Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Народ - Жюль Мишле на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Остановившись, скрестив руки на груди, крестьянин задумчиво, озабоченно всматривается в свое поле. Он глядит на него долго, очень долго, видимо забыв обо всем на свете. Если он заметил, что привлек внимание прохожего, то неторопливо уходит. Но, пройдя несколько десятков шагов, он снова останавливается, оборачивается и бросает на свое поле прощальный взгляд, сосредоточенный и угрюмый. Однако тот, кто умеет читать в его душе, поймет, что этот взгляд полон страсти, полон чувства и преданности.

Если это не любовь, то по каким же признакам ее узнать? Это любовь, не смейтесь! И любовь эта нужна земле, иначе она ничего не вырастит, ничего не родит, скудная французская земля, почти не знающая, что такое навоз почти не удобряемая. Она плодоносит потому, что ее любят.

Земля во Франции принадлежит пятнадцати или двадцати миллионам крестьян, которые ее обрабатывают. В Англии же она является собственностью тридцати двух тысяч аристократов, которые сдают ее в аренду.[60]

Англичане не так укоренились на своей земле; они эмигрируют туда, где можно вести прибыльные дела. У них говорят «наша страна», мы же говорим «родина».[61] У нас человек и земля связаны воедино и не расстаются; они вступили в законный брак до гробовой доски. Француз и Франция — супруги.

Франция — страна справедливости: земля в ней принадлежит, за немногими исключениями, тем, кто ее возделывает.[62] В Англии, наоборот, земля осталась у помещиков, они прогнали крестьян. Землю там обрабатывают наемным трудом.

Какая огромная разница! Велика собственность или мала — она возвышает человека в его глазах. Даже тот, кому нечего уважать себя за личные качества, уважает и ценит себя за то, что у него есть собственность. Это чувство дополняет законную гордость, коренящуюся в наших незабываемых военных традициях. Возьмите любого бедняка, живущего поденщиной, но владеющего одной двадцатой арпана:[63] вы не найдете у него чувств, свойственных батраку, наймиту. Он прежде всего — собственник, а вдобавок — солдат (либо он уже был им, либо будет им завтра). Его отец находился в рядах Великой армии.[64]

Мелкая собственность на землю не является во Франции чем то новым. Напрасно некоторые считают, что она появилась недавно, одним махом, что ее вызвала на свет Революция. Это мнение ошибочно. Мелкое землевладение было у нас значительно развито еще до Революции и даже служило одним из ее истоков. Превосходный наблюдатель, Артур Юнг[65] еще в 1785 году выражал удивление и опасение по поводу того, что земля в нашей стране «так раздроблена». В 1738 году аббат де Сен-Пьер[66] отметил, что во Франции «почти каждый поденщик обладает садиком, или клочком виноградника либо другой земли».[67] В 1697 году Буагильбер[68] сокрушался, что мелкие собственники были вынуждены при Людовике XIV[69] продать значительную часть недвижимости, приобретенной ими в XVI и XVII веках.

Этот процесс изучен мало; в самые дурные времена, когда царила всеобщая бедность, когда даже богачи нищали и вынуждены были поневоле распродавать свои земли, неимущие оказывались в состоянии приобретать ее. Других покупателей не находилось; крестьянин же приходил в лохмотьях, но с золотой монетой и становился собственником клочка земли.

Странное дело! Может быть, он нашел клад? Действительно, тут не обходилось без клада. Упорный труд, воздержание, трезвость — вот этот клад. Бог наделил этот стойкий народ даром прилежно работать, бороться, сохранять бодрость духа даже при недостатке пищи, заменяя хлеб надеждой и мужественным весельем.

Периоды упадка, когда крестьяне могли задешево скупать землю, всегда сменялись (причины этого объяснить трудно) периодами расцвета. Так было, например, к началу XVI века, когда Франция, истощенная Людовиком XI,[70] казалось, вконец разорится от итальянских походов;[71] дворяне были вынуждены продавать свои земли, и эти земли, перейдя к новым владельцам, начинали процветать: их обрабатывали, на них строили. У ученых, для «которых вся история сводится к смене королей, эта эпоха получила название «эпохи доброго Людовика XII».[72]

К несчастью, она длилась недолго. Лишь только земля была обихожена, нагрянули сборщики податей; затем начались религиозные войны,[73] начисто уничтожившие благосостояние народа.[74] Ужасные бедствия, жесточайший голод, когда матери пожирали своих собственных детей...[75] Кто бы мог поверить, что страна сумеет возродиться? Но едва война кончилась, как крестьяне начали делать сбережения, хотя их поля были опустошены, а от хижин остались лишь обугленные головешки. Крестьяне начали покупать землю, и лет через десять Францию было не узнать. А через двадцать тридцать лет ценность всех земель повысилась вдвое, втрое. Это время, опять таки окрещенное именем короля, было названо «эпохой доброго Генриха IV[76] и великого Ришелье».[77]

Замечательное развитие! Сколько мужественных сердец способствовало ему! Почему же этот процесс то и дело приостанавливается, почему столько усилий, едва вознаграждаемых, тратится впустую? Всем ли известно, сколько трудов и жертв, сколько тягчайших лишений кроется за простыми, казалось бы, и легко произносимыми словами, «бедняки делают сбережения, крестьяне покупают землю»? Мурашки бегут по коже, когда узнаешь обо всех обстоятельствах этой упорной борьбы, о том, как победы в ней сменялись поражениями; когда представляешь себе отчаянные усилия, с какими бедняки вцеплялись во французскую землю, теряли ее и вновь ею овладевали... Так потерпевший кораблекрушение, с огромным трудом добравшись до берега, пытается ухватиться за скалу, но волны опять относят его в море, он повторяет свои попытки и, как ни бьет его о камни, сжимает скалу окровавленными руками...

Процесс перехода земли в руки крестьян затормозился или приостановился к 1650 году. Дворянам, распродававшим свои поместья, удалось по дешевке выкупить их. В то время как министры — итальянцы Мазарини[78] и Эмери[79] удваивали подати, аристократы при дворе легко добивались освобождения от налогов. Вся тяжесть их ложилась на плечи бедноты, которая была вынуждена продавать и даже попросту отдавать только что купленные участки, вновь становиться арендаторами, испольщиками, поденщиками, батраками. Лишь ценой невероятных усилий кое кому из них удалось в период правления короля Солнца, а затем регента,[80] несмотря на нескончаемые войны[81] и банкротства,[82] вернуть свои участки и сохранить их, как мы уже говорили, до XVIII столетия.

Убедительная просьба к тем, кто составляет законы или применяет их, прочитать полные негодования и скорби строки, принадлежащие перу одного из наших великих сограждан, Пьера де Буагильбера,[83] где подробно описано пагубное влияние реакции при Мазарини и Людовике XIV. Пусть эти строки послужат предупреждением в наши дни, когда политики разных мастей наперебой пытаются воспрепятствовать важнейшему процессу, происходящему во Франции, — приобретению трудящимися земли.

