В условиях вооружённого противостояния с католиками, которых поддерживал император, лютеране Германии, ранее категорически настаивавшие на покорности светским властям при любых обстоятельствах, с 1530 г. начинают использовать теорию о законности вооружённого сопротивления тиранам. Так, сам Лютер в 1539 г. писал, что если император «не выполняет тех обязанностей, ради которых он был назначен публичным лицом, то сопротивление ему так же законно, как сопротивление любому другому частному индивиду, применяющему неправомерное насилие».
Нидерланды, находившиеся под властью сначала герцогов Бургундских, а затем австрийских и испанских Габсбургов, имели как общие Генеральные, так и провинциальные штаты, с которыми власть решала вопросы налогообложения. В 1477 г. в ходе восстания против бургундцев Генеральные штаты получили право собираться по своей инициативе, лишь с их согласия правитель теперь мог вводить налоги. Габсбурги после упорной вооружённой борьбы аннулировали эти права, но на сам институт штатов не покусились.
В королевстве Шотландия с XIV в. действовал однопалатный парламент из представителей духовенства, дворянства и горожан. Со второй половины следующего столетия он стал представлять реальную оппозицию королевской власти, нередко поддерживая восстания баронов.
Швейцарский союз, образовавшийся ещё в конце XIII в. из трёх кантонов и с течением времени всё более расширявшийся (в 1513 г. их стало 13), состоял как из аристократических (Берн), так и из демократических (Цюрих) республик.
Шведская Вольная грамота (1319) закрепила взаимные обязательства монарха и знати. В присяге короля говорилось: «Он должен любить Бога и Святую Церковь, соблюдать её права так же, как все королевские права, права государства и всего народа Швеции. Он должен соблюдать справедливость и правду, любить и охранять их и всякую несправедливость и неправду уничтожать, основываясь на праве и своей королевской власти. Он должен быть верен своему народу и не причинять никакого ущерба ни жизни, ни телу ни богатого, ни бедного, за исключением тех случаев, когда кто-либо законным образом уличён, как говорят закон и право государства; он ни в коем случае не должен отбирать у кого-либо его имущество, кроме случаев, когда это делается по закону или законному приговору, как уже было сказано. Он должен управлять своим государством — Швецией — и править вместе со своими соотечественниками, а не с чужеземцами, как это издавна гласят старый закон и право государства». В 1397–1523 гг. Швеция находилась в унии с Данией под верховной властью датских королей, но сохраняла широкую автономию (Норвегия, также участвовавшая в этой унии, в XVI в. стала провинцией Дании). С 1435 г. в Швеции действовало сословно-представительное собрание — риксдаг, в котором участвовали не только знать, духовенство и горожане, но и крестьяне. Ни одна война не могла быть объявлена и ни один мир не мог быть заключён иначе, как с его согласия. Он также вотировал налоги и исполнял функции верховного суда. Основатель шведской национальной династии Ваза (Васа) Густав I в 1540-х гг. значительно расширил пределы королевской власти и установил в стране наследственную монархию (до этого она была выборной), но то и дело был вынужден был разбираться с дворянскими и крестьянскими восстаниями и вступать в переговоры с мятежниками.
Например, когда в одной из областей Швеции вспыхнуло антиреформационное восстание (1529), король отправил жителям соседней области письмо, в котором среди прочего говорилось: «Король изумлён, что подданные, начавшие мятеж, так легко и скоро забыли, сколько бедствий Швеция претерпела от междоусобиц… Король просит эстъетов [жителей области Эстеръётланд] приложить все усилия, чтобы мятеж не перерос во всеобщую усобицу, от которой более всего пострадают они сами. „Мы все — шведы, единый народ: нет нужды убивать и грабить друг друга“ [так!]. Монарх вновь готов выслушать претензии в свой адрес. Как и на предыдущих собраниях народных представителей, он вполне согласен мирно, без кровопролития отречься от трона, если риксрод [аристократический государственный совет] и народ изберут лучшего правителя. Потому нет нужды поднимать восстание, если добрые люди недовольны королём или его нововведениями. А если добрые люди считают новые проповеди и другие евангелические новшества нехристианскими и вредными, дело можно поправить иными средствами, нежели внутренняя смута и кровопролитие» (пересказ А. Д. Щеглова)[149].
Понятно, что стиль послания во многом продиктован критической ситуацией. Понятно, что Густав Васа был первым королём новой династии. Но всё же невозможно представить такой дискурс в посланиях не то что современника этого события Василия III, но и жившего почти столетие спустя основателя новой династии московских монархов, пришедшего, как и Густав, к власти после смуты Михаила Романова.
В Дании с переменным успехом шла борьба за преобладание между выборными королями и знатью. В 1523 г. дворяне, горожане и крестьяне свергли авторитарного Кристиана II. В 1536 г. король Кристиан III добился отмены права дворянства поднимать восстание против королевской власти. Отныне государь мог сам избирать наследника при жизни, но всё равно датская корона не переходила по наследству автоматически. Роль дворянства в управлении страной оставалась исключительно большой (некоторые историки даже называют период с 1536 по 1660 г. «дворяновластием»), вторым столпом центральной политической власти, наряду с королём, являлся аристократический государственный совет. Он официально избирал короля, вводил налоги, принимал участие в обсуждении вопросов войны и мира; совместно с королём совет образовывал верховный суд страны. Существовал в Дании и сословно-представительный орган — ригсдаг, — но собирался редко.
