Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Семейный роман невротиков - Зигмунд Фрейд на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Зигмунд Фрейд

Семейный роман невротиков

© Р. Ф. Додельцев, статьи, перевод, 1995

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015

Издательство АЗБУКА®

* * *

От переводчика

Окончившего медицинский факультет Венского университета Зигмунда Фрейда с гимназических лет отличал серьезный интерес к масштабным проблемам человека и его культуры, так что в зрелости он стал не только практикующим психотерапевтом, но еще и крупнейшим теоретиком в области общей психологии и мыслителем, высказавшим немало оригинальных идей касательно древней и современной культуры. Соответственно эти ипостаси определили его влияние на психологию XX века.

В данном сборнике представлены фрейдовские статьи двух ориентаций: одни демонстрируют стремление психоанализа представить человека существом не столько рассудительным и разумным, сколько страстным и эмоциональным, другие описывают центральную, по мнению австрийского ученого, часть мира детских переживаний – эдипов комплекс, состоящий из противоречивых чувств ребенка к своим родителям. Заглавной стала одна из них, в ней рассматриваются переживания и фантазии ребенка, особенно яркие у невротика, об отношениях в любовном треугольнике, состоящем из глубоко привязанного к матери мальчика, воспринимаемого в качестве конкурента отца и матери, эмоционально находящейся как бы между ними. Короче говоря, ребенок переживает и воображает некий «семейный роман» – один из важных жанров литературы XIX века.

Семейный роман невротиков

Отделение подрастающего индивида от авторитета родителей – один из самых необходимых, но и самых болезненных результатов развития. Совершенно необходимо, чтобы это отделение произошло, и можно предположить, что каждый нормально сформировавшийся человек в известной мере осуществил его. Да, общественный прогресс вообще основывается на этом антагонизме двух поколений. С другой стороны, существует разновидность невротиков, в состоянии которых распознается обусловленность тем, что они потерпели неудачу в осуществлении этой задачи.

Для маленького ребенка родители прежде всего являются единственным авторитетом и источником всяческого доверия. Самое сильное и чреватое последствиями желание этого возраста – стремление стать такими же, как родители (соответственно полу ребенка и одного из родителей), такими же большими, как отец и мать. Однако по мере интеллектуального развития ребенок с необходимостью постепенно узнает, к какой категории относятся его родители. Он знакомится с другими родителями, сравнивает их с собственными и таким образом получает право сомневаться в приписываемой им необыкновенности и неповторимости. Незначительные события в жизни ребенка, которые вызывают его недовольство, дают ему повод критиковать родителей, а полученное знание о том, что другие родители в некотором отношении предпочтительнее, использовать в ущерб своим родителям. Из психологии неврозов мы знаем, что при этом, помимо прочего, действуют также сильнейшие побуждения сексуального соперничества. Основа такого рода поводов, очевидно, чувство обиды. Слишком часто возникают ситуации, когда ребенок обижен или, по меньшей мере, чувствует себя обиженным, когда ему недостает полноценной родительской любви или, особенно, когда он сожалеет о том, что должен делить эту любовь со своими братьями и сестрами. Чувство того, что собственные симпатии не встречают полной взаимности, затем находит выход в идее из раннего детства, часто сознательно всплывающей в памяти, о том, что являешься пасынком, падчерицей или приемышем. Многие не ставшие невротиками люди очень часто припоминают такие ситуации, когда они, главным образом под влиянием литературы, подобным образом воспринимали неприязненное поведение родителей и отвечали на него. Впрочем, здесь уже проявляется влияние пола, потому что мальчик позднее демонстрирует бо́льшую расположенность к враждебным порывам против отца, чем против матери, и намного более сильную склонность избавиться от него, чем от нее. Фантазии девочки, видимо, оказываются в этом вопросе значительно слабее. В этих порывах души, сознательно вызываемых в памяти из детских лет, мы обнаруживаем обстоятельство, дающее нам возможность понимать миф.

Следующая ступень развития этого начинающегося отчуждения от родителей, редко вспоминаемая осознанно, но почти всегда демонстрируемая психоанализом, может быть названа семейным романом невротиков. Ибо непосредственно к сущности невроза, а также к любому высокому дарованию относится совершенно особая работа фантазии, которая проявляется прежде всего в детских играх и которая теперь, начиная приблизительно с периода, предшествующего половому созреванию, овладевает темой семейных отношений. Характерным примером этой особой работы фантазии является известный «сон наяву»[1], который долго сохраняется и после достижения половой зрелости. Точное наблюдение этих снов наяву показывает, что они служат осуществлению желаний, исправлению жизни и преследуют главным образом две цели: эротическую и честолюбивую (за которой, однако, в основном тоже стоит эротическая). Фантазия ребенка в указанное время занята задачей избавиться от презираемых родителей и заменить их, как правило, на таких, которые занимали бы более высокое социальное положение. При этом используется случайное совпадение с реальными событиями (знакомство с хозяином замка или владельцем поместья в сельской местности, с князьями в городе). Эти случайные события пробуждают зависть ребенка, которая затем находит выражение в фантазии, заменяющей обоих родителей более знатными. Техника разработки таких фантазий, которые, разумеется, в это время осознанны, определяются способностями ребенка и материалом, находящимся в его распоряжении. Речь идет и о том, были ли эти фантазии выработаны с бо́льшим или с меньшим старанием смягчить реальность. Эта фаза достигается в период, когда ребенок еще не обладает знанием сексуальных предпосылок своего происхождения.

Когда затем появляется знание о разнообразных сексуальных отношениях матери и отца, когда ребенок постигает, что pater semper incertus est[2], в то время как мать – certissima[3], тогда семейный роман претерпевает своеобразное ограничение: ребенок довольствуется тем, что возвышает отца, но и не ставит более под сомнение свое происхождение от матери как нечто решенное раз и навсегда. Эта вторая (сексуальная) фаза семейного романа несет в себе еще один мотив, который в первой (несексуальной) фазе отсутствует. С познанием половых процессов возникает склонность рисовать себе эротические ситуации и отношения, движущей силой чего выступает желание поместить мать, предмет высшего сексуального любопытства, в ситуацию тайной измены и тайных любовных отношений. Таким образом, те первые, вроде бы несексуальные фантазии поднимаются теперь на высоту осознания.

Впрочем, здесь также проявляется мотив мести и возмездия, стоявший ранее на переднем плане. Эти невротичные дети большей частью те, кого родители наказывали, отучая от дурных сексуальных привычек, и кто теперь посредством таких фантазий мстит своим родителям.

Совершенно своеобразно развиваются дети, родившиеся поздно, которые с помощью подобных выдумок (совсем как в исторических интригах) прежде всего лишают своих предшественников их превосходства и часто не боятся приписать матери столько любовных отношений, сколько имеется конкурентов. Интересен тот вариант этого семейного романа, когда герой-сочинитель возвращает легитимность для самого себя, устраняя в фантазии братьев и сестер как незаконных. При этом семейным романом может управлять еще один интерес, который своей многосторонностью и разнообразным применением идет навстречу разнообразным устремлениям. Так, например, маленький фантазер отрицает родственную связь с сестрой, если она привлекла его сексуально.

Тому, кто с дрожью отворачивается от этой порочной детской души, более того, оспаривает даже возможность подобных вещей, следует заметить, что все эти кажущиеся недоброжелательными выдумки детей, собственно, не имеют в виду ничего плохого и, слегка маскируясь, сохраняют оставшуюся изначальную нежность ребенка к своим родителям. Это только кажущиеся вероломство и неблагодарность; подробно рассматривая наиболее частую из этих фантазий (замену обоих родителей или только отца более замечательными людьми), мы открываем, что эти новые и знатные родители сплошь наделены чертами, проистекающими из реальных воспоминаний о настоящих низкородных родителях, так что ребенок, собственно говоря, не устраняет, а возвышает отца. Да, стремление заменить настоящего отца более знатным есть лишь выражение тоски ребенка по утраченным счастливым временам, когда его отец казался ему самым благородным и самым сильным мужчиной, а мать – самой милой и самой красивой женщиной. Он отворачивается от отца, которого знает теперь, к тому, в которого верил в раннем детстве, и фантазия – это, собственно, лишь выражение сожаления о том, что то счастливое время прошло. Таким образом, переоценка ранних детских лет в этих фантазиях вновь полностью вступает в свои права. Интересный материал к этой теме дает изучение сновидений. Ведь толкование сновидений показывает, что еще и в более поздние годы в сновидениях об императоре и императрице эти светлейшие особы означают отца и мать[4]. Детская переоценка родителей сохраняется, таким образом, и в сновидении нормального взрослого.

Царь Эдип и Гамлет

(Из книги «Толкование сновидений»)

Мой обширный опыт свидетельствует, что родители играют главную роль в детской душевной жизни всех тех, кто позднее становится психоневротиками; влюбленность в одну и ненависть к другой половине супружеской пары относятся к непременному составу материала психических побуждений, образованного в то время и столь важного для симптоматики позднейших неврозов. Я не думаю, однако, что психоневротики резко отличаются в этом от других детей, остающихся нормальными, что они творят здесь нечто абсолютно новое и только им свойственное. Гораздо вероятнее, и это подкрепляется соответствующими наблюдениями над нормальными детьми, что подобными влюбленными и враждебными желаниями по отношению к своим родителям они лишь благодаря преувеличению дают нам знать то, что менее отчетливо и менее интенсивно происходит в душах большинства детей. В подтверждение этого вывода древность оставила нам материал преданий, решительное и общепринятое воздействие которого становится понятным только благодаря сходной общепринятости обсуждаемого предположения из детской психологии.

