Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Символы власти и борьба за власть: к изучению политической культуры российской революции 1917 года - Борис Иванович Колоницкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Б.И. Колоницкий

СИМВОЛЫ ВЛАСТИ И БОРЬБА ЗА ВЛАСТЬ

К ИЗУЧЕНИЮ ПОЛИТИЧЕСКОЙ КУЛЬТУРЫ РОССИЙСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ 1917 ГОДА

Издание осуществлено в рамках проекта «Общественное сознание эпохи российских революций» Программы фундаментальных исследований Отделения историко-филологических наук Российской Академии наук «Исторический опыт социальных трансформаций и конфликтов»

Издание 2-е, исправленное, дополненное

© Б. И. Колоницкий, предисловие, текст, указатель, 2012 © РГАКФД, фотографии, 2012

Я выражаю глубокую признательность своим коллегам по Санкт-Петербургскому институту истории Российской Академии наук за помощь, консультации и советы. Особенно благодарен я за доброжелательную критику и ценные советы члену-корреспонденту РАН Р.Ш. Ганелину, доктору исторических наук Н.Н. Смирнову, кандидатам исторических наук В.Ю. Черняеву и П.Г. Рогозному. Весьма важны оказались для меня консультации и рекомендации кандидата исторических наук П.К. Корнакова.

Академик РАН Б.В. Ананьич, доктора исторических наук Г.Л. Соболев, Б.Д. Гальперина, B.C. Измозик, А.Б. Николаев, Г.В. Вилинбахов, кандидаты исторических наук Т.А. Абросимова, Н.В. Михайлов, С. И. Потолов и Б.Б. Дубенцов взяли на себя труд ознакомиться с различными вариантами моего исследования и высказали важные замечания.

В свое время мое исследование получило финансовую поддержку Института Кеннана (Вашингтон, США) и Фонда «Открытое общество» (программа поддержки исследований, грант № 815/1998). Первое издание книги финансировалось Российским гуманитарным научным фондом (издательский проект № 00–01–16045д).

Книга, вышедшая в 2001 г., давно уже исчезла с прилавков магазинов, между тем читатели продолжают проявлять к ней некоторый интерес. В то же время за истекшее десятилетие вышли интересные исследования, среди них монографии М.А. Бабкина, В.П. Булдакова, Г.В. Вилинбахова, А. Рабиновича, П.Г. Рогозного, Н.А. Соболевой, М.В. Ходякова. Находки, наблюдения и выводы этих авторов позволяют мне точнее и убедительнее сформулировать свою позицию, однако, концепцию первого издания оставляю без изменений. Мне представляется, что работы современных историков ее в целом подтверждают.

Я признателен академику РАН Б.В. Ананьичу, руководителю проекта «Общественное сознание эпохи российских революций» Программы фундаментальных исследований Отделения историко-филологических наук Российской Академии наук «Исторический опыт социальных трансформаций и конфликтов», который поддержал идею подготовки нового, дополненного издания моей книги.

Выводы настоящего исследования отражают мнение автора и могут не совпадать с позицией упомянутых исследователей, центров и программ.

Благодарю также М.А. Воронина, который любезно разрешил мне использовать материалы его коллекции почтовых карточек.

Автор

ВВЕДЕНИЕ

Революцию 1917 г. невозможно представить без звуков «Марсельезы» и красных флагов. И их не следует воспринимать лишь как колоритную деталь, украшающую повествования мемуаристов и историков об этом сложнейшем политическом процессе.

Основной вопрос всякой революции — вопрос о власти. Справедливость этого утверждения, казалось бы, подтверждается обилием монографий различных историков, приверженцев самых разных политических взглядов, сторонников всевозможных исследовательских подходов. В центре их внимания — институты власти (Временное правительство, военное командование, Советы, комитеты) и основные участники борьбы за власть, прежде всего крупнейшие российские политические партии и их лидеры. Именно такие сюжеты освещены в большей части томов гигантского собрания книг, посвященных Российской революции.

Однако можно ли термин «власть» понимать только как власть государственную? Даже применительно к мирным, «нормальным» периодам истории подобный подход вызывает серьезные возражения, но тем с большой осторожностью следует относиться к феномену власти революционных эпох. Саму революцию можно охарактеризовать как специфическое состояние власти, при котором государственность находится в особом, «расплавленном» состоянии. Соответственно, политические институты эпохи революции невозможно описать с помощью понятий конституционного права, так как они весьма отличаются от элементов стабильных политических систем. Например, в период революций довольно сложно отличить политические институты от политических организаций, на это справедливо указывают историки революции[1]. Общественные организации нередко присваивают себе полномочия государственной власти, иногда и преобразуются в государственные структуры нового строя, а некоторые неустойчивые политические образования, созданные революцией, присваивают себе новые функции, формализуют свою деятельность, «застывают» и служат основой создания новой государственности. Структуры специфического гражданского общества эпохи революции присваивают себе полномочия органов государственной власти, что и создает предпосылки для гражданской войны.

Если власть — это способность проводить свои решения с помощью насилия, закона и авторитета, то возможности старых властвующих элит в период революций представляются весьма ограниченными; государство перестает быть единственным источником права, появляются конкурирующие центры правотворчества, претендующие при этом на монополию. В этот период в стране действует несколько параллельных правовых систем, каждая из которых считает себя легитимной. В результате общество оказывается в различных правовых измерениях.

Революция, даже «мирная», предполагает применение силы. Однако именно тогда государство и теряет свою монополию на насилие, появляются альтернативные военные и полицейские формирования, которые часто бросают открытый вызов центральной власти. Да и собственные силовые структуры государственным органам власти приходится постоянно убеждать в законности своего права на использование насилия. Особенно ярко это проявилось в ходе Российской революции 1917 г. К тому же многие либеральные министры первых составов Временного правительства были первоначально принципиальными противниками использования властью насилия, и лишь в ходе революции они постепенно и не без труда меняли свои взгляды. Некоторые министры-социалисты также высказывали подобные идеи. Так, еще в середине мая 1917 г. военный и морской министр А.Ф. Керенский провозгласил в Севастополе: «Товарищи, легко управлять дикарю. Он думает, что достаточно для этого иметь палку, и всякий с палкой будет капралом… Временное правительство раз и навсегда отказалось от всех способов, которые могут напомнить способ управления царей. Мы предпочитаем погибнуть, но к насилию мы не прибегнем»[2]. Конечно, в заявлениях такого рода содержалась известная доля лукавства: даже если бы Временное правительство и решилось сделать ставку на силу, его реальные возможности воплотить подобный курс в жизнь были весьма ограничены. Отсутствие силы Керенский пытался восполнить укреплением своего авторитета.

Действительно, в условиях революции важнейшим источником власти становится именно авторитет. Власть как никогда зависит от общественного мнения, быстрые и непредсказуемые колебания которого приобретают значение важнейшего политического фактора. Власть должна постоянно доказывать свою легитимность: она заключает, расторгает и перезаключает общественный договор чуть ли не ежедневно. Соответственно, для понимания особенностей функционирования власти в эти периоды необходимо изучение массового сознания. Важность этого подхода была осознана рядом историков. В российской историографии первая важная попытка подобного исследования была предпринята Г.Л. Соболевым, изучавшим революционное сознание рабочих и солдат Петрограда[3]. Однако содержание его работы значительно шире обозначенной заголовком книги темы: речь в ней идет не только о массовом политическом сознании, но и о политической культуре революционной эпохи. И это совершенно оправданно.