В 1222 г. король Венгрии Андраш II под давлением знати был вынужден издать Золотую буллу, в которой утверждалось право баронов и прелатов на вооружённое сопротивление королевской власти в случае, если она нарушит их права и свободы. Право это официально существовало до 1687 г. С 1437 г. в Венгрии действовали ежегодные Государственные собрания, в которых участвовали представители высшей аристократии, дворянства, духовенства, а с 1445 г. — и горожан. Государственные собрания утверждали законы, вотировали налоги, избирали королей, ведали вопросами войны и мира, вершили верховный суд. Сословно-представительная монархия существовала и в Чехии. Сейм, где заседали паны (высшая аристократия), дворяне (шляхта) и горожане, собирался ежегодно, а иногда и чаще. С ним короли обсуждали все важнейшие вопросы жизни государства, прежде всего введение налогов. Юридически король полностью зависел от сословий. В 1526 г. королём Венгрии и Чехии стал правитель Австрии Фердинанд Габсбург, который предпринял серьёзные меры для усиления своей власти в обоих королевствах. «Но всё же принципы дуалистического управления… остались неприкосновенными. Фердинанд заставил оппозицию перейти в оборону, но не ослабил противоречий между сословиями, с одной стороны, и королевской властью — с другой»[150].
В Польше уже к XIV в. в каждом из княжеств-земель, вошедших в королевство, практически все административные и судебные должности находились в руках представителей местной элиты. Эта практика была юридически закреплена Кошицким привилеем 1374 г., освобождавшим, кроме того, население княжеств-земель от подавляющего большинства государственных налогов и повинностей. С конца XV — начала XVI в. складывается политическая модель «шляхетской демократии», где королевская власть настолько слаба, что современные историки даже величают её «аномалией… на европейском фоне»[151]. Король не мог созвать шляхетское ополчение, принять новые законы, ввести новые пошлины и налоги без согласия вального (общепольского) сейма, на котором заседали только представители дворянства (шляхты). На местах власть принадлежала провинциальным шляхетским собраниям (сеймикам). Шляхта получила привилегии, «какими не обладало дворянство ни одной другой страны»[152]: она освобождалась от каких бы то ни было материальных обязательств в отношении государства (за исключением выплаты небольшого налога на землю); гарантировалась неприкосновенность имущества и личности шляхтича; шляхта имела монопольное право владеть землёй и занимать государственные и церковные должности и т. д.
В ближайшем соседе России — Великом княжестве Литовском, находившемся в унии с Польшей и почти на девять десятых состоявшем из западнорусских земель, — сильная великокняжеская власть сочеталась с федеративным устройством страны. Каждая земля имела внутреннюю автономию, закрепляемую специальным великокняжеским «привилеем» с набором нерушимых прав: только местная аристократия могла «держать волости и городки»; великий князь обязывался безвинно не отнимать ни у кого имений и не вызывать никого на суд за пределы земли; военнослужащие землевладельцы каждой области составляли особые ополчения со своими особыми полками под руководством местных воевод и т. д. Среди прочего важно отметить обещание не принуждать местных жителей к переселению в какой-либо другой регион страны. В Литовском статуте 1529 г. великий князь обязался «сохранить за всей шляхтой, княжатами, панами хоруговными и всеми простыми боярами, мещанами и их людьми свободы и вольности, данные им как нашими предками, так и нами». Государственный совет при великом князе (рада) состоял из крупнейших землевладельцев и наместников областей, представлявших в центре интересы провинций. Бальный сейм, собиравшийся нерегулярно, был, как и в Польше, полностью шляхетским по составу. Он избирал великого князя, решал вопросы войны и мира, вотировал налоги.
Южнославянские земли в рассматриваемый период находились под властью Османской империи, но накануне падения независимости и в Сербии, и в Болгарии мы видим сильную земельную аристократию, с которой еле-еле справляются монархи. Могущественное боярство, перманентно конфликтующее с сюзеренами, присуще и для вассальных Турции княжеств Валахии и Молдовы.
Европейский контекст: выводы
Итак, мы обозрели всю Европу и не увидели там ничего хотя бы отдалённо напоминающего московское самодержавие. Если обобщить приведённый выше материал, то можно заметить, что практически во всех европейских странах (за исключением немногочисленных республик) есть две политические силы — монархия и сословия. Отношения между ними противоречивы: они и сотрудничают, и борются друг с другом. Но борьба не отменяет сотрудничества — даже если одна из сторон одерживает верх, она не уничтожает противника до конца. На место свергнутых и убитых королей приходят другие, у поверженных сословий урезаются, но не отменяются вовсе их вольности, которые победители клянутся соблюдать. Тренд конца XV — первой половины XVI в. очевиден: мяч на стороне монархии, в большей части Европы идёт резкое возрастание власти суверенов и отступление сословий. Но определённый уровень прав и свобод сохраняется, действуют — пусть со сбоями — институты и законы, его гарантирующие. Развивается правовая мысль, акцентирующая идею, что «истинная» монархия — не тирания, не произвол, что монарх не должен посягать на частные права подданных, что тирану можно и должно сопротивляться. И это говорит о жизненности европейской общественной самоорганизации, исторически сложившейся в условиях феодализма.
