его биографии, однако эта идея не встретила энтузиазма у моего литагента и нынешнего издателя. Кто сейчас будет читать, говорили они, о каком-то забытом, дискредитированном психотерапевте, чьи книги не переиздавались уже несколько десятилетий? Я был вынужден согласиться, что это резонный вопрос.
Именно в таких обстоятельствах началась моя переписка с мистером Греем. Я написал, что мне все же хотелось бы взглянуть на тетради, и сообщил ему мой почтовый адрес. Бандероль пришла через два дня. Никаких условий публикации в сопроводительной записке не было. Мистер Грей не хотел никакого вознаграждения и предпочел сохранить анонимность из уважения к частной жизни своей семьи. Он признался, что Грей – ненастоящее имя. Он просит лишь об одном: если тетради мне не пригодятся, отослать их обратно. Однако он был уверен, что этого не случится, и не указал на конверте обратный адрес.
Я прочел все пять тетрадей за один день. Весь мой скептицизм растаял без следа. Автор тетрадей не только рассказывала увлекательную историю, но и сам слог изложения, вопреки ее собственному утверждению, был очень даже неплох. Несколько беспорядочное расположение материала, как мне показалось, лишь добавляло достоверности ее рассказу.
Однако спустя пару дней я пришел к мысли, что стал жертвой розыгрыша. Мистер Грей знал, чем меня соблазнить: набором случайно найденных тетрадей, где описана преступная халатность человека, чью биографию я сейчас изучаю. Но если это была мистификация, она должна была стоить мистеру Грею немалых усилий. Просто сесть и заполнить пять толстых тетрадей – само по себе очень трудозатратно. Я решил провести собственную проверку. Такие тетради (обычные недорогие школьные тетрадки от «Силвин») продавались в то время на каждом углу. Записи не датированы, однако различные указания в тексте дают основания предположить, что описанные события происходили осенью 1965-го, когда Бретуэйт действительно принимал пациентов в доме у Примроуз‑Хилл и пребывал на пике своей славы. Страницы из «Антитерапии», вклеенные в первую тетрадь, вырезаны из первого издания, которое позже было уже не достать – из чего заключаем, что тетради и вправду могли быть написаны в середине 1960-х. Многие детали вполне соответствуют тому, что я читал в университетских архивах и газетных статьях того времени. Впрочем, это еще ничего не доказывает. Если тетради – умелая подделка, их автору было достаточно провести те же самые изыскания, которые провел я сам. В тексте также есть много неточностей. Например, упомянутый в повествовании паб называется не «Пембриджский», а «Пембрукский замок». Однако такие ошибки скорее свойственны человеку, который честно записывает свои мысли, упуская из виду какие-то мелкие подробности, чем хитроумному обманщику, создающему фальшивку. В тетрадях также содержится сцена с участием самого мистера Грея, причем там он представлен в нелестном свете. Вряд ли он стал бы писать о себе что-то подобное, если бы сочинял всю историю из головы.
Плюс к тому оставался вопрос мотивации. Я не смог придумать ни одной причины, по которой незнакомый мне человек взял на себя столько хлопот, чтобы меня обмануть. Вряд ли он имел целью дискредитировать Бретуэйта, чья карьера сама по себе завершилась позором и чье имя теперь если и упоминается в психиатрической литературе, то исключительно в сносках или примечаниях.
Я написал мистеру Грею. Сообщил, что тетради действительно интересны, но я не могу ничего предпринять, не имея убедительных доказательств их подлинности. Он ответил, что совершенно не представляет, какие именно доказательства он мог бы представить. Он нашел эти тетради, когда разбирал вещи в дядином доме в Мейда-Вейле. Свою двоюродную сестру он знал с детства, стиль изложения в тетрадях – общая лексика и речевые обороты – полностью соответствует ее обычной манере речи. Он мог бы поклясться, что тетради написаны именно ее рукой. Разумеется, он понимает, что это не те доказательства, которые мне нужны. Я попросил мистера Грея о личной встрече. Он отказался, вполне резонно заметив, что личная встреча все равно ничего не докажет. Если я не доверяю его
Этого я, как очевидно, не сделал. Убедив себя в подлинности тетрадей, я тем не менее не могу поручиться за правдивость их содержания. Возможно, описанные события – просто фантазии молодой женщины с явными литературными амбициями; женщины, которая, по ее собственным утверждениям, пребывала в смятенном состоянии ума. Наверное, не так уж и важно, происходили ли эти события на самом деле. Как мистер Грей очень верно заметил в своем первом письме, они действительно могут послужить основой для интересной книги. Тетради попали ко мне в тот момент, когда меня увлекла биография Бретуэйта, и такое удачное совпадение можно было принять за знак свыше. Я с еще большим усердием принялся собирать материалы, посетил все места, так или иначе связанные с Бретуэйтом, тщательно изучил все его работы и провел несколько интервью с лично знавшими его людьми – и теперь представляю вниманию читателей слегка отредактированные тетради и результаты моих собственных изысканий.
Первая тетрадь
Я решила записывать все, что сейчас происходит, потому что мне кажется, будто я подвергаю себя опасности, и если я окажусь права (что, надо признаться, случается редко), эта тетрадь послужит своего рода уликой.
К сожалению, как станет ясно практически сразу, у меня нет способностей к связному изложению. Я перечитала свою первую фразу и сама вижу, что получилось довольно убого, но если я буду возиться с красотами стиля, то, боюсь, не смогу вообще ничего написать. Мисс Лайл, моя учительница английского, всегда укоряла меня в том, что я пытаюсь втиснуть слишком много мыслей в одно предложение. Она говорила, что это признак неупорядоченного ума. «Сначала надо решить, что ты хочешь сказать, а затем выразить свою мысль максимально простыми словами». Это был ее лозунг, ее девиз – безусловно, правильный и хороший, – но я понимаю, что уже не справляюсь. Я написала, что подвергаю себя опасности, и тут же пустилась в лирические отступления, никак не относящиеся к делу. Но я не буду начинать сначала, а просто продолжу. Тут главное – смысл, а не стиль; на этих страницах я буду записывать все, что со мной происходит. Слишком гладкое повествование не вызывает доверия; возможно, именно в мелких погрешностях содержится правда. В любом случае у меня все равно не получится следовать доброму совету мисс Лайл, потому что я еще не знаю, что хочу сказать. Однако ради того, кому не посчастливится прочесть эти строки, я постараюсь вести рассказ четко и ясно и выражать свои мысли максимально простыми словами.