Представление о феномене политической культуры появилось одновременно с возникновением науки о политике, утверждается даже, что это лишь новый термин для весьма старой идеи. Так, в некоторых работах, посвященных истории изучения политической культуры, изложение начинается с характеристики работ Платона. Словосочетание же «политическая культура» ввел, по-видимому, И.Г. Гердер. В России оно появилось значительно позже. Во всяком случае в книге В.В. Ивановского «Вопросы государствоведения, социологии и политики», изданной в Казани в 1899 г., этот термин уже встречается, хотя автор, употребляя его, имеет в виду лишь политическое воспитание и образование. В начале XX века словосочетание «политическая культура» использовали российские авторы М. Острогорский, В. Миров, А. Рыкачев, П. Струве. Для последнего этот термин имел особое значение, он использовал его неоднократно. Это словосочетание употреблял в 1920 г. и В.И. Ленин[4].

Однако специальный термин «политическая культура» стал широко употребляться в научных исследованиях лишь с 60-х гг. XX в. Он был введен в научный оборот американским политологом Габриелем Алмондом в 1956 г., и стал особенно популярным после публикации книги, написанной им в соавторстве с Сиднеем Вербой[5]. Согласно Алмонду, каждой политической системе свойственна определенная политическая культура, определенный образец ориентаций на политическое действие. В качестве элементов политической культуры он выделял восприятие различных аспектов политической жизни на уровне знаний и представлений, эмоциональный настрой (политические симпатии и антипатии) и оценочное (нормативное) отношение к политическим явлениям и структурам. Термин «политическая культура» сразу же начал активно применяться специалистами разных областей обществознания и использовался столь широко и вольно, что вскоре можно было уже говорить о злоупотреблении «модным» понятием. Оно оказалось необычайно востребованным, заполнило известный терминологический вакуум, образовавшийся в различных дисциплинах. Интерес к этой проблематике стимулировался необходимостью изучения дестабилизированных политических режимов, сопутствующие процессы было невозможно описать, лишь исследуя формальные политические институты. Соответственно, создание понятия «политическая культура» вводило в анализ политических систем элементы антропологии культуры. При этом единое понимание термина «политическая культура» до сих пор отсутствует — различные исследователи понимают его совершенно по-разному. Эта многозначность, «размытость» служит косвенным доказательством популярности, востребованности данного понятия[6].

В силу указанных выше причин изучение политических культур и субкультур необычайно важно для историков революций: в эти периоды политические институты «расплавленной государственности» распадаются, порой почти растворяются в политической культуре, и в то же время создаются условия для «застывания», «кристаллизации» новых политических культур и субкультур, создания на их основе других политических институтов, нового политического строя. Возникающие политические системы несут глубокий отпечаток политико-культурных конфликтов революционного времени. Изучение политической культуры помогает также понять крайне важный для эпох революций процесс перехода от психологии индивидуумов к действиям коллективов. Наконец, политическая культура оказывает необычайно сильное воздействие на общественное мнение, на отношение к текущим политическим процессам. Иногда ценности политической культуры могут иметь столь большое значение для индивидуума, что он стремится к искаженному восприятию политической реальности, чтобы любой ценой сохранить эти ценности.

У историков Российской революции 1917 г. существует особый стимул к изучению политической культуры, политических символов и политических ритуалов. Дело в том, что эти сюжеты давно уже привлекают внимание известных исследователей Французской революции XVIII в., достаточно вспомнить классические исследования Альбера Матьеза, появившиеся еще в начале XX в.[7] Новый импульс изучение этой темы получило в 70-е и 80-е годы минувшего столетия, когда были созданы, например, интересные исследования, посвященные празднествам Французской революции, образам Марианны[8].

Следует признать, что и русскими, и зарубежными историками Российской революции 1917 г. в изучении данной проблематики сделано значительно меньше. Исключение составляют несколько работ. Прежде всего это уже упомянутая монография Г.Л. Соболева. Большое значение имеет новаторская работа американского исследователя Р. Стайтса, который рассмотрел различные аспекты истории культуры эпохи революции[9].

Изучению политических символов эпохи революции посвящены исследования П.К.Корнакова. Жаль, что его замечательная диссертация о знаменах 1917 г. до сих пор не нашла своего издателя, лишь отдельные ее фрагменты публиковались в виде статей. Исследователь выявил большое количество знамен и флагов в различных архивах и музеях, во многих случаях тщательно восстановил историю их создания и преобразования[10].

Для рассматриваемой темы большое значение имеют труды Н.А. Соболевой и В.А. Артамонова, посвященные истории российской государственной символики. С.А. Солнцева, опираясь на архивные источники, рассматривала вопрос о том, как Февральская революция повлияла на военную символику[11]. Так же представляет большой интерес богато иллюстрированная книга В.П. Лапшина, посвященная художественной жизни Москвы и Петрограда в 1917 г.; в ней рассматривается влияние революционных событий на изобразительное искусство[12].

Изучению политической культуры и языка эпохи революции уделяет немалое внимание в своих работах и британский историк О. Файджес[13]. Совместно с автором настоящего исследования он подготовил и книгу, специально посвященную языку и символам Российской революции[14]. Кроме того имеется целый ряд работ, посвященных празднествам революционной России, правда, основное внимание в них уделяется большевистскому этапу революции[15].

Если у исследователей и нет единого подхода в определении понятия «политическая культура», то все же существуют некоторые общие положения, которые разделяются большинством ученых. Пожалуй, все признают, что важнейшим элементом политической культуры является политическая традиция. Наконец, никто не отрицает, что политические символы — важный компонент политической культуры. Символы — это неотъемлемая часть формирования, фиксации и воспроизводства идентичности любой политической общности. Некоторые же авторы даже предлагают рассматривать всю политическую культуру как символическую систему. В рамках этого подхода политическая культура трактуется как «система политических символов, входящая в более широкую систему, которую можно обозначить термином политическая коммуникация»[16]. Но при всем разнообразии исследовательских подходов невозможно отрицать, что политические символы, важнейшие составляющие ментального устройства, — это бесспорная часть политической культуры. Соответственно, для любого исследователя, изучающего политическую историю, символы представляют особый интерес: они служат своеобразными ключами для интерпретации различных политических культур.

В политической жизни символы выполняют разнообразные функции. Они могут быть средством идентификации, способствовать развитию группового сознания, солидарности и чувства принадлежности к единому социальному целому. Так, символика указывает на коллективную идентичность, являясь ее знаком. В некоторых ситуациях именно символы становятся важнейшим фактором, определяющим, конструирующим, создающим политические сообщества. Люди интегрируются в крупные политические или социальные образования «опосредованно» — через общую идентификацию с символами[17].

Демонстративная функция политических символов очевидна: с их помощью, например, указывается и подтверждается факт политических изменений. Так, захват власти может сопровождаться демонстративным присвоением признанных государственных и/или национальных символов власти либо их радикальным отрицанием и утверждением новой системы политических символов.

Функции мобилизации и легитимации основаны на резонировании символов с коллективным сознанием. Обращение к значимым символам является мощным инструментом оправдания целей и средств субъектов политического процесса и ресурсом мобилизации поддержки. Для исследователей революции необычайно важно, что в условиях ослабления правовой системы именно символы и ритуалы делают легитимным насилие в различных его формах. Не случайно, что В.П. Булдаков, сделавший предметом своего исследования революционное насилие, уделяет символам большое внимание[18]. Правовому упорядочению насилия предшествует его символическая легитимация.

Компенсаторная функция политических символов выражается в том, что символические изменения порой являются замещением и суррогатом насущных общественных и политических преобразований, особенно это актуально для тех случаев, когда на пути последних стоят существенные социальные и психологические барьеры. Так, порой власти пытаются укрепить свое положение, подменяя назревшие политические и социальные преобразования символическими действиями: например, они проводят акции по переименованию улиц и городов, откладывая при этом проведение назревших, но непопулярных и трудных реформ.