Классик американской исторической социологии Баррингтон Мур указывает следующие элементы западного феодализма, которые отличали «его от других обществ в благоприятную для демократии сторону»: «постепенный рост иммунитета отдельных групп и персон от власти правителя», «концепция права на сопротивление несправедливой власти», «концепция договора как общего дела, свободно предпринимаемого свободными личностями, выведенная из феодальных отношений вассальной зависимости»[153]. «[В Западной Европе] начала свободы, завещанные средними веками, уступая единодержавию, не заглохли совершенно. В некоторых странах они сохранялись непрерывно, в других послужили источником позднейшего возрождения», — отмечал веком раньше классик русской правовой науки Б. Н. Чичерин[154].
Американский историк-русист Нэнси Коллман, активно настаивающая на сходстве политико-правовых институтов России и Европы раннего Нового времени, тем не менее вынуждена признать и коренную разницу между ними: «Централизующимся государствам Европы приходилось иметь дело с устоявшимися социальными группами и основаниями для солидарности: аристократией, дворянством, гильдиями, сильными региональными обычаями — и вследствие этого действовать с определёнными ограничениями, чтобы отвечать местным интересам… Русские цари осуществили централизацию, пожалуй, даже более успешно, чем другие европейские правители, за счёт того, что им не противостояли укоренённые на местах группы, такие, как дворянские корпорации»[155].
Собственно сословий в европейском смысле слова — самоуправляющихся корпораций с набором прав и обязанностей — в России конца XV — начала XVI в. мы не видим. «…В начале XVI в. в России не существовало выработанных юридических норм, законов, которые бы закрепляли сословные права и привилегии разных групп знати»[156] (то же, естественно, касается и других социальных групп). В Московском государстве только одна политическая сила — великокняжеская власть, которой ничто не противостоит, которая ни перед кем не отчитывается, никому не клянётся хоть что-то соблюдать (даже при восшествии на престол, в отличие от большинства европейских монархов). Российский историк М. М. Кром, доказывающий, что Московское государство было одним из вариантов общеевропейской модели раннемодерного государства, видит в нём и «архаические черты», отмечая в первую очередь «самую выразительную, отличавшую Московию от соседей на западе», — «отсутствие институциональных ограничений монаршего произвола»[157]. То же утверждает и крупнейший американский специалист по Московской Руси Ричард Хелли: «Россия выходит из Средневековья, не имея ни единого из существовавших к тому времени на Западе институциональных ограничений власти правительства»[158].
Так что «русская аномалия» для Европы была куда более удивительной, чем польская.
Глава 2
1547–1613 годы
Десятилетие реформ
16 января 1547 г. в Успенском соборе Кремля великий князь Иван Васильевич венчался на царство и стал первым официально провозглашённым русским царём. Московское самодержавие достигло вершины пирамиды властных статусов, известных в тогдашней России. Буквально через несколько месяцев произошло другое важное событие — разразился первый архетипический русский бунт. Во всяком случае, в источниках нет сведений, что нечто подобное случалось раньше.
Весной — летом страшные пожары уничтожили практически всю Москву, в огне сгорело 25 000 дворов и 250 церквей, погибло несколько тысяч человек. Народная молва обвинила в злонамеренных, сделанных с помощью чародейства поджогах родню государя по материнской линии — князей Глинских, фактически управлявших страной и вызывавших всеобщую ненависть своими злоупотреблениями. 26 июня разгневанные москвичи ворвались в Кремль и убили дядю царя — Юрия Васильевича Глинского, — а «людей княже Юрьевых бесчисленно побиша и живот [имущество] княжей розграбиша»; брат Юрия Михаил бежал из Москвы. Бунтовщики осмелились даже заявиться в подмосковную царскую резиденцию — село Воробьёво — с требованием выдать на расправу спрятавшихся там, по их мнению, князя Михаила и его мать, царскую бабку, княгиню Анну. Насилу удалось убедить мятежную толпу, что Глинских в Воробьёве нет, после чего посадские люди вернулись к своим пепелищам. В этом эпизоде уже видны характерные черты русского бунта: обвинение во всех бедах «плохих бояр» и апелляция к «хорошему царю». В ходе отечественной истории эти черты проявятся ещё не раз. Следует оговориться: «наивный монархизм» был в ту пору присущ народным восстаниям по всей Европе, однако очень скоро он начнёт там изживаться, в России же ему суждено законсервироваться вплоть до XXI столетия.
«Глас народа» был практически не слышен при отце и деде Ивана IV. Почему же он вдруг прозвучал столь громко и требовательно? Да, конечно, пожаров такого масштаба в Москве давно не случалось. Но дело не только в этом. Историки говорят о периоде 30–40-х гг. XVI в. как об эпохе политического кризиса[159], достигшего к 1547 г. своего пика. Причина кризиса — малолетство самодержца, неспособного полноценно править. При отсутствии в московской политической системе института регентства это привело к борьбе между различными придворными кликами, каждая из которых, одерживая верх, жестоко расправлялась с соперниками и могла совершенно свободно творить произвол в отношении бесправных низов — «грады и волости пусты учиниша наместницы и волостели», по формулировке официальной летописи. Реакцией на очевидную разбалансировку правительственной системы, сопровождавшуюся «катастрофическим падением авторитета боярской олигархии»[160], и стал «пожарный» бунт. Судя по всему, он был самой яркой, но далеко не единственной вспышкой низового протеста: «Тех градов и волостей мужичья многие коварства содеяша и убийства их [наместников и волостелей] людем».