Начну с простой констатации фактов. Упомянутая мной опасность исходит от человека по имени Коллинз Бретуэйт. В прессе его называют самым опасным человеком Британии из-за его радикальных идей относительно психиатрии. Однако я убеждена, что опасны не только его идеи. Я уверена, что доктор Бретуэйт убил мою сестру Веронику. Убил не в прямом смысле слова, и тем не менее он виноват в ее смерти, как если бы задушил ее собственными руками. Два года назад Вероника бросилась с моста над железнодорожными путями в Камдене, прямо под поезд, следовавший из Лондона в Хай-Барнет. Вряд ли можно представить себе человека, менее склонного к подобным поступкам. Ей было двадцать шесть лет. Она была умной, успешной и вполне привлекательной женщиной. Однако втайне от папы и от меня, она в течение нескольких месяцев посещала доктора Бретуэйта. Мне это известно с его собственных слов.
Задолго до личного знакомства с доктором Бретуэйтом, я знала его характерную манеру речи с тягучими долгими гласными неотесанного уроженца северных графств. Я слышала его выступления по радио и однажды видела по телевизору в дискуссионной программе о психиатрии с Джоан Бэйкуэлл в роли ведущей [3]. Внешность Бретуэйта оказалась такой же непривлекательной, как и его голос. Он явился на передачу без галстука и пиджака, в рубашке с расстегнутым воротом. Его волосы, достававшие до воротника, были взъерошены, и он постоянно курил. У него были крупные, резкие черты лица, словно их нарочно утрировал художник-карикатурист, однако даже на телеэкране его лицо притягивало к себе взгляд. Я почти не замечала других гостей в студии. Не помню, что именно говорил Бретуэйт, но хорошо помню манеру речи. Он держался как человек, с которым лучше не спорить. Сопротивление все равно бесполезно. Он говорил строгим и чуть утомленным начальственным тоном, словно беседовал с подчиненными. Участники программы сидели полукругом, мисс Бэйкуэлл занимала место в центре. Все сидели, выпрямив спины, как в церкви, и лишь доктор Бретуэйт развалился в своем кресле, будто скучающий школьник за партой, подпер подбородок ладонью и смотрел на других гостей с этакой смесью презрения и скуки. Ближе к концу программы он неожиданно встал и ушел из студии, пробормотав неприличное ругательство, которое я не буду здесь повторять. Мисс Бэйкуэлл заметно оторопела, но быстро взяла себя в руки и заявила, что ретировавшийся гость, видимо, осознал несостоятельность своих аргументов и решил не вступать в дискуссию с коллегами.
На следующий день все газеты выступили с осуждением поведения доктора Бретуэйта: он воплощает в себе все худшее, что есть в современной Британии; в его книгах изложены более чем непристойные идеи, а человеческая натура представлена в самых низких ее проявлениях. Естественно, еще через день, едва дождавшись обеденного перерыва, я пошла в «Фойлиз» и приобрела его последнюю книгу под неприглядным названием «Антитерапия». Кассир протянул ее мне так, словно боялся чем-нибудь заразиться, и одарил меня неодобрительным взглядом. В последний раз на меня так смотрели в книжном магазине, когда я покупала скандальный роман мистера Лоуренса [4]. Книга, завернутая в плотную бумагу, пролежала у меня в сумке до вечера, и я развернула ее лишь после ужина, запершись у себя в спальне.
Тут надо сказать, что все мои знания о психиатрии были почерпнуты из кинофильмов, где пациентки лежат на кушетках и рассказывают свои сны бородатым врачам, которые всегда говорят с сильным немецким акцентом. Наверное, поэтому вводная часть «Антитерапии» показалась мне сложной и непонятной. Там было много незнакомых слов, длинные предложения растягивались на полстраницы и были настолько замысловатыми, что автору явно не помешало бы воспользоваться советом мисс Лайл. Из введения я поняла только то, что Бретуэйт вообще не собирался писать эту книгу. Его «посетители», как он их называет, – это личности, а не «случаи из практики», и их нельзя выводить на потеху почтеннейшей публике, словно каких-то цирковых уродцев. Если он все же решил опубликовать эти истории, то исключительно для того, чтобы защитить свои идеи от пренебрежительных нападок со стороны истеблишмента (это слово он употребляет довольно часто). Он называет себя антитерапевтом: свою задачу он видел в том, чтобы убедить пациентов, что они не нуждаются в терапии, и чтобы ниспровергнуть «убого сколоченную махину» современной психиатрии. Такая позиция показалась мне своеобразной, но, как я уже говорила, я совершенно не разбираюсь в этих вопросах. Эта книга, писал Бретуэйт, может служить дополнением к его предыдущей работе. Она состоит из коротких рассказов об отдельных его пациентах и их проблемах. Разумеется, все имена и обстоятельства изменены, чтобы сохранить конфиденциальность, но все эти люди реальны, как реальны и их истории.
Пробившись сквозь малопонятную вводную часть, я приступила к самим историям, которые неожиданно оказались пугающе увлекательными. Когда читаешь о людях, по сравнению с которыми бледнеют твои собственные эксцентричные закидоны, это все-таки обнадеживает. Ближе к середине книги я уже ощущала себя нормальной. И только ближе к концу предпоследней главы поняла, что читаю о Веронике. Пожалуй, самым разумным решением будет вклеить эти страницы сюда:
Глава 9
Дороти – умная, образованная молодая женщина лет двадцати пяти. Старшая из двух сестер, она росла и воспитывалась в семье представителей среднего класса, в большом городе в Англии. Ее родители были бесстрастными и флегматичными англосаксами. Дороти ни разу не видела, чтобы они проявляли какие-то нежные чувства друг к другу. Все споры в семье, как она говорила, разрешались всегда одинаково: ее отец, тихий, покладистый человек, чиновник на государственной службе, почти безропотно уступал матери. До шестнадцати лет, когда внезапно скончалась мать, детство Дороти не омрачали никакие серьезные травмы, однако, когда я спросил, было ли ее детство счастливым, она затруднилась с ответом. Позже она призналась, что с ранних лет ощущала себя виноватой, потому что росла в благополучной семье и прекрасных условиях, которых лишены многие дети, и все равно не была счастлива. Однако она притворялась счастливой, чтобы сделать приятное отцу, чье счастье как будто всецело зависело от ее собственного. Он постоянно ее уговаривал с ним поиграть, в то время как ей хотелось просто побыть одной. Ее мать, с другой стороны, непрестанно напоминала обеим своим дочерям, как сильно им повезло в жизни, в результате чего Дороти с самого раннего детства научилась проявлять сдержанность, особенно по отношению к «маленьким радостям», которыми ее баловал отец: мороженому, подаркам на дни рождения, конфетам и т. п. Также с самого раннего детства она злилась и обижалась на младшую сестру. Она утверждала, что это была не обычная ревность старшего ребенка, когда в семье появляется младший и «перетягивает» на себя часть родительской любви и заботы. Ее обижало, что родители относятся к ним одинаково, хотя младшая часто бывает капризной, своевольной и непослушной. Дороти казалось несправедливым, что ее примерное поведение никогда не заслуживает награды, в то время как непослушание сестры всегда остается, по сути, безнаказанным.