В особенности следует быть осведомленными на этот счет, добросовестно изучить этот вопрос нашим судьям, которых осаждают хитрые кляузники. В последнее время крупные землевладельцы, очнувшись от своего обычного бездействия, затеяли стараниями сутяг адвокатов множество тяжб против общин и мелких земельных собственников. Появились специалисты — ходатаи по делам такого рода, набившие себе руку на фальсификации истории с целью обмануть правосудие и знающие, что у судей редко хватает времени изучать все их лживые измышления. Эти крючкотворы пользуются тем, что у ответчиков почти никогда нет требуемых законом документов, подтверждающих их права на землю. Особенно редко сохранились такие документы у общин, а иногда акты на землю отсутствуют просто из за большой давности владения ею, восходящей к тем временам, когда законы заменяло обычное право.

В пограничных провинциях[84] права бедняков всегда уважались больше: кто, кроме них, стал бы селиться в местностях, находившихся под постоянной угрозой нападения? Без бедняков эти края оставались бы пустыней, в них не было бы ни жителей ни культуры. И вот нынче, когда царят мир и безопасность, вы собираетесь оспаривать право на землю у тех, без чьего труда этой земли не существовало бы вовсе! Вы требуете у них документы... Но доказательства их прав зарыты глубоко в земле: это — кости их предков, охранявших границы нашей страны.

Во Франции есть немало местностей, где право крестьянина на землю обосновано прежде всего тем, что он ее создал. Я говорю без всяких иносказаний. Взгляните на выжженные солнцем, бесплодные холмы южной Франции и скажите, пожалуйста, чем была бы эта земля без человека? Право на землю здесь коренится в самом труде земледельца, чьи неутомимые руки день за днем дробили камни и приносили на их место хоть немного чернозема; оно — в труде виноградаря, который на своей широкой спине таскал с подножия горы землю на свой осыпающийся участок; оно — в покорности и терпеливом труде его жены и подростка сына, которые тащили соху вместе с ослом... Тяжело смотреть на это зрелище! И природа вознаградила их труды. Крохотный виноградник прилепился между двумя голыми скалами; каштан, выносливое и неприхотливое дерево, обхватил корнями камни за отсутствием земли. Ей богу, можно подумать, что он питается одним воздухом... Как и его владелец, он продолжает жить, несмотря на вечный голод.[85]

Да, человек создает землю. Так обстоит дело и в менее бедных странах. Не забывайте этого, если хотите понять, почему крестьянин так любит свое поле, какие чувства оно внушает ему. Подумайте, что в течение ряда веков его предки поливали эту землю своим потом, зарывали в нее усопших, хранили в ней свои сбережения, свою пищу. Они отдавали земле себя целиком, тратили на нее все свои силы; с нею были связаны все их помыслы и надежды. И крестьянин инстинктивно чувствует что это — его земля, и любит ее, как живое существо.

Он любит ее; чтобы приобрести еще клочок, он согласен на все, даже на временную разлуку с нею: если надо, он эмигрирует, уезжает далеко. На чужбине его поддерживают думы о земле и память о ней. Как по-вашему, о чем мечтает странствующий савойский торговец, присев отдохнуть на камень у ваших дверей? О клочке земли, засеянном рожью, о лунке, который он купит, вернувшись в родные горы. Правда, для этого понадобится лет десять...[86] Все равно! Эльзасец, чтобы через семь лет купить приглянувшийся ему участок, закабаляет себя, рискует жизнью в Африке. Бургундка, чтобы расширить виноградник на несколько футов, отлучает своего ребенка от груди чересчур рано, идет кормить чужого... «Быть может, ты помрешь, сынок, — говорит отец, — но коли выживешь, то у тебя будет земля!»

Какая жестокость, какие бесчеловечные слова, неправда ли? Но вдумайтесь в их смысл, прежде чем осудить того, кто их произносит. «У тебя будет земля!» Это значит: «Ты не будешь наймитом, которого могут выгнать в любой день и час; тебе не придется закабалять себя за кусок хлеба, ты будешь свободен!» Свободен! В этом великом слове заключено достоинство человека. Без свободы все лучшие свойства его души — ничто.

Поэты часто говорят о гипнотической силе воды, о наваждении, грозящем неосторожному рыбаку. Гипнотическая сила земли куда опаснее. Велик ли участок или мал, он неизменно кажется его собственнику недостаточно большим, ему всегда хочется округлить свои владения. Он убежден, что не хватает лишь самой малости: вон той полоски, (вон того клина... Его вечно мучает искушение прикупить землицы, заняв для этого денег. Рассудок твердит: «Копи для этой цели, но не занимай!» Однако копить чересчур долго, и тайное желание шепчет: «Займи!» Но сосед, человек опасливый, не склонен одалживать деньги, хоть залогом является участок, не обремененный долгами и не являющийся предметом тяжбы. Сосед боится: а вдруг отыщется наследник - какая-нибудь женщина или подопечная сирота, чьи претензии будут признаны первоочередными (таковы наши законы). Что тогда останется от залога? Поэтому он не решается ссудить деньги. Кто ж это сделает? Местный ростовщик или стряпчий, наторевший в законах и разбирающийся в делах крестьянина лучше, чем он сам, хранящий у себя его документы на землю. Этот выжига знает, что ничем не рискует, и охотно, «по дружбе», одалживает (а сам говорит, что лишь отыскал заимодавца) нужную сумму за семь восемь — десять процентов в год.

Возьмет ли крестьянин эти роковые деньги? Его жена обычно придерживается мнения, что делать этого не следует. Дед, будь он жив, тоже отсоветовал бы. Предки, исконные французские крестьяне, наверняка не стали бы занимать деньги. Терпеливые и скромные люди, они рассчитывали лишь на собственные сбережения: медяки, сэкономленные на пище, монетки, вырученные в базарный день и той же ночью прибавленные к другим монеткам, хранящимся в зарытой в погребе кубышке (как подчас водится и теперь).

Но нынешний крестьянин уже не таков: у него кругозор шире, он служил в солдатах, был участником великих дел и привык верить, что можно свершить невозможное. Покупка земли для него все равно, что сражение: он идет в атаку и не отступит. Это его битва при Аустерлице,[87] он выиграет ее — не без труда конечно; он это знает, он и не то видывал при старом режиме.

Если он храбро сражался, когда ему грозили пули, то разве дрогнет он, борясь за землю? Придите до рассвета, вы уже застанете в поле и его, и всех домочадцев, включая только что родившую жену, которая еле волочит ноги. В полдень, когда даже скалы трескаются от зноя, когда даже плантатор дает своим неграм передышку, этот добровольный раб не отдыхает. Посмотрите на его пищу, сравните ее с пищей рабочего: последний и в будние дни питается лучше, чем крестьянин по воскресеньям.