Важно отметить, что в период так называемого «боярского правления» правящая знать никак формально не закрепила свои огромные фактические возможности. Оставшегося в восьмилетием возрасте сиротой Ивана вряд ли сложно было уморить и заменить своим, «боярским» великим князем. И уж тем более ничего не стоило добиться от мальчика-монарха подписать некий документ, ограничивающий его власть в пользу аристократии, дающий последней неотъемлемые сословные права, официально расширяющий полномочия Думы и т. д., — аналог английской Великой хартии или венгерской Золотой буллы. Но ничего этого сделано не было — видимо, московские бояре и в мыслях такого не держали. Устоявшийся при Иване III и Василии III порядок, очевидно, казался им естественным и безальтернативным. Если судить по боярским практикам, пределом мечтаний каждой отдельной группировки была вседозволенность за спиной формально неограниченного государя при полном отсутствии общекорпоративной солидарности. В этом видна не только политическая, но даже психологическая инфантильность русской знати, похоже, всерьёз не задумывавшейся над вопросом: а удастся ли сохранить удобный ей модус вивенди, когда великий князь «войдёт в возраст»? Менялась только тактика придворной борьбы: если до 1543 г., когда Иван самолично «опалился» на А. М. Шуйского и отдал приказ о его убийстве, боярские клики «сводили друг с другом счёты напрямую, игнорируя малолетнего великого князя, то теперь они стремились завоевать расположение юного государя и с его помощью расправиться со своими противниками»[161]. Инфантильность эта, разумеется, явилась плодом политического воспитания, полученного боярством при двух предыдущих самодержцах.
Что же до достигшего совершеннолетия в 1545 г. монарха, то он хотя и научился уже легко распоряжаться человеческими жизнями (напомним, по его повелению трое бояр были казнены не то что без суда — без исповеди), особой тяги к государственным делам явно не испытывал. По подсчётам М. М. Крома, в 1545 г. государь отсутствовал в столице три с половиной месяца, в следующем году — уже более семи месяцев, посвящая это время паломничествам и потехам. Тот же стиль жизни продолжался и после венчания на царство. Но потрясение июньского пожара и бунта, видимо, заставило первого русского царя не просто обратиться к своим прямым обязанностям, но и начать как-то исправлять ту тяжёлую ситуацию, в которой оказалось его государство. Настала эпоха так называемых «реформ Избранной рады».
Историки спорят, насколько это корректный термин, была ли вообще Избранная рада, а если была, то каким обладала статусом. Не будем втягиваться в эти вряд ли могущие завершиться однозначными ответами дискуссии, заметим только, что факт влияния на царя в конце 40-х — 50-х гг. ряда советников (митрополита Макария, священника Сильвестра и особенно окольничего Алексея Адашева) сомнению не подлежит, сам Грозный его признавал в своей переписке с Курбским. Несомненно и то, что политика Ивана IV указанного периода существенно отличалась от традиционной московской, а уж тем более от опричнины. Правительство не пошло избитым путём наведения порядка с помощью усиления репрессий. Напротив, была выбрана стратегия «консолидации правящей элиты»[162], легально расширившая участие последней во власти, что должно было исключить олигархию какой-либо одной «партии». Состав Думы значительно увеличился: от 15 бояр и 3 окольничих в 1547 г. до 32 бояр и 9 окольничих к 1549/1550 г., причём за счёт боярских родов, ранее не допускавшихся во властные структуры: «…представители ранее враждовавших между собой боярских кланов вошли в состав главного органа государственного управления для проведения политики, которую есть основания считать плодом коллективных усилий всей правящей элиты Русского государства»[163]. Монарху же отводилась роль скорее верховного арбитра, чем всемогущего автократа. В Судебнике 1550 г. появляется статья 98 — в соответствии с ней «которые будут дела новые, а в сем Судебнике не написаны, и как те дела с государева доклада и со всех бояр приговору вершатца, и те дела в сем Судебнике приписывати», т. е. новые законы должны быть обязательно одобрены Думой. Опять-таки среди историков нет согласия, является ли эта формула юридическим ограничением царской власти или принципом единогласного принятия решений. В любом случае перед нами — первая правовая фиксация политических полномочий московского боярства, т. е. установление некоторых рамок для пространства действия верховной власти. Местом принятия важных для страны решений становилась уже не монаршая опочивальня, где государь обсуждал их «сам — третей у постели», а наконец-то оформившийся политический институт — Дума, — в котором бояре обретали опыт отстаивания и согласования своих интересов, приближаясь к политическим практикам высших сословий подавляющего большинства европейских стран.
Эти перемены ощутимо подкреплялись ликвидацией репрессивного режима: прекратились казни, опальные получили амнистию. В официальном дискурсе утвердилась риторика покаяния, примирения, взаимодействия власти и общества. На совместном заседании Думы и Освящённого собора 27 февраля 1549 г., получившем в историографии название «собор примирения», царь, с одной стороны, потребовал, чтобы бояре «вперёд не чинили» подвластному им населению «обиды великия», с другой — пообещал, что если они это исполнят, то «опалы на вас ни на кого не положу». На Стоглавом соборе 1551 г. Иван IV обратился к архиереям с просьбой о наставлениях и советах: «Мене, сына своего, наказуйте и просвещайте на всяко благочестие… и мы вашего святительского совета и дела требуем и советовати с вами желаем». Помимо знати, к управлению страной на местном уровне были привлечены и другие слои населения. Дела о разбоях и грабежах в ряде городов и волостей перешли в руки выборных представителей уездного дворянства — губных старост. Причём функции последних имели тенденцию к расширению — так, в одном из постановлений Думы 1556 г. на них возлагалась обязанность «беречи накрепко, чтоб у них пустых мест и насилства християном от силных людей не было». На Севере, где поместное землевладение не имело распространения, суд и управление перешли в ведение земских старост, избираемых посадскими людьми (горожанами) и черносошными (лично свободными) крестьянами. Решения Стоглавого собора способствовали развитию самоуправления духовенства.