Дороти с отличием окончила школу, получила стипендию и поступила в Оксфорд на математический факультет. Она была лучшей на курсе и, даже будучи интровертом, неплохо вписалась в студенческий коллектив. В Оксфорде над ней не довлела обязанность участвовать в общих затеях и делать вид, что ей весело. Она была замкнутой и необщительной. Она говорила, что впервые в жизни у нее появилась возможность «быть собой». И все же, когда сокурсницы и сокурсники ходили на танцы или устраивали спонтанные вечеринки у кого-нибудь дома, ее брала зависть. По окончании университетского курса она получила диплом с отличием и позже, когда поступила в аспирантуру, познакомилась с молодым человеком из младшего преподавательского состава. Они обручились. Она говорила, что не питала к нему никаких сильных чувств – и уж точно никакого влечения, – но согласилась выйти за него замуж, потому что он казался ей порядочным человеком, которого одобрит ее отец. Однако вскоре жених разорвал помолвку, поскольку, как он объяснил, хотел сосредоточиться на карьере. Дороти говорила, что, как ей представляется, истинная причина разрыва заключалась в том, что у нее было нервное истощение, ей пришлось пройти курс лечения в санатории, и жених, видимо, испугался, что она психически нестабильна. Впрочем, она была только рада прекратить отношения, поскольку сама не чувствовала себя готовой к браку.
В свой первый визит Дороти была скромно одета и представилась в сдержанной, деловитой манере, словно пришла проходить собеседование на работу. Хотя день выдался теплый, на ней был строгий твидовый костюм, в котором она выглядела значительно старше своих лет. Она либо вовсе не пользовалась косметикой, либо пользовалась очень умеренно. Вполне обычная тактика для представителей среднего класса. Им хочется произвести благоприятное впечатление; хочется сразу отмежеваться от пускающих слюни психов, которые, как им представляется, буквально толпятся в кабинете у психотерапевта. Но Дороти пошла еще дальше. Она объявила буквально с порога:
– Так что, доктор Бретуэйт, как мы будем работать?
Эта молодая женщина слишком очевидно стремилась держать все под контролем. Я решил ей подыграть:
– Как вам будет угодно.
Она явно тянула время. Сняла перчатки, аккуратно положила их в сумочку и поставила ее на пол у себя под ногами. Затем завела разговор об организационных моментах: частота посещений, время сеансов и тому подобное. Я дал ей высказаться до конца. Молчание в таких ситуациях – основной инструмент терапевта. Я еще не встречал посетителей, способных противиться искушению заполнить тишину словами. Дороти поправила прическу, разгладила складку на юбке. Все ее движения были тщательно выверены. Она спросила, когда мы начнем.
Я сказал, что мы уже начали. Она было возразила, но сразу же осеклась.
– Да, конечно, – сказала она. – Вы, наверное, изучали мои невербальные сигналы. И, возможно, решили, что я пытаюсь уклониться от самого главного разговора: почему я к вам обратилась.
Я легонько кивнул, как бы подтверждая ее правоту.
– Но вы ждете, что я все-таки разговорюсь и открою вам все свои тайны.
– Вы не обязаны ничего говорить, – сказал я.
– Однако все, что я скажу, может быть использовано против меня. – Она рассмеялась над собственной шуткой.
Работать с интеллектуалами сложно. Им хочется произвести на тебя впечатление своим собственным пониманием проблемы. Они не просто рассказывают о проблеме, но еще и комментируют свой рассказ. «Ну вот, я опять отвлекаю внимание от самого главного, – так они говорят. – Я уверен/уверена, что для вас это весьма показательно». Потому что им хочется доказать, что мы с ними беседуем на равных; что они хорошо представляют, что именно их беспокоит. Но это, конечно же, нонсенс. Если бы они понимали, в чем состоят их проблемы, то не пришли бы ко мне. Они не осознают, что именно их интеллект – их непрестанное стремление объяснить собственное поведение с помощью рациональной аргументации – в подавляющем большинстве случаев и есть корень всех бед.
Однако в случае с Дороти шутка вправду была показательной: она ощущала себя подсудимой в ожидании обвинительного приговора. Она обратилась ко мне по собственной инициативе, однако видела во мне врага. На данном этапе я не стал высказывать вслух эти мысли, а лишь повторил свой вопрос: как именно мы будем работать?
– Я думала, это вы мне подскажете, – сказала она и добавила с глупым смешком: – Ведь за это я вам и плачу, разве нет?
Очень типично для представителей среднего класса: упоминание о деньгах, неодолимое побуждение напомнить тебе, что ты, по сути, наемный работник. Дороти вошла в кабинет с видом женщины, привыкшей держать все под контролем, но, как только я передал ей контроль, она сразу же от него отказалась. Либо просто не знала, что с ним делать. Так я ей и сказал.
Она рассмеялась.
– Да, конечно, вы правы, доктор Бретуэйт. Вы проницательный человек. Теперь мне понятно, почему все так вас хвалят.
(Грубая лесть: еще один отвлекающий маневр.)
Как бы все это ни было забавно, разговор ни о чем уже начинал утомлять. К тому же нет ничего зазорного в том, чтобы соответствовать ожиданиям посетителей. Я спросил, что привело ее сюда.
– Так в том-то и дело, – сказала она. – Возможно, поэтому я тяну время. Я просто не знаю, что говорить. – Она замолчала, и я попросил ее продолжать. – То есть я не сумасшедшая. Я не слышу голосов, мне ничего не мерещится. Я не хочу переспать с собственным отцом. Я уверена, что есть много людей куда безумнее меня.
– Нам еще предстоит это выяснить, – сказал я.
– Может быть, мне пройти тест? – предложила она. – Я хорошо прохожу тесты. Может быть, тот, который с чернильными пятнами. Я вам скажу, что они все похожи на бабочек.
– Правда? – спросил я.
Она уставилась на свои руки.
– Нет, не совсем.
Мне совершенно неинтересно проводить с посетителями тест Роршаха. Также я не сторонник пятидесятиминутного часа, столь любимого многими практикующими психотерапевтами. Однако напоминание об уходящих оплаченных минутах может оказаться действенным стимулом. Можно не сомневаться, что каждый клиент, явившийся на прием к терапевту, неоднократно проигрывал в голове предстоящую беседу и уверял себя, что не уйдет, не коснувшись проблемы, из-за которой, собственно, пришел. Это особенно верно в отношении таких, как Дороти: прагматичных людей с научным складом ума. Будучи по образованию математиком, она, вероятно, решила, что, если опишет мне все симптомы, я просто подставлю их в формулу, и целительное решение сложится само собой. Но вопреки представлениям некоторых теоретиков, единой универсальной формулы человеческого поведения просто не существует. Личность формируется под воздействием совокупности обстоятельств, уникальных для каждого человека. Все мы – сумма этих обстоятельств и наших реакций на них.