Этот человек способен на героические подвиги; он решил, что сила его воли может одолеть все, даже время. Но он не на войне. Время нельзя одолеть, оно беспощадно: долг все растет, а силы крестьянина все убывают. Борьба продолжается. Если земля приносит, скажем, два франка, ростовщику надо отдать восемь. Это все равно, что бороться одному против четырех. Чтобы уплатить проценты за год, надо работать четыре года.

Немудрено, что французский крестьянин, этот весельчак, любящий песни, нынче не смеется и не поет. Немудрено, что он угрюм и мрачен: ведь земля разоряет его. Когда вы дружески приветствуете его, при встрече, он и не взглянет на вас, только поглубже нахлобучит шапку. Не спрашивайте его, как пройти, если он и удостоит вас ответом, то может указать направление, противоположное тому, в каком вам надо идти.

Крестьянин ожесточается, характер его портится; в наболевшем сердце не остается места для доброжелательности. Он ненавидит богачей, ненавидит своих соседей, ненавидит всех и каждого. Одинокий на своем жалком клочке земли, словно на необитаемом острове, он дичает. Необщительность, прямое следствие нужды, крайне затрудняет борьбу с нею, мешает ему ладить с другими крестьянами, которые могли бы стать его друзьями, сообща вызволить его из беды.[88] Но он скорее умрет, чем обратится к ним за помощью. Что касается городских жителей, то они не стремятся к общению с этим нелюдимом и даже боятся его: «Крестьянин де злобен, сварлив; быть его соседом небезопасно». Зажиточные люди все чаще и чаще избегают селиться в деревне; они проводят там несколько месяцев в году, но не живут оседло; постоянное место их жительства — город. Поле деятельности, таким образом, остается за деревенским ростовщиком, за местным нотариусом, который выпытывает все тайны и наживается на них. «Я не хочу больше иметь дело с этим народом, — говорит землевладелец, — пускай все улаживает нотариус, я полагаюсь на него. Пускай он сам сдает мою землю в аренду, кому захочет, а потом рассчитывается со мною». И нотариус кое где становится единственным арендатором, единственным посредником между крупным помещиком и крестьянами. Это большая беда для них. Стремясь избежать зависимости от помещика, обычно довольно сговорчивого, согласного на отсрочки и довольствующегося обещаниями, крестьянин попадает из огня в полымя: его хозяином становится представитель закона, делец, которому вынь да положь деньги в назначенный срок.

Недоброжелательное отношение крупного землевладельца к крестьянам поддерживается благочестивыми особами, навещающими его жену. Обычным лейтмотивом их сетований является «материализм» крестьян. «Что за безбожный век! — сокрушаются они. — Эти люди погрязли в земных заботах! Они любят одну лишь землю — вот вся их религия. Они поклоняются только навозу своих полей!» Жалкие фарисеи! Если бы земля была для крестьянина просто землей, он не покупал бы ее по такой безумно дорогой цене, не подвергал бы себя таким лишениям из за нее, не питал бы таких иллюзий. Вы — люди умные, вас не поймаешь в такую ловушку; хоть вы отнюдь не материалисты, но умеете высчитать с точностью до франка, какую прибыль даст зерно или вино с такого то участка. А крестьянин не ограничивается подобными расчетами; он дает волю воображению, он поэтичнее вас; у него, а не у вас преобладает духовное начало. В земле, где «вы видите лишь грязь и навоз, он видят клад, более драгоценный, чем золото: это — свобода. В свободе — залог всех добродетелей; кто в кабале — тот поневоле порочен. Семья крестьянина, превратившегося из батрака во владельца участка, смотрит на себя иными глазами, ценит себя больше, и вот она уже не та: она собрала со своей земли не только зерно, но и урожай добродетелей. Трезвость отца, бережливость матери, трудолюбие сына, целомудрие дочери — разве все эти плоды свободы являются материальными благами? Какая цена за них может быть чересчур дорогой?[89]

Ревнители старины, любящие повторять: «Мы — люди верующие!» — если вы таковы на самом деле, то признайте: разве не с помощью веры защитил французский народ в не столь давние дни[90] свою свободу, а с нею — свободу всего мира, от этого самого мира? Вы любите твердить о рыцарстве былых времен... Разве не были рыцарями, в полном смысле этого слова, наши крестьяне солдаты? Говорят, что Революция уничтожила знать; как раз наоборот, она создала тридцать четыре миллиона по своему знатных людей. Дворянин эмигрант бахвалился славой своих предков; крестьянин, участник легендарных побед, мог бы ответить ему: «Я сам себе предок!»

Наш народ, благодаря своим великим делам, стал знатным; Европа осталась не знатной. Но нужно всерьез подумать о том, как сохранить эту знатность: она в опасности. Крестьянин, попадая в кабалу к ростовщику, не только разоряется, но и нищает духом. Если несчастный должник боится встретить кредитора и прячется от него, озираясь и трепеща, много ли мужества сохранится в его душе? Во что превратится поколение, выросшее в страхе перед евреями банкирами, живущее под вечной угрозой конфискации имущества, наложения на него ареста, продажи его с молотка?

Надо изменить законы — необходимость этого очевидна как с политической, так и с моральной точки зрения.

Если бы вы были немцами или итальянцами, я сказал бы: «Посоветуйтесь со знатоками законов; надо лишь соблюдать нормы гражданского права». Но вы — французы, вы — не просто народ, а народ, олицетворяющий принцип, великий политический принцип. Его надо защитить любой ценой. Этот принцип должен жить. Живите же, во имя спасения мира!

Если по уровню промышленности Франция на втором месте в Европе, то по числу крестьян собственников, бывших солдат она вышла на первое, Ни у одного народа со времен Римской империи не было такой мощной основы. Вот почему Франция — и гроза, и оплот всего мира, вот почему на нее смотрят и со страхом, и с надеждой. Ведь это она выставит в грядущем армию, если нахлынут варвары.

Наши враги тешатся тем, что эта великая Франция, которая таится под спудом и безмолвствует, управляется Францией — микрокосмом, горстью людей шумливых и вздорных. Ни одно правительство со времен Революции не пеклось об интересах земледельцев. Промышленность, младшая сестра сельского хозяйства, отняла у него право первородства. Реставрация[91] содействовала росту землевладения, но только крупного. Даже Наполеон, столь дорогой сердцу крестьянина, так хорошо понимавший его, с самого начала упразднил подоходный налог, ложившийся главным образом на плечи капиталистов, а не крестьян; мало того, он отменил ипотечные законы, введенные Революцией с целью облегчить крестьянам получение денежных ссуд.