По мнению Б. Н. Флори, реформы 1550-х гг. объективно вели к формированию в России сословно-представительного строя: «Если до этого времени Русское государство было патримониальной (вотчинной) монархией, при которой государство рассматривалось как родовая собственность (вотчина) государя, а власть находилась в руках тех лиц, которым передавал её государь, то в 50-е годы XVI века был сделан важный шаг на пути к созданию в России сословного общества и сословной монархии. В таком обществе сословия представляли собой большие общности людей, не просто отличавшиеся друг от друга родом занятий и социальным положением, но обладавшие своей внутренней организацией и своими органами самоуправления. В их руки постепенно переходила значительная часть функций органов государственной власти на местах. Такими сословиями монархия уже не могла управлять так, как она управляла многочисленными социальными группами, на которые делилось общество до образования сословий. Она уже не могла им диктовать, а должна была с ними договариваться. Отсюда появление такого важного нового компонента политического строя, как собрания… на которых монарх должен был договариваться с выборными представителями сословий о решении различных вопросов. В 50-х годах XVI века были заложены определенные предпосылки для развития России по этому пути»[164].
Развитие совещательного начала в 1550-х гг. очевидно, но всё же это только тенденция — ничего подобного парламентам, штатам или сеймам в тогдашней России не возникло. Упомянутый выше «собор примирения», который многие историки считают первым земским собором, вряд ли можно назвать в строгом смысле слова заседанием сословно-представительного учреждения: там присутствовала только верхушка боярства и духовенства, никаких выборов «делегатов» не проводилось, «активной роли соборных представителей в выработке политической линии московского правительства ещё не заметно»[165]. Точно так же к земским соборам невозможно отнести и чисто церковный Стоглавый собор. Государство в период «реформ Избранной рады» нисколько не ослабило своего стремления к контролю всего и вся, напротив, именно тогда сформировалась система центральных правительственных органов — приказов. Местное самоуправление находилось под довольно жёсткой государственной опекой. Более того, «по существу, подобная организация местного управления была более ответственной повинностью, чем льготой» — «даровой службой „государеву делу“»[166].
«Реформы Избранной рады» не только не поколебали служилый статус русского боярства и дворянства, но и усилили его. Именно в 50-е гг. окончательно установился порядок обязательной службы за владение не только поместьем, но и вотчиной. Судебник 1550 г. запрещал кому бы то ни было принимать на службу государевых детей боярских, за исключением отставленных от службы. Под Москвой была испомещена тысяча лучших служилых людей для постоянной службы в столице. Возникла относительно централизованная военная структура, состоявшая из Государева двора (в основе которого — упомянутая выше тысяча), служилых «городов» провинциального дворянства и стрелецких пехотных частей.
Английского путешественника Ричарда Ченслера, дважды посетившего Москву как раз в эту пору, поразили суровые условия службы русских помещиков: «Если… собственник состарится или несчастным образом получит увечье и лишится возможности нести службу великого князя, то другой дворянин, нуждающийся в средствах к жизни, но более годный к службе, идёт к великому князю с жалобой, говоря: у вашей милости есть слуга, неспособный нести службу вашего высочества, но имеющий большие средства; с другой стороны, у вашей милости есть много бедных и неимущих дворян, а мы, нуждающиеся, способны хорошо служить. Ваша милость пусть посмотрит на этого человека и заставит его помочь нуждающимся. Великий князь немедленно посылает расследовать об имении состарившегося. Если расследование подтвердит жалобу, то его призывают к великому князю и говорят ему: „Друг, у тебя много имения, а в государеву службу ты негоден; меньшая часть останется тебе, а большая часть твоего имения обеспечит других, более годных к службе“. После этого у него немедленно отбирают имение, кроме маленькой части на прожиток ему и его жене. Он даже не может пожаловаться на это, он ответит, что у него нет ничего своего, но всё его имение принадлежит Богу и государевой милости; он не может сказать, как простые люди в Англии, если у нас что-нибудь есть, что оно — „Бога и моё собственное“. Можно сказать, что русские люди находятся в великом страхе и повиновении и каждый должен добровольно отдать своё имение, которое он собирал по клочкам и нацарапывал всю жизнь, и отдавать его на произволение и распоряжение государя. О, если бы наши смелые бунтовщики были бы в таком же подчинении и знали бы свой долг к своим государям! Русские не могут говорить, как некоторые ленивцы в Англии: „Я найду королеве человека, который будет служить ей за меня“, или помогать друзьям оставаться дома, если конечное решение зависит от денег. Нет, нет, не так обстоит дело в этой стране; они униженно просят, чтоб им позволили служить великому князю, и кого князь чаще других посылает на войну, тот считает себя в наибольшей милости у государя; и всё же, как я сказал выше, князь не платит никому жалованья».