Я заметил, как Дороти бросила взгляд на часы у себя на руке. Не изящные женские часики, а практичные мужские часы. Она сделала глубокий вдох.
– Вы, наверное, решите, что я совсем глупая, – медленно проговорила она, – но мне снятся сны, где меня раздавливает. Медленно раздавливает.
Я кивнул и сказал:
– Сны, говорите? Я не уверен, что мне интересны сны.
– Не только сны, – продолжала она. – Мысли тоже. Мысли наяву. Что меня что-то раздавит. Обрушится здание. Собьет машина. Затопчут в толпе. Иногда эти мысли возникают даже в связи с чем-то крошечным и безобидным. Буквально на днях ко мне в спальню залетела муха, и у меня было пугающее ощущение, что если она сядет на меня, то расплющит в лепешку.
Дороти посещала меня дважды в неделю в течение нескольких месяцев. Постепенно она перестала пытаться держать все под контролем. Вскоре ей даже понравилась роль ведомой. Во время пятого или шестого визита она спросила, можно ли ей прилечь на диванчик. Я сказал, что она вольна делать что хочет. Ей не нужно мое разрешение.
– Да, но мне лучше сесть или лечь? – спросила она.
Я не ответил, и она прилегла на диванчик так осторожно, словно он был утыкан гвоздями. Я никогда бы не подумал, что человек может
Почти всю необходимую мне информацию о Дороти я получил в первые два-три сеанса. С раннего детства она ощущала, что родители тянут ее в прямо противоположные стороны: отец ее баловал и хотел, чтобы она была счастлива; мать внушала ей чувство вины за любой опыт, связанный с чем-то приятным. Поскольку она не имела возможности соответствовать ожиданиям обоих родителей сразу и при этом стремилась угодить им обоим, она так и не научилась жить в свое удовольствие. Также вполне очевидна причина ее обиды и злости на младшую сестру: та вела себя так, как хотела вести себя Дороти, но считала для себя неприемлемым, при том, что младшую за ее поведение никто не наказывал.
В отличие от Аннетт и Джона, чьи случаи описаны в предыдущих главах, Дороти не хотела вернуть свое идеализированное «настоящее я», которое, как казалось тем людям, они потеряли. На самом деле у нее никогда не было четкого ощущения своего «я». Во время седьмого визита Дороти (после долгих увиливаний) призналась, что после смерти матери она испытала невероятное чувство освобождения. Как будто рухнул тоталитарный режим и теперь она может делать все, что захочет. Она в шутку сравнила это событие со смертью Сталина и тут же – за ней водилась такая привычка – отругала себя за такое крамольное сравнение.
Я спросил, как изменилось ее поведение в связи с данными обстоятельствами. Она ответила, что оно не изменилось никак. Было бы странно, сказала она, радоваться смерти матери. Я спросил, что ей хотелось бы сделать по случаю вновь обретенной свободы.
Она не смогла назвать что-то конкретное.
– Мне не то чтобы хотелось сделать что-то определенное. Просто я знала, что, если мне вдруг захочется что-то сделать, мне уже никто не помешает.
Во время учебы в Оксфорде Дороти не предавалась обычным порокам, свойственным студенческой молодежи, вырвавшейся из-под опеки родителей, будь то секс, алкоголь или наркотики. Она даже ни разу не выкурила сигарету. Она утверждала, что не запрещала себе всякие «сомнительные удовольствия», просто ей ничего этого не хотелось.
Я спросил, получала ли она удовольствие от своих достижений в учебе. Она покачала головой. Эти успехи ничего для нее не значили. Однако она призналось, что ей было приятно, когда отец ею гордился. То же касается и ее кратковременной помолвки: ей было приятно, что завидный жених обратил на нее внимание. Я спросил, что ей нравилось в ее избраннике, и она не придумала ничего лучше, чем сказать, что он был чистоплотным мужчиной и не совершал никаких непристойных поползновений.
Выждав пару недель, я вернулся к нашему первому разговору о страхах Дороти быть раздавленной. Поначалу она попыталась отшутиться.
– Кажется, в тот первый раз я устроила мелодраму, – сказала она. – С тех пор, как я стала ходить на сеансы, у меня больше не было таких мыслей.
И все-таки я настоял на продолжении разговора. Тогда эти мысли были реальны, и она рассказывала о них с явным волнением.
– Да, – сказала она. – Но я хорошо понимаю, что дом не обрушится мне на голову и не погребет меня заживо.
Я уже объяснил Дороти на предыдущих сеансах, что ее привычка все рационализировать происходит от внутреннего нежелания разбираться в собственных чувствах. Факт, что дом не обрушится ей на голову, не имеет значения. Ее страхи, ее реальные переживания – вот о чем мы сейчас говорим.
Я предложил вернуться к истории с мухой. Она как будто смутилась. Погибнуть под рухнувшим зданием или под колесами автомобиля хотя бы физически возможно. Но муха уж точно не может раздавить человека. Дороти вновь попыталась найти рациональное объяснение: мухи – грязные насекомые, они переносят заразу. Да, сказал я, но раньше вы говорили отнюдь не о страхе заразных болезней. Может быть, муха – лишь символ, предположила она, очевидно, решив, что пришла на прием к психоаналитику. Я объяснил, что символы мне совершенно неинтересны. Мне интересны явления как таковые. Она возразила, что в математике символы, знаки и эквиваленты часто используются для решения задач. На что я ответил, что, если бы ее проблему можно было решить с помощью математики, она справилась бы сама.
Проблема, конечно же, заключалась не в зданиях и не в мухах. Дороти ощущала, что внешний мир давит на нее, что он ее подавляет. Обычно она справлялась с этими ощущениями, внушая себе, что у нее есть все, что нужно, а большего ей и не хочется. Когда я это озвучил, Дороти начала возражать. Внутренняя система репрессий, которую она выстроила для себя, была настолько отлаженной и эффективной, что полностью выпала за пределы осознанного восприятия. Ей было проще поверить, что у нее нет никаких желаний, чем признаться себе, что она сама их подавляет. Мне было несложно (апеллируя к ее развитому рациональному мышлению) убедить Дороти в том, что внешний мир ее вовсе не подавляет. Гораздо сложнее оказалось убедить ее в том, что давление, которое она ощущает, идет не извне, а изнутри. Она подавляла себя сама, причем так основательно, что все ее бытие-в-мире становилось ответом на воображаемую систему ограничений.
