Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сталин. От Фихте к Берия. Очерки по истории языка сталинского коммунизма - Модест Алексеевич Колеров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Уже к началу 1900-х гг. славянофильски-народнические надежды на то, что основой для социализма в России станет сельская община, были уничтожены научной критикой русских марксистов. Неонародники быстро перешли на язык марксистской экономической теории и ответили аграрной программе о коллективизации крестьянства хорошо продуманной теорией «трудового крестьянского хозяйства» (фермерства, что Лениным было названо «американским» путём аграрного развития). Эта теория в наибольшей степени отвечала надеждам крестьянского большинства на «чёрный передел» — раздел феодальной земельной собственности между крестьянами. В 1917–1918 гг., борясь за власть, большевики приняли в качестве программы народнический лозунг «земля — крестьянам» и вступили в правящую коалицию с неонародниками (левыми эсерами). В начале 1920-х большевики уничтожили легальные политические организации эсеров и меньшевиков, согласившись с насыщением их кадрами сельской кооперации, наркоматов земледелия и финансов, Госплана и Высшего совета народного хозяйства, которые определяли практические приоритеты экономического строительства. Но массовая принудительная коллективизация и мобилизационная индустриализация, в главном проведённые в СССР в конце 1920-х — начале 1930-х гг., стали новой социальной революцией, которая уничтожила результаты «чёрного передела» в интересах огосударствленных колхозов и выбросила на рынок индустриального труда миллионы обнищавших крестьян. Это породило уверенность власти в том, что новая социальная реальность неизбежно будет использована народнической оппозицией внизу и во власти. Бывшие народнические и меньшевистские кадры экономических ведомств были подвергнуты тотальной чистке.

Готовя унификацию идеологии ВКП (б) в едином курсе истории большевистской партии, ЦК ВКП (б) 13 июня 1935 г. приняло постановление «О пропагандистской работе в ближайшее время», в котором отныне предписало считать народническое наследие враждебным и альтернативным марксизму: «Необходимо добиться, чтобы члены партии усвоили, что марксизм-ленинизм вырос, окреп и победил прежде всего в борьбе со старыми народниками, а потом в борьбе с меньшевиками и эсерами»[209].

Эта примитивная схема породила историографический миф о народнической альтернативе марксизму[210] и умолчание о том, что именно поставленная народниками в категориях марксистской политической экономии проблема внутреннего рынка для развития индустрии стала центральной в строительстве «социализма в одной стране». Споря с народниками задолго до осознания проблемы одиночества революционной России в мировой коммунистической революции, до идейной эволюции от «слабого звена» в системе капитализма до строительства «социализма в одной стране» во враждебном окружении, в предисловии к своей монографии «Развитие капитализма в России. Процесс образования внутреннего рынка для крупной промышленности» (1899) В. И. Ленин уже в проблеме самодостаточного внутреннего рынка для капитализма открыл прямой путь к проблеме изолированной экономики и государства. Он писал:

«мы берём здесь вопрос о развитии капитализма в России исключительно с точки зрения внутреннего рынка, оставляя в стороне вопрос о внешнем рынке и данные о внешней торговле». Семантика самодостаточности России всегда была востребована, когда перед её властью вставала задача управления страной и народным хозяйством — с их сложившейся географической, ресурсной и военной судьбой, с традиционными внешними угрозами её существованию[211].

В интернациональном языке, на котором говорила русская мысль, семантически доминировали революционная Франция, либерально-индустриальная Англия, национально-освободительные Испания и Италия, государственно-интеллектуальная Германия. Следует вспомнить, в каком описании представлялась в России борьба немецкого общества за объединение Германии, обнаруживая прямую связь этого национального строительства с экономической доктриной протекционизма. Основой для соединения военной и экономической защиты национальных интересов стал опыт нашествия Наполеона Бонапарта, которое уничтожило Священную Римскую империю германской нации и подчинило немецкие государства Франции. Именно Пруссия, независимость которой была уничтожена Наполеоном, дала наиболее мощную формулу национального строительства в тени империй. И. Г. Фихте ещё в 1800 году выступил с принципиальным трактатом «Замкнутое торговое государство», а в 1808 году заключил свои известные программные революционно-патриотические «Речи к немецкой нации», с которыми он, смертельно рискуя, выступил в условиях наполеоновской оккупации, напоминанием:

«Почти десятилетие назад, когда ещё никто не мог предвидеть, что потом произойдёт, немцам был дан совет — сделать себя независимыми от мировой торговли и замкнуться в качестве торгового государства… все эти завиральные учения о мировой торговле и производстве для мира годятся для иностранцев и принадлежат как раз к их оружию, с помощью которого они с давних пор воюют с нами…»[212].

Этот призыв Фихте, конечно, не так много значил для революционной традиции XIX века по сравнению с его же призывом к национальному освобождению и национальному объединению Германии, не так много давал и для подтверждения расхожей тогдашней схемы о том, что если Кант — либерал, то Фихте — социалист[213], но этот призыв неизменно присутствовал в практическом программировании политической власти над контролируемым ею народным хозяйством, в понимании того, что неравенство и конкуренция государств неизбежно ставит проблему достижения государственной субъектности. Важной была именно тесная связь философского идеализма Фихте с практическими задачами политической борьбы. Современный центральным событиям настоящего очерка историк русской философии Э. Л. Радлов (1854–1928), даже сохраняя общественный нейтралитет, не мог не отметить 15 августа 1920 года, подсознательно строя свою речь на аллюзиях:

«Русская мысль не могла примириться с философией, замкнутой в самой себе, философией par excellence, русская мысль искала философии, приложимой к действительности, философии, объяснявшей задачи человека… Поэтому Фихте, Гегель и Шеллинг оказались для русской философской мысли дороже и ближе, чем Кант»[214].

О социализме Фихте и о требующем социализма примере Германии в России стали говорить даже в академических кругах. Революционеры-интеллектуалы откликалась на известную формулу Энгельса о том, что «мы, немецкие социалисты, гордимся тем, что ведём свое происхождение не только от Сен-Симона, Фурье и Оуэна, но также и от Канта, Фихте и Гегеля»[215], в 1890-е растиражированную Петром Струве в энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона, а позже внесённую в коммунистическую догму Лениным. В пробной лекции о Фихте, прочитанной в Московском университете в феврале 1908 года, Б. П. Вышеславцев (1877–1954), будущий глубокий исследователь индустриализма и коммунизма, сообщал своим слушателям: «Сочинения Фихте появляются в свет раньше, чем труды родоначальников французского и английского социализма: Фурье, Сен-Симона, Оуэна, Томсона. Мы имеем в лице Фихте, таким образом, не только первого немецкого теоретика социализма, но и первого значительного мыслителя вообще, выступившего с обоснованием социализма в новой философии». И далее, описывая общественные задачи, поставленные Фихте перед социализмом, тогда уже взятые у социализма на вооружение либеральным консенсусом о «достойном человеческом существовании» — прямо переходил к образу изолированного государства:

«Он признаёт оба основных социалистических принципа: право на полный продукт труда и право на существование, причём даёт их синтез — право существовать своим трудом и не простое право на существование, а право на достойное человека существование, право на свободный досуг, право на умственное развитие. Так широко понимает Фихте задачи социалистического государства. Теперь спрашивается, каковы те практические средства, которые ведут к осуществлению этих целей. На это Фихте отвечает в своём „Замкнутом торговом государстве“…»[216].

Примечательно, что итоги картографирования и освоения Сибири как тыла и продолжения России уже к концу допетровского времени, по убеждению картографа рубежа XVII и XVIII веков, звучали вполне в духе этой просветительской замкнутости: «дары Сибири включают естественные границы, которые изолируют её и защищают от враждебных соседей»[217]. Тем не менее, государство в России — вплоть до царствования Александра III (1881–1894) — в целом исходило из принципов «свободы торговли», применяя меры таможенного протекционизма, прежде всего, ради повышения государственных доходов (особенно в годы финансовых кризисов, связанных с экстраординарными расходами казны в годы Крымской войны (1853–1856) и русско-турецкой войны (1877–1878), а не для защиты отечественной промышленности, идеология которой чаще всего проигрывала идеологии конкуренции, исходящей из «свободы торговли». Конкуренции, надо сказать, совершенно уничтожающей и суверенную транспортную инфраструктуру внешней торговли, и собственную перерабатывающую промышленность России вне простой добычи природных ресурсов. И власть, и наука, и политическая оппозиция в России так и не смогли полностью избавиться от монопольного британского экономического образца даже тогда, когда эта британская монополия «свободы торговли» была уже уничтожена протекционизмом Германии и США (САСШ).

В XIX веке Россия, совершенно независимо от политических приоритетов конкретных царствований, их внутренней политики и абсолютно независимо от внешнеполитических и военных поражений, особенно во время царствования Николая I, особенно в период реакционного так называемого «мрачного семилетия» 1848–1855 гг. продемонстрировала свою особую зависимость от британского стандарта «свободы торговли» и шаг за шагом наращивала соответствие своей внешнеэкономической политики её либеральным, космополитическим и колониальным образцам.

Ещё старые исследователи (разных политических убеждений, но солидарно) показали эту зависимость России доказательно и в полной мере. Например, сторонник «свободы торговли» М. Н. Соболев дал такую периодизацию государственной экономической политике: в 1841–1860-е — «Период фритредерских тенденций», затем период вынужденной и постепенной эволюции к протекционизму, и лишь с 1876 года — «Период усиленного фискализма и протекционизма». Одновременно с этим историк чётко указал, что эта либеральная внешнеэкономическая политика отнюдь не диктовалась государству изнутри страны ни одним из профильных сообществ, а была результатом исключительно бюрократического решения, следующего британскому образцу и своим приоритетом выбравшего фискальные интересы казны. Ещё даже великий министр финансов Российской империи Е. Ф. Канкрин (1874–1845, министр в 1823–1844) ради фиска начал в 1841 году снижать ставки протекционистского тарифа 1822 года. После смерти Канкрина, в 1846 году, последовало официальное поручение известному польскому фритредеру Л. В. Тенгоборскому (1793–1857), даже не знавшему русский язык, согласовать тариф имперского Царства Польского с российским для объединения их таможенных территорий, что и было сделано в 1850 году. При этом новый министр финансов так докладывал императору Николаю I в апреле 1848 об идеологии нового, либерального тарифа, словно речь шла о применении школьной азбуки, а в России уже существовала мощная отечественная промышленность: «поощрение внутренней промышленности путём развития иностранной конкуренции»[218]. У объединения таможенных территорий в 1848 году — году европейских революций — возник и новый импульс: раздел Польши в конце XVIII века между Австрией, Пруссией и Россией и затем присоединение в 1815 году Герцогства Варшавского к России дали им значительные польские этнографические территории. И революционные движения прямо использовали польский этнический фактор, внося революционную смуту на территорию русского Царства Польского сквозь фактически внутриэтнографические границы, пользуясь ангажированностью и слабостью собственной пограничной и таможенной охраны Царства Польского на его государственных границах с Пруссией и Австрией. На этих границах процветала военная и политическая контрабанда, готовя поляков к восстанию 1863 года. Поэтому включение с 1 января 1851 года — на чрезвычайно льготных для Русской Польши — её в общую таможенную и пограничную территорию Российской империи имело и чисто военно-политические задачи[219]. Примечательно, что экономическую контрабанду победить так и не удалось: польские предприятия успешно обходили ограничения, незаконно интегрируясь с прусскими поставщиками. Лишь потом стало ясно, что особо льготное развитие польской промышленности за счёт общероссийского рынка в перспективе послужило ускоренному и усиленному развитию польской национальной буржуазии и пролетариата, что стало новой фундаментальной основой для польских национализма и независимой государственности.