В наши дни хозяевами страны являются капиталисты и предприниматели. Сельское хозяйство дает свыше половины национального дохода, а затраты на него составляют лишь сто восьмую часть всех расходов! Наши экономисты относятся к сельскому хозяйству не лучше, чем правительство; их гораздо больше интересуют промышленность и предприниматели. Некоторые исследователи под словом «трудящиеся» подразумевают исключительно рабочих, забывая о двадцати четырех миллионах тружеников сельского хозяйства.

Между тем крестьяне составляют большую часть нашего народа, и при этом лучшую его часть, наиболее здоровую и в физическом, и в нравственном отношении.[92] Но они предоставлены самим себе; вера в бога, когда то их поддерживавшая, угасла в их сердцах, образования они не получают... Опорой их остается патриотизм, былая военная слава, своеобразная солдатская честь. Правда, крестьянин своекорыстен, себе на уме... Но можно ли упрекать его за это все, зная, что ему приходится претерпевать? Берите его таким, как он есть, со всеми его недостатками, и сравните с торговцами, которые вечно лгут и обманывают, или с тем сбродом, что работает на фабриках.

Неразрывно связанный с землей, живущий лишь думами о ней, крестьянин становится похож на нее. Он жаден, как земля; ведь земля никогда не скажет: «Довольно, хватит!» Он упрям, точно так же, как земля неподатлива и тверда; он терпелив и стоек: все минует, а он останется. Можно ли назвать пороками эти свойства? Если бы характер крестьянина не отличался ими, то Франции уже давно не существовало бы.

Если вы хотите правильно судить о крестьянах, посмотрите, как они ведут себя, вернувшись с военной службы. Взгляните: эти грозные солдаты, первые в мире, едва приехав из Африки,[93] где они храбро сражались, вновь берутся за лямку и начинают трудиться, как их сестры и матери, вести ту же полуголодную, полную лишений жизнь, какую вели их отцы. Теперь они воюют только с самими собою... Поглядите, как они, не жалуясь, не применяя насилия, ищут кратчайший путь к своей заветной цели, от которой зависят мощь и благополучие Франции, — к союзу человека с землей.

Если бы Франция сознавала, какая миссия лежит на ней, она несомненно помогала бы взявшимся за это дело. Но по роковому стечению обстоятельств его развитие в наши дни приостановилось.[94] Если такое положение сохранится и впредь, то крестьяне, вместо того чтобы покупать землю, начнут ее продавать, как в XVII веке, и вновь превратятся в наемников. Вернуться вспять на двести лет! Это было бы попятным движением не только класса земледельцев, но и всей нации.

Крестьяне ежегодно вносят в казну свыше полумиллиарда франков, и миллиард — ростовщикам. Все ли это? Нет, косвенные налоги не менее велики. Это вызвано высокими таможенными тарифами, которые в угоду промышленности препятствуют ввозу иностранных товаров, а тем самым — и вывозу нашей продукции заграницу.

Эти люди, столь трудолюбивые, питаются хуже всех. Они не видят мяса: скотопромышленники (по существу — крупные предприниматели) забирают его целиком,[95] делая это будто бы в интересах сельского хозяйства. Самый бедный рабочий ест белый хлеб, но тому, кто вырастил зерно, доступен лишь черный. Крестьяне делают вино, но выпивает его город. Да что там! Весь мир охотно пьет французские вина, за исключением самих виноградарей Франции.[96]

Машины значительно облегчили с недавних пор развитие промышленности в наших городах. Но это нанесло удар по благосостоянию крестьян, ибо льнообрабатывающие машины задушили мелкую деревенскую промышленность, основой которой был ручной труд прядильщиц.

Крестьянин теряет свои промыслы один за другим; сегодня — производство льняных тканей, а завтра, быть может, — шелкоткацкое. Ему все труднее и труднее сохранять землю в своих руках: она ускользает от него, унося все, что он вложил за годы труда, бережливости, лишений. У крестьянина отнимают то, без чего он не может жить. Если у него еще что то осталось, то он попадет в лапы аферистов. Он слушает их россказни с легковерием, свойственным всем обездоленным. В Алжире, дескать, можно производить сахар и кофе, в Америке любой мужчина зарабатывает по десяти франков в день... Правда, надо плыть за море, но что ж тут такого? Эльзасец готов поверить, что океан лишь немногим шире Рейна.[97]

Прежде чем дойти до этого, прежде чем покинуть Францию, крестьянин испробует все средства, все Способы. Его сын наймется в батраки,[98] дочь пойдет в прислуги, малолетние дети — на ближайшую фабрику; жена — кормилицей в буржуазную семью[99] либо возьмет на воспитание ребенка из семьи мелкого торговца или даже рабочего.

Крестьянин завидует рабочему, как бы мало тот ни получал за свой труд. Рабочий, обзывающий фабриканта буржуем, сам является таковым для крестьянина. Ведь по воскресеньям рабочие гуляют, вырядившись почти как господа! Прикованный к земле, крестьянин воображает, что человек, знающий ремесло, могущий работать в любую погоду, не боясь ни заморозков, ни града, — свободен, как птица. Крестьянин не знает, не хочет замечать тягот труда в промышленности, и судит о рабочих по тем молодым странствующим подмастерьям, каких он часто встречает на дорогах. Они останавливаются то тут, то там, чтобы заработать немного деньжат, лишь бы хватило на ужин и ночлег, а затем беспечно пускаются в дальнейший путь с дубинкой в руке, с котомкой за плечами и с песенкой на устах.

Глава II

ТЯГОТЫ ФАБРИЧНОГО РАБОЧЕГО

«Как чудесно в городе! Как бедна и непривлекательна деревня!» — можно услышать от крестьян, приезжающих в город по праздникам. Они не знают, что если деревня бедна, то город, несмотря на свои внешний блеск, еще беднее.[100] В сущности, мало кто отдает себе отчет в этом.

Поглядите в воскресенье у заставы на два потока людей, двигающихся в противоположных направлениях: рабочие — в деревню, (крестьяне — в город. Явления как будто сходные, но между ними большая разница. Рабочие идут на прогулку, крестьяне же не просто гуляют по городу: они всем восхищаются, всему завидуют и охотно остались бы тут при малейшей возможности.

Пусть они семь раз отмерят, прежде чем отрезать! Покинувшие деревню обычно уже не возвращаются. Тем, что пошли в услужение, живется почти так же вольготно, как их хозяевам, и у них нет никакой охоты снова терпеть нужду. Те же, кто стал работать на фабриках, не прочь вернуться в деревню, но не могут это сделать: они уже измотаны, неспособны к тяжелому физическому труду; им не вынести смены жары и холода, работы на открытом воздухе в любую погоду.