– То есть я стала бы больше собой, если бы была более раскрепощенной?
– Вопрос не в том, чтобы стать
Дороти надолго задумалась. Мне вспомнились истории об узниках Освенцима, которые не могли заставить себя выйти за территорию лагеря, когда их освободили солдаты союзников.
– Но если я стану другим человеком, значит, я больше не буду собой.
Я сказал, что, если бы ей было комфортно «быть собой», она бы не обратилась за помощью к психотерапевту.
Я не видел смысла продолжать эту дискуссию. Получилось бы очень «смешно», если бы Дороти – человек, всю жизнь подавлявший свои желания в угоду другим, – вдруг изменила свое поведение лишь для того, чтобы угодить мне. Поэтому я завершил наш сеанс, зная, что, будучи умной и рассудительной женщиной, она сможет самостоятельно сделать выводы.
Во время нашей, как оказалось, последней встречи я попросил Дороти представить, что ей выдали разрешение делать все, что захочется, сроком на двадцать четыре часа. Никто не узнает, что она будет делать, никто ее не накажет, никто не станет ее упрекать, и все ее действия останутся без последствий. Что она сделает, если получит подобное разрешение? Ее обескуражила сама идея. Она попросила подробнее разъяснить правила, регламентирующие это воображаемое разрешение. После долгих уверений и разуверений она все же задумалась над вопросом. Я заметил, что она покраснела, и спросил, о чем она думает. Она покраснела еще сильнее, подтверждая тем самым, что моя цель достигнута. Мне было не нужно, чтобы она озвучила свои мысли. Главное, что они у нее появились. Для Дороти это был безусловный прогресс. Я попросил ее сосредоточиться на том, о чем она сейчас думает, и спросил, какие будут последствия, если она действительно это сделает.
– Никаких, – сказала она. – Вообще никаких.
Я сказал, что она может делать что хочет и быть кем хочет. Она вздохнула с таким облегчением, словно у нее гора свалилась с плеч. Она сказала, что больше не хочет быть Дороти. Поблагодарила меня и вышла из кабинета таким легким шагом, какого я никогда прежде у нее не замечал.
Поначалу я лишь удивлялась странному сходству между «Дороти» и Вероникой. Детали, которые изменил доктор Бретуэйт, сбили меня со следа. Вероника училась не в Оксфорде, а в Кембридже; наш отец был инженером, а не госслужащим; отношения Дороти с младшей сестрой никоим образом не походили на мои отношения с Вероникой. Может быть, мы с ней были не настолько близки, как положено сестрам, но Вероника никогда на меня не злилась и уж точно не таила никаких обид. Однако сходство действительно поражало. Я не смогла удержаться от смеха, когда прочитала, как Дороти осторожно и напряженно прилегла на диванчик. Это же вылитая Вероника! Точно так же, как Дороти, Вероника всегда до дрожи боялась ос, пчел, мух и мотыльков. И точно так же, как Дороти, она была ярой сторонницей соблюдения правил. Это могло быть простым совпадением, но в том, что Дороти
Я подошла к продавцу, серьезному юноше в вязаной жилетке и очках с тонкой проволочной оправой. Он показался мне человеком, который не станет осуждать покупателей за их странные вкусы. Я сообщила ему вполголоса, что недавно прочла «Антитерапию», и спросила, есть ли у них в магазине еще что-нибудь Коллинза Бретуэйта. Продавец посмотрел на меня, как на какое-то допотопное чудо в перьях. «Еще что-нибудь? – переспросил он. – Да уж найдем!» Он сделал мне знак, чтобы я шла за ним, и я пошла, чувствуя себя чуть ли не заговорщицей из подполья. Мы поднялись на третий этаж, в секцию психологии. Он взял с полки книгу и вручил ее мне со словами: «Зажигательный текст». Я глянула на обложку. Там был нарисован силуэт человека, как бы раздробленного на кусочки. Книга называлась «Убей себя в себе». В тот день на работе я сидела как на иголках, словно у меня в сумке лежала какая-то контрабанда. Я не могла сосредоточиться ни на чем, сказала мистеру Браунли, что у меня разыгралась убийственная мигрень, и отпросилась уйти пораньше. Уже дома, закрывшись в спальне, я распаковала свою покупку. Боюсь, я не смогла в полной мере оценить зажигательность текста, потому что не поняла в нем ни слова. Я не сомневаюсь, что всему виной моя собственная интеллектуальная немощь, но это было какое-то нагромождение совершенно невразумительных фраз, не имеющих смысла и никак друг с другом не связанных. Но название книги меня напугало, и в нем я увидела подтверждение очевидного безумия доктора Бретуэйта.
Разумеется, первым моим побуждением было немедленно обратиться в полицию. Следующим утром я позвонила мистеру Браунли и предупредила, что сегодня приду на работу попозже. Он спросил, как моя голова. Я ответила, что голова хорошо, но произошло преступление, и меня попросили явиться в полицию в качестве свидетеля. Я ничего не сказала отцу, но за завтраком, намазывая маслом тост, представляла, как я войду в полицейский участок на Харроу-роуд и заявлю, что хочу сообщить о преступлении. Меня попросят предъявить доказательства, и я сдержанно и спокойно положу на стол книги доктора Бретуэйта. «Все, что вам нужно знать, – скажу я, может быть, несколько театрально, – все здесь, на этих страницах».
Я дошла лишь до угла Элджин-авеню. Я представила озадаченное выражение на добром лице полицейского, похожего на персонажа из телесериала «Диксон из Док-Грин». «В чем конкретно суть ваших претензий?» – спросит он. Может быть, он пойдет проконсультироваться с начальством. Или просто скроется за перегородкой и сообщит сослуживцам, что к ним заявилась какая-то малахольная. Я представила, как зальюсь краской, когда услышу их смех. В любом случае я поняла, что в отсутствии убедительных доказательств я все равно ничего не добьюсь и только выставлю себя дурой.
Зато записаться на консультацию у доктора Бретуэйта оказалось проще простого. Я нашла его номер в городском телефонном справочнике в разделе «Прочие услуги». Позвонила с работы, когда мистера Браунли не было в офисе. Трубку взяла девушка. Видимо, секретарша. Я нервно спросила, можно ли записаться на консультацию. «Да, конечно», – сказала она таким будничным голосом, словно это было самое обычное дело. Она спросила, как меня зовут, и больше ничего. Я записалась на следующий вторник в половине пятого вечера. Ничего сложного. Запись как к стоматологу. И все-таки у меня было чувство, что я совершаю самый отчаянный и дерзкий поступок в своей жизни.