Я имею в виду легенду о царе Эдипе и одноименную трагедию Софокла. Эдип, сын Лая, царя Фив, и Иокасты, грудным ребенком был увезен и подкинут, потому что оракул возвестил отцу, что еще не родившийся сын станет его убийцей. Эдипа спасли, и он в качестве царского сына воспитывается при другом дворе, пока из-за неуверенности в своем происхождении не вопросил оракула и не получил от него совет покинуть родину, потому что должен стать убийцей своего отца и супругом матери. По дороге со своей мнимой родины он встречается с царем Лаем и убивает его в бурно вспыхнувшей ссоре. Затем он подходит к Фивам, где решает загадку сфинкса, преградившего ему дорогу, а в благодарность за это избирается фиванцами царем и награждается рукой Иокасты. Долгое время он правит в мире и согласии, производит на свет, ни о чем не подозревая, со своей матерью двух сыновей и двух дочерей, пока не вспыхивает эпидемия чумы, заставляющая фиванцев вновь обратиться с вопросом к оракулу. С этого момента и начинается трагедия Софокла. Гонец приносит ответ, что чума прекратится после изгнания из страны убийц Лая. Но кто они?

Но где они? В каком краю? Где сыщешь Неясный след давнишнего злодейства? (Перевод С. В. Шервинского)

Действие пьесы состоит теперь прежде всего в постепенно нарастающем и искусно замедленном расследовании – сравнимом с работой психоанализа – того, что сам Эдип есть убийца Лая, а также что он есть сын убитого и Иокасты. Потрясенный своим невольно совершенным злодеянием, Эдип ослепляет себя и покидает родину. Требование оракула исполнено.

«Царь Эдип» – это так называемая трагедия рока; ее трагическое воздействие должно основываться на противоречии между неумолимой волей богов и тщетным сопротивлением людей, которым угрожает бедствие; покорность божественной воле, понимание собственного бессилия – вот чему должен научиться у трагедии глубоко захваченный ею зритель. Современные художники не раз пытались достичь аналогичного трагического воздействия, используя то же противоречие в придуманной ими фабуле. Однако зрители безучастно наблюдали, как, невзирая на все сопротивление, над невинными людьми осуществлялось проклятие или требование оракула; позднейшие трагедии рока не имели успеха.

Если «Царь Эдип» способен потрясти современного человека не меньше, чем античного грека, то разгадка этого может, видимо, заключаться только в том, что воздействие греческой трагедии покоится не на противоречии между роком и человеческой волей, – его нужно искать в особенностях материала, в котором проявляется это противоречие. В нашей душе, должно быть, существует голос, готовый признать неотвратимую власть рока в «Эдипе», тогда как в «Праматери» или в других трагедиях рока такие повеления мы можем отклонять как произвольные. И фактически подобный момент содержится в истории царя Эдипа. Его судьба захватывает нас только потому, что она могла бы стать и нашей судьбой, ведь оракул еще до нашего рождения наделил нас тем же проклятием, что и его. Быть может, всем нам суждено направить первое сексуальное побуждение на мать, а первую ненависть и желание употребить насилие – на отца. Царь Эдип, убивший своего отца Лая и женившийся на своей матери Иокасте, являет собой всего лишь реализацию нашего детского желания. Но, будучи счастливее, чем он, мы сумели с той поры, поскольку не стали психоневротиками, отстранить наши сексуальные побуждения от своих матерей и забыть нашу ревность к отцу. От личности, которая осуществила такое изначальное детское желание, мы отшатываемся со всей мощью вытеснения, которое с той поры претерпело это желание в нашей психике. Художник, проливая свет на вину Эдипа в подобном изыскании, вынуждает нас к познанию нашей собственной души, в которой все еще наличествуют такие импульсы, хотя и в подавленном состоянии. Сопоставление, с которым нас оставляет хор:

О сограждане фиванцы! Вот пример для вас: Эдип, И загадок разрешитель, и могущественный царь, Тот, на чей удел, бывало, всякий с завистью глядел, Он низвергнут в море бедствий, в бездну страшную упал!

Это предостережение касается и нас, и нашей гордыни, которая, по нашей оценке, с тех детских лет стала такой мудрой и такой сильной. Как Эдип, мы живем, не ведая об оскорбляющих мораль желаниях, навязанных нам природой, а после их осознания мы все, видимо, хотели бы отвратить свой взгляд от эпизодов нашего детства[5].

На то, что миф об Эдипе произошел из древнейшего материала сновидений, которые имели своим содержанием те тягостные нарушения отношений с родителями из-за первых порывов сексуальности, даже в тексте трагедии Софокла имеются не вызывающие сомнений указания. Иокаста утешает еще не прозревшего, но уже озабоченного воспоминанием о словах оракула Эдипа, напоминая о сновидении, которое видят очень многие люди, хотя, по ее мнению, оно ничего не означает:

Жить следует беспечно – кто как может… И с матерью супружества не бойся: Во сне нередко видят люди, будто Спят с матерью, но эти сны – пустое, Потом опять живется беззаботно.

Сновидения о половых отношениях с матерью были тогда, как и теперь, уделом многих людей, рассказывающих о них возмущенно и с негодованием. Понятно, что именно они – ключ к трагедии и дополнение к сновидениям о смерти отца. Сюжет Эдипа – реакция фантазии на эти два типичных сновидения, и подобно тому, как эти сновидения переживаются взрослыми людьми с чувством отвращения, так и миф должен из-за своего содержания вызывать ужас и самобичевание. В своем дальнейшем развитии он опять-таки подвергается приводящей к непониманию вторичной обработке материала, которая пытается поставить его на службу теологизирующим устремлениям. Попытка соединить божественное всемогущество с ответственностью людей, разумеется, обязана была потерпеть неудачу как на этом, так и на любом другом материале.

На той же почве, что и «Царь Эдип», вырастает другая великая трагедия – «Гамлет» Шекспира. Но в измененной обработке одного и того же материала обнаруживается все различие в психической жизни двух далеко отстоящих друг от друга периодов культуры, многовековое продвижение в психической жизни человечества. В «Эдипе» лежащее в его основе желание-фантазия ребенка, как и в сновидении, выплывает наружу и реализуется; в «Гамлете» оно остается вытесненным, и мы узнаем о его существовании – как и об обстоятельствах дела при неврозе – только благодаря исходящему из него тормозящему влиянию. С захватывающим воздействием более современной драмы оказалось своеобразным способом совместимо то, что можно остаться в полной неясности относительно характера героя. Пьеса построена на колебаниях Гамлета в осуществлении выпавшей ему задачи – отомстить за отца; каковы основания или мотивы этих колебаний, в тексте не объяснено; многочисленные толкования драмы не смогли решить этого. Согласно господствующему сегодня, обоснованному Гёте толкованию, Гамлет представляет собой тип человека, чья актуальная сила воли парализована излишним развитием интеллекта («От мыслей бледность поразила»). Согласно другой интерпретации, художник попытался изобразить болезненный, нерешительный, склонный к неврастении характер. Однако фабула пьесы показывает, что Гамлет ни в коем случае не должен казаться нам личностью, которая вообще не способна действовать. Дважды мы видим его совершающим поступки: один раз, когда под влиянием резко вспыхнувшего порыва он закалывает подслушивающего за портьерой Полония, в другой раз, когда он обдуманно, даже коварно, с полной убежденностью князя эпохи Возрождения посылает на смерть, задуманную для него самого, двух царедворцев. Итак, что же сдерживает его при осуществлении задачи, поставленной перед ним призраком отца? Здесь опять напрашивается мысль, что сдерживает особая природа этой задачи. Гамлет может все, только не исполнить месть по отношению к человеку, который устранил его отца и занял место последнего возле его матери, к человеку, на деле реализовавшему его вытесненные детские желания. Ненависть, которая должна была подвигать его на месть, заменяется у него самопопреками, угрызениями совести, напоминающими ему, что он сам в буквальном смысле ничуть не лучше грешника, которого он обязан покарать. Тем самым я перевожу в осознанную форму то, что бессознательно таится в душе героя; если кто-нибудь назовет Гамлета истериком, я сочту это всего лишь выводом из моего толкования. Сексуальная антипатия очень соответствует тому, что Гамлет позднее проявил в разговоре с Офелией то самое нерасположение к сексу, которое, должно быть, все больше овладевало душой поэта в последующие годы, до своего высшего проявления в «Тимоне Афинском». То, что предстает для нас в Гамлете, может быть, конечно, только собственной душевной жизнью поэта; я заимствую из труда Георга Брандеса о Шекспире (1896) замечание, что драма была сочинена непосредственно после смерти отца Шекспира (1601), то есть в период свежей скорби по нему и воскрешения – как мы можем предположить – детских ощущений, относящихся к отцу. Известно также, что рано умерший сын Шекспира носил имя Гамнет (идентичное с Гамлет). Подобно тому как «Гамлет» трактует отношения сына к родителям, так «Макбет», близкий ему по времени создания, построен на теме бездетности. Впрочем, подобно тому, как любой невротический симптом и как само сновидение допускают разные толкования и даже требуют этого для полного понимания, так и всякое истинно поэтическое творение проистекает в душе поэта из нескольких мотивов и побуждений и допускает несколько толкований. Я попытался здесь истолковать только самый глубокий слой побуждений в душе создающего его художника[6].