Город всасывает в себя сельское население, но делает это нехотя; упрекать его не приходится. Он пытается оттолкнуть крестьян невероятной дороговизной съестных припасов, въездными пошлинами. Осаждаемый толпами жаждущих устроиться, город пытается отбиться от них. Но ничто не помогает: они согласны на любые условия жизни, готовы стать слугами, рабочими, придатками к машинам, готовы сами превратиться в машины... Невольно вспоминаешь, как жители римских провинций, стремясь во что бы то ни стало попасть в столицу, сами продавали себя в. рабство, надеясь потом стать вольноотпущенниками, свободными гражданами.

К жалобам рабочих на горькую жизнь, какими бы мрачными красками та ни изображалась, крестьянин относится скептически. Он привык зарабатывать не больше одного-двух франков в день и не понимает, как можно нуждаться, получая три четыре, а то и все пять франков? Его не пугают неуверенность в завтрашнем дне, угроза безработицы. Получая жалкую поденную плату, он все же ухитрялся делать сбережения; насколько же легче отложить на черный день из такого огромного заработка!

Даже если не говорить о заработках, жизнь в городе куда легче, по мнению крестьянина. Работают там обычно в помещении; уже одно то, что над головой — крыша, кажется большим плюсом. У нас такой климат, что даже привыкшие к холодам (о жаре я не упоминаю) жестоко от них страдают. Мне пришлось провести немало зим в неотапливаемых домах, но от этого я не стал менее чувствителен к холоду. Когда морозы кончались, я испытывал ни с чем не сравнимую радость; а когда наступала весна — восторгу моему не было пределов. Богачи безразличны к смене времен года, но для бедняков — это важное событие, оказывающее большое влияние на их жизнь.

Крестьянин, переселившийся в город, выигрывает и в отношении пищи: если она не здоровее, то во всяком случае вкуснее. Поэтому в первые месяцы жизни в городе крестьянин нередко прибавляет в весе, зато цвет его лица становится заметно хуже. Это происходит потому, что крестьянин, переехав в город, теряет нечто, имеющее существенное значение для жизни, а именно свежий воздух, непрерывно нагнетаемый ветром, пропитанный ароматом растений. Только благодаря этому воздуху труженики полей остаются здоровыми, несмотря на крайне скудную пищу. Не знаю, так ли вреден для здоровья городской воздух, как говорят, но в жалких лачугах, где в такой тесноте ютятся низкооплачиваемые рабочие вместе с ворами, и проститутками, вред от спертого воздуха не подлежит сомнению.

Крестьянин не считается с этим. Он не учитывает и того, что, зарабатывая больше денег, он теряет самые ценные свойства своего характера: воздержанность, бережливость (скупость, если говорить напрямик). Легко копить, если нет никаких соблазнов тратить, если единственное удовольствие заключается в самом процессе накопления. Но насколько это труднее, какие нужны сила воли и умение владеть собой, чтобы не сорить деньгами, не открывать кошелек, когда все побуждает к этому! К тому же в сберегательной кассе крестьянин не видит скопленных им денег и не испытывает того смешанного со страхом тайного удовольствия, с каким он выкапывал и вновь зарывал свою кубышку. И, наконец, где та радость, какую доставляло ему зрелище клочка земли, который всегда был перед его глазами, который он вспахивал и стремился расширить?

Конечно, рабочему делать сбережения трудно. Если он общителен, любит компанию, то растранжирит весь свой заработок в кабачках и кофейнях. Если же он человек солидный, не легкомысленный, то женится, выбрав подходящее время, когда он обеспечен работой. Жена его зарабатывает не бог весть сколько, а потом, когда пойдут дети, и вовсе ничего; и рабочий, живший холостяком припеваючи, не знает, как свести концы с концами: ведь расходы на семью все растут и растут.

Когда то существовала, помимо въездных пошлин, еще одна преграда, мешавшая крестьянам переселяться в город и становиться рабочими. Этой преградой была трудность овладения какой либо профессией, длительность, обучения, кастовая замкнутость цехов и корпораций ремесленников. Мастера редко брали учеников, а если брали, то чаще всего — детей других ремесленников, а им отдавали в обучение своих. Но теперь появилось много новых профессий, почти не требующих обучения — для них годен первый встречный. Работу выполняет машина, человеку не надо обладать ни большой силой, ни особенной ловкостью. Он приставлен лишь наблюдать за. железным рабочим, помогать ему.

Таких несчастных, ставших рабами машин, насчитывается уже свыше четырехсот тысяч,[101] что составляет около пятнадцатой части рабочего (класса. Все, кто ничему не обучен, нанимаются на фабрики обслуживать машины. Чем больше предлагающих свой труд, тем ниже их заработная плата, тем больше их обнищание. С другой стороны, товары, изготовляемые с помощью этой дешевой рабочей силы, доступны и беднякам, так что ценой нужды рабов машин несколько облегчается положение остальных рабочих и крестьян, которых раз в семьдесят больше.

Именно так обстояло дело в 1842 году. Прядильное производство переживало кризис: магазины были битком набиты, а сбыта никакого. Перепуганные фабриканты не знали, что делать: продолжать работу или остановить прожорливые машины? Но капитал не может бездействовать. Ввели сокращенные наполовину смены — это не устранило перепроизводства. Снизили цены — это не помогло. Стали снижать еще, пока хлопчатобумажная материя не дошла до шести су за метр. Тогда произошло нечто непредвиденное: эти шесть су решили дело. Нагрянули миллионы покупателей, бедняков, которые раньше ничего не могли приобретать. Сразу стало видно, как много может потребить народ, если цена ему по карману. Полки магазинов опустели, машины заработали на полную мощность, из фабричных труб повалил густой дым... Это была своего рода революция во Франции, мало кем замеченная, но сыгравшая важную роль. Жилища бедноты стали чище, благоустроеннее; — в них появилось нательное и постельное белье, на столах — скатерти, на окнах — занавески. Неимущие классы оказались в состоянии покупать все эти вещи, чего еще не было с самого, сотворения мира.

Легко понять и не приводя других примеров, что хотя машины сосредоточиваются в руках у немногих (ибо для их приобретения, в силу высокой стоимости, нужна концентрация капитала), но тем не менее они являются мощным фактором демократического прогресса, ибо фабричные товары дешевы и общедоступны. Благодаря машинам бедноте становится по карману множество полезных вещей и даже предметов искусства и роскоши, ранее совершенно недоступных. Шерстяные изделия получили широкое распространение и, слава богу, согревают простых людей. Мало помалу те начинают наряжаться и в шелк. Но особенно большие перемены принес с собою ситец. Потребовалось немало усилий со стороны инженеров и художников, чтобы так облагородить ткань из простого хлопка и неузнаваемо ее преобразить, а затем сделать доступной беднякам по цене. Раньше женщины из простонародья лет по десять носили одно и то же синее или черное платье, не стирая его из страха, чтобы от частой стирки оно не расползлось. Теперь же простому рабочему довольно одного дня труда, чтобы купить жене яркое платье. Нашим женщинам, чьи наряды переливаются на гуляньях всеми цветами радуги, приходилось раньше носить траур.