Я приехала на станцию Чок-Фарм за час до назначенного времени и спросила дорогу до Эйнджер-роуд. Молодой парень, к которому я обратилась, пустился в подробные объяснения, но почти сразу осекся и предложил проводить меня лично. Я вежливо отказалась. Мне не хотелось поддерживать светскую беседу и уж тем более – отвечать на расспросы о том, что именно я ищу на Эйнджер-роуд.
– Мне вовсе не трудно, – ответил он. – Я с удовольствием вас провожу. К тому же мне самому надо в ту сторону.
Я присмотрелась к нему повнимательнее. Красивый парень под тридцать с густыми, темными волосами. В «рыбацком» свитере грубой вязки, черном коротком пальто и без шапки. Хоть он и был чисто выбрит, в нем было что-то от битника. Он говорил с легким, приятным для слуха акцентом, который я не смогла распознать. Я сама виновата, что оказалась в таком затруднительном положении. Прежде чем обратиться к нему, я пропустила нескольких вполне безобидных прохожих. Как теперь выкрутиться, я не знала.
– Я обещаю к вам не приставать, – сказал он и добавил со смехом: – Конечно, если вы сами не захотите.
Я представила, как он затащит меня в кусты и подвергнет насилию. По крайней мере, у меня будет отличная тема для разговора с доктором Бретуэйтом. Я ничего не сказала, и дальше мы пошли вместе. Мой провожатый засунул руки поглубже в карманы пальто, словно давая понять, что не намерен их распускать. Он назвал свое имя и спросил, как зовут меня. Поскольку обмен именами – это нормальная практика взаимодействия между людьми, я решила воспользоваться возможностью испытать свою новую личность.
– Ребекка Смитт, – сказала я. – С двумя «т».
Я придумала это имя, пока сидела в «Лионе» на Элджин-авеню. Все остальные изобретенные мной имена казались явно притворными: Оливия Карратерс, Элизабет Драйтон, Патриция Робсон. В них не было убедительности. На улице рядом с кафе стоял фургон с надписью: «Джеймс Смит и сыновья. Установка и обслуживание приборов центрального отопления». Смит – очень распространенная и потому совершенно невинная фамилия, которую никто не подумает взять себе в качестве псевдонима. Для моих целей такая фамилия подошла идеально. Немного подумав, я решила добавить вторую «т». Опять же для убедительности. «Смитт с двумя «т» – так я буду говорить, небрежно взмахнув рукой, словно мне надоело повторять это маленькое уточнение из раза в раз. И мне всегда нравилось имя Ребекка, может быть, из-за романа Дафны дю Морье. Оно хорошо ощущается на языке: три звучных слога с этаким чувственным придыханием на последнем. Мое настоящее имя какое-то пресное. Не имя, а односложный кирпич, подходящий для школьной старосты и отличницы в удобных, практичных туфлях. Почему бы мне не побыть Ребеккой? Может быть, я скажу доктору Бретуэйту, что мои нервные недомогания происходят от неспособности соответствовать образу, который предполагает подобное имя. Дома я долго тренировалась перед зеркалом подавать руку для рукопожатия – ладонью вниз, пальцы чуть согнуты, – словно подаешь руку для поцелуя, как делают женщины, уверенные в собственной неотразимости. Также я тренировалась кокетливо улыбаться. По крайней мере, на мой собственный взгляд, получалось кокетливо. Мне уже начало нравиться быть Ребеккой. И теперь, когда я впервые назвалась этим именем, Том (или как его звали) даже бровью не повел. Да и с чего бы ему было водить бровями? Он явно не из тех мужчин, кого девушки отшивают, назвавшись
– И что привело вас в Примроуз-Хилл, Ребекка Смитт? – спросил он.
Ребекка, как я ее представляла, не стала бы стыдиться подобных вещей, и я честно сказала, что иду на прием к психиатру.
Мой спутник не то чтобы застыл столбом, но посмотрел на меня с новым интересом. И задумчиво выпятил нижнюю губу.
– Прошу прощения, но по вам и не скажешь.
– Не скажешь? – озадаченно нахмурилась я.
Том смутился, словно испугался, что невольно меня обидел.
– Вы хотите сказать, что я не похожа на сумасшедшую? – подсказала я.
– Да. То есть, нет. В смысле, вы не похожи на сумасшедшую.
– Уверяю вас, я сумасшедшая, как мартовский заяц, – сказала я за Ребекку, изобразив ее самую ослепительную улыбку.
В этот раз он не смутился.
– Вы самый очаровательный мартовский заяц из всех, кого мне доводилось встречать, – сказал он.
Я никак не отреагировала на комплимент. Девушку вроде Ребекки комплиментами не удивишь.
– А что привело сюда вас? – спросила я.
– У меня здесь студия, – сказал он. – Я фотограф.
– И теперь вы пригласите меня вам позировать? – сказала я.
Как все-таки весело быть Ребеккой!
– Боюсь, я не того рода фотограф, – сказал он. – Я фотографирую не людей, а неодушевленные предметы. Кухонные комбайны, наборы столовых приборов, консервированные супы, все в таком духе.
– Как интересно! – воскликнула я.
Он пожал плечами:
– Есть чем платить герцогу Диру.
– Что?
Надо сказать, я и вправду опешила. Кто бы мог подумать, что случайный знакомец на улице окажется связан с таким знатным родом.
– Герцогу Диру. За квартиру, – пояснил он, и я поняла, что это просто дурацкий рифмованный сленг лондонских кокни. Однако Тому хотя бы хватило такта смутиться.
Я вдруг осознала, что мы идем по тому самому мосту, с которого бросилась Вероника. Меня пробрал озноб. Я никогда прежде тут не бывала. Какое унылое место, чтобы покончить с собой. Впрочем, наверное, не хуже любого другого.
– Вы замерзли? – спросил Том.
Он явно был человеком заботливым и наблюдательным.
Я поплотнее запахнула ворот пальто и улыбнулась.
– Просто здесь, на мосту, ветер.
Мы свернули на широкий проспект, похожий на главную улицу в какой-нибудь деревеньке. Том остановился на перекрестке и указал путь к Эйнджер-роуд. Ребекка Смитт протянула ему руку. Том ее пожал и сказал, что был очень рад познакомиться.
– Взаимно, – сказала Ребекка и пошла прочь.
– И все-таки вы не похожи на сумасшедшую! – крикнул Том ей в спину.
Я была почти уверена, что сейчас он догонит меня и попросит номер моего телефона. Но нет. Выждав довольно приличное время (как-то не хочется выглядеть совсем уж отчаявшейся девицей, истосковавшейся по мужскому вниманию), я оглянулась через плечо, но его уже не было на перекрестке.