«Система протекционизма, применявшаяся в течение тридцати лет, вызвала в России довольно развитую мануфактурную деятельность, которая пустила прочные корни. Изданием тарифа 1850 г. было открыто свободное соперничество русских и польских фабрик и вместе с тем значительно уменьшен размер пошлин, охранявших русскую промышленность от конкуренции иностранной. (…) [тогда и позже] переход к умеренным пошлинам вызывался экономическими воззрениями лиц, которым была поручена выработка новых тарифов, также требованиями, высказывавшимися большинством представителей русской интеллигенции. (…) Числом приверженцы понижения пошлин были вообще гораздо многочисленнее, нежели сторонники протекционистских идей… Теорию свободной торговли разделяла тогда большая часть русской интеллигенции; её идеями были проникнуты те лица, через которых проводились преобразовательные меры царствования [Александра II]»[220].

Позднейший исследователь (известный В. В., в отношении России долго утверждавший, что её рынок недостаточен для промышленного капитализма) ярко описал секрет успеха польской промышленности, совершенно не связанный с антипольской политикой русского империализма, но связанный именно с ёмкостью рынка и последующей его защитой, а не с тем, что «польская промышленность есть всецело создание иностранцев», как настойчиво он твердил:

«Благоприятным условием для развития этой [польской] промышленности, которым воспользовались иностранные капиталисты, было уничтожение в 1850 г. таможенной пошлины, взимавшейся при ввозе польских изделий в Россию, этим для польских изделий был открыт огромный рынок сбыта, образуемый многочисленным населением России. После этого в названном крае стали открываться (тоже иностранцами) и крупные металлургические заводы. Новый ещё более решительный толчок развитию польской промышленности был дан сильным возвышением таможенных пошлин на иностранные изделия в конце [18]70-х годов. При прежних, умеренных тарифах, в Германии у польской границы возник ряд фабрик и заводов, производивших товары для России. После возвышения пошлины на эти товары немецкие капиталисты перенесли свои предприятия через границу и основали их в польском крае. Новое поднятие таможенных пошлин в 1892 г. усилило прилив в этот край иностранных предпринимателей и дало новый толчок развитию польской промышленности»[221].

В самой России 1850–1860-х гг. было видно, что — помимо государственных решений — идеологически «к числу фритредеров относится большинство наших учёных (…) Любопытно отметить, что „Московские Ведомости“ под редакцией Каткова в 50-х годах и 60-х годах весьма энергично отстаивали начала свободы торговли, но затем в 70-х круто поворачивают в сторону протекционизма»[222]. При этом «ни земства, ни дворянство, ни сельскохозяйственные общества, ни другие организации почти никогда не выступали защитниками свободы торговли. Доминирующее влияние принадлежит самому государству, которое, как самодовлеющее учреждение, стремилось извлекать из таможенных пошлин наибольший доход. Понижение тарифных ставок производилось в надежде увеличить с ростом ввоза и таможенный доход», но эти надежды «оправдались в более, чем меньшей степени»[223].

П. Б. Струве сообщал в своём исследовании, что формально централизаторское решение о таможенном присоединении Польши проводилось по инициативе самих поляков, впервые высказанной ещё в 1826 году[224], но тогда остановленной Канкриным ради защиты внутренних русских губерний от непреоборимой польской контрабанды (из Пруссии) и чтобы избежать «совершенного упадка российской фабричной промышленности, ещё в младенчестве находящейся». «Польский тариф был либеральнее Имперского и иначе построен. Отсюда вытекла необходимость коренного пересмотра нашего таможенного тарифа». При этом упомянутый Тенгоборский был «в меньшей степени польским националистом, чем космополитом»[225]. Потому логично, что перед таможенным открытием России мировой (то есть британской) свободе торговли национальные интересы России отсутствовали вовсе. Смерть Канкрина бюрократически отдала внутренний рынок России и для польской промышленности, обеспечив ей огромный льготный спрос и потому — опережающее её развитие, которое создало феномен индустриализации Польши исключительно благодаря рынку России. Старый немецкий исследователь польского происхождения Валентин Витчевский (Valentin Wittschewsky, 1854–?), по недоразумению некоторыми исследователями в России сегодня считающийся «отечественным», отмечал уникальное положение Польши между Пруссией и внутренней Россией и то, что тариф 1851 года «обеспечил польской индустрии значительные преимущества: из Империи в Польшу ввозились главным образом сырые продукты и жизненные припасы, из Польши же сбывались внутрь Империи индустриальные продукты, и притом в значительных количествах», это «открыло польским продуктам беспрепятственный доступ на рынки внутренней России и далее, вплоть до самых крайних восточных границ империи и рынков соседних азиатских государств. Польско-немецкие представители железной и текстильной индустрии не замедлили, к крайнему недовольству их московских конкурентов, во всех отношениях использовать благоприятно сложившиеся для них обстоятельства. (…) Это парализовало предприимчивость русского капитала в деле эксплуатации естественных богатств страны. Покровительство, которое оказывалось в <18>60-х гг. заводам, перерабатывающим иностранный чугун, вызвало значительное расширение этих предприятий, число их возросло за время от 1867 до 1870 г. с 65 до 164. Притом эти предприятия, естественно, сосредоточились главным образом в пограничных областях. Привислянская область обязана расцветом своей железной индустрии указанному направлению промышленной политики и близости своей к западной сухопутной границе». К 1905 году в ряду промышленных районов Российской империи Польша («индустриализм импортированный») занимала третье место по объёму производства после Московского района («старый индустриализм») и Петербургского (практически с ним сравнявшись)[226].

Дальнейшее погружение общественной мысли и правительственной экономической политики России в глубины «свободной торговли» шло в целом независимо не только от Крымской войны (и вызванной ею финансовой катастрофы, бюджетного дефицита и высокой инфляции), но и от Великих реформ 1860–1870-х гг. — при не принципиальных протекционистских поправках — при всех министрах финансов империи в 1850–1880-х годах[227]. Биограф одного из этих глав министерства финансов — Н. Х. Бунге — даёт содержательную картину идеологической и бюрократической судьбы «свободной торговли», идейно и практически уничтожавшей протекционизм:

«Бунге неоднократно обращался к вопросу о таможенном обложении. В предреформенный период он защищал лозунг свободы торговли и учение английской классической школы о международном разделении труда. В 1856 г., накануне принятия нового таможенного устава [1857 года], в печати началась дискуссия между фритредерами и протекционистами. Её исход был заранее предрешён. Ещё в 1850 г. взамен существовавшей с 1822 г. запретительной таможенной системы правительство ввело менее жёсткую охранительную. Либералы-западники видели в дальнейшем понижении пошлин одно из основных условий экономического прогресса России. (…) Новый тариф 27 мая 1857 г., ещё более ослабивший таможенную охрану, свидетельствовал о победе фритредеров. По словам Бунге, он „выразил собой положительное отрицание протекционизма“. Но приверженцы свободы торговли не питали лишних иллюзий… Бунге отмечал узость внутреннего рынка для сбыта иностранных товаров, низкий уровень доходов основной массы населения, слабость торговых оборотов, плохие пути сообщения… Фактически в европейском понимании они представляли собой умеренных протекционистов. Уже во второй половине <18>60-х годов Бунге пересмотрел свои прежние взгляды. Это объяснялось падением популярности фритредерской доктрины на Западе и явной потребностью в корректировке таможенной политики России. Тариф 1857 г. не оправдал надежд правительства. Вследствие роста импорта уменьшился активный итог торгового баланса. Не удалось добиться и увеличения таможенного дохода. И всё же очередной тариф 5 июля 1868 г. был выдержан в прежнем духе… В последующие годы это привело к преобладанию импорта над экспортом и пассивному сальдо торгового баланса»[228].