Мифологическая параллель пластического навязчивого представления

У одного больного, которому около 21 года, продукты бессознательной умственной деятельности проявляются не только как навязчивая идея, но и как навязчивая картинка. И та и другая могут сопровождать друг друга или возникать независимо друг от друга. К определенному времени у него установилась тесная связь между навязчивым словом и навязчивой картинкой, если он видел входящим в комнату своего отца. Слово это – «Vaterarsch» («отцовская задница»), а соответствующая картинка изображала отца в виде обнаженной нижней части тела с руками и ногами, верхняя часть туловища и голова отсутствовали. Половые органы не были обозначены, черты лица нарисованы на животе. При объяснении этого весьма безумного симптомообразования следует заметить, что наш интеллектуально развитый мужчина с высокими этическими устремлениями вплоть до десятилетнего возраста очень активно занимался анальной эротикой в различных формах. После того как он преодолел ее, его сексуальная жизнь, вследствие происходившей позднее борьбы с генитальной эротикой, была оттеснена назад, на анальный этап. Он очень любил и уважал своего отца, хотя и немало боялся его; но с точки зрения его высоких требований к подавлению инстинктов и аскетизму отец казался ему представителем «Völlerei» («бражников»), ориентированных на материальное.

Слово «Vaterarsch» объяснилось вскоре как озорное онемечивание почетного звания «Patriarch». Навязчивая картинка – общеизвестная карикатура. Она напоминает о других изображениях, которые с целью умаления, унижения заменяют всю персону одним-единственным органом, например ее гениталиями, о бессознательных фантазиях, которые отождествляют половые органы с человеком в целом, и о шутливых выражениях типа: «Ich bin ganz Ohr»[7].

То, что животу объекта насмешки придаются черты лица, поначалу показалось мне очень странным. Но скоро я вспомнил, что видел подобное на французских карикатурах[8]. Потом случай познакомил меня с древним изображением, которое полностью соответствует навязчивой картинке моего пациента.


Согласно греческой легенде, Деметра в поисках своей похищенной дочери пришла к Гелиосу, была принята Дисавлом и его женой Баубо, но в своей глубокой печали отказалась притронуться к пище и напиткам. Однако хозяйка Баубо рассмешила ее, внезапно подняв кверху свои одежды и обнажив живот. Обсуждение этой забавной истории, которая, вероятно, должна объяснять какой-то не более понятный магический церемониал, находится в четвертом томе работы Соломона Рейнаха «Культы, мифы и религии» (1912). Там же упоминается, что при раскопках малоазийского Приена были найдены терракотовые изображения Баубо. Они демонстрируют женское туловище без головы и груди, на животе нарисовано лицо; поднятая вверх юбка обрамляет это лицо, словно копна волос (Reinach S. P. 117).

Скорбь и меланхолия

После того как сновидение послужило нам образцом нарциссического душевного расстройства, мы постараемся прояснить сущность меланхолии, сравнивая ее с нормальной эмоцией скорби. Но на этот раз мы должны заранее сделать признание, которое, возможно, предотвратит переоценку результата. Меланхолия, понятийное определение которой шатко и в описательной психиатрии, встречается в разнообразных клинических формах, сведе́ние которых в единое целое кажется необоснованным, а некоторые из них напоминают скорее соматические, чем психогенные поражения. Помимо впечатлений, имеющихся в распоряжении любого наблюдателя, наш материал ограничивается небольшим числом случаев, психогенная природа которых не подлежит никакому сомнению. Таким образом, мы с самого начала отказываемся от притязаний на универсальность наших результатов и утешаем себя тем соображением, что с помощью современных исследовательских средств мы едва ли сможем обнаружить что-нибудь, что было бы нетипично если не для целого класса поражений, то уж хотя бы для маленькой их группы.

Сопоставление меланхолии и скорби кажется оправданнее, если исходить из общей картины двух состояний[9]. Поводы для возникновения обоих под влиянием жизненных обстоятельств тоже совпадают там, где они вообще ясны. Скорбь, как правило, является реакцией на утрату любимого человека или какой-либо помещенной на его место абстракции, например Родины, свободы, идеала и т. д. При одном и том же воздействии у некоторых людей, которых мы поэтому подозреваем в патологической предрасположенности, вместо скорби проявляется меланхолия. В высшей степени примечательно также то, что нам никогда не приходит в голову рассматривать скорбь как патологическое состояние и обращаться к врачу для ее лечения, хотя она приносит с собой тяжелые отклонения от нормального образа жизни. Мы полагаемся на то, что по истечении некоторого времени она будет преодолена, и считаем беспокойство по ее поводу напрасным, себе во вред.

На психическом уровне меланхолия отличается глубоко болезненным дурным настроением, потерей интереса к внешнему миру, утратой способности любить, заторможенностью всякой продуктивности и понижением чувства собственного достоинства, что выражается в упреках самому себе, поношениях в свой адрес и перерастает в бредовое ожидание наказания. Эта картина станет более понятной, если мы примем в расчет, что скорбь обнаруживает те же самые черты, кроме одной-единственной; расстройство чувства собственного достоинства в этом случае отсутствует. А иначе это одно и то же. Тяжелая скорбь, реакция на утрату любимого человека, содержит упомянутое болезненное настроение, потерю интереса к внешнему миру – поскольку он не напоминает об умершем, – потерю способности выбрать какой-либо новый объект любви – что означало бы замену оплакиваемого, отход от всякой продуктивной деятельности, которая не связана с воспоминаниями об умершем. Мы легко поймем, что эти заторможенность и ограниченность «Я» являются выражением исключительного предания себя скорби, при этом для других намерений и интересов ничего больше не остается. Такое поведение не кажется нам патологическим, собственно, только потому, что мы так хорошо умеем его объяснять.

Мы также одобряем сравнение, именующее скорбное настроение «болезненным». Его правомочность, вероятно, станет для нас очевидной, если мы в состоянии охарактеризовать боль психоэкономически[10].

Как же работает скорбь? Я считаю, что не будет никакой натяжки, если изобразить ее следующим образом: критерий реальности показал, что любимого объекта больше не существует, и теперь требуется отвлечь все либидо от связей с этим объектом. Против этого возникает понятный протест – везде и всюду можно наблюдать, что человек неохотно покидает позицию либидо, даже тогда, когда маячит замена. Протест может быть таким интенсивным, что происходит отрыв от реальности и сохранение объекта с помощью психоза галлюцинаторных видений. Нормой является ситуация, когда принцип реальности одерживает победу. Но все же он не может сразу выполнить свою задачу. Его реализация проводится, в частности, с большими затратами времени и накопленной энергии; при этом в психике продолжает существовать утраченный объект. Любое отдельное воспоминание или ожидание, в которых либидо прочно связано с объектом, прекращается, перезамещается, и в нем происходит ослабление либидо. Почему этот компромиссный результат разового исполнения принципа реальности так чрезвычайно болезнен, совсем не легко экономически обосновать. Примечательно, что эта боль кажется нам само собой разумеющейся. Фактически же «Я» после завершения работы скорби вновь становится свободным и безудержным.

Теперь применим к меланхолии то, что мы узнали о скорби. В ряде случаев очевидно, что она тоже может быть реакцией на утрату любимого объекта; при иных поводах можно обнаружить, что природа утраты более идеальная. Скажем, объект умер не по-настоящему, но он потерян как объект любви (например, в случае покинутой невесты). Еще бывают случаи, когда считают, что нужно признавать такую утрату, но при этом не могут четко распознать, что именно утрачено, и тем скорее следует предположить, что и больной тоже не способен постичь умом, что именно он потерял. Да, такой случай мог бы еще иметь место тогда, когда вызвавшая меланхолию утрата известна больному, когда он знает, кого он потерял, но не знает, что он при этом утратил. Таким образом нам было бы удобнее как-то связать меланхолию с неосознанной утратой объекта, в отличие от скорби, при которой в утраченном нет ничего бессознательного.

Мы обнаружили, что заторможенность и потеря интереса при скорби полностью объясняются поглощающей «Я» работой скорби. Сходная внутренняя работа будет следствием также и неизвестной утраты при меланхолии, и поэтому она будет ответственной за заторможенность при меланхолии. Меланхолическая заторможенность производит на нас загадочное впечатление лишь потому, что мы не в состоянии понять, что же в столь полной мере поглощает больных. Меланхолик демонстрирует нам еще кое-что, отсутствующее при скорби, – чрезвычайное понижение чувства собственного «Я», величественное оскудение «Я». При скорби мир становится бедным и пустым, при меланхолии же таким становится само «Я». Больной изображает свое «Я» мерзким, ни на что не способным, аморальным, он упрекает, ругает себя и ожидает изгнания и наказания. Он унижается перед любым человеком, жалеет каждого из своего окружения за то, что тот связан с таким недостойным человеком, как он. Он не понимает перемены, которая в нем произошла, но распространяет свою самокритику и на прошлое, утверждая, что никогда не был лучше. Картина такого – преимущественно морального – тихого помешательства дополняется бессонницей, отказом от пищи и психологически в высшей степени примечательным преодолением влечения, благодаря которому все живое продолжает жить.