В годы реформ усилился государственный надзор над архиерейской администрацией. «Стоглавый собор постановил, что архиереи не могут однолично, без одобрения и согласия царя, назначать своих бояр, дворецких и дьяков, и что в случае неимения архиереем лиц, способных занять эти должности, царь назначает их из своих чиновников; точно так же, без согласия и воли царя, архиереи не имеют права и увольнять по своему усмотрению от занимаемых ими должностей назначенных царём чиновников. В силу этого постановления… светская власть окончательно присвоила себе право назначать и увольнять важнейших светских архиерейских чиновников, и не только чиновников простого епархиального архиерея, но и самого московского и всея Руси митрополита, а потом патриарха»[167].
Так что сомнительно, чтобы Московское царство, по крайней мере — в перспективе ближайших десятилетий, могло эволюционировать по польскому варианту, как предполагает Б. Н. Флоря[168]. Коррекция системы происходила без слома её основ, в чём, видимо, боярство вовсе и не было заинтересовано. Трудно прогнозировать, появились бы в дальнейшем процессе этой коррекции новые, более радикальные тенденции. Слишком мало времени — всего лишь десятилетие 1549–1559 гг. — Иван IV следовал советам «реформаторов». Зато несомненно другое: стратегия «коллективного руководства», «консолидации элиты» себя полностью оправдала блестящими успехами как во внутренней, так и во внешней политике (присоединение Казани и Астрахани, удачное начало Ливонской войны). Срыв этой стратегии — одна из величайших трагедий русской истории.
Опричнина
Мы можем только предполагать, почему Иван IV резко оборвал политику «консолидации элиты» и развязал невиданный доселе в русской истории террор против собственных подданных. Действительно ли царь (как он настаивал в письме к Курбскому) был столь сильно потрясён нежеланием многих бояр во время его тяжёлой болезни 1553 г. присягать менее чем годовалому царевичу Дмитрию? Иные из «отказников» в частных беседах говорили, что лучше служить государеву двоюродному брату Владимиру Старицкому, чем родне царицы — Захарьиным. Их логика вполне понятна: при малолетнем царе Захарьины, несомненно, стали бы фактическими господами положения, что сулило второе издание печальной памяти «боярского правления». В данных конкретных обстоятельствах князь Владимир Андреевич был, конечно, более предпочтительным кандидатом на престол. Как бы то ни было, присяга царевичу всё же состоялась, а царь выздоровел. Возможно, что в душе он и затаил обиду, но политику продолжил прежнюю, более того, «учёл критику»: Захарьины и их присные были оттеснены с руководящих должностей. Князь Старицкий позднее поклялся служить любому из сыновей Ивана, потенциально могущему занять трон.
Другим яблоком раздора между самодержцем и аристократией (опять-таки по версии Ивана в послании Курбскому) стало дело князя Семёна Ростовского, пытавшегося в 1554 г. бежать в Литву. Бояре проявили коллективную солидарность, и в результате их заступничества и печалования митрополита никто из родственников князя не пострадал, да и сам он отделался довольно легко: лишившись боярского сана и недолго пробыв в заключении, продолжил службу в провинции (во время опричнины он всё же погиб). Но и после этого случая правительственный курс не претерпел изменений — видимо, Иван продолжал находиться под влиянием Адашева и Сильвестра. Он отстранил их от себя только в начале 1560 г. Причиной опалы большинство историков считают внешнеполитические разногласия — советники полагали, что необходимо прекратить Ливонскую войну (в которую грозились вступить Литва и Швеция) и сосредоточиться на борьбе с Крымом, царь же, напротив, рвался продолжать экспансию на западе, надеясь замириться с Гиреями. В августе 1560 г. умирает царица Анастасия, по мнению некоторых современников, имевшая благотворное влияние на мужа; именно вследствие её кончины государь, как утверждал один из летописцев, «нрав начал имети яр и многих сокруши». В следующем году Иван женится на кабардинской княжне Марии Темрюковне, ей молва позднее припишет идею опричнины. Так это или нет, но с 1561 г. начинается резкое усиление репрессий (пока ещё бескровных) против знати. Аресты, заключения в тюрьмы, взятие крестоцеловальных записей, насильственные пострижения в монахи… Наконец, в январе 1563 г. совершатся первая казнь — князя Ивана Шаховского-Ярославского (Курбский пишет, что царь убил его лично палицей). В марте был казнён стародубский воевода Иван Шишкин вместе с женой и двумя дочерьми. Затем последовали и другие жестокие расправы.
Опальных бояр обвиняли в «изменных делах», но насколько это соответствовало действительности, мы не знаем: их карали без суда и следствия. Странно, что русскую элиту вдруг охватила эпидемия измены, — такого прежде не случалось. Резонно предположить, что «измена» заключалась главным образом в желании бежать за пределы государства, в котором твоя свобода и жизнь постоянно находятся под дамокловым мечом непредсказуемого монаршего гнева. Побегов (прежде всего в Литву, но иногда и в Крым) было действительно очень много, причём бежали не только и не столько бояре: «Просматривая список известных нам беглецов, мы видим, что подавляющее большинство их принадлежало вовсе не к высшим чинам Государева двора, а к рядовым дворянам и к младшим, иногда совсем захудалым членам боярских родов… Перед учреждением опричнины побеги стали столь заурядным явлением, что летописец, рассказав об отбитом в октябре 1564 г. нападении Литвы на Полоцк, прибавляет: „В государеве вотчине в городе Полотцке всякие осадные люди, дал бог, здорово; а только один изменник государьской убежал с сторожи к литовским людям новоторжец сын боярской Осмой Михайлов сын Непейцын“»[169].