Эти перемены, на первый взгляд не заслуживающие внимания, на самом деле имеют огромное значение. Дело тут не в простом усовершенствовании техники, а в том, что люди стали лучше одеваться, лучше выглядеть, а ведь по внешнему виду они судят друг о друге (недаром говорят: «По одежке встречают...») Люди, можно сказать, убедились в своем видимом равенстве. Благодаря этой перемене в народ стали проникать новые идеи, ранее не доходившие до него. Моды, прививая чувство изящного, приблизили народ к искусству. Вдобавок (и это еще важнее) платье импонирует тому, кто его носит; он старается, чтобы его манера держаться, все его поведение соответствовали приличному костюму.

И все же не следует забывать, что этот прогресс, это явное повышение жизненного уровня масс достигнуты дорогой ценой, ценой жалкого прозябания бедняг, превратившихся в придатки машин. Эти люди производят изумительные вещи, но лишены возможности иметь потомство; их дети умирают, и численность рабов машин не уменьшается лишь потому, что в их ряды все время вливаются и навсегда там остаются все новые и новые несчастные.

Конечно, нельзя не гордиться тем, что мы сумели стать творцами изобрели машины, этих могучих работников, безостановочно выполняющих все, заданное им. Но, с другой стороны, какое унижение видеть рядом с этими машинами людей, так низко павших! Голова идет кругом и сердце болезненно сжимается, когда впервые попадаешь в это заколдованное царство, где раскаленные брусья железа и меди кажутся одушевленными существами, могущими самостоятельно двигаться, хотеть и думать, а слабые, бледные люди являются лишь покорными слугами стальных гигантов. «Взгляните, — сказал мне один фабрикант, — на эту хитроумную и высокопроизводительную машину, которая с помощью ряда сложнейших операций, ни разу не ошибись, превращает грязное тряпье в ткань, не уступающую лучшим веронским[102] шелкам!» Я восхищался, но мне было грустно: ведь перед моими глазами была не только эта машина, но и испитые физиономии мужчин, преждевременно увядшие девушки, сгорбившиеся дети с опухшими лицами...

Немало чувствительных натур, дабы не утруждать себя состраданием, заглушают голос совести и утверждают, что эти люди выглядят так плохо потому, что обладают дурными наклонностями, глубоко развращены, испорчены. Они видят толпу рабочих в те часы, когда та являет собою особенно неприглядную картину, а именно, когда под звуки колокола, возвещающего об окончании трудового дня, толпа эта выплескивается из фабричных ворот на улице. Это всегда сопровождается шумом и гамом: мужчины разговаривают очень громко, можно подумать, что они ссорятся; девушки окликают друг друга хриплыми визгливыми голосами; мальчишки галдят, дерутся, швыряются камнями... Зрелище не из приятных! Прохожие отворачиваются; какая то дама в испуге спешит перейти на другую сторону улицы, вообразив, что начался бунт...

Надо не отворачиваться, а побывать на фабрике в рабочие часы. Тогда станет понятным, что после долгих часов молчания и вынужденной скованности движений все эти крики, шум, резкие жесты при выходе из фабрики нужны для разрядки, для восстановления душевного равновесия. Особенно это относится к огромным прядильным и ткацким фабрикам, настоящим застенкам, где пытают тоской. «Гони, гони, гони!» — этим беспрерывно повторяемым словом отдается в ушах грохот машин, от которого дрожит пол. Привыкнуть невозможно: и через двадцать лет этот грохот так же оглушает, так же отупляет, как и в первый день. Бьются ли сердца в груди этих рабов машин? Еле-еле, словно вот-вот остановятся... Зато в течение всего длинного рабочего дня бьется другое, общее для всех сердце, металлическое, равнодушное, безжалостное; оглушающее мерное грохотание есть не что иное, как биение этого сердца.

Труд ткача одиночки не был так тяжел. Почему? Потому что он мог во время работы мечтать. Машина же не позволяет ни мечтать, ни отвлекаться. Вам захотелось на минутку замедлить ее движения, чтобы наверстать потом, но это невозможно. Лишь только неутомимый стошпулечный станок пущен, от него нельзя отойти ни на секунду. Ткач на ручном станке ткет то быстро, то медленно, в зависимости от ритма своего дыхания; темп его движений соответствует темпу деятельности организма; работу приноравливают к человеку. На фабрике же, наоборот, человек должен приноравливаться к работе. Живые существа, которые по-разному чувствуют себя в разное время суток, подчиняются бездушной машине, совершающей всегда одно и то же число оборотов.

При ручной работе, выполняемой произвольным темпом, труд более сознателен, более осмыслен; движения инструмента не только не препятствуют течению мыслей, но, наоборот, способствуют ему. Недаром средневековые ткачи сектанты получили прозвище «лоллардов»: во время работы они вполголоса или про себя напевали колыбельную песенку.[103] Ритмично толкаемый челнок двигался в унисон с мелодией, и вечером порою оказывалось готово не только полотно, но и какая-нибудь жалобная песенка, в которой бывало столько же слогов, сколько нитей в основе.

Какая резкая перемена ждет того, кто вынужден прекратить работу дома и поступить на фабрику! Хоть жилье его убого, хоть старинная мебель источена червями, но он любит свой уголок, ему тяжело расставаться с ним, а еще тяжелее то, что он уже не хозяин сам себе. Обширные, выбеленные, хорошо освещенные цехи раздражают глаза, привыкшие к полумраку тесной каморки. Здесь нет темных углов, дающих столько пищи воображению, столько простора мыслям; яркий свет рассеивает все иллюзии, все время напоминает о безотрадной действительности... Немудрено, что руанские ткачи,[104] как и французские ткачи в Лондоне, столь решительно, с таким мужественным упорством противились введению машин, предпочитая голодать и умирать, но умирать у себя дома. Мы видели собственными глазами, как долго боролись слабые человеческие руки, обессиленные постоянным недоеданием, с безжалостными, тысячерукими Бриареями[105] промышленности, которые приводятся в движение паром и работают круглые сутки с чудовищной производительностью... При каждом усовершенствовании ткацкого станка его злосчастный соперник еще больше удлинял свой рабочий день, еще больше урезывал расходы на пищу. Мало помалу колония наших ткачей в Лондоне сошла на нет. Бедные люди, устоявшие против соблазнов большого города! Их честность, их суровое и добродетельное существование достойны восхищения. В своем прокопченном Спитальфилде[106] они сажали цветы; любоваться их розами приходили даже из других районов Лондона.