Было бы бесполезно с позиций науки, да и терапии, противоречить больному, выдвигающему такие обвинения в адрес собственного «Я». Должно быть, по-своему он все же прав и выражает что-то сложившееся, что обстоит так, как ему кажется. С некоторыми из его наговоров мы должны сразу же согласиться. Он действительно так равнодушен, так не способен на любовь и на продуктивную деятельность, как и говорит. Но это, как мы знаем, вторично, это следствие внутренней, неизвестной нам, сопоставимой со скорбью работы, которая изнуряет его «Я». В некоторых других самообвинениях он тоже кажется правым, только воспринимает истину острее остальных, немеланхоликов. Когда он с повышенной самокритикой изображает себя мелочным, эгоистичным, неискренним, несамостоятельным человеком, всегда стремившимся только к тому, чтобы скрыть слабости своего характера, он, вероятно, достаточно близок к тому, что нам известно о самопознании, и мы лишь спрашиваем себя, почему нужно сначала заболеть, чтобы подобная истина стала доступной. Ведь не вызывает сомнения, что тот, кто сформировал такую самооценку и выражает ее перед другими – оценку, которую использует по отношению к себе и к другим принц Гамлет[11], – тот болен, независимо от того, говорит ли он правду или поступает по отношению к себе более или менее несправедливо. Нетрудно также заметить, что между масштабами самоуничижения и его реальными основаниями, на наш взгляд, нет соответствия. Порядочная, прилежная и верная жена при меланхолии будет говорить о себе не лучше, чем и в самом деле никчемная; и у первой, возможно, бо́льшая вероятность заболеть меланхолией, чем у второй, о которой и мы не могли бы сказать ничего хорошего. В конце концов, нам должно бросаться в глаза, что меланхолик ведет себя не совсем так, как обычный, терзаемый раскаянием и самоупреками человек. У него отсутствует или, по крайней мере, незначительно проявляется стыд перед другими, который прежде всего характеризовал бы это второе состояние. У меланхолика можно было бы выделить почти противоположную черту – навязчивую общительность, которая находит удовлетворение в самокомпрометации.

Значит, не суть важно, прав ли меланхолик в своем болезненном самоуничижении, когда его критика совпадает с оценкой других. Речь, скорее, должна идти о том, что он верно описывает свою психологическую ситуацию. Он утратил самоуважение и должен иметь для этого достаточное основание. Тогда мы в любом случае оказываемся перед противоречием, которое задает нам трудноразрешимую загадку. По аналогии со скорбью мы обязаны заключить, что он претерпевает утрату объекта; из его высказываний следует утрата собственного «Я».

Прежде чем мы займемся этим противоречием, на минуту задержимся на том, с чем нас знакомит психическое состояние меланхолика в строении человеческого «Я». Мы видим, что у него одна часть «Я» противопоставляет себя другой, критически оценивает ее и как бы принимает в качестве объекта. Наше подозрение, что критическая инстанция, отделившаяся при этом от «Я», при других обстоятельствах тоже может доказать свою самостоятельность, подтверждают все дальнейшие наблюдения. Мы действительно найдем основание отделить эту инстанцию от остального «Я». То, с чем мы здесь познакомились, – это инстанция, обычно называемая совестью; наряду с цензурой сознания и принципом реальности, мы причисляем ее к важным институтам «Я» и когда-нибудь найдем доказательства того, что она может заболеть сама по себе. Картина болезни при меланхолии характеризуется моральным недовольством собственным «Я»; физический недостаток, уродство, бессилие, социальная неполноценность значительно реже становятся предметом самооценки; лишь обеднение «Я» занимает преимущественное место в опасениях и утверждениях больного.

К разъяснению только что обнаруженного противоречия приводит наблюдение, которое совсем легко осуществить. Если терпеливо выслушивать различные самообвинения меланхолика, то в конце концов нельзя отделаться от впечатления, что самые сильные из них зачастую очень мало подходят к его личности, но с незначительными изменениями могут подойти другому человеку, которого больной любит, любил или должен был бы любить. Сколько раз исследуешь положение дел, столько и убеждаешься в этом предположении. Таким образом, признавая самоупреки упреками в адрес объекта любви, которые тут же перекладываются с него на собственное «Я», приобретаешь ключ к картине болезни.

Жена, вслух жалеющая своего мужа за то, что он связался с такой ни на что не способной женщиной, собственно говоря, хочет обвинить в несостоятельности мужа, в каком бы смысле это ни подразумевалось. Не нужно слишком удивляться тому, что справедливые упреки в свой адрес перемешаны здесь с переадресованными; они могут выделяться, потому что они содействуют тому, чтобы скрывать другие и делать невозможным познание истинного положения вещей, ведь они происходят из тех за и против любовной ссоры, которая привела к утрате любви. Теперь и поведение больных становится гораздо понятнее. Их жалобы на себя – это жалобы на кого-то, в соответствии со старым смыслом слов (klagen – anklagen[12]); они не стыдятся и не скрываются, потому что всё уничижительное, сказанное ими, в общем-то, высказывается о другом человеке; и они далеки от того, чтобы засвидетельствовать своему окружению собственное смирение и покорность, которые подобали бы столь недостойным личностям; напротив, они в высшей степени измучены, всегда как бы обижены и как будто бы испытывают большую несправедливость. Все это возможно только потому, что эти реакции их поведения проистекают из душевного протеста, переходящего затем посредством некоего процесса в меланхолическую подавленность.

Далее совсем не трудно воссоздать этот процесс. Выбор объекта, привязка либидо к определенной личности осуществились; под влиянием реальной обиды или разочарования в возлюбленном отношение к объекту терпит крах. Итогом был не нормальный отрыв либидо от этого объекта и его перенос на новый объект, а иной, требующий, видимо, бо́льших усилий для своего осуществления. Занятие объекта оказалось неспособным к сопротивлению, оно прекратилось, но свободное либидо не было перенесено на другой объект, а отступило в «Я». Но там оно не нашло никакого применения, а способствовало отождествлению «Я» с покинутым объектом. Так, тень объекта падает на «Я», которое теперь может быть расценено особой инстанцией как объект, как покинутый объект. Таким образом, утрата объекта превратилась в утрату второго «Я», а конфликт между «Я» и любимым человеком – в раздор между критической способностью «Я» и «Я», изменившимся в результате отождествления.

О некоторых предпосылках и результатах такого процесса можно сразу догадаться. С одной стороны, должна существовать сильная фиксация на объекте любви, но с другой, в противоречии с этим, – малая степень концентрации энергии на объекте. Видимо, это противоречие, по меткому замечанию О. Ранка[13], требует, чтобы выбор объекта осуществлялся на нарциссической основе, так что концентрация на объекте при возникновении трудностей может регрессировать к нарциссизму. Нарциссическое отождествление с объектом заменяет любовную концентрацию, в результате чего любовные отношения, несмотря на конфликт с любимым человеком, не должны прекращаться. Такая замена любви к объекту отождествлением является важным механизмом при проявлениях нарциссизма. К. Ландауер смог это недавно обнаружить в процессе лечения шизофрении[14]. Он, естественно, соответствует регрессии от некоторого типа выбора к первоначальному нарциссизму. В другом месте мы выяснили, что отождествление является предварительной ступенью выбора объекта и первым, амбивалентным в своем выражении способом, каким «Я» выделяет объект. Оно хотело бы поглотить этот объект, соответственно оральной или каннибальской фазе в развитии либидо. К этой взаимозависимости Абрахам по праву сводит отказ от приема пищи, который проявляется при тяжелой форме меланхолического состояния.

К сожалению, требуемый теорией вывод, согласно которому расположенность к меланхолическому заболеванию или часть его переходят в господство нарциссического типа выбора объекта, еще нуждается в подтверждении с помощью дополнительного исследования. Во вступительной части этого сочинения я признал, что эмпирический материал, на котором строится данное исследование, недостаточен для удовлетворения наших притязаний. Если бы мы могли допустить соответствие наблюдений с нашими выводами, то не колеблясь включили бы регрессию от концентрации на объекте к нарциссической оральной фазе либидо в характеристику меланхолии. Отождествления с объектом отнюдь не редки, и при неврозах перенесения, напротив, это известный механизм образования симптомов, особенно при истерии. Мы могли бы усмотреть различие между нарциссическим и истерическим отождествлением в том, что в первом случае концентрация на объекте ликвидируется, тогда как во втором она продолжает существовать и оказывает воздействие, которое обычно ограничивается единичными действиями и возбуждениями нервной системы. Тем не менее отождествление и при неврозах перенесения выражает общность, которая может означать любовь. Нарциссическое отождествление – более изначальное и открывает нам доступ к пониманию менее изученного истерического отождествления.