Эйнджер-роуд оказалась самой обычной улицей с домами стандартной застройки, отделенными от тротуара узенькими, густо заросшими геранью палисадниками, где ржавели детские трехколесные велосипеды. Вдоль тротуара росли какие-то чахлые деревца. Последние ноябрьские листья цеплялись за оголенные ветки, словно знали свою судьбу, но еще с ней не смирились. Повсюду веяло запустением. Дома выглядели мрачными и нежилыми. Нумерация была странной: не как это принято в городах, когда по одной стороне улицы идут дома с четными номерами, а по другой – с нечетными. Здесь номера шли подряд, как бы образуя петлю, так что напротив первого номера располагался последний. Нужный мне дом не отличался от всех остальных [6]. Видимо, его разделили на две квартиры, потому что у входной двери было два звонка, один под другим. Единственным признаком, что здесь находится кабинет знаменитого лондонского психиатра, была картонная табличка с надписью «Бретуэйт», прикрепленная к дверному косяку. До назначенного мне времени оставалось еще сорок минут, и я решила зайти в кафе, которое приметила на проспекте по дороге сюда.
Кафе называлось «У Глинн». Когда я вошла, над дверью звякнул колокольчик. Внутри было пусто, что неудивительно для четырех часов пополудни в будний день. Вся вероятная здешняя клиентура сейчас вовсю чистит картошку на ужин и готовится встречать с работы мужей. Сидевшая за прилавком дородная женщина средних лет встретила меня кислой улыбкой и проследила, как я усаживаюсь за столик в дальнем углу, где, как мне казалось, я буду не слишком бросаться в глаза. Она подошла ко мне с таким видом, словно мое присутствие в этом кафе причиняет ей крайнее неудобство. Если это была миссис Глинн, то фамилия очень ей подходила. Было в ней что-то от глиняного голема. Я заказала маленький чайник чая и – в попытке заслужить расположение хмурой хозяйки – булочку с джемом. Над прилавком висела табличка, сообщавшая, что вся здешняя выпечка делается исключительно на сливочном масле, а не на маргарине, «потому что ОН чувствует разницу!». Я понятия не имела, кто такой этот «он», но почему-то задумалась: а почувствовал бы эту разницу Том? Скорее всего, нет. Вернее, его мысли наверняка были бы заняты чем-то поинтереснее, чем ингредиенты для булочек. Тут я с ним солидарна. Я никогда в жизни не пекла булок (не считая того раза на уроке домоводства, о котором лучше не вспоминать) и не собираюсь их печь. В том маловероятном случае, если я все-таки выйду замуж, моему мужу придется обходиться без свежих домашних булочек. Или добывать себе булочки в другом месте, ха-ха. К тому же я совершенно не представляю Ребекку Смитт с ее ухоженными, наманикюренными пальцами перепачканной в муке, хотя если бы ей и пришлось что-то печь, она бы уж точно не опустилась до какого-то плебейского маргарина.
Хозяйка кафе принесла мой заказ. Мои попытки заслужить ее расположение пропали всуе. Она не глядя поставила передо мной чайник и чашку, потом принесла булочку и буквально швырнула тарелку на стол, так что нож упал на пол, и мне пришлось его поднимать. При этом я выжала из себя вежливую улыбку и сказала «спасибо». Я так и не поняла, чем заслужила такое отношение. Видимо, по незнанию нарушила какое-то из правил, действующих в заведении. Или просто была здесь чужой, и со мной можно было не церемониться. Это подозрение подтвердилось, когда над дверью звякнул колокольчик и в кафе вошла старушка в верблюжьем пальто и вязаном шарфе. Она опиралась на трость. На голове у нее красовалась мужская шляпа, утыканная разноцветными перьями. Миссис Глинн преобразилась, словно по волшебству. Она поприветствовала вновь прибывшую – миссис Александр – с таким бурным радушием, что я бы не удивилась, если бы она вышла из-за прилавка и разбросала бы по полу лепестки роз. Старушка уселась за столик у окна, явно зарезервированный за ней на постоянной основе, и заказала чай и кусочек бисквитного торта. Ее заказ, я заметила, был поставлен на стол аккуратно и бережно.
Я достала из сумки книжку. Глупый дамский романчик, недостойный моего внимания. Впрочем, вряд ли у миссис Глинн была склонность к литературному критицизму. Я прочла пару абзацев и задумалась о словах моего нового знакомого: что я совсем не похожа на сумасшедшую. Обычно подобное замечание льстит, но в свете моего сегодняшнего предприятия оно оказалось совсем некстати. Утром я уделила своему внешнему виду гораздо больше внимания, чем обычно, и перед уходом с работы забежала в уборную и поправила макияж. И, похоже, напрасно. Сумасшедшие не стригутся в салонах в элитном Сент-Джонс-Вуде. Не подбирают шелковые шарфы под цвет теней для глаз и не носят чулки из «Питерсона». У сумасшедших нет времени прихорашиваться. Если я приду к доктору Бретуэйту в своем нынешнем виде, он сразу распознает во мне самозванку. Я пошла в туалет в дальнем конце кафе и внимательно посмотрела на себя в зеркало. Сумасшедшие не красят губы, подумала я и стерла помаду тыльной стороной ладони. Потом намочила палец, размазала тушь под глазами и стала похожа на панду, которая страдает бессонницей. Вымыла руки, вынула из прически заколки и растрепала волосы пальцами. Сняла шарф и убрала его в карман. Потом опустила крышку на унитазе и села. Сердце обливалось кровью (эти чулки стоили 10 шиллингов), но я все равно надорвала ногтем левый чулок чуть ниже колена. Отличный штрих, как мне казалось. Ни одна женщина в здравом уме не выйдет из дома в рваных чулках. Я поднялась и опять посмотрелась в зеркало. Похоже, я все-таки перестаралась. Стала похожа на хрестоматийную сумасшедшую на чердаке. Поскольку мне не хотелось, чтобы меня увезли в ближайшую психушку, я намочила кусок туалетной бумаги и стерла черные потеки туши. Пудру тоже пришлось стереть. Наконец я осталась довольна. Я выглядела изможденной и бледной, или, как говорят шотландцы в их колоритной манере, блеклой-квеклой. Мужчины даже не подозревают, сколько мы, женщины, прилагаем усилий, чтобы навести на себя красоту, но я надеялась, что доктор Бретуэйт оценит мои старания, предпринятые в прямо противоположном направлении.