Ярким примером конфликта либеральной догмы с национальной практикой стали последствия введения нового таможенного тарифа 1868 г., которое сопровождалось настоящим бумом интенсивного железнодорожного строительства, с той лишь важной особенностью, что этот тариф, удвоив таможенные доходы казны, не стал стимулом для развития отечественной промышленности, ибо уничтожил возможные защитные меры, которые направили бы мощный платёжеспособный спрос железнодорожных грюндеров на продукцию машиностроения и связанные с ним сырьевые сферы внутри страны, а не за рубеж. Вместо этого первый этап широкого строительства железных дорог в России тариф 1868 года сопроводил беспошлинным ввозом хлопка, каменного угля, ряда машин, почти беспошлинным ввозом чугуна и стали. Импорт господствовал над экспортом из России. Ставка на частную инициативу в деле кредитования и учреждения акционерных обществ, казённые им дотации и льготы привели к массовым мошенничествам и банкротствам, на деле распылявшим отечественный частный и государственный капитал. В этот период Россия дважды пережила острый бюджетный кризис, сопоставимый с кризисом, вызванным Крымской войной, — в результате русско-турецкой войны 1877–1878 гг. и завоевания Туркестана в 1877–1881 гг. Это вновь склоняло либеральное общество и либеральную часть власти к фритредерским искушениям, но уже сталкивало эти искушения с новой реальностью — с реальностью новых военно-промышленных задач, железнодорожного строительства и индустриализации. Поэтому даже либеральная финансовая власть была вынуждена с 1882 г., а затем и с 1891 г. повысить таможенные ставки на ввоз сырья и промышленных изделий. Именно эти шаги подготовили феномен экономической политики Витте ещё до его назначения министром финансов, стройную систему своих экономических взглядов который изложил в применении к развитию народного хозяйства как развитию тяжёлой индустрии. Сердцевина индустриализации была им сформулирована совершенно в духе марксистского взгляда на технологический прогресс: «Во всех отраслях современной промышленности основными материалами для изготовления орудий производства служат железо, чугун и сталь. Размер потребления этих металлов в стране является показателем уровня её промышленного развития»[229]. Одновременные этим событиям быстрые шаги Германии к национальному политическому объединению и промышленному прогрессу показали, что есть практическая альтернатива британской «свободе торговли» — политика государственного экономического строительства, основанная на философии изолированного государства и протекционизма. Победа Пруссии над Францией в 1871 году дала этой германской альтернативе — последнее, чего ей не хватало: огромный единовременный, централизованный и бесплатный капитал контрибуции[230] за проигранную Францией войну (примечательно, что это поражение страны, породив многочисленные историко-психологические последствия, всё же не заставило французов формулировать свою «отсталость» как историческую проблему). Эрик Хобсбаум (1917–2012) заметил в связи с этим историческим событием, что именно война 1870–1871 гг. с вызванной ею Парижской коммуной и взрывом коммунистических пророчеств и публицистики в Европе сделала знаменитым Карла Маркса, а уголовно-политический процесс в Германии 1872 года над его последователями заставил предать широкой огласке его «Манифест коммунистической партии»[231].

Известный американский экономист, один из первых либертарианцев Генри Джордж (1839–1897) в 1886 году вынужден был признать:

«Протекционизм торжествует повсюду… Из великих наций одна Англия сорок лет назад перешла к системе свободной торговли. Наоборот, британские колонии сейчас же оградились тарифами, как только получили самоуправление[232]. О всех других народах нечего и говорить. Фритредерам нечего обольщаться», — цитировал Г. Джорджа русский критик протекционизма. И находил новое отступление от экономического либерализма в трудах даже его защитника П. П. Леруа-Больё (1843–1916), который признал наиболее существенными аргументами протекционизма его указание на противоречие «всемирных интересов» с интересами национальными, что внешняя конкуренция способна даже уничтожить национальное производство, а разделение труда, выходящее за пределы государства, угрожает его независимости[233].

В конце 1890-х гг. Менделеев подвёл в абсолютных цифрах национальные итоги конкуренции «свободной торговли» и протекционизма в течение XIX века и, в частности, за 1860–1898 гг., что можно округлённо суммировать по его данным в финальную таблицу, ярко демонстрирующую гораздо большие успехи протекционистских Германии и США по сравнению с фритредерской Великобританией:


Совокупный объём экспорта и импорта (млн франков)

Связывая наибольший рост объёма внешней торговли именно с периодом постепенного распространения идей протекционизма в 1860–1880-х гг., Менделеев резюмирует: «…не подлежит сомнению, что быстрота возрастания внешних оборотов и главных способов для неё (внешней торговли. — М. К.), т. е. морского пароходства, определяется прежде всего развитием внутренней промышленности стран, зависящей от распространения протекционизма. (…) Ни для кого, например, не спрятано то обстоятельство, что Германия выиграла в последнюю четверть XIX ст. настолько же от французских своих побед и тройственного союза, насколько от умелой и последовательной политики по отношению к внешней торговле, политики чисто протекционной и умевшей доставить германскому народу такое благосостояние, какого эта по существу бедная страна не имела никогда по отношению к другим странам». При этом Менделеев замечал вполне в духе требований социальной политики, фиксируя связь протекционизма и государственного социализма: «…германский протекционизм состоит не из одних таможенных пошлин, но включает в себя и широкое покровительство всему реальному просвещению (в духе реальных училищ в Германии и России, дававших, в отличие от классического образования в гимназиях, в дополнение к основному, прикладное техническое и математическое образование. — М. К.), всему развитию внешней торговли и обеспечению заработков лиц, трудящихся на фабриках и заводах»[234].

Опоздание России с проведением политики последовательного протекционизма вплоть до середины — конца 1880-х гг. лишило её возможностей целой исторической эпохи, начиная с 1850 года, когда власть отказалась от протекционизма как раз в момент перехода от мануфактурного производства к фабричному и заводскому. Но к началу ХХ века уже ничто не могло помешать разительным успехам системы индустриализации России, построенной благодаря подготовленному по решению императора Александра III министром финансов И. А. Вышнеградским и реализованному товарищем министра финансов С. Ю. Витте (министр в 1892–1903) тарифу 1891 года и протекционистски выращенной на его основе экономике собственного чугуна и угля. Широко признанный, в том числе русскими марксистами, немецкий специалист по русской экономике Г. Шульце-Геверниц (1864–1943) говорил о тарифе 1891 года, что он «превосходит всё, что когда-либо было сделано в Европе в смысле таможенной охраны. (…) Тариф 1891 года… создал прочную таможенную стену, ограждавшую промышленность от иностранной конкуренции, обеспечившую промышленникам крупную норму прибыли, — эту самую главную приманку для притока в промышленность как отечественных, так и иностранных капиталов»[235]. Авторитетный для правящих большевиков автор уже при Советской власти на части территории России прямо подтверждал: «Таможенная охрана нашего производства путём усиленного обложения сырья, полуфабрикатов и изделий, являлась основным мотивом нашей экономической политики с 1890-х годов. Все задачи развития промышленности решались главнейше этим орудием экономической политики, которому приписывалась значительно большая универсальность и действительность, чем это было фактически. Тариф 1891 г. вызвал, в связи с железнодорожным строительством, значительное развитие нашей металлургии, горного дела и металлообрабатывающей промышленности»[236].

Даже кризис 1899–1900 гг. не привёл к отказу от этой основы народного хозяйства, сближая Россию с «догоняющей» самодостаточной экономикой другой страны-континента — США:


Таможенные пошлины на стоимость товаров (1907, %)[237]

В те годы исследователь уверенно писал, смиряя свои фритредерские симпатии, что итоги индустриализации России в 1881–1905 гг. являются «поражающими» и что, «вопреки всем фритредерским соображениям о благодетельности международного разделения труда, Россия будет продолжать свой путь к индустриализации и не уклонится от этого своего основного направления всей её хозяйственной политики»: отказываясь «примириться со всё большей эксплуатацией её иностранными государствами, выменивая по ничтожным ценам продукты своей почвы на чужой труд», — «стремиться к интенсивному индустриальному использованию внутренних производительных сил, т. е. спуститься в свои собственные недра, извлекать оттуда сырьё для индустриализации. (…) Если бы Россия была отдалённой колониальной страной, эксплуатация сокрытых в её недрах сокровищ составила бы прямую обязанность международного подвижного капитала. Тем сильнее должна была себя чувствовать обязанной Россия не оставлять втуне богатств, которыми так щедро наградила её природа». Поэтому исторически «коренными устоями» промышленного расцвета России в 1880-х были протекционизм и железнодорожное строительство, а центральным событием — «колоссальный рост» южнорусской горной промышленности[238], то есть Кривого Рога и Донбасса. Сводные критические данные этого роста даны в таблице:


Производство чугуна в России (млн пудов)[239]

Одновременно с этими академическими исследователями итоги протекционистской индустриализации подводил знаменитый большевистский трибун мировой революции и международного разделения труда Троцкий, уклоняясь от точного указания на протекционистский секрет создания и концентрации промышленности, но честно иллюстрируя его революционные результаты: «за десятилетие промышленного подъёма — 1893–1902 — основной капитал акционерных предприятий возрос на 2 миллиарда рублей, между тем как за период 1854–1892 гг. он увеличился всего на 900 миллионов»[240].

Ещё дореволюционный марксист и социал-демократ, отец советской экономической географии Н. Н. Баранский (1881–1963), чья доктрина природно-идеологической многофакторности географии была принята Сталиным, в своём позднем сводном очерке внятно обрисовал практический (фактически альтернативный теоретическому у Троцкого) взгляд на международное разделение труда в его индустриальной перспективе, в котором было легко увидеть общий экономико-исторический консенсус тех в СССР, кто сознательно принял сталинскую идеологию «социализма в одной стране»:

«Англия, первой ставшая на путь индустриализации, вначале далеко опередила все остальные страны и долгое время пользовалась мировой монополией во всём, что касалось крупной машинной индустрии. И Германии и Соединённым Штатам для своих первых железных дорог пришлось ввозить оборудование из Англии. Только что зародившаяся промышленность этих стран совершенно не могла поднять головы из-за конкуренции Англии. При таких условиях английской буржуазии было вполне естественно держаться принципов свободной торговли, ибо при наличии фактического неравенства „свобода“ не означает ничего другого, как лишь обеспечение власти сильного над слабым. (…) Опыты, проделывавшиеся в направлении свободы торговли некоторыми континентальными странами Европы, давали весьма печальные результаты и для их промышленности, и для платёжного баланса и денежной системы. Немудрено, что в странах, в которых в то время было больше всего данных для промышленного развития и которым поэтому конкуренция Англии была всего более досадна, а именно в Германии и Соединённых Штатах, раньше всего создавалась и идеология протекционизма (в виде учений Листа и Кери)… Пример этих стран, сумевших под защитой таможенных пошлин вырастить свою собственную промышленность до такого уровня развития, что она уже давно опередила английскую и перестала бояться её конкуренции, показал, что связь между таможенными пошлинами и географическим разделением труда в условиях неравномерного развития капиталистических стран оказывается совсем иной и гораздо более сложной, чем это могло бы показаться, исходя из чисто формальных рассуждений. Дело в том, что таможенные пошлины, применяемые страной более молодой и промышленно слабой, против страны, опередившей её в своём развитии, хотя и затрудняют, конечно, осуществление географического разделения труда через границу, но зато, обеспечивая развитие промышленности внутри страны, тем самым увеличивают географическое разделение труда в её пределах и ведут к развитию тех её производительных сил, которые иначе оставались бы втуне. (…) Таким образом, таможенные пошлины как бы „загоняют“ географическое разделение труда внутрь страны с тем, чтобы, развив, её производительные силы, сделать её при наличии известных условий конкурентоспособной на мировом рынке и тем подготовить дальнейшее развитие географического разделения труда и вширь, и вглубь в мировом масштабе. Государственная власть вмешивается в условия географического разделения труда не только путём установления таможенных пошлин, но и путём регламентации железнодорожных тарифов»[241].