Попытка митрополита Афанасия и группы бояр летом 1564 г. уговорить царя прекратить террор остановила последний лишь ненадолго. В феврале 1565 г. был издан указ о введении опричнины. Самодержец, сначала демонстративно покинувший столицу и заявивший об отказе от престола, затем милостиво согласился на народные мольбы вернуться, поставив, однако, условием, «что ему своих изменников, которые измены ему государю делали и в чём ему государю были непослушны, на тех опалы свои класти, а иных казнити и животы их и статки имати; а учинити ему на своем государьстве себе опришнину, а двор ему себе и на весь свои обиход учинити особной, а бояр и окольничих и дворецкого и казначеев и дьяков и всяких приказных людей, да и дворян и детей боярских, и стольников, и стряпчих, и жильцов учинити себе особно». Итак, Иван IV получил полную свободу в проведении репрессий и разделил своё государство надвое — на земщину, где сохранились старые порядки, и на опричнину, где он завёл себе особый двор и особое войско. Как сформулировал автор знаменитого «Временника» начала XVII в. дьяк Иван Тимофеев, царь «всю землю державы своея, яко секирою, наполы некако разсече». Опричникам были запрещены любые связи с земскими, при этом последние были фактически бесправны перед ними.
Опричнина — одна из загадок русской истории: «Учреждение это всегда казалось очень странным как тем, кто страдал от него, так и тем, кто его исследовал»[170]. Историки спорили и продолжают спорить о смысле этого удивительного феномена. Широко распространено мнение, идущее от С. Ф. Платонова, что главная цель опричнины состояла в подрыве крупного вотчинного землевладения бояр-«княжат» (бывших удельных князей). Действительно, из опричных земель активно выселялись представители многих знатных княжеских родов. Они теряли свои родовые вотчины, получая взамен земли в других местах. На их места испомещались специально отобранные опричники, сперва числом тысяча, позднее их количество возросло в пять-шесть раз. По словам летописца, царь «поместья им подавал в тех городех с одново, которые городы поймал в опришнину, а вотчинников и помещиков, которым не быти в опришнине, велел ис тех городов вывести и подавати земли велел в то место в ыных городех, понеже опришнину повелел учинити себе особью». Данные, приводимые А. П. Павловым, убедительно свидетельствуют, «что свои родовые вотчины в конце XVI в. удерживали преимущественно лишь те князья, которые служили в опричнине и пользовались расположением царя Ивана. Лишь незначительные остатки прежних вотчин сохранили „княжата“ Северо-Восточной Руси, непосредственно испытавшие на себе действие опричных порядков. Серьёзный удар был нанесён по удельному землевладению князей Рюриковичей (Воротынских и Одоевских). Пострадало землевладение одной из крупнейших и влиятельных княжеских корпораций — корпорации князей Оболенских… В конце XVI в. характер крупного боярского землевладения определяла уже не родовая, а жалованная вотчина»[171].
И всё же исчерпывающего объяснения опричнины эта версия не даёт. Зачем для того, «чтобы зацепить… несколько княжат»[172], нужно было выселять тысячи рядовых помещиков и вотчинников, ведь в ряде уездов прежних землевладельцев «сводили» практически сплошь (например, на Белоозере дворянство исчезло полностью, уезд перешёл к черносошному и дворцовому землевладению более чем на 40 лет[173])? Тем более зачем для этого понадобилось рассекать русскую землю «яко секирою»? Опричные переселения весьма напоминают традиционную московскую практику выводов, которая вполне эффективно работала без загадочных для современников и потомков учреждений. Такая важнейшая акция опричного войска, как разгром Новгорода в 1570 г., явно не имеет отношения к борьбе с родовыми вотчинами, в Новгородском уезде «в это время частных вотчин не было совсем, а все новгородские помещики были ближайшими потомками тех служилых людей из разных московских городов, которые были испомещены в Новгороде в конце XV и в начале XVI в.»[174].
А. А. Зимин доказывал, что «основной смысл опричных преобразований сводился к завершающему удару, который был нанесён последним оплотам удельной раздробленности»[175], прежде всего Старицкому уделу и Новгороду. Эта концепция плохо сопрягается с известными нам фактами. Для уничтожения Старицкого княжества такой невероятный переворот в политической жизни страны был излишним, удел этот уже один раз ликвидировали в 1537 г., не создавая при этом какой-то особый царский двор с особым войском. В 1563 г. Иван IV приказал заменить всё ближайшее окружение Владимира Андреевича своими доверенными людьми, так что старицкий князь находился под полным контролем венценосного кузена. В 1566 г. по царскому указанию Старица без всяких проблем была обменена на ряд раздробленных владений (Дмитров, Боровск, Звенигород и др.). Нет никаких данных для того, чтобы считать тогдашний Новгород «оплотом удельной раздробленности». Даже в малолетство Ивана в боярской среде не возникало и призрака реставрации давно похороненной «удельной раздробленности».