Я упомянул о средневековых фландрских ткачах лоллардах, или беггардах, как их еще называли. Церковь, преследовавшая их как еретиков, ставила в вину этим мечтателям лишь одно: любовь, чрезмерно пылкую и экзальтированную любовь к невидимому божеству. Подчас эта любовь принимала и плотскую форму, без которой не обойтись в многолюдных промышленных центрах, но даже будучи плотской, эта любовь оставалась мистической. Они считали себя «братьями общей жизни», которая приведет к райскому блаженству уже здесь, на земле.

Эта склонность к чувственности присуща и современным сектантам, утратившим, однако, те поэтические мечтания, которыми отличались их предшественники. Один английский пуританин, описывая в наши дни безоблачно счастливую, по его мнению, жизнь фабричных рабочих, признается, что «плотские вожделения у них весьма сильны», «их плоть бунтует». Это объясняется не только тем, что мужчины и женщины работают рядом, или жарой в цехах, но и причинами другого порядка. Именно потому, что фабрика — мир железа, где всюду наталкиваешься на холодный и жесткий металл, рабочему особенно хочется женской близости в редкие свободные минуты. Машинное производство — это царство необходимости, неизбежности; из человеческих чувств здесь можно встретить лишь суровость мастера, здесь часто наказывают и никогда не вознаграждают. Рабочий на фабрике настолько мало чувствует себя человеком, что, выйдя за ее ворота, жадно стремится испытать самое сильное возбуждение, какое ему доступно, чтобы хоть на короткий миг ощутить чувство полной свободы. Такие минуты дает опьянение, особенно опьянение любовью.

К несчастью, гнетущая монотонность труда, от которой этим пленникам фабрик некуда деваться, делает их непостоянными в личной жизни, они ищут разнообразия, перемен. Любовь то к одной, то к другой женщине — уже не любовь, а распущенность. Лекарство, которым лечат недуг, оказывается хуже самого недуга: изможденные кабальным трудом, рабочие истощают себя еще больше, злоупотребляя своим досугом.

Итак, физическая слабость, моральная неустойчивость... Все это приводит к чувству собственного бессилия — большой беде для этого класса. Они бессильны перед машиной и вынуждены следовать всем ее движениям; бессильны перед владельцем фабрики, бессильны перед множеством неизвестных им факторов, могущих в любой момент лишить их работы и хлеба. Прежние ткачи хотя и не были рабами машин, как нынешние, однако тоже признавали свое бессилие и проповедывали покорность. Их символ веры гласил: «Все в руцех божьих, а не человеческих». Недаром этот класс при первом своем появлении в средневековой Италии носил имя «Humiliati».[107] Правильное название![108]

Наши рабочие не так безропотны. Потомки воителей, они хотят стать полноценными людьми и прилагают непрерывные усилия, чтобы подняться. По мере возможности они ищут мнимую бодрость в вине. Много ли им надо, чтобы опьянеть? Побывайте, преодолев отвращение, в кабаках вы увидите что здоровый мужчина, пьющий неразбавленное вино, может выпить его много без каких либо неприятных последствий. Но рабочий пьет вино далеко не каждый день, он приходит в трактир прямо с фабрики, измученный, издерганный, он пьет бурду с примесью спирта (хоть эта бурда именуется вином), и опьянение неизбежно.

Вечная материальная зависимость; диктуемые инстинктом потребности, ввергающие в еще большую зависимость; моральная неустойчивость, душевная опустошенность — вот где корни их пороков. Не ищите же, как принято в наши дни, чисто внешних причин, вроде, например, скопления множества людей (в одном месте. Неужели природой заложено в человеке столько недостатков, что люди портятся, лишь только соберутся вкупе?

Но наши филантропы считают, что вся беда именно в этом, стараются отделить людей друг от друга, изолировать их, и думают, что излечить или предупредить порок можно, только заточив людей в склепы.

Сами по себе эти люди вовсе не плохи. Большей частью их приводят к порокам тяжелые условия жизни; порабощение механизмами, режим работы которых непосилен для живых существ, убийственно на них действует и пробуждает в них стремление к разрядке в редкие свободные часы. В этом, поистине, есть роковая неизбежность. Особенно страдают от нее женщины и дети Женщин жалеют меньше, хотя именно они, быть может, больше всех заслуживают сострадания. Они в двойной кабале рабыни машин, они получают столь жалкую плату за свой труд, что им приходится торговать своей молодостью, своим телом. Что с ними будет, когда они состарятся? Законы природы таковы, что женщина не может выжить если мужчина не станет ей помогать.

Во время упорной борьбы Англии с Францией, когда английские промышленники заявили Питту,[109] что из за высокой заработной платы они не в состоянии платить налоги, Питт ответил жестокой фразой: «Применяйте детский труд» Эти слова стали проклятием для Англии. С тех пор англичане вырождаются: вместо богатырей — слабосильные, хилые люди. Куда девались так восхищавшие всех свежесть и румянец щек английской молодежи? Она увяла, поблекла. И все потому, что выполнили совет Питта: стали применять детский труд.

Пусть этот урок пойдет нам на пользу! Ведь вопрос касается нашего будущего. Закон должен быть предусмотрительнее, чем отец семейства; родина — заботливее, чем мать. Она откроет школы, которые будут служить и убежищами для детей, и местом их отдыха, и защитой от фабрик.

Душевная опустошенность (мы уже упоминали о ней), отсутствие всяких духовных интересов являются одной из главных причин низкого умственного и культурного уровня фабричных рабочих. Их труд не требует ни силы, ни ловкости, не побуждает ум к деятельности, не дает ему ничего, решительно ничего. Тут не хватит никакой мощи духа. Школа должна будет пробудить у молодежи, на которою такой труд действует особенно отупляюще, интерес к какой нибудь возвышенной, благородной идее, могущей служить ярким маяком в те долгие, тоскливые часы, когда руки заняты, а голова пуста.

В наши дни царящая в школах скука лишь усугубляет утомление. Вечерние школы — это просто издевательство. (Вообразите себе несчастных ребятишек, вставших до рассвета и бредущих с фонарями в руках на работу куда-нибудь за целое лье,[110] а то и два от Мюлуза.[111] Вечером они, промокшие и усталые, спотыкаясь и скользя, возвращаются по грязным тропинкам Девиля... Попробуйте позвать их в школу, заставить учиться!

Как ни тяжело положение крестьян, но есть значительная разница между ними и теми, о ком мы говорим сейчас. Эта разница — в пользу крестьян; хотя она не влияет непосредственно на отдельных людей, но отражается на всем классе в целом. Короче говоря, в деревне дети счастливее.

Полуголые, босиком, с куском черного хлеба, они стерегут коров или гусей, дышат свежим воздухом, играют. Сельскохозяйственный труд, в котором они участвуют сызмальства, укрепляет их организм. Те драгоценные годы, когда человек формируется физически и нравственно, они проводят на свободе, в кругу семьи. Они вырастают сильными и могут постоять за себя в жизненной борьбе, какие бы страдания их ни ждали.