Я спустила воду в унитазе и вернулась за свой столик. Ножки стула скрипнули по полу, когда я его отодвинула, и хозяйка кафе изумленно уставилась на меня, словно из уборной вышел совершенно другой человек. Мой чай остыл, и мне совсем не хотелось есть, но я намазала булочку маслом и абрикосовым джемом и сосредоточенно ее съела. Надо быть совсем сумасшедшей, чтобы заказать булочку и оставить ее нетронутой! Я подошла к кассе и, не желая, чтобы меня приняли за простушку, которая не отличит булку на сливочном масле от булки на маргарине, похвалила выпечку миссис Глинн.
Она одарила меня недоверчивым взглядом. Я подумала, что сейчас она что-нибудь скажет насчет моего внешнего вида, но она сдержалась и молча выбила мне чек. Я расплатилась и оставила два пенса на блюдечке для чаевых. В надежде, что ее мнение обо мне все же изменится в лучшую сторону.
На улице уже смеркалось. Теперь Эйнджер-роуд казалась не просто заброшенной и обветшавшей, но какой-то зловещей. Я подошла к дому № – и нажала на нижний из двух звонков. Никто не ответил. Я толкнула дверь, оказавшуюся незапертой, и вошла в узкий коридор. У стены стоял старый велосипед. К перилам лестницы была приколота картонная табличка, направлявшая посетителей на второй этаж. Лестницу покрывала потертая ковровая дорожка. Часть перил была выломана, так что подъем получался коварным. Самая что ни на есть подходящая лестница, чтобы сбросить с нее человека, а потом заявить, что он оступился сам. Пахло сыростью. На верхней площадке была всего одна дверь со вставкой из матового стекла. На стекле было написано:
А. КОЛЛИНЗ БРЕТУЭЙТ
Меня почему-то пробрал озноб, и моя затея вдруг показалась мне жутко глупой. Только теперь до меня начало доходить, что это совсем не игра. Из-за двери доносился стук клавиш пишущей машинки, ободряюще знакомый звук. Я постучала и вошла в небольшую приемную. Девушка чуть помладше меня подняла голову от стола и приветливо улыбнулась. Это была блондинка в ослепительно-белой блузке. С голубыми глазами, густо накрашенными ресницами и бледно-розовыми губами. Мне стало неловко за свой расхристанный вид, но потом я напомнила себе, что эта девушка, будучи секретаршей у психиатра, наверняка видала и не такое.
– Добрый вечер, – сказала она бодрым голосом. – Вы, наверное, мисс Смитт?
– Да. С двумя «т», – уточнила я безо всякой необходимости.
Она предложила мне сесть. Ее, похоже, совсем не смутил мой неряшливый вид. У стены под окном стояли три деревянных разнокалиберных стула и столик со стопкой журналов. Разрозненные номера «Панча» и «Частного сыска». Я села и положила ногу на ногу, чтобы скрыть дыру на чулке.
– Так бесит, когда они рвутся, – сказала молоденькая секретарша. – Буквально вчера я испортила новую пару.
Я изобразила непонимание, потом удивленно уставилась на свою коленку.
– Ой, я не заметила. Как неловко!
– У меня есть запасные чулки. Они совсем новые. Если хотите, могу вам отдать, – предложила она совершенно по-свойски. – А вы мне потом принесете другие такие же. Когда придете в следующий раз.
Ее предложение показалось мне неподобающе панибратским. И она явно переусердствовала с макияжем. У моей мамы была собственная шкала определений для женщин, которые, с ее точки зрения, украшали себя сверх меры: размалеванная кукла, Иезавель, блудница и (когда она думала, что нас сестрой нет поблизости) шлюха. Она сама никогда в жизни не пользовалась косметикой и не одобряла наряды, которые не скрывают фигуру, а выставляют ее напоказ. «Вы когда-нибудь слышали, чтобы мужчина грыз яичную скорлупу, а белок и желток оставлял на тарелке?» – так она говорила. Мамины заявления лишь разжигали во мне любопытство. Если она называла какую-то женщину Иезавелью, это всегда была самая яркая и привлекательная из всех женщин в пределах видимости. Боже упаси, чтобы папа, пусть даже случайно, взглянул на такую Иезавель. Определение «шлюха» относилось, как правило, к французским актрисам, согрешившим вдвойне: мало того, что актрисы, так еще и француженки. Когда я начала подрабатывать по выходным в обувном магазине и у меня появились свои деньги, я тратила их на запретные удовольствия, а именно на губную помаду и румяна. По вечерам я запиралась у себя в комнате, поставив стул спинкой под дверную ручку, доставала припрятанную косметику и превращала себя в Иезавель. А потом ублажала себя перед зеркалом, завороженная своими алыми губами и нарумяненными, как у блудницы, щеками.
Я вежливо отказалась от предложения секретарши и взяла со стола номер «Панча». Рассеянно перелистнула пару страниц, потом положила раскрытый журнал на колени и тупо уставилась в одну точку. Я рассудила, что мне не пристало интересоваться событиями в мире. У меня вроде как
Я сосредоточила внимание на стене над столом секретарши. Безобидный, неброский цветочный узор на обоях предположительно предназначался для успокоения мятущихся душ, вынужденных созерцать эти обои как минимум раз в неделю. Однако вскоре я заметила под потолком, на высоте около восьми футов от пола, крошечный надрыв на обоях размером примерно с ноготь большого пальца. Надорванный кусочек загнулся ушком, и под ним виднелась бумажная подложка. Это было как-то странно. Если обои надорвались во время поклейки, то почему же мастера не исправили недочет? Они же должны позаботиться о качестве своей работы. Возможно, у меня не слишком богатое воображение, но я совершенно не представляла, как этот кусочек мог оторваться сам по себе уже после ремонта. Как бы там ни было, это бумажное «ухо» начало меня раздражать. До такой степени, что у меня сжалось горло и мне стало трудно дышать. Я была рада, что сняла шарф. Меня подмывало сказать секретарше, что надрыв надо заклеить. Если она такая запасливая, что держит в столе запасные чулки, у нее наверняка найдется клей или скотч. Я могу ей помочь. Если кто-то из нас встанет на стол, то легко дотянется до нужного места. Но я ничего не сказала. Мне не хотелось, чтобы меня приняли за совсем чокнутую. Всему есть предел.
Наконец дверь кабинета доктора Бретуэйта открылась, и в приемную вышла стройная женщина лет тридцати в кашемировом платье длиной до колен. Ее темно-каштановые волосы были уложены в модную прическу. На мой взгляд, она совершенно не походила на человека, нуждающегося в психиатрической помощи. Наоборот. Она сняла шубу с вешалки-стойки у двери и неторопливо ее надела. Похоже, ее совсем не смущало, что ее видят в приемной у психиатра. Она взглянула на меня, но я продолжала изображать легкий ступор. Уже у выхода она сказала:
– До свидания, Дейзи.