Здесь же важно специально проанализировать также историческое, фактическое качество догмы (и постоянных к ней апелляций Троцкого) о приоритетности (если не абсолютной ценности) «международного разделения труда» как фактора мировой (глобальной) экономики и обязательного условия мировой революции и (мирового же) социализма. Некритическое повторение этой догмы на всех этажах марксистской мысли сделало обязательным представление о едва ли не автоматическом и линейном развитии этого разделения труда как всеподавляющего прогресса, о котором протекционисты разных политических убеждений вынуждены были молчать, даже не соглашаясь, ибо достаточных данных тогда, чтобы опровергнуть эту догму, ещё не существовало. Но правда и в том, что эту догму никто из её догматиков так и не проверял на фактическом материале, ограничиваясь повторением. В центре догмы стоял, конечно, старый образ мирового господства свободы торговли, а затем — новый образ империализма и империалистической конкуренции, в мясорубке которой, казалось, не было места не только слабым, но и самодостаточным. Выдающийся русский историк-марксист и востоковед М. Павлович (М. Л. Вельтман, 1871–1927) широкими мазками рисовал общую картину этого мира накануне Первой мировой войны: «Прообразом либерализма была европейская Англия. Прообразом империализма служит мировая Британская империя, в которой сотни миллионов подвластны одной господствующей нации, а на самом деле — господствующим классам этой нации»[242]. Современные исследователи так резюмируют этот цивилизационный расизм: «В начале ХХ в. все великие державы считали колониальную империю абсолютно законной целью национальных устремлений»[243]. И если можно с уверенностью заключить, что мобилизационная и военная мощь великих держав в целом была достаточной для поддержания системы глобального колониального милитаризма, то второй важнейший фактор индустриально-ресурсной глобализации того времени как основы международного разделения труда — империалистический финансовый капитал переживал серьёзный кризис. Да и структура собственной экономики СССР обрекала её исключительно на колониальный статус, откройся она «мировому», а на деле — хозяйству одной из колониальных великих держав (учитывая экономическую слабость Германии и наложенные на неё Антантой послевоенные ограничения, это могли быть лишь Великобритания и Франция). На пике внешнеторговых возможностей, накануне мирового кризиса, к декабрю 1927 года структура экспорта из СССР выглядела так: пушнина (17 %), нефть и нефтепродукты (15,4 %), продукция лесного хозяйства (12,6 %), марганец (2,2 %), остальное — продукция сельского хозяйства (52,8 %)[244]. Современный историк напоминает: «Условия внешней торговли в 20-е были для России неблагоприятными. После Первой мировой войны зерновой рынок был захвачен США, Канадой, Аргентиной и Австралией. В начале 20-х годов произошло крушение льняного рынка из-за вытеснения льняных тканей хлопчатобумажными. Находясь в стеснённых экспортных условиях, Россия не могла удовлетворить своих потребностей в импорте. Баланс внешней торговли, за исключением 1923 и 1924 гг., был отрицательным, что вело к значительному отливу золота из страны»[245]. Как и в иных случаях, ещё до начала публичной полемики троцкистов и сталинистов государственное издательство в СССР выпустило в свет перевод крайне уместного в её контексте труда авторитетного австрийского марксиста, первого канцлера Австрии Карла Реннера (1870–1950), который без особых усилий отмёл столь интенсивно навязываемый Троцким фактор мирового хозяйства как непререкаемого условия развития. Прежде всего, К. Реннер уже тогда, внутри актуальных событий попросту показал его мифологичность: «Мировое хозяйство разлагается на антагонистические национальные хозяйства. Социалистические вожди ещё не подвергли разработке этого факта с привлечением для этого всего необходимого багажа… Мировая война была лишь одною фазою, правда решающею, этого процесса, а выходом из этого процесса может быть лишь создание наряду с хозяйственным интернационалом и политического интернационала мирового государства, владычествующего над мировым рынком»[246].

Разделение труда в целом развивалось между двумя полюсами, которые можно назвать так: бедный мир с его избытком трудовых и природных ресурсов (к нему надо отнести и Россию) и богатый мир с его избытком капитала и дефицитом природных ресурсов. Историки экономики авторитетно заключают (и я верю, что эту тенденцию и современники могли бы при желании заметить «изнутри истории»): в мировых отношениях ресурсов и капитала фактом первой половины ХХ века был рост взаимного протекционизма, «фрагментация рынков труда и капитала»[247] и, добавлю, превращение труда в предмет массового экспорта из бедных стран в богатые. Вероятно, главный советский внешнеэкономический и внешнеполитический аналитик, бывший австро-венгерский профессор экономики, в 1918–1919 — нарком финансов и глава ВСНХ Венгерской советской республики Е. С. Варга (1879–1964) уже после изгнания Троцкого из СССР — с полным знанием дела разрушал доктринальное здание его «мирового разделения труда», не рискуя быть фактически опровергнутым даже заочно. Он профессионально описывал то, что видел в мире вокруг СССР в 1910–1930-е гг. (и что не могло не признаваться в СССР технологическим ориентиром), и то, что Троцкий в своей риторике наивно описывал как благое международное разделение труда, в которое должен встроиться СССР — «систематическое организационное переключение хозяйства на работу для войны», происходившее во всех европейских государствах:

«каждое государство стремится к тому, чтобы в возможно большей степени производить наиболее необходимые для войны жизненные припасы, сырьё и предметы вооружения у себя же в стране. (…) Каждое маленькое государство стремится создать у себя в стране известный минимум тяжёлой промышленности, производства оружия, искусственного шёлка, чтобы в случае войны не зависеть всецело от ввоза из-за границы. (…) В результате мы имеем тенденцию к прекращению разделения труда в мировом хозяйстве… известную „аграризацию“ промышленных стран и искусственную индустриализацию аграрных стран. Идеологическим выражением этого развития служит теория автаркии, наиболее усердно провозглашаемая германскими фашистами (при этом под „автаркией“ всегда понимают только ограничение ввоза, но никогда не имеют в виду добровольное сокращение вывоза). Одновременно подготовляется мобилизация и милитаризация всей рабочей силы на случай войны (принудительная „трудовая повинность“ для молодёжи в Германии и т. д.). Организационная подготовка хозяйства к войне наиболее далеко продвинулась в Германии и Японии. В Германии все отрасли хозяйства объединены в картели, вступление в которые является обязательным, сырьё распределяется между производствами под контролем государства…Переход к „организованному голоду“ может быть осуществлён в самое короткое время»[248].

Современные исследователи суммируют сведения науки о том, что в 1914–1950 гг. произошла дезинтеграция мировой торговли, массовое и быстрое усиление протекционизма в сельском хозяйстве и промышленности в Болгарии, Чехословакии, Германии, Венгрии, Италии, Румынии, Испании, Швейцарии, Югославии. Причиной было то, что Первая мировая война «покончила с либеральным устройством XIX в… Производство и потребление в тотальной войне требовали гарантированных поставок жизненно важных стратегических материалов, сырья и продовольствия, и это вынуждало воюющие страны к ограничению экспорта и максимально возможному расширению импорта. Кроме того, участники войны применили борьбу с торговлей как одну из военных стратегий, стремясь блокадой и голодом поставить противника на колени. Международные товарные рынки были разрушены, объём мировой торговли сократился. (…) В глобальных масштабах доля торговли в ВВП сократилась с 22 % в 1913 г. до 15 % в 1929 г. и лишь 9 % в 1938 г.»[249]

Ясно, что вся эта реальность — которую не видеть было нельзя — была категорически против «мировой» риторики Троцкого и фактически обрекала руководимую им страну на судьбу ресурсной колонии империализма — и она, колония, может быть, даже придала бы ряду колониальных империй ещё по нескольку десятилетий жизни без деколонизации. Но и помимо мировой экономической реальности в правящем классе СССР существовал доминирующий пафос категорического отвержения приоритета торговли как капитализма вообще и мировой торговли в частности, в котором по умолчанию воспитывался приоритет внутреннего промышленного развития. Предельно примитивное как историческая доктрина, учение о «торговом капитале» и «промышленном капитале», выдвинутое ещё в 1915–1918 гг. главным официальным советским историком, заместителем наркома просвещения РСФСР, куратором науки и высшего образования М. Н. Покровским (1868–1932), делало именно экспортный «торговый капитал» в России источником внешнеполитической агрессивности самодержавия, а «промышленный» — опирающимся на внутренние ресурсы России.

Протекционизм

В середине XIX века Россия, подобно Пруссии начала XIX века, столкнулась с тяжёлым военно-стратегическим поражением от коалиции во главе с мировым лидером — Британской империей. И также столкнулась с необходимостью сравнить собственные военно-промышленные и инфраструктурные ресурсы, степень их развитости, с ресурсами противников, которые, всё по тому же «совпадению», являли собой признанные исторические образцы развития и цивилизованности. Это поражение не могло не актуализировать германский пример.

Поражение, нанесённое Англией и Францией России в Крымской войне — на её собственной территории России, — логично ложилось в перспективу её вероятного колониального подчинения. Это же поражение должно было стать и главным, грубым и наглядным, фактором обнаружения того простого обстоятельства, что даже добровольное участие страны в британской системе «свободы торговли» отнюдь не гарантирует её от военно политического диктата Британской империи. Столь унизительное отрицательное обнаружение суверенитета России как жертвы колониальной экспансии обрекало её либо на стратегическую капитуляцию, либо на создание промышленной основы военного суверенитета и, следовательно, отказа от «свободы торговли» в пользу протекционизма. Из исторического далёка, сорок пять лет спустя, Энгельс внятно излагал суть этого выбора, в котором прозрачно виделись индийский промышленный шаблон и индийская колониальная альтернатива:

«Россия в 1892 г. не могла бы существовать как чисто сельскохозяйственная страна, её сельскохозяйственное производство должно быть дополнено производством промышленным. (…) В тот день, когда Россия ввела у себя железные дороги, введение этих современных средств производства было предрешено. Вы должны быть в состоянии ремонтировать ваши собственные паровозы, вагоны, железные дороги, а это можно сделать дёшево только в том случае, если вы в состоянии строить у себя в стране всё то, что вы намереваетесь ремонтировать. С того момента как военное дело стало одной из отраслей крупной промышленности (броненосные суда, нарезная артиллерия, скорострельные орудия, магазинные винтовки, пули со стальной оболочкой, бездымный порох и т. д.), крупная промышленность, без которой всё это не может быть изготовлено, стала политической необходимостью. Всё это нельзя производить без высокоразвитой металлообрабатывающей промышленности, а эта промышленность не может существовать без соответствующего развития всех других отраслей промышленности, особенно текстильной. Я совершенно согласен с Вами, что начало новой промышленной эры для вашей страны следует отнести приблизительно к 1861 году. Крымскую войну характеризовала именно безнадёжная борьба нации с примитивными формами производства против наций с современным производством. (…) В таком случае с этой точки зрения и вопрос о протекционизме становится только вопросом степени, а не принципа; самый же принцип был неизбежен. И ещё в одном можно не сомневаться: если Россия после Крымской войны нуждалась в своей собственной крупной промышленности, то она могла иметь её лишь в одной форме: в капиталистической форме. (…) Но я не вижу, чтобы результаты промышленной революции, совершающейся на наших глазах в России, отличались чем-нибудь от того, что происходит или происходило в Англии, Германии, Америке. (…) русским надо было решить — будет ли их домашняя промышленность уничтожена их собственной крупной промышленностью, или это будет совершено путём ввоза английских товаров. При протекционизме это сделают русские, без протекционизма — англичане. Мне всё это кажется совершенно очевидным»[250].