Наконец, следует выделить коммуникативную функцию символов как средства передачи информации. Многие важные идеологические тексты проникали в массовое сознание не только через их адаптированные версии посредством политической агитации, но и с помощью соответствующих популярных символов. В этом смысле показательна история развития немецкого национализма, изученная с этой точки зрения Дж. Моссе[19]. Но для получения и понимания этой информации адресаты должны знать значения символов, должны уметь их «читать» и «переводить», должны их чувствовать и понимать. Нередки также случаи, когда символ воспринимается немалой частью аудитории совсем не так, как это планировали его создатели и распространители. Символы многозначны, поэтому они могут действовать как в интересах использующей их политической группы, так и против нее: «перевод» символов может быть совершенно неожиданным, им может быть приписано совершенно неожиданное значение.

В разные периоды в рамках политических циклов усиливается та или иная функция символов и интенсивность деятельности различных субъектов политического символотворчества. К числу последних можно отнести властные структуры, политические партии и общественные движения, частные лица и коммерческие организации. В разных ситуациях различна и роль средств массовой информации в процессах символических изменений.

Роль политических символов, апеллирующих не только к разуму, но и к эмоциям, возрастает в периоды глубоких социальных и культурных потрясений, которые провоцируют своеобразную архаизацию общественного сознания. В эти эпохи воскресают древние образцы синкретического восприятия символа, когда борьба за символы власти была важнейшим элементом борьбы за власть, когда символы власти порой и воспринимались как сама власть. Специалисты в области политической антропологии отмечают, что в периоды дезинтеграций возрождаются наиболее архаические формы проявления властных отношений, этот феномен получил название «архаического синдрома». В.П. Булдаков важнейшим элементом революции считает «бунт замаскированной архаики» в центрах урбанизации[20]. Сфера рационального в такие периоды сужается, размывается, возрастает роль чувственно-эмоционального восприятия. Актуализируются архаические пласты человеческого мышления, для которых символ власти и сама власть — тождественные реалии.

В эпохи социальных революций напряженно идут поиски новых форм социальных связей, обеспечения социального единства на иной основе. Соответственно сознание этих периодов тяготеет к повышенной семиотичности, «знакомании»[21], поэтому революцию нельзя понять без изучения политических символов эпохи. Однако речь должна идти не только об их собирании, изучении и классификации (что само по себе важно), исследователь должен выявить ту роль, которую они играли в политических процессах разного уровня. Это позволит использовать богатый материал, накопленный историками музыки и историками театра, специалистами в области геральдики, униформистики, фалеристики и других дисциплин, для изучения политической истории революции. Не только символы, но конфликты вокруг символов должны стать объектом исследования.

Отношение к символам и к конфликтам в сфере политической символики порой служит довольно важным индикатором влияния властных структур и других субъектов политического процесса. Изменения в системе господствующих символов отражают влияние сил, претендующих на власть. Иначе говоря, изучение меняющихся символов позволяет лучше проследить этапы и особенности борьбы за власть, помогает исследованию техники политической борьбы. Символы — важный инструмент борьбы за власть, а порой и автономный фактор, провоцирующий и организующий политические конфликты разного характера.

Наконец, историк должен реконструировать, «расшифровать» различные значения символов, которые порой весьма отличаются от современных их толкований. Изучение символов необходимо для исследования массового политического сознания революционных эпох, которое, как уже отмечалось, само становилось фактором власти.

Особый интерес представляет отношение к символам военнослужащих, ежедневная жизнь которых регламентируется всевозможными ритуалами. В подобных условиях даже самые аполитичные российские солдаты и матросы, в отличие от части штатских граждан, вынуждены были втягиваться в политику: они попросту не могли не выразить своего отношения к старым и новым военным символам и ритуалам, с которыми они сталкивались ежедневно. Тут не только определенные действия, но и бездействие людей в форме порой превращалось в явную политическую демонстрацию.

То же можно сказать и о службах российской Православной церкви — они неизбежно приобретали политическое значение. Чувство замешательства, возникшее в военной и религиозной среде, хорошо передает генерал А.И. Деникин: «Кого поминать на богослужении? Петь ли народный гимн и „спаси Господи люди твоя“?.. Эти кажущиеся мелочи вносили, однако, некоторое смущение в умы и нарушали сложившийся военный обиход»[22].

Неверующий и штатский человек мог, казалось бы, оставаться аполитичным, но красные флаги и звуки «Марсельезы» настигали и его повсюду, требовали от него каких-то действий, а порой и против его воли втягивали во всевозможные конфликты.

Приступая к настоящему исследованию, автор стремился описать не только символы и их значения, но и те политические процессы Российской революции 1917 г., в которых символы играли важную роль.

I. СВЕРЖЕНИЕ МОНАРХИИ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ СИМВОЛЫ

1. Восстание в Петрограде

Вопрос о соотношении стихийного и сознательного в истории Февраля неоднократно обсуждался, обсуждается и, надо полагать, будет обсуждаться историками еще долго. Изначально революция рассматривалась некоторыми современниками как результат коварного заговора врагов России. Гардемарин элитного Морского корпуса вспоминал: «Волнения в городе мы объясняли исключительно „немецкими деньгами“, о революции даже и не мыслили». Начальник корпуса фактически подтвердил подобную оценку событий 27 февраля 1917 г.: «Нашему врагу, Германии, сегодня удалось одержать самую крупную победу». Но не только юные питомцы военно-морского учебного заведения и опекавшие их старые адмиралы, но и опытные политики полагали, что за спиной демонстрантов действовали вражеские агенты. Так, уже в 1917 г. П.Н. Милюков указывал на роль германских денег в провоцировании беспорядков на промышленных предприятиях столицы, в Ставке также полагали, что волнения в Петрограде вызваны «немецкими кознями»[23].

В то же самое время германское командование санкционировало выпуск листовок на русском языке, в которых утверждалось, что переворот в Петрограде якобы произошел в результате действий британских агентов, пытавшихся предотвратить заключение сепаратного мира между Россией и Германией. И, похоже, немецкие военные и политики сами искренне верили этой версии. Так, германская пресса именовала переворот в российской столице «английской революцией», даже германские генералы впоследствии в своих воспоминаниях с уверенностью указывали на роль Антанты в свержении царя[24].

Русские авторы правого толка считали и считают революцию 1917 года следствием действия неких подрывных антинациональных «темных сил», в числе которых нередко называются и масоны. Выявление же новых фактов, касающихся истории российского масонства, они рассматривали и рассматривают как подтверждение своей точки зрения.

Советские историки с начала 1930-х гг. всячески подчеркивали организующую роль большевистских организаций в дни Февраля. Новый сильный импульс эта тенденция получила после 1967 г. Все действительные и сомнительные факты активного участия организаций и отдельных членов партии большевиков в революционных событиях тщательно регистрировались, тем самым искусственно создавалась весьма впечатляющая картина партийного руководства массовым движением. При этом деятельности иных организаций и групп в ходе революции придавалось куда меньше значения, что искажало масштаб деятельности большевистских организаций. Авторы, пытавшиеся показать стихийный характер движения, подвергались в советские времена серьезным идеологическим и квази-академическим проработкам[25].