Меланхолия, таким образом, заимствует одну часть своих характерных свойств у скорби, а другую часть – у процесса регрессии от нарциссического выбора объекта к нарциссизму. С одной стороны, она, как скорбь, является реакцией на реальную утрату объекта любви, но, кроме того, она обременена условием, которое отсутствует при нормальной скорби или – в том случае, если они присоединяются, – преобразовано в патологическое проявление. Утрата объекта любви – отличный повод обнаружить и продемонстрировать амбивалентность любовных отношений. Там, где имеется расположенность к неврозу навязчивых состояний, амбивалентный конфликт придает скорби патологическую форму и заставляет ее выразиться в форме упреков в свой адрес, что, мол, сам был виноват в утрате объекта любви, то есть хотел этого. На таких депрессиях при неврозе навязчивых состояний после смерти любимого человека мы видим, к чему приводит амбивалентный конфликт сам по себе, если при этом отсутствует регрессивное втягивание, убирание либидо. Случаи меланхолии чаще всего выходят за пределы простой утраты в результате смерти, и все содержат ситуации обиды, оскорбления и разочарования, которые могут вносить в отношения противоположность любви и ненависти или усиливать имеющуюся амбивалентность. Этим амбивалентным конфликтом, то более реального, то более конструктивного происхождения, нельзя пренебрегать как одним из условий меланхолии. Если любовь к объекту, которая не может прекратиться, тогда как сам объект покинут, нашла спасение в нарциссическом отождествлении, то по отношению к этому эрзац-объекту обнаруживается ненависть, обнаруживается в том, что его бранят, унижают, заставляют страдать и находят в этом страдании садистское удовлетворение. Несомненно, доставляющее удовольствие самоистязание при меланхолии означает, как и соответствующий феномен невроза навязчивых состояний, удовлетворение садистских тенденций и тенденций ненависти[15], которые направлены на объект и на этом пути повернулись в сторону собственной личности. В обоих случаях больным, как правило, еще удается отомстить изначальному объекту обходным путем через самонаказание и мучить свою любовь посредством болезни, впадая в заболевание, чтобы не показывать свою враждебность прямо. Человек, который вызывает у больного расстройство чувств и на которого ориентирована его болезнь, обычно находится в ближайшем окружении больного. Итак, любовную концентрацию меланхолика на своем объекте постигла двоякая участь; отчасти она регрессировала к отождествлению, а другая ее часть под влиянием амбивалентного конфликта вернулась на близкую к ней ступень садизма.

Лишь этот садизм раскрывает нам загадку склонности к самоубийству, которая делает меланхолию столь интересной и столь опасной. Мы признаем изначальным состоянием, из которого происходит влечение, грандиозную самовлюбленность «Я», мы видим, что в страхе, возникающем при угрозе жизни, освобождается такой колоссальный объем нарциссического либидо, что не понимаем, как может «Я» согласиться на самоуничтожение. Мы давно знаем, что ни один невротик, который не обращает на себя импульс к убийству другого, не испытывает самоубийственных намерений, но оставалось неясным, посредством игры каких сил этот импульс может проявиться в поступке. Теперь анализ меланхолии показывает, что «Я» только тогда может убить себя, когда в результате возвращения, обращения концентрации на объекте оно может рассматривать как объект само себя, когда оно может направить на себя враждебность, которая относится к объекту и которая представляет собой изначальную реакцию «Я» на объекты внешнего мира. (См. «Triebe und Triebschicksale» – «Влечения и их судьбы»). Так, хотя при регрессии от нарциссического выбора объекта объект бывает уничтожен, но он оказывается мощнее, чем само «Я». В двух противоположных ситуациях – исключительной влюбленности и самоубийства – объект берет верх над «Я», пусть даже и совершенно различными путями.

Напрашивается желание вывести одно необычное свойство меланхолии, проявление страха перед обеднением «Я», из утратившей свои связи и регрессивно преобразованной анальной эротики.

Меланхолия ставит нас и перед другими вопросами, ответы на которые частично от нас ускользают. Характерное свойство прекращаться по прошествии некоторого времени, не оставляя после себя серьезных видимых изменений, она разделяет со скорбью. Там мы обнаружили, что для детального осуществления принципа реальности необходимо время, после чего «Я» получает свое либидо свободным от утраченного объекта. Мы могли бы предположить, что во время меланхолии «Я» совершает аналогичную работу; психоэкономическое понимание процесса здесь, как и там, отсутствует. Бессонница при меланхолии, вероятно, подтверждает закостенелость состояния, невозможность осуществить необходимое для сна общее устранение концентраций. Меланхолический комплекс ведет себя как открытая рана, со всех сторон притягивает к себе энергию концентрации (которую мы при неврозах перенесения назвали «ответная концентрация») и опустошает «Я» до полного оскудения; он может легко сопротивляться желанию сна со стороны «Я». Вероятно, соматическое, психогенно необъяснимое обстоятельство проявляется в регулярных облегчениях состояния в вечернее время. К этим рассуждениям примыкает вопрос, не является ли утрата «Я» без внимания к объекту (чисто нарциссическое заболевание «Я») достаточной, чтобы создать картину меланхолии, и не может ли прямое токсическое оскудение либидо «Я» приводить к известным формам заболевания.

Наиболее примечательное, требующее объяснения своеобразие меланхолии состоит в ее склонности превращаться в симптоматически противоположное состояние мании. Как известно, это участь не всякой меланхолии. Некоторые случаи протекают с периодическими рецидивами, интервалы между которыми несут либо очень незначительный оттенок мании, либо вообще лишены их. В других случаях происходит регулярное чередование меланхолических и маниакальных фаз, выражающееся в формировании циклического помешательства. Эти случаи попытались бы исключить из психогенного толкования, если бы психоаналитическая практика не достигала как раз в большинстве подобных заболеваний излечения посредством терапевтического воздействия. Таким образом, не только можно, но даже нужно распространить аналитическое объяснение меланхолии и на манию.

Я не могу обещать, что результат этой попытки будет во всем удовлетворительным. Скорее, речь идет всего лишь о возможности некоторой первичной ориентации. Здесь в нашем распоряжении две отправные точки: первая – психоаналитическое воздействие, вторая – можно, пожалуй, сказать – всеобщий психоэкономический опыт. Впечатление, о котором уже много сказано другими психоаналитиками, такое, что содержание мании ни в чем не отличается от содержания меланхолии, что оба этих состояния борются с одним и тем же «комплексом», который, вероятно, при меланхолии уничтожает «Я», тогда как при мании «Я» преодолевает либо устраняет его. Опыт предлагает другое основание: во всех состояниях радости, восторга, триумфа, которые демонстрирует нам пример мании, можно распознать указанную психоэкономическую обусловленность. В этих случаях речь идет о воздействии, в результате которого большие, долго сохранявшиеся или обычно производимые психические затраты в конечном счете становятся чрезмерными, так что они готовы к разнообразному применению и к возможному ослаблению. Например: когда какой-нибудь бедняга, выиграв большую сумму денег, внезапно избавляется от хронической заботы о хлебе насущном, когда продолжительная и тяжелая борьба в конце концов заканчивается успехом, когда попадаешь в положение, которое одним ударом кончает с гнетущей неизбежностью, долго продолжавшимися изменениями и т. д. Все подобные ситуации отличаются приподнятым настроением, признаками расслабления благодаря радостному возбуждению и повышенной готовности к различным действиям, совсем как при мании и в полную противоположность к депрессии и заторможенности при меланхолии. Можно осмелиться сказать, что мания есть не что иное, как такой триумф, только от «Я» опять же остается скрыто, что оно победило и по какому поводу имеет место триумф. Алкогольное опьянение, относящееся к этому же ряду состояний, поскольку оно радостно, можно объяснить так же; в данном случае речь, вероятно, идет о токсически достигнутом сокращении затрат на вытеснение. Дилетант с готовностью предположит, что причиной такой подвижности и предприимчивости в подобном маниакальном состоянии является «хорошее настроение». Эту ошибочную связь необходимо, естественно, исключить. То упомянутое психоэкономическое условие в душевной жизни выполнено, и поэтому возникают, с одной стороны, веселость в настроении, а с другой – безудержность в действиях.

Если мы совместим оба признака, то получится следующее: при мании «Я» должно было преодолеть утрату объекта (или скорбь по утрате, или сам объект) и теперь получило в свое распоряжение весь объем ответной концентрации, который болезненное страдание при меланхолии перенесло с «Я» на себя и привязало к себе. Одержимый манией человек тоже явно демонстрирует нам свое освобождение от объекта, от которого он страдал, с волчьим аппетитом набрасываясь на новый объект.

Это объяснение звучит убедительно, но оно, во-первых, еще не слишком определенно, а во-вторых, порождает больше новых вопросов и сомнений, чем мы способны разрешить. Мы не будем избегать их обсуждения, даже если не можем надеяться с его помощью обрести ясность.