Но, давая волю своей политической страсти и фобиям, именно с колониальной точки зрения — и уже безо всяких ободряющих авансов русским социалистам — Энгельс в 1893 году, вскоре после того, как, по его же предельно русофобским признаниям, Россия как славянская раса в целом[251] стала не только традиционно угрожать цивилизованной Европе «азиатским варварством», но и таки ступила на путь промышленного, то есть самостоятельного развития (и поэтому тоже угрожает цивилизации, борясь за внешние рынки)[252], теперь прямо определил Россию в образе цивилизационной отсталости, обречённой на колониальное подчинение — «этот европейский Китай»[253]. И из такой аналогии ничего хорошего для России не следовало.

Проигранная Россией Крымская война 1853–1856 гг. против коалиции Англии, Франции и Османской империи уничтожила многие результаты 150-летней борьбы России за выход в Чёрное море и её безопасность с юга: Черноморское побережье России было оголено, военная инфраструктура разрушена, экономические интересы — и без того критически зависимые от иностранного торгового флота (монопольно обслуживавшего русскую внешнюю торговлю) как вестника иностранной свободы торговли — не защищены. Впервые не как риторическое преувеличение и не как политический штамп, не как интеллектуальная игра между кружками западников и славянофилов, но как грубый исторический ландшафт для навигации встала проблема, которой язык военно-политического поражения дал имя (подобное тому, что дали своему поражению от Бонапарта в 1807 году немцы) — отсталость. Именно эта травма экономической отсталости от главных внешнеполитических противников и конкурентов отдала ещё большую инициативу в руки фритредерам в экономической политике власти. Эта политика и без того уже с начала 1840-х и особенно с 1850 года, года таможенного присоединения к империи Царства Польского (по тарифам 1851, 1857, 1867, 1868 гг.), напротив, всё более отрицала протекционизм, на деле демонстрируя зависимость от той коалиции, которая победила Россию в Крымской войне. И экономические выводы из поражения в сторону свободы торговли лишь усиливали эту зависимость. Историк русской экономики поколение спустя так описывал «новые успехи фритредерства»:

«Во время Крымской кампании было проведено общее понижение таможенных пошлин при сухопутном привозе, ибо движение морским путём было затруднено. Эта временная мера и по миновании её срока была оставлена в силе, так как в правительственных кругах назрело намерение произвести новый общий пересмотр тарифа. (…) Характер этого пересмотра определился общим фритредерским настроением эпохи… общее состояние атмосферы того времени повелительно диктовало дальнейший уклон в сторону свободы торговли. Это была весна идеи свободной торговли, когда ею увлекались во всех странах и от её осуществления ожидали чуть ли не полного социального переворота и воцарения всеобщего благополучия. В России выдвинулась в это время целая плеяда экономистов, находившихся под влиянием фритредерской пропаганды. Это течение делается академической доктриной: представители его занимают в это время важнейшие университетские кафедры. (…) Протекционистское течение было представлено людьми практики: администраторами, представителями торгово-промышленных кругов…»[254].

Говоря уже не исторически, а идейно и политически, историк — в начале ХХ века известный правый либерал и проповедник государственного экономического могущества — ярко демонстрировал, насколько такой выбор имперского правительства в пользу внешнеэкономического либерализма, правила которого устанавливал главный противник России в Крымской войне — Англия, служил интересам России. П. Б. Струве (1870–1944) так писал о месте России в шкале индустриализации и о роли протекционизма на этом пути: «экономическое развитие, одним из необходимых исторических условий которого является протекционизм, знаменует собой переход к высшей хозяйственной системе сравнительно с тем земледельческим укладом (в чём видел главный смысл протекционизма и Ф. Лист. — М. К.), на смену которого идёт эта новая хозяйственная система. Она представляет из себя высшую ступень, так как подымает производительность труда в стране…»[255].

Радикальные критики России — и особенно во время Крымской войны — Маркс и Энгельс к тому времени уже подробно рассмотрели проблемы отсталости на примере немецких земель, которые с начала XIX века вели борьбу за преодоление исторического поражения. В этом мире Россия и германские земли были равны. Энгельс вспоминал:

«мировой рынок состоял тогда ещё из некоторого числа стран, преимущественно или исключительно сельскохозяйственных, группировавшихся вокруг одного крупного промышленного центра — Англии, которая потребляла большую часть излишков их сырья и взамен удовлетворяла большую часть их потребностей в промышленных изделиях. (…) Теория свободы торговли основывалась на одном предположении: Англия должна стать единственным крупным промышленным центром сельскохозяйственного мира»[256].

Неизменные критики русского царизма, России как оплота общеевропейской реакции, как мировой угрозы, затмевающей в их сознании даже мировой британский и французский колониализм и милитаризм, ради борьбы против царизма поддерживавшие даже славянофильские общинные фантазии русских народников, даже националистическую, полуфеодальную и ассимиляторскую борьбу поляков за независимость от России в границах 1772 года[257], Маркс и Энгельс с острым вниманием следили за тем, как Россия и её самодержавная власть пытаются преодолеть отсталость. В их оценках говорил их собственный немецкий опыт: разгрома 1807 года, борьбы за национальное объединение, протекционизма как фундамента объединения и независимости, военно-политической конкуренции — и, с другой стороны, победного шествия Британской империи с её внешними правилами «свободы торговли», колониальными внешними рынками для развития своего капитализма, политическим либерализмом. Их задачей было совместить цивилизационно-политическую критику России с проповедью либерально-капиталистического прогресса, ведущего Европу и мир, вслед за Англией, к коммунизму, и с национальными интересами объединённой Германии, где главным союзником полицейской монархии представлялась Россия. То есть для Маркса и Энгельса было важным обеспечить единство исторического прогресса Старого Света при лидерстве Британии, демократизации Германии и вовлечении «нейтрализованной» России на периферию западной антикапиталистической революции. То есть использовать её общинную отсталость, чтобы вслед за Западом привести Россию к социализму, не создавая царизму возможностей к развитию капитализма и военно-промышленному выживанию и, таким образом, борьбе против прогрессивного Запада. Для своей же тогда ещё не объединённой родины, Германии — в её собственной борьбе против экономической отсталости в тени доминирования Англии — Маркс и Энгельс уже в 1840-х гг. с небольшими, преимущественно риторическими оговорками, выступали за протекционизм как инструмент суверенного промышленного развития. Ещё в так называемых «Эльберфельдских речах» молодой Энгельс, апеллируя к авторитету главного проповедника германского протекционизма Ф. Листа и позже признавая, что «Лист является самым лучшим из того, что произвела немецкая буржуазная экономическая литература»[258], пропагандировал принцип «золотой середины» между свободой торговли и протекционизмом, при том что вред крайностей первой видел преимущественно в актуальности, а вред крайностей второго — преимущественно в будущем, когда его польза окажется исчерпанной. В этих признаниях молодого Энгельса звучит вполне ясное противопоставление практических интересов национального (народного) хозяйства и интернационального экономического и, следовательно, социально-политического прогресса, капиталистического (индустриального) развития как приоритета национальной экономики — и коммунистической перспективы как результата мировой революции. Выступая как немец перед немцами и прямо ссылаясь на «систему» Ф. Листа, Энгельс писал:

«Если мы провозгласим свободу торговли и отменим наши пошлины, то вся наша промышленность, за исключением немногих отраслей, будет разорена. О бумагопрядильном производстве, о механическом ткачестве, о большинстве отраслей хлопчатобумажной и шерстяной промышленности, о важных отраслях шёлковой промышленности, почти о всей железодобывающей и железообрабатывающей промышленности тогда и речи не будет. Занятые во всех этих отраслях промышленности рабочие, оказавшись внезапно безработными, хлынут массами в сельское хозяйство и уцелевшие ещё остатки промышленности; повсюду начнётся быстрый рост пауперизма, централизация собственности в руках немногих ускорится в результате такого кризиса, и, судя по событиям в Силезии, неизбежным следствием этого кризиса явится социальная революция. Предположим теперь, что мы введём покровительственные пошлины. (…) Г-н Лист предлагает ввести постепенно возрастающие охранительные пошлины, которые со временем должны стать достаточно высокими, чтобы обеспечить за фабрикантами внутренний рынок; в течение известного времени они должны оставаться на этом высоком уровне, а затем постепенно начать снова снижаться, с тем чтобы, в конце концов, после ряда лет, покровительственная система могла быть уничтожена. Допустим, что этот план будет проведён и возрастающие покровительственные пошлины будут декретированы. Промышленность будет развиваться, свободный ещё капитал будет вкладываться в промышленные предприятия, спрос на рабочих, а вместе с ним и заработная плата возрастут, приюты для бедных опустеют, и, судя по внешним признакам, наступит период полного процветания. Это будет продолжаться до тех пор, пока наша промышленность не разовьётся настолько, чтобы удовлетворить внутренний рынок. Дальше она расширяться не сможет… К этому времени, полагает г-н Лист, отечественная промышленность уже настолько окрепнет, что будет меньше нуждаться в покровительстве и можно будет начать понижать пошлины»[259].