Впоследствии судьба крестьянина может стать плачевной, он может попасть в кабалу к ростовщику, но до этого он двенадцать — пятнадцать лет наслаждается полной свободой — огромное преимущество, ценность которого бесспорна.

Фабричный же рабочий всю жизнь тащит тяжкий груз, оставленный ему детством, которое не укрепило его, а, наоборот, ослабило и часто развратило. Он уступает крестьянину и в физическом, и в моральном отношении. Тем не менее, у него есть и положительные качества: он общительнее, характер у него мягче. Даже влачащие самое жалкое существование рабочие, терпя жесточайшую нужду, не идут на преступления; они ждут, надеясь, что их участь улучшится, и умирают с голоду.

Автор одного из лучших современных исследований,[112] спокойный и трезвый наблюдатель, которого нельзя заподозрить в тенденциозности, приводит в защиту этого класса, не скрывая его пороков, следующее свидетельство: «Я убедился, что одно чувство у наших рабочих развито гораздо больше, чем у представителей обеспеченных классов, а именно — природная склонность помогать друг другу, поддерживать друг друга в беде, какова бы она ни была».

Не знаю, правда ли, что это — единственное преимущество наших рабочих, но как оно велико! Пусть же они будут хоть и несчастнее всех, но зато всех сострадательнее. Пусть их сердца не черствеют от нужды! Пусть, несмотря на свое порабощение, они не питают вражды ни к кому, пусть любят друг друга! Разве это не славный удел? Люден, которых считают выродившимися, возвеличит суд божий.

Глава III

ТЯГОТЫ РЕМЕСЛЕННИКА

Подросток, уходящий с фабрики, где он обслуживал машины, и поступающий в обучение к мастеру, безусловно поднимается на ступеньку выше в производственном процессе: требования, предъявляемые к его уму и рукам, повышаются. Он перестанет быть придатком бездушного механизма, будет работать сам — словом, превратится в мастерового.

Его ум разовьется, но страдать он будет еще больше. Машину можно отрегулировать, человека — нельзя.[113] Машина безучастна ко всему: она не капризничает, не сердится, не дает подзатыльников. Отработав на фабрике положенное число часов, подросток располагал своим временем; ночью он мог отдыхать. Теперь же, став учеником, он и днем и ночью зависит от хозяина. Рабочий день ученика не ограничен; беда ему, если он замешкался, выполняя срочный заказ. Он не только трудится, но вдобавок заменяет домашнюю прислугу; над ним измывается не только хозяин, но и все члены хозяйской семьи. Когда хозяин или его жена чем-нибудь озлоблены, раздражены — дурное настроение вымещается на ученике. Если плохо идут дела — ученика бьют; хозяин вернулся домой пьяным — опять таки бит бывает ученик. Не хватает работы или ее слишком много — ученика все равно бьют и в том и в другом случае.

Этот пережиток ведет свое происхождение от первых шагов ремесла, еще тесно связанного с крепостническим строем. Правда, согласно договору об ученичестве, хозяин должен быть для ученика вторым отцом, но он пользуется отцовскими правами лишь для того, чтобы применять на деле изречение царя Соломона: «Не жалей розог для чада своего». Еще в XIII веке властям приходилось обуздывать чересчур рьяных «отцов».

Грубо и жестоко обращается с учениками не только хозяин, и терпеть такое обращение приходится не одним лишь ученикам. В цехах существует своего рода иерархия, и тем, кто ниже, достается от тех, кто выше. Об этом свидетельствуют некоторые сохранившиеся до сих пор прозвища: подмастерьев именуют «волками»; притесняемые «обезьяной» — хозяином, они помыкают «лисами» — подручными, а те в свою очередь с лихвой срывают злобу на несчастных «кроликах» — учениках.

За десять лет колотушек и истязаний ученик должен был еще платить; и платил он всякий раз, когда его переводили в следующий разряд этой строгой табели о рангах. Наконец, сведя близкое знакомство: в бытность учеником — с плеткой, а в бытность подручным — с палкой, он сдавал испытания старшинам цеха, заинтересованным в том, чтобы по возможности ограничить численность членов корпорации. Пробную работу могли забраковать, не принять, и обжалованию это решение не подлежало.

В настоящее время двери распахнуты широко, обучение стало менее длительным, обращение с учениками — не таким бесчеловечным. Их берут охотно: как ни незначительна извлекаемая из их труда прибыль (получает ли ее хозяин, или отец, или цеховая организация), она является стимулом к приему все новых и новых учеников, и число обучающихся ремеслам все растет, превышая потребность.

Ремесленники прежних времен преодолевали много препятствий, чтобы получить доступ к званию мастера, но зато были немногочисленны, пользовались в силу этого своеобразной монополией и не знали тех забот, какие тяготят нынешних мастеровых. Они зарабатывали гораздо меньше,[114] но редко оставались без работы. Веселые, легкие на подъем подмастерья много странствовали, останавливаясь то там, то сям, в зависимости от того, где был спрос на их труд. Наниматель зачастую предоставлял им кров, а иногда и кормил, конечно, не до отвалу. Вечером, съев ломоть сухого хлеба, подмастерье забирался на чердак или сеновал и засыпал сном праведника.

Сколько перемен произошло за это время в его положении! Кое в чем — к лучшему, кое в чем — к худшему. Материально ему живется неплохо, зато он познал превратности судьбы, не уверен в завтрашнем дне; у него появилось много новых забот.

Все эти перемены можно передать в нескольких словах: мастеровой стал человеком как все.

Стать человеком, как все — значит прежде всего жениться. Раньше мастеровой женился редко, теперь все чаще. Женат он или нет — его почти всегда ждет женщина, когда он возвращается домой. Домой! Домашний очаг, жена... Как изменилась его жизнь!

Жена, семья, дети... Все это связано с расходами, с нуждой. А вдруг он останется без работы?

Трогательное зрелище являют собой эти работяги, спешащие вечером домой. Любой из них проработал целый день далеко от дома, быть может, за целое лье от него, скудно позавтракал и пообедал в одиночестве, не присаживался уже часов пятнадцать. Как болят у него ноги! И все же он торопится в свое гнездо. Быть один час в день настоящим человеком — в сущности, это не так уж много.

Принести домой хлеб — священный долг! Выполнив его, мастеровой отдыхает, за ним ухаживает жена. Он ее кормит, и она старается, чтобы муж был сыт и согрет; оба вместе заботятся о ребенке, который целиком свободен и полный хозяин. «Да будет последний первым!» — вот вам и обретено царство божие.

Богачам незнакома эта радость, это высшее блаженство — изо дня в день кормить свою семью собственным трудом. Только бедняк может быть настоящим отцом: он каждодневно созидает, он — опора семьи.



Поделиться книгой:

На главную
Назад