Пока установлено: нормальная скорбь преодолевает утрату объекта и точно так же во время своего существования поглощает всю энергию «Я». Почему при ней даже приблизительно не воспроизводится психоэкономическое условие для фазы триумфа после ее окончания? Я нахожу невозможным ответить на это возражение на скорую руку. Оно обращает наше внимание на то, что мы не может сказать, какими психоэкономическими средствами скорбь решает свою задачу; но здесь, возможно, поможет одна догадка. По каждому отдельному случаю воспоминаний и надежд, которые показывают, что либидо привязано к утраченному объекту, реальность выносит свой вердикт, согласно которому объект больше не существует, а «Я», как бы поставленное перед вопросом, хочет ли оно разделить эту участь, благодаря сумме нарциссических удовлетворений, решает «остаться в живых» и расторгнуть свою связь с уничтоженным объектом. Можно представить себе, что это расторжение происходит медленно и постепенно, а по окончании работы необходимые для него затраты распыляются[16].

Представляется заманчивым поискать путь от догадки о работе скорби к описанию меланхолической работы. Прежде всего нам мешает здесь неуверенность. До сих пор мы не принимали во внимание топическую[17] точку зрения и не затронули вопроса о том, в каких и между какими психическими системами происходит работа меланхолии. Какие психические процессы заболевания происходят на пройденном этапе бессознательных концентраций на объекте, а какие на этапе его замены отождествлением в «Я»?

Быстро выговаривается и легко записывается на бумаге, что «бессознательное (вещное) представление объекта покидается либидо». Но в действительности это представление выглядит как сумма несчетных отрывочных впечатлений (их бессознательных следов), и отвод этого либидо не может быть кратковременным процессом, а определенно является процессом длительным, постепенно развивающимся, как при скорби. Нелегко определить, начинается ли он во многих местах одновременно или содержит какую-то определенную последовательность; при анализе можно часто констатировать, что активизированы то те, то другие воспоминания и что идентичные, утомляющие своей монотонностью жалобы проистекают все же всякий раз из нового бессознательного обоснования. Если объект не имеет для «Я» такого большого, усиленного тысячекратными связями значения, то его утрата тоже не способна вызвать скорбь или меланхолию. Таким образом, свойство разового освобождения либидо может быть приписано в равной мере и меланхолии, и скорби, оно основывается, вероятно, на одинаковых психоэкономических соотношениях и содействует одним и тем же тенденциям.

Но в меланхолии, как мы узнали, содержится несколько больше содержания, чем в простой скорби. Отношение к объекту при меланхолии непростое, оно усложняется амбивалентным конфликтом. Амбивалентность бывает либо конституциональная, то есть когда зависит от каждой любовной связи этого «Я», либо происходит из тех переживаний, которые приносят с собой угрозу утраты объекта. Поэтому по своим побудительным мотивам меланхолия может значительно выходить за пределы скорби, которую вызывает, как правило, только реальная утрата, смерть объекта. При меланхолии завязывается множество поединков за объект, в которых борются друг с другом ненависть и любовь: первая – чтобы освободить либидо от объекта, вторая – чтобы под натиском сохранить позицию либидо. Эти поединки мы не можем перенести ни в какую другую систему, кроме как в бессознательное, в империю запечатленных, материальных следов воспоминаний (в противоположность владению словом). Там же происходят попытки избавления от скорби, но в данном случае ничто не препятствует продолжению этих процессов обычным путем к сознанию через подсознание. Для работы меланхолии этот путь блокирован, возможно, из-за огромного количества ее первопричин или их взаимодействия. Конститутивная амбивалентность как таковая входит в состав вытесненного, травматические переживания, связанные с объектом, активизировали, видимо, другое вытесненное. Таким образом, все в этих амбивалентных поединках исключено из сознания, пока не наступает характерный для меланхолии исход. Он, насколько нам известно, состоит в том, что находящееся под угрозой концентрации либидо в конце концов покидает объект, но только затем, чтобы вернуться на место «Я», из которого оно вышло. Так благодаря своему бегству в «Я» любовь избежала уничтожения. После этой регрессии либидо процесс может стать осознанным и представляется сознанию как конфликт между частью «Я» и критической инстанцией.

Следовательно, то, что сознание узнает о работе меланхолии, не является ее существенной частью, как и тем, от чего мы можем ожидать влияния на исцеление болезни. Мы видим, что «Я» унижает себя и набрасывается на себя, и так же мало, как и больной, понимаем, к чему это может привести и как это может измениться. Мы можем, скорее, приписать такую заслугу бессознательной части работы, потому что можно без труда выявить существенную аналогию между работой меланхолии и работой скорби. Как скорбь побуждает «Я» отказаться от объекта, объявив его мертвым и предлагая «Я» в качестве награды остаться в живых, так каждый единичный амбивалентный конфликт ослабляет фиксацию либидо на объекте, обесценивая его, унижая, как бы убивая. Существует вероятность, что процесс заканчивается в бессознательном, будь то после того, как унялся гнев, или после того, как объект брошен как потерявший ценность. У нас нет представления о том, какая из этих двух возможностей регулярно или преимущественно кладет конец меланхолии и как это завершение влияет на дальнейший ход событий. Возможно, «Я» испытывает удовлетворение от того, что может признать в качестве лучшего, в качестве того, что превосходит объект.

Даже если бы мы могли принять такое понимание работы меланхолии, оно не может доставить нам того, на объяснение чего мы решились. Наша надежда вывести психоэкономические условия для осуществления мании после окончания меланхолии из амбивалентности, которая господствует над этими заболеваниями, могла бы основываться на аналогиях из различных других областей; но есть один факт, с которым мы обязаны считаться. Из трех условий меланхолии (утрата объекта, амбивалентность и регрессия либидо в «Я») два первых мы вновь встречаем при навязчивых упреках после смертных случаев. Там амбивалентность, несомненно, представляет побудительную причину конфликта, и наблюдение показывает, что по его истечении не остается ничего от триумфа, свойственного маниакальному состоянию. Теперь обратим внимание на третье обстоятельство как на единственное активно действующее. То накопление поначалу связанной энергии, которая освобождается по завершении действия меланхолии и делает возможным возникновение мании, должно находиться во взаимосвязи с регрессией либидо к нарциссизму. Конфликт в «Я», который меланхолия превращает в борьбу за объект, должен действовать подобно болезненной ране, которая требует чрезвычайно высокой ответной концентрации. Но здесь опять будет целесообразно остановиться и отложить дальнейшее объяснение мании до тех пор, пока мы не придем к пониманию психоэкономической природы прежде всего физической, а затем и аналогичной ей душевной боли. Мы ведь уже знаем, что взаимосвязь запутанных психических проблем вынуждает нас прерывать, не закончив, любое исследование до тех пор, пока на помощь ему не смогут прийти результаты другого исследования[18].

Бренность

Некоторое время тому назад в обществе одного молчаливого друга и молодого, но уже прославившегося поэта я прогуливался летом по цветущей местности. Поэт восхищался красотой окружающей природы, но не радовался ей. Ему мешала мысль, что вся эта красота обречена на гибель, что зимой она исчезнет, впрочем, как и вся человеческая красота, все прекрасное и благородное, что люди создали и могли бы создать. Все, что он привык любить и чем восхищался, казалось ему обесцененным из-за грядущей бренности – их неизбежной судьбы.

Известно, что из такого погружения в тленность всего прекрасного и совершенного могут исходить два различных психических побуждения. Одно ведет к болезненному пресыщению миром, как у молодого поэта, другое – к возмущению сложившимся порядком вещей. Нет, невозможно, чтобы все это великолепие природы и искусства, мира наших чувств и мира внешнего обязано было на самом деле превратиться в ничто. Было бы слишком дико и преступно верить в это. Им необходимо иметь возможность каким-то образом продолжать жить, уклоняясь от всех разрушающих воздействий.

Однако такое притязание на вечность слишком явно результат нашего желания жить, чтобы оно могло претендовать на реальную ценность. И доставляющее боль может быть истинным. Я не могу решиться оспаривать всеобщую бренность, не могу силой добиваться исключения для прекрасного и совершенного. Но не согласен с поэтом-пессимистом, что бренность прекрасного приносит вместе с собой его обесценивание.

Напротив, ценность повышается! Ценность бренного – это ценность редкого во времени. Ограничение возможности наслаждаться повышает его ценность. Я совершенно не понимаю, как мысль о бренности прекрасного должна омрачать радость от него. Что касается красоты природы, то после каждой погибели зимой она возвращается в следующем году, и такое возвращение по сравнению с длительностью нашей жизни может считаться вечным. Красоту человеческого тела и лица мы видим исчезающими навсегда в пределах собственной жизни, но эта недолговечность добавляет к ее прелестям новую. Если есть цветок, цветущий всего одну ночь, то из-за этого его бутон нам не кажется менее великолепным. Я также не способен понять, как красота и совершенство художественного произведения и интеллектуального взлета должны обесцениваться из-за ограниченности их во времени. Ну и пусть придет время, когда картины или статуи, которыми мы восхищаемся сегодня, разрушатся, или после нас появится поколение людей, которое перестанет понимать произведения наших художников и мыслителей, или даже наступит геологическая эпоха, когда умолкнет все живое на земле; пусть ценность всей этой красоты и совершенства определяется только их ценностью для жизни наших чувств, самим же им нет нужды продолжать существовать, и поэтому они независимы от абсолютной продолжительности.