В середине 1920-х гг. бывший социалист-революционер, помощник главы Временного правительства А. Ф. Керенского, известный советский экономист, директор Конъюнктурного института при Наркомате финансов РСФСР/СССР Н. Д. Кондратьев (1892–1938), считающийся в историографии оппонентом сталинской аграрной политики[260], верно обнаружил в самом факте определения Энгельсом границ позитивного действия протекционизма проблему принципиальной применимости протекционизма к стратегии развития народного хозяйства в целом, то есть первый очерк проблемы достаточности (крестьянского) внутреннего рынка для развития капитализма, в чём состоял центр полемики народников против марксистов в 1890-е гг. Марксисты, говорившие о достаточности этого рынка, одержали победу в позитивной оценке перспектив капитализма в России и, подразумевалось, в оценке перспектив социализма в стране. Комментируя Эльберфельдские речи Энгельса, Н. Д. Кондратьев писал, что Энгельс, «допуская, что под влиянием протекционизма промышленность подымается, полагал, что этот подъём продолжится лишь до того времени, пока он не исчерпает ёмкости внутреннего рынка… Жизнь показала, что в данном случае прогноз Листа был верен, а Энгельс, подобно нашим народникам, ошибался»[261]. В контексте дискуссии в СССР 1920-х годов о строительстве «социализма в одной стране» — то есть сталинской самозамкнутости СССР от троцкистского «международного разделения труда», «социалистического первоначального накопления» за счёт внутренней административной эксплуатации крестьянства — признание Кондратьевым применимости такого протекционизма и при исчерпании внутреннего рынка звучало как признание верности стратегии «изолированного государства» Сталина[262].

Вообще согласие близких к Советской власти некоммунистических интеллектуалов со сталинской доктриной «социализма в одной стране» как доктриной суверенной и самодостаточной России было не только актом оппортунизма, облегчённого идейной погружённостью сталинской доктрины в традицию протекционизма, но и актом политической стратегии. Один из таких интеллектуалов прямо писал конфиденту:

«нужно бояться превращения России в колонию. (…) я „за Сталина“… прежде всего потому, что „именно центральная установка Сталина гарантирует на некоторое время функционирование того партийно-государственного аппарата, внутри которого и создаётся, и формируется новая государственно-правящая психология, вырастает кадр государственных спецов“. Готов подписаться под этой формулой. Могу сказать, что её разделяет и весь „непартийный правящий слой“ в Москве (точно знаю это)»[263].

Убеждение Энгельса и Маркса в том, что именно протекционизм создаёт (в Германии) крупную промышленность, получило непрерывное развитие в их работах 1840-х годов[264]. В свою очередь, история марксистского прогноза о шансах капиталистического развития России[265] имела в своём распоряжении прямо высказанные основателями политического коммунизма уже упомянутые тактические надежды на то, что — в контексте общемирового и, в первую очередь, западноевропейского развития в сторону коммунизма — общинная Россия может, сохранив свой патриархальный коллективизм, прямо — при помощи Запада — перейти к коммунизму. И этим внешне подтверждалась утопия ещё А. И. Герцена о прямом переходе от общины к социализму. Для этого России оставалось «лишь» избежать капиталистического развития, главные препятствия на пути которого были ликвидированы с отменой крепостного права в 1861 году. Заметив внимание к своей теории в России и выучив, как следует из переписки, русский язык для чтения описания пролетаризации России в труде В. В. Берви-Флеровского (1829–1918), Маркс[266] напрямую обратился к русской аудитории, произвольно теоретизируя в духе Герцена:

«Если Россия будет продолжать идти по тому пути, по которому она следовала с 1861 г., то она упустит наилучший случай, который история когда-либо предоставляла какому-либо народу, и испытает все роковые злоключения капиталистического строя. (…) Если Россия имеет тенденцию стать капиталистической нацией по образцу наций Западной Европы, — а за последние годы она немало потрудилась в этом направлении, — она не достигнет этого, не превратив предварительно значительной части своих крестьян в пролетариев»[267].

В формально личном письме (несомненно, ставшем известным целевой русской аудитории) к тогда ещё радикальной народнице В. И. Засулич, одной из первых начавшей примерять марксизм к революционной борьбе в России, Маркс писал:

«Анализ, представленный в „Капитале“, не дает, следовательно, доводов ни за, ни против жизнеспособности русской общины. Но специальные изыскания, которые я произвел на основании материалов, почерпнутых мной из первоисточников, убедили меня, что эта община является точкой опоры социального возрождения России, однако для того чтобы она могла функционировать как таковая, нужно было бы прежде всего устранить тлетворные влияния, которым она подвергается со всех сторон, а затем обеспечить ей нормальные условия свободного развития»[268].

В прямом обращении к русской революционной аудитории Маркс и Энгельс, хорошо известные своей политически мотивированной русофобией, откровенно льстили именно русским народникам, эксплуатируя их совершенно абстрактные надежды:

«Россия представляет собой передовой отряд революционного движения в Европе… рядом с быстро развивающейся капиталистической горячкой и только теперь образующейся буржуазной земельной собственностью мы находим в России большую половину земли в общинном владении крестьян. Спрашивается теперь: может ли русская община — эта, правда, сильно уже разрушенная форма первобытного общего владения землей — непосредственно перейти в высшую, коммунистическую форму общего владения? Или, напротив, она должна пережить сначала тот же процесс разложения, который присущ историческому развитию Запада? Единственно возможный в настоящее время ответ на этот вопрос заключается в следующем. Если русская революция послужит сигналом пролетарской революции на Западе, так что обе они дополнят друг друга, то современная русская общинная собственность на землю может явиться исходным пунктом коммунистического развития»[269].

Позже в переписке со своим русским корреспондентом, уже квалифицированным марксистом, но политически близким к народничеству, Н. Ф. Даниельсоном (в русской печати под псевдонимом: Николай-он)[270] Энгельс предметно проанализировал перспективы общины, промышленности, капитализма и социализма в России в контексте масштабного голода 1891–1892 гг., показавшего экономическую слабость общинного сельского хозяйства, на который Маркс и русские социалисты-народники полагались как на зародыш буду-щего социализма. Здесь русским народникам, взявшим на вооружение «букву» марксизма[271] и уже с её помощью отстаивавшим особость русского пути к коммунизму, минуя капитализм как общую индустриальную основу народного хозяйства в силу его прогнозируемой маргинальности из-за слабости внутренней основы и недоступности внешних рынков, удалось найти в марксистском учении для Германии противоречие между образцом интернационального британского капитализма и случаем его особого национального развития в условиях германского протекционизма. В противоречие своим ранним надеждам на переход Германии к коммунизму именно в силу невозможности беспредельного локального развития капитализма[272], но не переставая говорить, что голод и сокращает внутренний рынок (в деревне), и создаёт его (в городе), Энгельс всё же определённо писал Даниельсону: «переход от общинного земледелия и патриархальной домашней промышленности к современной промышленности… со временем… распространит капиталистическую систему также и на сельское хозяйство»[273].

«Для 70-х годов прошлого столетия характерно, что Маркс был как бы экономическим и историко-философским авторитетом русского народничества — в эту эпоху духовное влияние Маркса, пожалуй, нигде не было так велико, как в России. Между тем, через 10–20 лет в борьбе русского марксизма с народничеством, начавшейся в 80-х годах за границей и в 90-х годах породившей русский, так называемый „легальный“ марксизм, авторитетом того же Маркса побивалось народничество»[274], — вспоминал марксист П. Б. Струве.

Таким образом, народники должны были доказать, что капитализм в России уже проиграл, а марксисты — что он побеждает и уже победил. И в равной степени сделать это на общем для них марксистском языке. Именно поэтому главным источником идейного переворота стало не распространение марксизма, а обнаружение его равной применимости и к России с её «социалистической» сельской общиной, и к Западной Европе, где община уже была уничтожена. «Меня марксистом гораздо больше сделал голод 1891–1892 гг., чем чтение „Капитала“ Маркса», — вспоминал Струве[275], обнажая трагедию отсталости, но умалчивая о том, что, подобно славянофилам, политические операторы отсталости, народники, уже вполне освоились с «Капиталом» и выступали его главными толкователями[276]. Именно проблему достаточности внутреннего рынка страны для развития капитализма начал исследовать Струве, дебютировав в немецкой социалистической прессе в 1892 году: он был обречён либо расстаться с образом промышленной и социалистической революции для России, либо увидеть, что обнищание деревни не уничтожает внутренних ресурсов развития капитализма и, значит, революционного пролетариата в стране.

В октябре 1893 года, продолжая давний спор с народническими политическими надеждами своего компетентного марксистского собеседника Н. Ф. Даниельсона, в ходе которого отрабатывались марксистские формулировки для России, Энгельс впервые заметил появление Петра Струве (в немецких публикациях: Peter von Struve) — нового русского марксистского теоретика, который, пожалуй, первым для русских революционеров «реабилитировал» протекционизм Ф. Листа, до того в России почти монополизированный консервативными модернизаторами С. Ю. Витте и его идейным единомышленником и активным пропагандистом протекционизма, великим химиком Д. И. Менделеевым (1834–1907)[277]. Здесь Энгельс решил: (1) покончить с русским экономическим мифом о России как новой Америке, (2) мифом об общине как первичной основе будущего коммунизма, (3) вновь подчеркнуть главную роль Запада в экспорте коммунизма — и так писал в связи с новой книгой своего конфидента «Очерки нашего пореформенного развития»:

«В берлинском „Sozialpolitisches Centralblatt“ (третий год издания, № 1, 1 октября 1893 г.) некий г-н П. фон Струве опубликовал о Вашей книге большую статью; я должен согласиться с ним в одном пункте — что и для меня современная капиталистическая фаза развития в России представляется неизбежным следствием исторических условий, которые были созданы Крымской войной, способа, каким было осуществлено изменение аграрных отношений в 1861 г., и, наконец, неизбежным следствием общего политического застоя во всей Европе. Но где Струве решительно не прав, это там, где он, желая опровергнуть то, что он называет Вашим пессимистическим взглядом на будущее, сравнивает современное положение России с положением Соединенных Штатах. Он говорит, что пагубные последствия современного капитализма в России будут преодолены так же легко, как и в Соединенных Штатах. (…) ясно, что в России эта перемена должна носить гораздо более насильственный и резкий характер и сопровождаться несравненно большими страданиями, чем в Америке. (…) всё же более чем стомиллионное население образует, в конце концов, очень большой внутренний рынок для весьма значительной крупной промышленности; и у вас, как и в других странах, все выравняется, — конечно, если капитализм в Западной Европе продержится достаточно долго. (…) в России, так же, как и во всяком другом месте, невозможно было бы развить из первобытного аграрного коммунизма более высокую социальную форму, если только эта более высокая форма не была бы уже воплощена в жизнь в какой-либо другой стране и могла быть использована в качестве образца. (…) Будь Западная Европа зрелой в 1860–1870 гг. для такого переворота, будь этот переворот начат тогда Англией, Францией и т. д., — тогда русские действительно были бы призваны показать, что могло быть сделано из их общины, в то время ещё более или менее не тронутой. Но Запад пребывал в застое… России не было иного выбора, кроме следующего: либо развить общину в такую форму производства, от которой её отделял ещё ряд промежуточных исторических ступеней и для осуществления которой условия ещё не созрели тогда даже на Западе — задача, очевидно, невозможная, — либо развиваться в направлении капитализма»[278].