По-своему атаковал теорию стихийности, находясь в эмиграции, Л.Д. Троцкий, представляя стихийность масс как следствие многолетней организации. Он признавал, что в Петрограде ослабленные в годы войны большевистские центры действительно не могли возглавить массовое революционное движение, однако утверждал, что Февральским восстанием руководили «сознательные и закаленные рабочие, воспитанные главным образом партией Ленина»[26]. Стихийное движение в дни революции, таким образом, считалось следствием многолетних организационных усилий партии большевиков. В настоящее время некоторые исследователи стремятся выделить организующую роль иных политических сил. Например, подчеркивается значение «единого фронта» различных левых групп, координировавших свою деятельность. Другие авторы особо выделяют в событиях Февраля роль организаций социалистов-революционеров[27].

Но жесткое противопоставление «стихийности» и «организованности» как факторов, определяющих характер общественных движений, не всегда плодотворно — оно игнорирует проблему самоорганизации улицы, в результате чего забываются тысячи людей, действовавших по собственной инициативе. В действительности общественное движение редко бывает либо исключительно организованным, либо полностью стихийным. Механизм стихийной самоорганизации должен стать предметом исследований историков.

Одновременно в разных частях Петрограда, огромного города, независимо друг от друга, и активисты-подпольщики, и рядовые участники событий действовали схожим образом, ориентируясь на определенные образцы политического протестного поведения, которые сформировались в предшествующие годы. Февральскую революцию в Петрограде можно представить как событие, рожденное пересечением нескольких культурных традиций.

К Февралю 1917 г. в России сложилась развитая политическая субкультура революционного подполья, которую можно было использовать при проведении разного рода протестных акций. Несколько поколений радикально настроенной интеллигенции создали систему ритуалов, традиций, символов, которые играли важную роль в воспроизводстве структур революционного подполья, постоянно возрождавшихся несмотря на все преследования мощной и эффективной полицейской машины. Без сомнения, революционное подполье, эта своеобразная политическая контрсистема, выполняло определенные социальные функции, которые не могли взять на себя институты легальной системы. Именно это в конце концов и объясняет удивительную способность российского подполья к регенерации. Вместе с тем и развитая политическая культура революционного подполья значительно упрощала задачу воссоздания, воспроизводства разнообразных нелегальных структур левого толка.

Важнейшим элементом политической культуры были революционные песни. Известный историк Февраля Э.Н. Бурджалов имел все основания утверждать, что революция победила под звуки «Марсельезы»[28]. Однако точнее было бы сказать, что переворот произошел на фоне двух «марсельез». Дело в том, что в России особенно была распространена «Рабочая Марсельеза» — «Новая песня» П.Л. Лаврова («Отречемся от старого мира»), впервые опубликованная 1 июня 1875 г. в газете «Вперед» (Лондон). Уже в 1876 г. ее пели в России во время политических манифестаций. Песня отступала от мелодии французского оригинала, звучала в ином ритме и по существу была самостоятельным произведением. Возможно, Лавров написал слова «Новой песни» на вариант «Марсельезы», звучавший в заключительной части популярной песни Р. Шумана на слова Г. Гейне «Два гренадера». Во всяком случае в дореволюционной России концертное исполнение этого популярного произведения Шумана нередко использовалось радикальной аудиторией для небольших политических демонстраций: публика начинала «подпевать» исполнителю, используя политически опасный текст Лаврова, что порой ставило певца в затруднительное положение (в такой ситуации оказался однажды и Ф.И. Шаляпин). На содержание песни Лаврова могли повлиять и многочисленные «рабочие марсельезы», сложенные к тому времени во Франции и Германии[29]. Русская «Рабочая Марсельеза» принадлежала к ряду политических символов социалистического движения. Она обращалась к «рабочему народу», к «голодному люду» и призывала к бескомпромиссной войне:

На воров, на собак — на богатых! Да на злого вампира — царя! Бей, губи их, злодеев проклятых! Засветись, лучшей жизни заря!

Песня, которую иногда называли «Русской Марсельезой», получила широкое распространение в дни Первой российской революции и стала главным революционным гимном (до этого роль основной русской песни социального протеста исполняла «Дубинушка»). С этого времени «Рабочая марсельеза» проникает в быт различных социальных групп, становясь и элементом массовой городской культуры: дети пели ее во время своих игр, а выпившие простолюдины порой исполняли ее под аккомпанемент балалаек и гармоний.

Революционные песни проникают и в деревню, а порой радикально настроенные сельские учителя и учительницы в 1905–1907 гг. с энтузиазмом разучивали их со своими питомцами. Так, иногда со знакомства с революционными песнями начинался процесс политизации молодых людей. В некоторых слоях молодежи становилось тогда весьма престижным знать запрещенные тексты популярных песен. «В 1905 году мне было 14 лет, но я уже знал много революционных песен», — с гордостью вспоминал годы спустя эстонец Э. Иогансон, бывший в 1917 г. матросом крейсера «Баян». Песни становились важным элементом агитации в низах. «Рассказывал товарищам содержание революционных песен», — так впоследствии описывал свою пропагандистскую деятельность другой моряк[30]. Во многих других случаях песни становились основой устных политических выступлений, они цитировались в нелегальных листовках, а иногда авторы прокламаций просто перефразировали популярные песни.

Проникали песни подполья и в военные казармы. Полицейский осведомитель в начале 1917 г. докладывал своему начальству, что в помещении 2 взвода нестроевой роты Кронштадтского крепостного артиллерийского склада распеваются революционные песни и насмехаются над развешенными в казарме царскими портретами и портретами начальствующих лиц[31].

Революционные песни становились своеобразным психологическим и культурным мостом, связывающим разные социальные группы, они распространяли символы политической культуры радикальной интеллигенции в иных общественных слоях. «Песня сближала и роднила нас с рабочими, с народом», — вспоминала одна из пропагандисток. Данному мемуарному свидетельству можно верить, именно яркие политические символы, а не сложные отвлеченные теоретические проблемы и детальные изложения партийных программ политических партий интересовали рабочих и работниц, слушателей ее пропагандистского кружка. «Бывало, придешь на занятия — в программе тема „Падение мелкого ремесла“, а рабочие наточили карандаши и просят продиктовать им „Марсельезу“ или „Интернационал“. „Мы, — говорили они, — эту тему — о падении мелкого ремесла, хорошо знаем, а вы лучше научите нас революционным песням“»[32].

Исполнение и издание запрещенных революционных песен преследовалось властями. Однако их отношение к «Марсельезе» было все же двойственным. В конце XIX в. сложился военно-политический союз России с Французской республикой, и один из наиболее известных символов Французской революции приобрел тем самым статус гимна дружественной, а затем и союзной державы. Этим обстоятельством неоднократно пользовались русские оппозиционеры разного толка, запевавшие «Марсельезу», а властям в этих условиях трудно было просто запретить публичное исполнение «подрывной» мелодии. Однако некоторые попытки ограничить ее распространение все же предпринимались. Так, в театре для рабочих при петроградском Путиловском заводе в годы мировой войны перед каждым спектаклем играли российский гимн «Боже, царя храни!» и гимны союзных держав. Однако «дружественный» гимн республиканской Франции при этом не исполнялся[33].

Стихийная забастовка, начавшаяся 23 февраля на заводах и фабриках Петрограда, достигла большого размаха именно потому, что участники движения в разной степени были знакомы с символами революционного подполья, хорошо владели навыками организации забастовок, демонстраций, других акций протеста[34]. Но и военные, и полицейские власти, стремившиеся подавить движение, также осознавали мобилизующую роль символов подполья: их приказы требовали от нижестоящих чинов отбирать красные флаги и не допускать пение революционных песен[35].