Я счел эти соображения неоспоримыми, но заметил, что не произвел на поэта и на друга никакого впечатления. Из-за этой неудачи я сделал вывод о вмешательстве сильного аффективного фактора, который омрачал их разум, и решил обнаружить его позже. Им должен был быть психический протест против печали, обесценивающей их наслаждение красотой. Представление, что эта красота бренна, вызвало у обоих сентиментальных людей предчувствие печали по поводу ее заката, а так как психика инстинктивно отшатывается от всего, вызывающего боль, они ощутили, что их наслаждение красотой оскудело из-за мысли о ее бренности.

Печаль об утрате чего-то любимого нами или вызывающего наше восхищение кажется дилетанту настолько естественной, что он считает ее само собой разумеющейся. Однако для психолога печаль – большая загадка, один из тех феноменов, которые сами по себе неясны, однако объясняют другие темные места. Согласно нашему представлению, мы обладаем определенной мерой способности любить, называемой либидо, которое при первых шагах развития обращается на собственное Я. Впрочем, позже, причем очень рано, оно отворачивается от Я и обращается к объектам, которые мы, таким образом, включаем до некоторой степени в наше Я. Если объект пропадает или утрачивается нами, то наша способность любить (либидо) снова становится свободной. Она может избрать взамен другой объект или временно вернуться к Я. Но почему такое отделение либидо от своих объектов должно быть столь мучительным процессом – этого мы не понимаем и в настоящее время не можем объяснить никакими предположениями. Мы видим только, что либидо цепляется за свой объект и не хочет отказаться от утерянного даже тогда, когда готова замена. Это и есть печаль.

Беседа с поэтом состоялась летом накануне войны. Год спустя разразилась война и разграбила мир его красот. Она разрушила не только красоту мест, по которым проходила, и произведения искусства, которых касалась на своем пути, но сломила даже нашу гордость за достижения нашей культуры, наше благоговение перед очень многими мыслителями и художниками, наши надежды на окончательное преодоление различий между народами и расами. Она осквернила высокую беспартийность нашей науки, выставила жизнь наших влечений в ее полной наготе, высвободила в нас злых духов, которых благодаря продолжающемуся столетия воспитанию со стороны наших благороднейших представителей мы считали надолго укрощенными. Наше отечество она опять сделала маленьким, а иные земли – снова чужими и далекими. Она похитила у нас так много того, что мы любили, и продемонстрировала тленность многого, что мы считали незыблемым.

Не следует удивляться, что наше столь оскудевшее объектами либидо с тем большей интенсивностью сосредоточилось на том, что у нас осталось: резко усилилась любовь к отечеству, нежность к нашим близким и гордость за наши сообщества. Но действительно ли те другие, теперь утраченные блага обесценились, потому что оказались столь непрочными и не готовыми к сопротивлению? Многим среди нас так и кажется, но опять-таки, по моему мнению, несправедливо. Я считаю, что думать так и иметь вид людей, готовых к длительной покорности судьбе, потому что ценное не устояло, – значит чувствовать себя опечаленным утратой. Мы же знаем, печаль, как бы ни была она мучительна, оканчивается самопроизвольно. Если она отказалась от всего утраченного, то поглотила и сама себя, а тогда наше либидо вновь свободно – пока мы еще молоды и полны сил – для замены утраченного объекта новым, по возможности равноценным или более ценным. Стоит надеяться, что и с утратами этой войны произойдет то же самое. Едва лишь мы преодолеем скорбь, как окажется, что наше почитание культурных благ не пострадало от созерцания их хрупкости. Мы снова построим все то, что разрушила война, возможно, на более прочной основе и более долговечными, чем до этого.

Некоторые типы характеров из психоаналитической практики

При психоаналитическом лечении невротика интерес врача направлен на его характер далеко не в первую очередь. Гораздо раньше ему хотелось бы знать, что означают его симптомы, какие движения влечений скрываются за ними и ими удовлетворяются, а также через какие остановки проходит таинственный путь от инстинктивных желаний к этим симптомам. Впрочем, техника, которой врач обязан руководствоваться, скоро вынуждает его направить любознательность и на другие объекты. Он замечает, что его исследованию угрожают разного рода препятствия, выставленные против него больным, и он вправе причислить их к его характеру. Тут-то последний впервые заявляет претензии на интерес со стороны врача.

Не всегда усилиям врача сопротивляются те черты характера, которые больной признает у себя или которые приписывают ему близкие. Часто оказывается, что особенности больного, присущие ему, видимо, только в умеренной степени, неимоверно увеличиваются; или же у него проявляются установки, не обнаруживающие себя в других условиях. Последующие страницы будут посвящены описанию и поискам истоков некоторых удивительных черт характера.

I. Исключения

Нетрудно увидеть, что перед психоаналитической практикой постоянно стоит задача побудить больного отказаться от получения насущного и непосредственного удовольствия. Он не должен вообще отказаться от удовольствия; этого, видимо, нельзя требовать ни от одного человека, и даже религия вынуждена свое требование отречься от земных утех подкреплять обещанием предоставить взамен несравненно более высокую меру более ценных удовольствий в потустороннем мире. Нет, больному необходимо отказаться только от удовлетворения того, что неизбежно причиняет ущерб; он только временно должен подвергнуть себя лишениям и научиться заменять непосредственное достижение удовольствия другим, более надежным, хотя и отсроченным. Или, другими словами, под руководством врача он должен проделать ту эволюцию от принципа удовольствия к принципу реальности, благодаря которой зрелый человек отличается от ребенка. При подобной воспитательной деятельности хорошее взаимопонимание играет едва ли не решающую роль, ведь врач, как правило, не в состоянии сказать больному ничего, кроме того, что последнему подсказывает его собственный разум. Но не одно и то же знать что-то о себе и это же услышать со стороны; врач берет на себя роль этого активного человека, он использует то влияние, которое один человек оказывает на другого. Или: вспомним о том, что в психоанализе принято на место производного и смягченного ставить первоначальное и коренное; и добавим: в своей воспитательной деятельности врач использует какой-то элемент любви. При таком довоспитании он, видимо, всего лишь повторяет процесс, который делает возможным и первоначальное воспитание. Наряду с реальной необходимостью, любовь является великой воспитательницей; любовь самых близких побуждает недовоспитанного человека обращать внимание на веления необходимости и избегать наказаний за их нарушение.

Если же от больного требуют временного отказа от удовлетворения того или иного желания, жертвы, готовности на время перенести страдания ради лучшего будущего или даже требуют простого решения подчиниться признаваемой всеми необходимости, то наталкиваются на отдельных людей, которые противятся подобным требованиям исходя из своеобразной мотивировки. Они говорят, что достаточно настрадались и натерпелись и теперь претендуют на то, чтобы избавиться от дальнейших требований, больше не желают подчиняться неприятной необходимости, так как они являются исключением и намерены таковыми оставаться. У одного из подобных больных эта претензия переросла в убеждение, что о нем печется особое Провидение, которое охраняет его от такого рода мучительных жертв. Против внутренней уверенности, проявляющейся с подобной силой, аргументы врача бессильны, да и его влияние поначалу дает осечку, поэтому он обращается к поиску источников, питающих это вредное предубеждение.

Тут, пожалуй, не вызывает сомнений, что каждому хотелось бы считать себя исключением и претендовать на преимущества перед другими людьми. Но именно поэтому необходимо особое, не всегда имеющееся обоснование, если больной в самом деле объявляет себя исключением и соответственно ведет себя. Видимо, существует ряд таких обоснований; в исследованных мною случаях удалось показать общую особенность прежней судьбы больных: их неврозы происходят из относящихся к первым годам детства переживаний или недугов, которые они считали незаслуженными и могли расценивать как несправедливый ущерб их персоне. Преимущества, которые они выводили из этой несправедливости, и следующее отсюда непослушание немало содействовали обострению конфликта, позднее приводящего к возникновению невроза. У одной из подобных пациенток данная жизненная установка возникла, когда она узнала, что мучительное заболевание организма, мешавшее ей достигнуть цели в жизни, наследственного происхождения. Она терпеливо переносила болезнь, пока считала ее случайным и поздним приобретением. После выяснения ее врожденного характера она взбунтовалась. Молодой человек, считавший, что его хранит особое Провидение, будучи грудным младенцем, стал жертвой случайной инфекции, занесенной ему кормилицей; и всю последующую жизнь он питался претензиями на вознаграждение и оплату за этот несчастный случай, не подозревая, на чем основываются его претензии. В данном случае психоанализ, реконструировавший такой вывод по смутным остаткам воспоминаний и путем толкования симптомов, был объективно подтвержден рассказами членов его семьи.

По вполне понятным причинам не могу здесь подробнее рассказывать об этой и некоторых других историях болезни, я не буду также вдаваться в напрашивающуюся аналогию между аномалиями характера после многолетней детской болезненности и поведением целых народов с мучительным прошлым. И напротив, я не могу отказать себе в желании сослаться здесь на образ, созданный величайшим художником, – образ, в характере которого претензии на исключительность очень тесно связаны с моментом врожденной ущербности и мотивированы им.