В полемике с Энгельсом Н. Ф. Даниельсон попутно проговорил и подспудное убеждение марксистов-народников (и народников-славянофилов, и правящих славянофилов) в том, что — если государственная власть в России ценой разорения народного, крестьянского большинства навязывает «сверху» крупную капиталистическую промышленность, — то эта же государственная власть может с такой же лёгкой решительностью, буквально верхушечным решением, — уничтожить этот капитализм, открыв путь для свободного саморазвития из общины «народного производства» (социализма). Логика был такова: если государство без колоний (внешних рынков) ради своего капитализма уничтожает не колониальную, а собственную крестьянскую экономику — и защищает этот капитализм протекционизмом, то этот протекционизм оно может посвятить и созданию в рамках народного (общенационального) хозяйства — замкнутого, изолированного от внешнего капитализма, социализма. Вот из чего у Даниельсона рождалась недоговорённая до конца доктрина протекционизма ради изолированного социализма:

«Разве нельзя изменить цель покровительства? Изменить „курс“? Разве современная промышленность возможна только на капиталистической основе? Мы видим борьбу между двумя способами производства: крестьянским, развитие которого сознательно задерживается, но которое имеет все шансы пустить более глубокие корни и, следовательно, быть более прочным, и другим способом, совершенно искусственным, выращенным в теплице, выращенным за счёт крестьянства, т. е. большинства народа, и, тем не менее, мы продолжаем поддерживать его и покровительствовать ему. Кажется, что наше любимое детище — капитализм, — подрывая основы крестьянской промышленности, но не имея ни внешнего, ни внутреннего рынков, не имеет прочной почвы для своего развития. „Сложился внутренний рынок и одновременно снова оказался почти совсем разрушенным“, как Вы правильно выражаетесь. „Таким образом будет утрачена великая возможность“ (на самом ли деле она утрачена?)…»[279]

«Конечно, мы не можем найти каких-либо новых факторов, отличных от тех, которые действуют в Западной Европе; но в неприкрытой экспроприации и эксплуатации населения (…) в нашем „полуизолированном состоянии“ я вижу доказательство того, что мы достигли критического периода в нашей экономической истории. Вы говорите, что это кажущееся безвыходное положение находит в других странах выход в торговых потрясениях, в насильственном открытии новых рынков. У нас нет такого выхода. Россия принуждена искать его в своих собственных экономических учреждениях, она не может найти никаких внешних рынков; кроме того, её освобождённое население слишком многочисленно»[280].

Видно, что эта квазидоктрина марксиста Даниельсона не давала ответа на главный вопрос: за чей счёт будет происходить накопление капитала, который государство будет инвестировать в некапиталистическую индустриализацию, если не за счёт собственного, но мелкотоварного сельского хозяйства? Кого будет грабить это государство, если возможность ограбления колоний для него закрыта, вместо своих крестьян?

Великий мастер упрощения и дидактики, продиктовавший постсоветской России и Западу ХХ века основные школьные формулы русской истории, которые раз за разом обнажаются в подкладке многочисленных интерпретаций России и мифов «русской идеи» и «русского ренессанса», Н. А. Бердяев, с юности впитавший в свой исторический язык марксизм и его народническое перерождение в социалистическом идеализме, невольно нащупал потенциал некапиталистического идейного поворота в самой проблеме внутреннего рынка и накопления капитала. Предельно сжимая лозунг народнического сопротивления капитализму, в котором, как известно, ради прекращения пролетаризации в ходе индустриализации, это социалистическое народничество готово было апеллировать даже к славянофильской партии внутри самодержавной власти, Бердяев наткнулся на не произнесённую народничеством проблему накопления капитала. Получалось, что от государства, которое насаждало капитализм, народники требовали достроить общинный коллективизм до общегосударственного социализма, решив (не произнесённую) задачу аккумулирования распылённых аграрных ресурсов до масштабов народного хозяйства и тем разрешить «традиционный для русской мысли XIX века вопрос о том, может ли Россия избежать капиталистического периода развития… в том смысле, что Россия может сократить до нуля срок капиталистического периода (курсив мой. — М. К.) и прямо перейти от низших форм хозяйства к хозяйству социалистическому. Коммунисты, несмотря на свой марксизм, именно и пытаются сделать»[281].

Так диагностически точно писал Бердяев в 1938 году, когда Сталин — в ходе принудительной и радикальной коллективизации — уже решил эту задачу исторически мгновенного накопления капитала в интересах социализации всего народного хозяйства. Получалось, что государству не только теоретически по силам осуществить этот антикапиталистический переход прямо от общинного земледелия к общенациональному коллективизму. И если перед постфеодальной автократией было позволительно ставить задачу мобилизации внутренних ресурсов, то ничто не мешало поставить эту задачу и перед коммунистической диктатурой. Надо отметить, что — как член киевского марксистского и социал-демократического «Союза борьбы за освобождение рабочего класса» второй половины 1890-х гг. — Бердяев, несомненно, хорошо знал русскую марксистскую классику, в первую очередь — марксистские труды Г. В. Плеханова, широко распространившиеся в России в нелегальных изданиях. В самом первом из них Плеханов спорит с народническими попытками перетолковать перспективы индустриального (то есть капиталистического) развития России, противопоставляя, отделяя предпосылки капитализации, «период капиталистического накопления» от собственно «периода капиталистического производства» (в первом издании было написано: «периода свободной торговли на Западе»), чтобы, видимо, обосновать особый путь России[282]. Из этой терминологически ещё не до конца продуманной эскапады в любом случае следовало убеждение патриарха русского марксизма в том, что индустриализация и накопление капитала в интересах индустриализации — единый и одновременный процесс, оставляющий простор для революционной индустриализации и одновременного поиска для неё первоначального капитала.

Годы спустя после описанной выше дискуссии с Энгельсом о внутренних ресурсах для капиталистического (промышленного) развития России и полгода спустя после солидарного утверждения капиталистического фатализма из уст Энгельса и Струве Н. Ф. Даниельсон настаивал на критической недостаточности рынка для развития капитализма в России — и по-прежнему ожидал прекращения капиталистического развития страны[283]. Струве же выбрал фокусом своей политической публицистики именно вопрос о приятии русского капитализма как фактора общечеловеческого прогресса и пути самой России к социальному и политическому освобождению — и сделал это общепринятым фактом в среде революционной интеллигенции уже к концу 1890-х годов. Оставалось понять: какой именно путь наиболее подходит России? Названный Лениным в применении к перспективам капиталистического аграрного развития «прусским» (латифундистским) или «американским» (фермерским) — путь крупнотоварной концентрации сельского хозяйства или путь победы массового мелкотоварного крестьянского хозяйства? Иначе говоря, путь «первоначального накопления» или путь длительной эволюции?

Мировая революция без гегемона

К концу XIX века с кандидатурой мирового (европейского) донора капитализма и коммунизма, наличие которого, судя по словам Энгельса, было обязательно для перспективы коммунистического развития России (в качестве, как минимум, аграрного придатка[284]), возникли трудности. Гигант Британской колониальной империи сталкивался со всё большей мировой конкуренцией, но вряд ли сулил своим революционным союзникам нечто большее, чем место колонии. «Срединная Европа» Германии ещё не была мировым гигантом и естественным образом выдвигалась в революционные покровители России.

Западная Европа 1860–1870-х гг. не оправдала революционных надежд Маркса и Энгельса. Как писал позже русский марксист, «Интернационал окончательно умер в 1876 году. В <18>77 году германская партия праздновала свои избирательные победы. Франция не оправдывала надежд на скорое оздоровление, Англия замкнулась в борьбе за легализацию тред-юнионов, Романские страны были во власти Бакунина, Германия, одна только Германия представляла из себя единственный оплот движения, это была „скала“, на которой зиждилась церковь будущего»[285].

Поэтому главным внутри мирового (европейского) социалистического прогресса стал вопрос об истории, взаимоотношении и противоборстве доктрин и практик «свободы торговли» Британской империи и протекционизма Германии.

В течение всего XIX века образ великой державы и путь преодоления отсталости не мыслился без следования британскому индустриальному образцу, которое даже не подвергало сомнению абсолютное политическое и экономическое лидерство Британской империи во главе целого мира её колоний и протекторатов. Пока германские земли были политически раздроблены, России было ещё не столь неуютно в положении государства-ученика и потенциальной жертвы колониального раздела. Но Германия объединилась и вступила в круг великих держав. И во второй половине XIX века в русской радикальной оппозиции отсталость России всё чаще переживалась в образах потенциальной колонии, прежде всего Британии, чья колониальная практика изображалась на примерах британского владычества в Ирландии и в Индии, а вовсе не близкой ей, например, аграрной и, благодаря Бакунину, Мадзини и Гарибальди, популярной Италии[286].