Сама сложившаяся к этому времени политико-культурная топография Петрограда «программировала» действия сторонников революции и ее противников. Уже 23 февраля, в первый день забастовки, организованные и неорганизованные группы забастовщиков и сочувствующих им горожан пытались попасть в центр города, на Невский проспект. Они, по словам большевистского активиста, стремились «продемонстрировать всей массой в буржуазных кварталах Петрограда».[36] Группы демонстрантов распадались, рассеивались полицией, но вскоре вновь собирались. Их состав при этом менялся, забастовщики продолжали движение и в одиночку, но все они упорно стремились достигнуть известного им всем пункта, прорываясь через все преграды.

Некоторые рабочие активисты, прежде всего меньшевики-оборонцы, призывали идти к Таврическому дворцу, резиденции Государственной Думы, чтобы поддержать оппозиционных депутатов. Однако главным центром притяжения для манифестантов стал Невский проспект, центральная городская магистраль[37]. Позже большевики ставили это себе в заслугу: именно они звали туда забастовщиков. «Масса», по их утверждениям, откликнулась на этот призыв партийных активистов[38]. Но в данном случае в действиях «массы» проявлялась осознанная и неосознанная ориентация на укорененную городскую политическую традицию: Невский проспект давно уже стал общеизвестным местом оппозиционных политических акций.

Одним из главных центров событий в Феврале стала площадь перед Казанским собором. Еще в 1876 г. там состоялась первая в России политическая демонстрация. Затем эта традиция закрепилась. Пытаясь ее преодолеть, власти специально устроили на площади сквер, там были посажены кусты и разбиты газоны. Однако подобные действия лишь подтверждали особый, политический, «протестный» характер пространства у Казанского собора в глазах горожан, об этом им было известно чуть ли не с детства. Для носителей революционной традиции площадь давно уже стала сакральным местом политического протеста. В ходе революции впоследствии подчеркивалось особое значение этого пространства, которое вновь и вновь становилось центром политических манифестаций. Выбор этого места для различных акций должен был придавать особое значение действиям манифестантов: «Площадь у Казанского собора, „пропитанная кровью русских борцов за свободу“», — так описывал корреспондент севастопольской газеты патриотическую демонстрацию в честь наступления русской армии 18 июня 1917 г.[39]

Так, 23 февраля демонстранты прекрасно знали конечный пункт своего движения, да и полиции не требовалась дополнительная информация, чтобы подготовиться к их встрече. К тому же рядом на Невском проспекте находилась Городская дума — от нее в Феврале многие манифестанты хотели потребовать решения обострившегося продовольственного вопроса.

Другим важным местом политических демонстраций в Феврале стала обширная Знаменская площадь (пл. Восстания) у железнодорожного вокзала, на пересечении Невского проспекта и нескольких улиц. Посреди площади находился памятник Александру III, его массивная конная статуя напоминала современникам верхового городового. Памятник «царю-жандарму» в дни Февраля украшался красными флагами, на круп коня забирались подростки, а пьедестал стал удобной трибуной для ораторов. Площадь превратилась в место непрерывного митинга, на ней постоянно происходили столкновения между полицией и демонстрантами. В результате площадь и памятник Александру III, украшенный красным флагом, стали символами Февраля в столице.

Жителям некоторых рабочих окраин, устремившимся на Невский проспект, было просто трудно миновать Знаменскую площадь, а ее огромное пространство само организовывало демонстрантов, делая памятник императору центром манифестаций. Однако происходившее имело и некоторое символическое значение. Памятник царю воспринимался как священное пространство врага, завоеванное теперь «народом». Действия манифестантов имели и характер демонстративного нарушения закона: законодательство империи предусматривало серьезные наказания за оскорбления изображений царствующей фамилии, бывали случаи, когда и за словесное оскорбление памятника покойному царю люди привлекались к суду[40].

Показательно, что и в других городах монархические монументы воспринимались похожим образом: их украшали красными флагами и использовали как трибуны. Монументы становились центрами политических демонстраций. Особенно явно символический характер использования памятников проявился во время революции в Твери: труп губернатора, убитого революционной толпой, был положен у статуи его предшественника, погибшего от руки террориста в 1906 г. Рядом с телом погибшего чиновника повстанцы повесили генеральское форменное пальто, вывернутое наизнанку, — красной шелковой подкладкой наружу. Таким образом символическое «выворачивание» — знак старого режима превращался толпой в знак революционный[41]. Убийцы ритуализировали свои действия, и памятнику, и форменной одежде старого режима в этих действиях отводилась особая роль: памятник жертве террора превращался в монумент, прославляющий свирепый революционный террор. Подобное происходило во многих городах, например в Кронштадте убийства офицеров происходили рядом со знаменитым памятником адмиралу С.О. Макарову. Зловещее выражение «отправить к Макарову» в тех условиях означало расстрел[42].

Впрочем, революционная традиция в дни Февраля не проявлялась на улицах Петрограда в чистом виде. Так, частью антиправительственного движения стали погромы продовольственных лавок, грабежи и убийства граждан с целью овладения ценностями и оружием. Женщины из очередей, громившие магазины и лавки, отвлекали силы порядка от борьбы с демонстрантами, уголовники и хулиганы, противостоявшие полиции, также оказывались своеобразными союзниками революционеров; иногда границу между группами революционеров и преступниками трудно было провести.

Советские историки игнорировали эту сторону революции. Они не упоминали, например, о группах подростков, которые, двигаясь в центр города из рабочих окраин, крушили витрины дорогих магазинов. Их действия можно оценивать как вульгарный вандализм и простое хулиганство, однако и «обыкновенные хулиганы» также действовали согласно своеобразному коду поведения: и ранее демонстративный вандализм в центре города был своего рода символической атакой «детей окраин» на комфортабельные места обитания высших классов, и ранее в российской столице происходило слияние политического протеста и «хулиганизма» (именно такой непривычный термин использовался в русской прессе в начале XX в.). Сам же «хулиганизм» представлял собой новое для России сложное культурное явление. Исследователи особо выделяют летние забастовки 1914 г., которые современная консервативная печать аттестовала как «революционный хулиганизм». Тогда с пением революционных песен толпа, например, атаковала трактир. В ходе этой забастовки насильно прерывалось трамвайное движение, при этом городской собственности наносился немалый ущерб, портились вагоны трамваев. Этот метод, как известно, успешно применялся забастовщиками и в дни Февраля, однако теперь, в отличие от 1914 г., либеральная пресса оценивала подобные действия рабочих не как «вандализм», они воспринимались как важная часть революционного процесса. В февральские дни 1917 г. также имело место соединение политического протеста с погромным движением. На стихийном митинге рабочих некий оратор, требовавший покончить с войной и правительством, завершил свою речь призывом громить лавки, начиная «с первой попавшейся». Он же и возглавил толпу, которая громила магазины и, одновременно, действовала против полиции[43].

Однако в Февральские дни движение было по преимуществу политическим. Известный историк Февраля американский исследователь Ц. Хасегава сравнивает подпольщиков-активистов с армией муравьев: не имея какого-то одного общего организационного центра, они действовали как единое целое[44]. Это удачное сравнение можно отнести и ко многим рядовым участникам революции. Люди разных убеждений, разного возраста и социального положения, в различных, подчас совершенно необычных ситуациях могли действовать схожим образом и солидарно, ибо все они были знакомы с революционной политической традицией, с традицией политического и социального протеста, их действия регулировались общим культурным кодом поведения. При этом важнейшим инструментом их самоорганизации стали революционные символы, прежде всего песни протеста и красные флаги.