Глостер, будущий король, говорит во вступительном монологе к «Ричарду III» Шекспира:

Я, сделанный небрежно, кое-как И в мир живых отправленный до срока Таким уродливым, таким увечным, Что лают псы, когда я прохожу, — Чем я займусь в столь сладостное время, На что досуг свой мирный буду тратить? Стоять на солнце, любоваться тенью Да о своем уродстве рассуждать? Нет! Раз не вышел из меня любовник, Достойный сих времен благословенных, То надлежит мне сделаться злодеем, Прокляв забавы наших праздных дней. Я сплел силки: умелым толкованьем Снов, вздорных слухов, пьяной болтовни Я ненависть смертельную разжег Меж братом Кларенсом и королем. (Перевод М. Донского)

Возможно, на первый взгляд связь этой программной речи с нашей темой незаметна. Кажется, Ричард всего лишь говорит: мне скучно в это праздное время и я хочу развлекаться; но так как из-за моего уродства я не могу заниматься любовью, то стану злодеем, буду интриговать, убивать и делать все, что придет в голову. Но столь легкомысленная мотивировка должна была бы задушить малейшие признаки сочувствия в зрителе, не скрывайся за ней нечто более серьезное. Но тогда и вся пьеса была бы психологически несостоятельной, так как художник обязан создать у нас скрытую подоснову для симпатии к своему герою, чтобы вынудить нас без внутреннего протеста воздать должное его смелости и искусности, а такая симпатия может основываться только на понимании, на ощущении допустимой внутренней общности с героем.

Поэтому я думаю, что в монологе Ричарда высказано не все; он лишь намекает и предоставляет нам возможность разгадать эти намеки. Но когда мы совершим такое восполнение, то оттенок легкомыслия исчезает и вступают в свои права горечь и обстоятельность, с которыми Ричард описывал собственную уродливость, и проясняется общность, заставляющая нас симпатизировать даже злодею. Тогда его монолог означает: природа учинила жестокую несправедливость по отношению ко мне, отказав в благообразии, которое обеспечивает человеческую любовь. Жизнь обязана мне за это вознаграждением, которое я возьму сам. Я претендую на то, чтобы быть исключением и не обращать внимания на опасения, стесняющие других людей. Я вправе творить даже несправедливость, ибо несправедливость была совершена со мною, – и тут мы чувствуем, что сами могли бы стать похожими на Ричарда, более того, мы уже и стали им, только в уменьшенном виде. Ричард – гигантское преувеличение этой одной черты, которую мы находим и в себе. По нашему мнению, у нас есть полное основание возненавидеть природу и судьбу за нанесенные от рождения или в детстве обиды, мы требуем полного вознаграждения за давние оскорбления нашего нарциссизма, нашего себялюбия. Почему природа не подарила нам золотых кудрей Бальдера или силы Зигфрида, высокого чела гения или благородного профиля аристократа? Почему мы вместо королевского замка родились в мещанском жилище? Нам превосходно удалось бы быть красивыми и знатными, как все те, кому теперь мы вынуждены завидовать.

Но в том и состоит тонкое психоэкономическое искусство художника, что он не позволяет своему герою громко и откровенно высказывать все тайны своего решения. Тем самым он вынуждает нас дополнять его, дает пищу нашей умственной деятельности, отвлекает ее от критицизма и заставляет идентифицировать себя с героем. На его месте писака выложил бы все, что он хочет сообщить нам в обдуманных словах, а затем обнаружил бы перед собой наш холодный, свободно двигающийся интеллект, не желающий углубляться в его иллюзии.

Но мы не хотим закончить с «исключениями», не приняв в расчет, что претензии женщин на привилегии и на освобождение от многочисленных тягот жизни покоятся на том же основании. Как мы знаем из психоаналитической практики, женщины считают себя с детства пострадавшими, безвинно усеченными в определенной части тела и пренебрегаемыми, а последнее основание ожесточения многих дочерей в отношении своих матерей состоит в упреке, что они произвели их на свет не мужчиной, а женщиной.

II. Крах от успеха

Психоаналитическая практика подарила нам тезис: люди становятся невротиками вследствие отказа. Подразумевается отказ от удовлетворения либидозных желаний, а чтобы понять тезис целиком, необходим более длинный окольный путь. Ибо для возникновения невроза требуется конфликт между либидозными желаниями человека и той частью его существа, которую мы называем «Я», являющимся выражением его инстинкта самосохранения и включающим идеальные представления о собственной сущности. Такой патогенный конфликт имеет место только тогда, когда либидо намерено устремиться по таким путям и к таким целям, которые давно преодолены и отвергнуты «Я», которые, стало быть, запрещены и впредь; а либидо действует так лишь в том случае, если оно лишено возможности достичь идеального с точки зрения «Я» удовлетворения. Тем самым лишение реального удовлетворения или отказ от него становится первым – хотя далеко не единственным – условием возникновения невроза.

Тем более должно удивлять и даже вызывать замешательство, когда наблюдаешь в качестве врача, что время от времени люди заболевают как раз в тот момент, когда сбывается их глубоко обоснованное и давно хранимое желание. В таком случае это выглядит так, будто они не в состоянии перенести своего счастья, ибо нельзя усомниться в причинной связи между успехом и заболеванием. У меня была возможность познакомиться с судьбой одной женщины, которую я и опишу в качестве типичного примера подобной трагической перемены.

Будучи хорошего происхождения и воспитания, она еще совсем юной девушкой не сумела обуздать своего жизнелюбия, покинула родительский дом и с приключениями моталась по миру, пока не познакомилась с неким художником, сумевшим оценить ее женскую привлекательность и тонкие наклонности даже в ее приниженном состоянии. Он взял ее к себе в дом и обрел в ней верную спутницу жизни, которой для полного счастья недоставало, видимо, только восстановления доброго имени. После многолетней совместной жизни он добился, что его семья подружилась с ней, и был уже готов сделать ее своей законной женой. В этот момент она начала сдавать: запустила дом, полноправной хозяйкой которого должна была стать; считала себя преследуемой родственниками, которые намеревались принять ее в семью, бессмысленно ревновала по поводу каждого общения мужа, мешала ему в его творческой работе и вскоре очень тяжело психически заболела.

Второе наблюдение касается случая с одним весьма уважаемым человеком, который в качестве университетского преподавателя на протяжении многих лет питал вполне понятное желание стать преемником своего учителя, который ввел его в науку. Но когда после ухода старого ученого коллеги сообщили ему, что в преемники предполагается не кто другой, как он, последний заробел, стал умалять свои заслуги, счел себя недостойным принять предлагаемую должность и впал в меланхолию, исключившую для него на ближайшие годы любую работу.

Как ни различны эти случаи, они все-таки совпадают в одном: заболевание наступает после исполнения желания и делает невозможным насладиться последним.

Противоречие между этими наблюдениями и тезисом, что человек заболевает в результате отказа от удовлетворения влечений, разрешимо. Его устраняет различение внешнего и внутреннего отказа. Если отпадает реальный объект, в котором либидо могло обрести удовлетворение, то перед нами отказ по внешней причине. Сам по себе такой отказ не оказывает воздействия и не патогенен до тех пор, пока к нему не присоединяется отказ по внутренней причине. Последний должен исходить из «Я» и оспаривать у либидо другие объекты, которыми оно хотело бы теперь овладеть. Лишь в этом случае возникает конфликт и возможность невротического заболевания, то есть замещающего удовлетворения окольным путем через вытесненное бессознательное. Стало быть, внутренний отказ учитывается во всех случаях, но он начинает действовать не раньше, чем для него будет подготовлена почва внешним, вызванным реальностью отказом. В тех исключительных случаях, когда люди заболевали в момент успеха, действовал только внутренний отказ, более того, он проявлялся лишь после того, как отказ извне уступал место исполнению желания. На первый взгляд в этом есть что-то странное, но при ближайшем рассмотрении мы все же понимаем: нет ничего необычного в том, что «Я» терпит некое желание как безобидное, пока оно существует в виде фантазии и кажется далеким от исполнения; в то же время «Я» резко выступает против него, как только приближается его исполнение и оно грозит воплотиться в жизнь. Разница по сравнению с хорошо известными ситуациями возникновения невроза состоит только в том, что до тех пор презренная фантазия, которую терпят, теперь в результате внутреннего подъема либидозной энергии становится опасным противником, тогда как в наших случаях сигнал к началу конфликта вызывает изменение внешней реальности.

Аналитическая работа легко демонстрирует нам, что дело здесь в силах совести, которая запрещает персоне извлечь долгожданную выгоду из удачного изменения реальности. Но выяснение сущности и происхождения этих осуждающих и карающих тенденций является сложной задачей; часто, к нашему удивлению, мы обнаруживаем их там, где вовсе не предполагали найти. Наши познания или гипотезы по данному поводу я буду излагать, по известным причинам, не на случаях врачебного наблюдения, а с помощью образов, созданных великими художниками, располагавшими изобильными знаниями человеческой души.

Личность, потерпевшая крах после достигнутого успеха, за который она боролась с неукротимой энергией, – это леди Макбет Шекспира. До того никаких колебаний и признаков внутренних борений, никаких других стремлений, кроме преодоления сомнений своего честолюбивого, но мягкого мужа. Во имя преступного замысла она готова пожертвовать своей женственностью, не учитывая того, какая важная роль выпадет на долю этой женственности, когда дело дойдет до утверждения ее честолюбивой мечты, достигнутой преступным путем.

(Акт I, сцена 5)



Поделиться книгой:

На главную
Назад