Исследователь и критик марксизма, отец государственности Чехо-Словакии (Чехословакии) Т. Г. Масарик (1850–1937) точно сфокусировал эту зависимость от образца на личных предпочтениях Маркса и Энгельса: они «более, чем это подобает, судят о всём человечестве и о всей истории по образцу сначала Франции, а потом Англии»[287], видимо, ориентируясь на французскую революционную и на британскую экономическую традиции. Ёмкий очерк победного шествия английского образца по Европе дал и Вернер Зомбарт (1863–1941), бывший марксист, чья компетентность была высоко оценена самим Энгельсом и с научным авторитетом которого принуждены были считаться даже в СССР. С высоты опыта первой четверти ХХ века Зомбарт очертил судьбу фритредерства уже вне его идеологических применений:

«Англия переходит в 40-х годах XIX столетия к свободной торговле. За ней следуют другие страны; в течение первой половины 50-х годов большинство европейских страны пересмотрели свои тарифы в либеральном духе. Так поступили Пруссия, Швеция, Норвегия, Дания, Сардиния… В 1860 году заключается торговый договор между Англией и Францией. Он определил собой эпоху: за ним последовали подобные же договоры с Бельгией, Италией, Германским таможенным союзом, Австрией и Швейцарией… [Однако] глубоких корней фритредерское движение, пожалуй, никогда не пускало, жизненных интересов и инстинктов крупных государств оно никогда не затрагивало. Россия всегда шла своим путём. Англия, которая его породила, никогда не помышляла о том, чтобы пожертвовать идее фритредерства своими государственными интересами (…) Англия как нация была заинтересована во внешней торговле… Англия после наполеоновских войн стала, благодаря своему быстрому промышленному развитию, „мастерской всего мира“; она была переполнена промышленными продуктами, которых сама не в состоянии была потребить, и поэтому была живейшим образом заинтересована в том, чтобы иметь всюду открытые рынки. Ей самой не приходилось опасаться ввоза, так как никакая другая страна не могла вступить с ней в конкуренцию. В качестве колониальной страны Англия тоже занимала исключительное положение…»[288]

Надежды Маркса и Энгельса на особый путь России и на превращение монопольного промышленного лидерства Англии в её лидерство революционное и коммунистическое — не оправдались. Именно тогда родилась неутешительная даже для принципа «свободы торговли» формула национального и самодостаточного развития капитализма (то есть объективных предпосылок успешности протекционизма) и разоблачение подлинного смысла колониального британского фритредерства, хрестоматийной жертвой которого уже стала Ирландия:

«Теория свободы торговли основывалась на одном предположении: Англия должна стать единственным крупным промышленным центром сельскохозяйственного мира. Факты показали, что это предположение является чистейшим заблуждением. Условия существования современной промышленности… могут быть созданы везде, где есть топливо, в особенности уголь, а уголь есть, кроме Англии, и в других странах: во Франции, Бельгии, Германии, Америке, даже в России. И жители этих стран не видели никакого интереса в том, чтобы превратиться в голодных ирландских арендаторов только ради вящей славы и обогащения английских капиталистов. Они сами стали производить, причем не только для себя, но и для остального мира; и в результате промышленная монополия, которой Англия обладала почти целое столетие, теперь безвозвратно утеряна»[289].

Энгельс также писал из Лондона Н. Ф. Даниельсону 9 ноября 1886:

«промышленная монополия Англии приходит к концу. С появлением Америки, Франции, Германии в качестве конкурентов на мировом рынке, с введением высоких таможенных пошлин, на допускающих таможенные товары на рынки других развивающихся промышленных стран, дело становится вопросом простого расчёта»[290]. Ему же 15 октября 1888 о том, что происходит уже «повсюду»: «даже самые вульгарные приверженцы и глашатаи свободной торговли встречают теперь высокомерное презрение…»[291] Именно в контексте победившего протекционизма в конце жизни Энгельс внятно, трезво и практично резюмировал опыт России после Крымской войны и отмены крепостного права:

«Поражения во время Крымской войны ясно показали необходимость для России быстрого промышленного развития. Прежде всего нужны были железные дороги, а их широкое распространение невозможно без отечественной крупной промышленности[292]. Предварительным условием для возникновения последней было так называемое освобождение крестьян; вместе с ним наступила для России капиталистическая эра, но тем самым и эра быстрого разрушения общинной собственности на землю. (…) В короткое время в России были заложены все основы капиталистического способа производства. (…) если правительство не желает для уплаты процентов по заграничным долгам прибегать к новым иностранным займам, ему надо позаботиться о том, чтобы русская промышленность быстро окрепла настолько, чтобы удовлетворять весь внутренний спрос. Отсюда — требование, чтобы Россия стала независимой от заграницы, самоснабжающейся промышленной страной; отсюда — судорожные усилия правительства в несколько лет довести капиталистическое развитие России до высшей точки»[293].

И ещё более определённо — именно Н. Ф. Даниельсону, чьи экстремальные надежды на превращение русской сельской общины в основу для коммунизма в индустриальном мире столь долго, как минимум, не опровергали однозначно его идейно-политические конфиденты Маркс и Энгельс, Энгельс писал с нехарактерным для него оптимизмом в отношении России 15 марта 1892 — точно против возведения всех экономических проблем России к действию политики протекционизма, с которым выступал его адресат:

«С 1861 г. в России начинается развитие современной промышленности в масштабе, достойном великого народа. Давно уже созрело убеждение, что ни одна страна в настоящее время не может занимать подобающего ей места среди цивилизованных наций, если она не обладает машинной промышленностью, использующей паровые двигатели, и сама не удовлетворяет — хотя бы в незначительной части — собственную потребность в фабричных изделиях. Исходя из этого убеждения, Россия и начала действовать, причём действовала с большой энергией. Если она оградила себя стеной покровительственных пошлин, то это вполне естественно, ибо конкуренция Англии принудила к такой политике почти все большие страны; даже Германия, где крупная промышленность развивалась при почти полной свободе торговли, присоединилась к общему хору и перешла в лагерь протекционистов только для того, чтобы ускорить тот процесс, который Бисмарк назвал „выращиванием миллионеров“. А если Германия вступила на этот путь без всякой необходимости[294], можно ли порицать Россию за то, что для неё было необходимостью, раз уж определилось новое направление промышленного развития?»[295].

И вновь Энгельс терпеливо, настойчиво и подробно выступал с апологией протекционизма и великого потенциала России против антипротекционистской апокалиптики Даниельсона в письме к нему от 18 июня 1892:

«Не подлежит сомнению, что нынешний внезапный рост современной „крупной промышленности“ в России был вызван искусственными средствами — запретительными пошлинами, государственными субсидиями и т. п. То же самое имело место во Франции, где запретительная система существовала уже со времён Кольбера, в Испании, в Италии, а с 1878 г. даже в Германии, хотя эта страна почти уже завершила свой промышленный переворот, когда в 1878 г. были введены покровительственные пошлины, чтобы дать возможность капиталистам принудить своих отечественных потребителей платить им такие высокие цены, которые позволили бы им продавать эти же товары за границей ниже издержек производства. И Америка поступила точно так же, чтобы сократить тот период, в течение которого американские промышленники не будут ещё в состоянии на равных условиях конкурировать с Англией. Что Америка, Франция, Германия и даже Австрия смогут достичь такого положения, при котором они будут способны успешно бороться с конкуренцией Англии на открытом мировом рынке — по крайней мере в отношении некоторых важных товаров, — в этом я не сомневаюсь. И теперь уже Франция, Америка и Германия сломили в известной степени промышленную монополию Англии, и здесь (в Лондоне. — М. К.) это ощущается очень сильно. Сможет ли Россия достигнуть такого же положения? В этом я сомневаюсь, так как Россия, подобно Италии, страдает от отсутствия каменного угля в наиболее благоприятных для промышленности местностях (…) Но тут перед нами возникает другой вопрос: могла бы Россия в 1890 г. существовать и удерживать независимое положение в мире как чисто сельскохозяйственная страна, живущая за счёт экспорта своего зерна и покупающая за него заграничные промышленные изделия? Я думаю, что мы с уверенностью можем ответить — нет. Стомиллионный народ, играющий важную роль в мировой истории, не мог бы при современном состоянии экономики и промышленности продолжать оставаться в том состоянии, в каком Россия находилась вплоть до Крымской войны. Введение паровых двигателей и машинного оборудования, попытки изготовлять текстильные и металлические изделия, хотя бы только для отечественного потребления, при помощи современных средств производства, должны были иметь место раньше или позже, но во всяком случае в какой-то момент между 1856 и 1880 годами. Если бы этого не произошло, ваша домашняя патриархальная промышленность всё равно была бы разрушена конкуренцией английского машинного производства, и в результате получилась бы Индия — страна, экономически подчинённая великой центральной мастерской — Англии. (…) Английские писатели, находящиеся на предвзятой позиции, никак не возьмут в толк, почему подаваемый Англией пример свободы торговли повсюду отвергается и вызывает в ответ установление покровительственных пошлин. Конечно, они просто не осмеливаются понять, что эта, ныне почти всеобщая, протекционистская система является более или менее разумным, хотя в некоторых случаях и совершенно нелепым средством самозащиты против той самой английской свободы торговли, которая подняла английскую промышленную монополию до её апогея. (…) Я рассматриваю всеобщее возвращение к протекционизму не как простую случайность, а как реакцию против невыносимой промышленной монополии Англии»[296].

Надо отдельно подчеркнуть это положение Энгельса о (подразумевается: законной) реакции против индустриальной монополии Англии, которую так долго обслуживали формально всеобщий, универсальный, прогрессивный лозунг и политика «свободы торговли». В тех конкретно-исторических условиях, когда Энгельс, наконец, почти признал законность этой реакции, главными реальными противниками «невыносимой монополии» Англии были именно быстро восходящие экономики Германии и США. Даже русский консервативный критик государственного протекционизма и валютной политики министра финансов России Витте С. Ф. Шарапов (1855–1911) оптимистично изображал победу антибританского промышленного протекционизма как событие якобы самоочевидное и нетрудное, верно находя новую угрозу для стран победившего — по доктрине Ф. Листа — протекционизма в новом глобальном проекте империи, а именно — в монополизированном Лондоном рынке всемирного финансового капитала, что было немым признанием того, что протекционизм успешно справился с задачей накопления капитала:

«Если европейское человечество без особого труда справилось с промышленной гегемонией Англии, если Германия, Австрия, Италия и даже Россия (про Францию и Соединённые Штаты нечего и говорить) освободились от мануфактурного и денежного верховенства Англии, создали свою промышленность и завоевали самостоятельные внешние рынки, то та же Европа попала в полном составе в кабалу ещё горшую, допустив развиться международной биржевой спекуляции…»[297]

Позитивный географический образ собственного индустриального развития России революционеры и контрреволюционеры равно видели в Америке (столь же обширной, населённой и полной ресурсами, как Россия). Следуя за русскими последователями Маркса (по крайней мере, в области его экономической теории) Струве и В. П. Воронцовым (В. В., 1847–1918), другой русский марксист 1890-х С. Н. Булгаков (1871–1944) прямо применял образ Америки к «обширному и блестящему будущему» русского капитализма:



Поделиться книгой:

На главную
Назад