Уже 23 февраля бастовавшие рабочие выходили на улицу с пением известных революционных песен— «Марсельезы», «Дубинушки», «Варшавянки», «Смело, товарищи, в ногу!». Рабочий завода «Арсенал» вспоминал, что мастеровые-подростки, активно участвовавшие в февральские дни в стачке, обращались к своим старшим товарищам и коллегам: «Запевайте „Марсельезу“! Мы, молодые, не знаем!». Однако припев этой песни был известен и той молодежи, которая не получила прививку революционной политической культуры в 1905 г. Пели 23 февраля и на Невском проспекте. «По улице с песнями и красными знаменами (их было немного) двигалась толпа рабочих в несколько сот человек», — вспоминал меньшевик А.Э. Дюбуа[45]. Упоминания о пении революционных песен в этот день мы встречаем не только в мемуарах демонстрантов и лиц, им сочувствовавших (можно было бы допустить, что они позднее были склонны романтизировать события минувших дней), но и в современных полицейских донесениях: «В пятом часу дня толпа рабочих до 150 человек, преимущественно молодежи, вышла с Садовой улицы на Невский проспект с пением рабочей „Марсельезы“». В рапортах полиции за 24, 25 и 26 февраля также говорится о пении толпой революционных песен. Показательно, что в документах такого рода песни упоминались неоднократно, очевидно, что для полиции это было важной характеристикой событий. О пении революционных песен сообщали даже в докладах, направлявшихся императору в Могилев, в Ставку Верховного главнокомандующего[46].

С каждым днем пение демонстрантов становилось все более и более вызывающим: «Бесконечное море голов… гудит все грознее, бурлит все мощнее и настойчивее. В одном месте поют „Марсельезу“, в другом — „Варшавянку“, в третьем — „Смело, товарищи, в ногу!“. При проезде казаков умолкают и снова поют». Иностранцам же, находившимся в русской столице, Невский проспект напоминал гигантский цирк — огромные толпы пели «Марсельезу», пение прерывали крики: «Хлеба! Хлеба!»[47].

В феврале 1917 г. песни становились инструментом самоорганизации толпы, преобразования ее в политическую демонстрацию. Зрители, присоединяясь к пению, из наблюдателей превращались — иногда всего на несколько минут — в активных участников, принимали на себя роль «революционеров», противников режима. В то же время запевалы и знаменосцы, поднимавшие среди толпы красные флаги, становились ядром организации.

Какие же песни чаще всего пели в дни Февраля?

И в полицейских донесениях того времени, и в воспоминаниях современников чаще всего упоминается пение «Марсельезы». Иногда в источниках специально оговаривается, что в дни Февраля исполнялась именно «Рабочая марсельеза». Но и во многих случаях, когда упоминалась «Марсельеза», речь безусловно шла о произведении П.Л. Лаврова[48]. Иностранцы, не знавшие о существовании особой русской песни, с удивлением слушали измененную мелодию, а некоторые воспринимали ее как замедленную карикатуру на классический оригинал. Об этом писал во время революции и известный художник А. Бенуа: «…„Марсельезу“ у нас поют по-своему, и нехорошо поют, искажают эту вдохновенную песню»[49].

О распространенности «Рабочей марсельезы» в 1917 г. свидетельствует и тот факт, что именно она чаще всего перепечатывалась в нотных изданиях и песенниках того времени. Чаще других песен она встречается и на граммофонных пластинках, выпускавшихся после Февраля. Знаком популярности песни было и то, что именно на основе ее стихотворного текста еще до революции создавались новые «марсельезы», песни революционного подполья — «Солдатская марсельеза» («Отречемся от гнусного рабства…»), «Казачья марсельеза» («Отречемся от дряхлого мира…»), «Новая марсельеза» («Отречемся от подлого слова…») и др. Очевидно и влияние «Рабочей марсельезы» на текст «Крестьянской марсельезы», ее припев начинался так: «Вставай, подымайся весь русский народ…». Песня П.Л. Лаврова в 1917 г. особенно часто использовалась и авторами пародий, сатирических стихотворений и юмористических рассказов — что служило показателем ее узнаваемости, а значит и распространенности[50].

Песни стали реальным инструментом обеспечения солидарных коллективных действий во время антимонархической революции — они были общими для всех радикальных политических течений. Песню, запетую активистом-меньшевиком, охотно подхватывал анархист, к красному знамени, поднятому большевиками, устремлялись и эсеры. Но в действительности революционные символы считали «своими» и многие люди, не связанные с подпольем. Так, революционные символы широко использовались при организации различных студенческих протестных акций. Если часть участников университетских сходок пела «Гаудеамус», то другие затягивали «Марсельезу» (как было в 1915 г. в Казанском университете). Татьянин день, традиционный праздник московских студентов, в 1917 г. также сопровождался пением революционных песен. Показательно, что даже некоторые патриотические манифестации российских студентов в 1914 г. сопровождались пением революционных песен: если одни шли на войну с пением «Боже, царя храни», то другие с пением «Марсельезы»[51]. Песни революционного подполья становились элементом субкультуры различных социальных групп.

В дни Февраля участники антиправительственных демонстраций также пели «Варшавянку», «Смело товарищи в ногу». Рабочие Невского района шли со своей песней «На десятой версте от столицы», в которой речь шла о революционных событиях на Обуховском заводе[52].

Показательно, однако, что почти отсутствуют упоминания о пении «Интернационала» в дни Февраля, хотя эта песня частично была переведена на русский язык еще в 1902 г. Меньшевики, большевики, эсеры и анархисты считали песню своим партийным гимном, стремились популяризовать ее текст и во время революции 1905 г., и в условиях подполья, и после свержения монархии в 1917 г.[53]

Как уже упоминалось, при организации демонстраций немалую роль играли красные флаги. Знаменосцы становились своеобразным центром, полицейские и войска стремились атаковать в первую очередь именно их. Иногда старшие по званию военные и полицейские чины специально отдавали соответствующие команды, приказывали захватить красные знамена[54]. Манифестанты же прятали и защищали свои флаги, старались их отбить. Борьба за красное знамя сама по себе организовывала конфликт.

Флаги обычно готовили заранее, часто по решению групп подполья — одни активисты спешно закупали в магазинах красный материал, другие использовали детали туалета своих друзей — платки, косынки, рубашки. В дело пошла даже красная батистовая нижняя юбка сочувствующей студентки, на которой был спешно пришит соответствующий лозунг из белой тесьмы[55]. Даже в этом случае мы не можем говорить о стихийности: изготовление флагов, и, главное, лозунги на флагах, санкционировалось заранее революционными организациями.

Однако улица, радостно приветствуя появления красных флагов, принимала одни знамена и решительно отвергала другие. Например, под давлением революционной толпы в дни Февраля были убраны некоторые флаги интернационалистов с антивоенными лозунгами: немало вышедших на демонстрацию противников режима выступали за продолжение войны[56]. Иными словами, улица непосредственно влияла на выбор знамен движения и в том случае, когда флаги были созданы ранее.

Революционные знамена создавались и стихийно, прямо на улице, во время уже начавшегося движения, из подручного материала. Уже 23 февраля импровизированные флаги делали из красных платков, в которые рабочие обычно заворачивали свои завтраки. В другом случае демонстранты спешно соорудили флаг из красного фартука одной работницы[57]. Нередко для создания революционного символа использовались и российские национальные флаги: манифестанты отрывали от древка белую и синюю горизонтальные полосы, оставляя лишь красную. Так демонстранты поступали еще в 1905 г., так же поступали демонстранты и во время протестных акций эпохи Мировой войны[58]. Узкие красные флаги-ленты, выцветшие и потрепанные, после Февраля неделями и даже месяцами продолжали висеть на улицах столицы, превращаясь уже для некоторых современников в символ «увядания» революции.

Роль революционного символа в сложившейся обстановке приобретали многие красные предметы. Например, когда букет красных цветов был преподнесен участницами манифестации командиру казачьего подразделения, которое патрулировало Невский проспект, толпа с напряжением ожидала реакции офицера. Вручение цветов и принятие букета лихим есаулом было встречено с ликованием: оно расшифровывалось как знак солидарности прежде всегда верных режиму войск с демонстрантами[59]. Красные ленты вплетались затем манифестантами и манифестантками в хвосты и гривы казачьих коней.

К 25 февраля многие улицы Петрограда были уже во власти манифестантов, полиция подчас просто не контролировала ситуацию, а войска лишь изредка применяли силу. В это же время происходят открытые столкновения толпы и полиции, а на Выборгской стороне громят полицейские участки. Многочисленные импровизированные митинги, шествия, пение революционных песен, яркие красные флаги — все это создавало атмосферу невиданного общегородского политического праздника. В движение вовлекались тысячи новых участников, на Невском проспекте появлялись группы рабочих с женами и детьми. Демонстрации приобретали вид праздничного народного гуляния, именно так воспринимали происходящее некоторые современники[60].

При этом жители столицы и действовали подчас, ориентируясь на традицию городских гуляний и празднеств[61]. Так, грандиозный переворот сравнивался (а подчас и переживался) как праздник Пасхи. «Первая революционная ночь была как Пасхальная по ощущению чуда близко, рядом, вокруг тебя», — писала в своем письме от 26 марта художница Т.Н. Гиппиус, сестра известной писательницы. В своих дневниках и воспоминаниях другие участники событий также сравнивали революцию с Пасхой[62]. Часто и ритуалы Пасхи использовались современниками для выражения своего отношения к происходящему. Участница событий вспоминает о первой после переворота встрече с коллегами-учителями: «Многих товарищей я увидела здесь впервые после перерыва занятий и, пожимая их руки, вместо приветствия говорила каждому: „Христос воскресе!“ и со многими троекратно целовалась»[63]. Сознательная и бессознательная ориентация на праздник Пасхи проявлялась затем и в целовании незнакомых людей (часто революционных солдат) на улицах городов. Меньшевик П. Гарви вспоминал слова простой старухи на провинциальном базаре: «Воистину и на Пасху такой радости не бывает. Тогда один человек воскрес, а нынче — весь народ»[64].

День 26 февраля вошел в историю России как второе «кровавое воскресенье». Расстрелы манифестантов войсками на Невском проспекте полностью изменили ситуацию, но в некоторых частях города они сделали переживание праздника революции особенно острым. «…Там, за цепью солдат, на Невском беспощадно расстреливают рабочих. Тут же еще чувствуется дыхание революции, громадное скопление демонстрантов, пение революционных песен, в стороне перед толпой говорит оратор», — вспоминал участник событий[65]. Тема беспощадной кровавой борьбы, грандиозной «последней битвы» с могущественным врагом, звучавшая во всех революционных песнях, воплощалась в жизнь на улицах российской столицы… Революционные песни приобретали в этой ситуации особое звучание.

День 27 февраля стал переломным — началось восстание солдат запасных батальонов гвардейских полков. В солдатских восстаниях причудливым образом переплеталось демонстративное нарушение воинских уставов и стремление использовать элементы военной дисциплины и уставной организации (огромную роль в движении сыграли унтер-офицеры), одновременно привлекались и символы революции. На штыках и саблях повстанцев появляются красные флажки, а некоторые воинские отряды действовали под красными флагами[66]. Вместе с тем восставшие солдаты, лишенные первоначально руководства офицеров, немалое внимание уделяли военной ритуализации мятежа — они по собственной инициативе строились, выводили на улицу полковые оркестры. Унтер-офицер Т.Н. Кирпичников, которого можно назвать «организатором стихийного выступления» запасного батальона лейб-гвардии Волынского полка, вспоминал: «Потом саперы быстро и с музыкой присоединились к нам. Музыку пустил вперед, а остальных присоединил назад, к хвосту…Дошел до Знаменской — встретил остальные роты Волынского полка, которые шли с музыкой, играли „Марсельезу“. Тогда я сказал: „Ну, ребята, теперь пошла работа“»[67]. Под звуки «Марсельезы» выходили на улицу и другие полки восставших. Матрос Гвардейского экипажа, направлявшегося из Царского Села в Петроград, вспоминал: «Музыканты всю дорогу играли то „Марсельезу“, то другие какие-либо революционные песни наспех разученные ими»[68].

Можно предположить, что факт присоединения военных оркестров был психологически важен для солдат и матросов, ведь именно музыка ритуализировала и регламентировала повседневную жизнь войсковых частей, поэтому исполнение «Марсельезы» полковыми музыкантскими командами как бы делало мятеж в глазах восставших солдат чем-то привычными, чуть ли не «уставным» явлением. Но и для революционеров исполнение «их» гимна военными музыкантами имело огромное значение — регулярная армия, главная опора режима, присоединялась к движению. Социалисты с восторгом встречали подобное обновление репертуара гвардейских полковых оркестров. Н.Н. Суханов вспоминал свои впечатления в дни революции: «Ведь тогда мы не привыкли еще даже к звукам „Марсельезы“, и я помню, как долго волновали меня эти звуки, военный оркестр и военные почести „нелегальному“ гимну свободы!». Для петроградцев исполнение военными оркестрами «гимнов свободы» стало вскоре после Февраля совершенно привычным, обыденным, на это повседневное событие переставали обращать внимание, об этом уже не писали и в газетах, и в дневниках. Но подобное острое ощущение встречи с победившими символами революции вновь и вновь переживали политические эмигранты, устремившиеся в революционную столицу в последующие месяцы. Л.Д. Троцкий, вернувшийся в Россию в мае, так вспоминал свои первые петроградские впечатления: «Солдаты проходили с революционными песнями и красными ленточками на груди. Это казалось невероятным, как во сне»[69].

Красные флаги отряды повстанцев использовали 27 февраля (флаг революции водрузили и на баррикаде, перегородившей Литейный проспект), и в последующие дни. Восставшие войсковые части быстро создавали импровизированные красные флаги и флажки. Автор воспоминаний о восстании запасного батальона Литовского полка 27 февраля вспоминал уже в 1917 г.: «Войско получает и знамя. Разрывается на куски ратницкая, потом пропахшая кумачовая рубаха; обрывками ее украшаются штыки». Позднее и матросы Гвардейского экипажа также использовали красную домашнюю рубашку одного моряка, из которой они сделали флаг[70].

Стремление «узаконить» свой мятеж повлияло и на маршруты движения многих солдат — во второй половине дня 27 февраля они устремляются к Таврическому дворцу, резиденции Государственной Думы. Повстанцы желали, чтобы этот авторитетный орган власти подтвердил патриотический характер их действий и задним числом оправдал их[71]. И если ранее призывы идти к Думе не встречали особого отклика в среде манифестантов, то теперь толпы восставших направлялись туда. В новой ситуации и призывы А.Ф. Керенского, других радикально настроенных депутатов Думы, и обращение меньшевиков-оборонцев, членов Рабочей группы Центрального военно-промышленного комитета, только что освобожденных из тюрьмы и направившихся в Думу, получают поддержку революционной улицы. Возможно, что известную роль здесь сыграл авторитет «борцов за свободу», получивших волю: в бывших политических заключенных толпа видела революционных вождей. В новой обстановке большую активность проявляют и думские депутаты умеренных политических взглядов — это также повышало «революционный» статус Государственной Думы в глазах горожан и солдат.

С этого дня Таврический дворец, «священное здание», «цитадель русской революции», становится резиденцией новых конкурирующих центров власти — Временного комитета Государственной Думы и Петроградского совета рабочих депутатов (затем — Совет рабочих и солдатских депутатов). Дворец становится главным центром «праздника революции», и современникам вновь приходят на ум сравнения с праздником Пасхи: «Таврический дворец горел тысячью электрических лампочек… как в пасхальную ночь… Это была ночь воскресения русской жизни»[72].

Так Таврический дворец становится одним из важнейших сакральных символов революции, здание именуется «храмом свободы» и «святилищем революции». Дворец появляется на всевозможных открытках и плакатах, на картинах часто его озаряет Солнце свободы. Затем Таврический дворец изображается и на печати Временного правительства. Также силует дворца, озаренного Солнцем свободы, появляется на облигациях Займа Свободы и на государственных кредитных билетах достоинством в 1000 рублей (их стали называть «думскими деньгами», «думками»)[73].

Однако Таврический дворец стал восприниматься не только как новая резиденция революционной власти, не только как символ власти, но и как субъект властных отношений, как некий особый институт власти. Если большинство писем и резолюций приветствуют или осуждают Временный комитет Государственной Думы, Временное правительство и Петроградский Совет, то в некоторых случаях авторы адресуют свои приветствия, просьбы и пожелания прямо «Таврическому дворцу»[74].

Центры восстания использовали революционную символику. Так, Военная комиссия Временного комитета Государственной Думы, созданная при содействии Петроградского совета, имела собственное красное знамя с надписью «Штаб революции на своем посту»[75].

Ночь на 28-е многие восставшие проводили на улице — у костров, у горящих зданий; звучали революционные песни. На следующий день известный ученый, математик В. А. Стеклов записал в своем дневнике: «Часто толпой предводительствует кучка девиц, поющих „Марсельезу“, с красным флагом. Скверно!»[76]. Многие повстанцы «милитаризовали» свой облик, используя различные элементы военной формы и амуниции в самых причудливых сочетаниях. Нередко мелькали студенческие фуражки, которые порой воспринимались как знак отличия: сказалась революционная репутация «студенчества», складывавшаяся десятилетиями. Многие солдаты охотно подчинялись руководству учащихся высших учебных заведений (студент с белой повязкой гражданской милиции стал одним из главных образов Февраля). Красные флаги были уже повсюду, в новой ситуации они порой могли обеспечить некоторую безопасность, например уберечь частный автомобиль от конфискации. В этот день уже повсюду виднелись красные цветки и ленточки на лацканах и рукавах. Почти все офицеры, впервые рискнувшие показаться на улицах, обзавелись красными бантами. Американский военно-морской атташе отмечал, что красное знамя, бывшее ранее символом революционеров, стало теперь символом всех приверженцев нового строя[77].

Войсковые части Петроградского гарнизона поочередно подходили к Таврическому дворцу и в последующие дни, революция приняла характер «парада» войск под символами революции. Это была впечатляющая демонстрация верности революции и новому режиму. Полковые оркестры непрерывно исполняли «Марсельезу», нередко к старым боевым знаменам прикреплялись красные ленты, все колонны несли и красные флаги. Когда к Таврическому дворцу подошел запасной гвардейский Саперный батальон, то депутат Думы меньшевик Н.С. Чхеидзе, ставший председателем Исполнительного комитета Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов, встал на колени, схватил красное знамя первой роты и стал целовать его как символ победившей революции. В этом нервом «параде» нового строя причудливым образом смешались русская военная традиция и традиция революционного подполья. Писательница З.Н. Гиппиус, жившая неподалеку от Таврического дворца, наблюдала это шествие: «С утра текут, текут мимо нас полки к Думе. И довольно стройно, с флагами, со знаменами, с музыкой. <…> Незабвенное утро, алые крылья и марсельеза в снежной, золотом отливающей бел ости». Если «дневник» Гиппиус выделяет преображающую роль революционных символов, то депутат Думы полковник Б.А. Энгельгардт, возглавлявший военную комиссию Государственной Думы, вспоминал эти события по-своему, подчеркивая организованный, упорядоченный характер движения на этом этапе. Привычные ритуалы и символы служат для него знаком восстановления военной дисциплины, о красных флагах и «Марсельезе» он не вспоминал: «Вся вторая половина дня 1-го марта являлась как бы апофеозом революции. Войсковые части стекались к Таврическому дворцу в полном порядке, с оркестром музыки впереди, со всеми офицерами на своих местах»[78].

Марш стройных полковых колонн, возглавляемых офицерами, отражал иную стадию движения: символы революции утверждались уже и «сверху» — по приказу командования. Иногда в этом явно проявлялась политическая мимикрия: под звуки «Марсельезы» подошел к Государственной Думе даже жандармский дивизион. Колонну Гвардейского экипажа, шедшего к Таврическому дворцу под красным флагом, возглавил его командир, великий князь Кирилл Владимирович. Утверждали даже, что он украсил свою адмиральскую форму большим красным бантом. Впоследствии вопрос о красном банте великого князя стал предметом острой дискуссии в эмиграции. Сторонники великого князя Кирилла Владимировича, претендовавшего на императорский престол в изгнании, яростно опровергали этот факт, другие же монархисты продолжали обвинять родственника последнего царя в измене. Однако показательно, что в начале марта слух о красном банте воспринимался как совершенно правдоподобный, да в то время никто и не спешил выступать с опровержениями. Между тем некоторые генералы в 1917 г. рассматривали действия гвардейских частей и великого князя как явный акт политической капитуляции династии и даже предательства. «Гвардейский морской экипаж изменил во главе с двоюродным братом — великим князем Кириллом», — записал в своем дневнике один генерал. Полковник (впоследствии генерал) П.А. Половцов вспоминал об этом эпизоде так: «Из числа грустных зрелищ, произведших большое впечатление, нужно отметить появление Гвардейского экипажа с красными тряпками под предводительством великого князя Кирилла Владимировича… Появление великого князя под красным флагом было понято как отказ императорской фамилии от борьбы за свои прерогативы и как признание факта революции. Защитники монархии приуныли»[79].

В это время появились центры руководства восстанием, движение приобретало все более организованный характер. Однако и на этой стадии оно подчас «программировалось» революционной традицией. Если действия большевиков в Октябре 1917 г. были прежде всего функциональными: захватывалась инфраструктура власти — вокзалы, мосты, телефон, телеграф, то в Феврале повстанцы часто «завоевывали» символы «старого мира» — дворцы и тюрьмы. Так, подъем 1 марта красного флага над Зимним дворцом, главной императорской резиденцией, имел большое политическое значение[80]. В этом штурме символов власти проявлялся преимущественно стихийный характер движения. Стихийными были и повсеместные нападения на места заключения. При этом восставшие стремились не только освободить заключенных, захватить тюрьмы и гауптвахты, местные «бастилии» различного уровня и ранга, но часто сжечь и полностью их уничтожить. Именно такого поведения требовала вся система революционной символики. Так, во всех революционных песнях встречается оппозиция «настоящего» и «светлого будущего». Настоящее — это ненавистный «старый мир», «мир насилья» и «вечного горя», царство неволи, а главный символ настоящего — тюрьма. Соответственно, атрибуты ненавистного настоящего — это «оковы» и «рабские путы», «ярмо» и «пытки». И для носителей революционной традиции революция прежде всего была уничтожением «темниц» и «оков».



Поделиться книгой:

На главную
Назад