Сравнительно недавно Д. М. Володихин выдвинул идею, что опричнина представляла собой «военно-административную реформу», вызванную «„спазмом“ неудач на Ливонском театре военных действий», — «набор чрезвычайных мер, предназначенных для того, чтобы упростить систему управления, сделать его полностью и безоговорочно подконтрольным государю, а также обеспечить успешное продолжение войны. В частности, важной целью было создание крепкого „офицерского корпуса“, независимого от самовластной и амбициозной верхушки служилой аристократии»[176]. Определяющим считает военный фактор в создании опричнины и К. Ю. Ерусалимский, но по иным причинам: «Опричнина… была… секретной мобилизационной политикой, выражением и формой нетерпимости по отношению к внешнему врагу, к его подозреваемым сообщникам внутри Российского государства и реакцией российской власти на первые крупные поражения»[177]. Не подлежит сомнению, что неудачи в войне с Литвой повлияли на возникновение опричнины, но всё же ни в одном источнике не содержится упоминания о военном назначении реформы, так что и это объяснение остаётся только одной из версий.
Думаю, что пока историкам не удалось найти единственно верное и непротиворечивое истолкование опричнины. Очевидна лишь её общая направленность на усиление личной власти Ивана IV. Мне представляется, что опричнина — это его реакция на те новые формы отношений между аристократией и монархом, которые начали складываться в ходе «реформ Избранной рады», подстёгнутая, конечно, военными поражениями. Политика «консолидации элиты» вела к развитию у бояр навыков корпоративной солидарности, которые сказались, например, в деле Семёна Ростовского. Можно предположить также, что статья 98 Судебника о необходимости одобрения Думой новых законов не была мёртвой буквой, и бояре, обсуждая их, всё более демонстрировали свою политическую самостоятельность. Стали складываться формальные и неформальные институты, сковывавшие произвол самодержавия. До поры до времени Иван с этим мирился, уступая влиянию своих доверенных советников, но его мировоззрение и его натура, видимо, плохо сочетались с практиками диалога и компромисса. Вступив в пору зрелости (опала Сильвестра и Адашева случилась накануне его тридцатилетия), Грозный сбрасывает с себя чуждый, навязанный ему образ поведения и становится самим собой.
Можно предположить, что, разрубая Россию опричниной «яко секирою», царь прежде всего хотел расколоть русскую знать, опасаясь, что она станет серьёзной политической силой, с которой ему придётся считаться. Как выразился Иван Тимофеев, самодержец «крамолу междусобную возлюби, и во едином граде едины люди на другие поусти [натравил]». Англичанин Джильс Флетчер, посетивший Россию в конце XVI в., охарактеризовал методы Ивана IV схожим образом: «…он посеял между ними [боярами] личное соперничество за первенство в чинах и званиях и с этой целью подстрекал дворян менее знатных по роду стать выше или наравне с происходящими из домов более знатных. Злобу их и взаимные распри он обращал в свою пользу, принимая клевету и доносы о кознях и заговорах, будто бы замышляемых против него и против государства. Ослабив таким образом самых сильных и истребив одних с помощью других, он наконец начал действовать открыто и остальных принудил уступить ему права свои».
Интересно, однако, что именно в опричный период, в июне-июле 1566 г., в Москве состоялось собрание представителей разных «чинов» (бояр, духовенства, служилых людей, купцов, государевых чиновников — дьяков), которое многие исследователи считают первым Земским собором. Целью собрания было обсуждение вопроса о продолжении войны с Литвой. Но вряд ли можно признать это консультативное совещание заседанием полноценного сословно-представительного учреждения: выборов делегатов не проводилось; было представлено исключительно столичное дворянство и купечество; решение собора не выразилось в виде общего постановления — «приговора». По афористической формулировке Ключевского, «собор 1566 г. был в точном смысле
Работа совещания свелась к подаче мнений от каждой группы «чинов» по отдельности, все они одобрили продолжение войны: «Едва ли сами мнения не были внушены известным желанием правительства; об этом свидетельствует их однообразие»[179]. По убедительному мнению немецкого историка Х.-Й. Торке, «[н]а соборе речь шла только о как бы под присягой принятом обязательстве — согласии с правительственной политикой, а на это имелось три причины: общеизвестная недоверчивость Ивана IV, потребность у правительства в информации об экономических возможностях населения для продолжения войны и, может быть, стремление царя показать польской дворянской монархии, что Москва тоже опирается на согласие населения (хотя и мнимое)»[180]. Что касается последнего пункта: в столице в ту пору как раз находилось польское посольство, кроме того, именно с 1566 г. «одним из кандидатов на польский престол считался сын Ивана Грозного, царевич Иван Иванович»[181] — так что желание Кремля нарисовать для поляков более приемлемую для них картину московского управления вполне понятно.
«Вольны подвластных своих жаловати и казнити»
Первый русский царь стал первым московским Рюриковичем, письменно изложившим свою политическую идеологию. В послании Курбскому, написанном в июле 1564 г., она выражена предельно чётко и ясно. Источник царской власти — Божья воля и «благословение» прародителей, она, таким образом, получена не от подданных, и с ними монарх ею делиться не обязан. Ответственен государь только перед Богом и своей совестью. Подданные — рабы государя, «Божиим изволением деду нашему, великому государю Бог их поручил в работу», и подобает «царю содержа™ царство и владети, рабом же рабская содержати повеления». Выступать против монарха — всё равно что бросать вызов самому Господу: «Противляйся власти, Богу противится, аще убо кто Богу противится — сей отступник именуется, еже убо горчайшее согрешение». По существу, покорность самодержцу объявляется религиозным догматом: «…грешно сопротивляться царской каре, грешно „ненавидеть наказание“… царский гнев, равно как гнев Божий, — некое отличие, неприятие которого является делом безумным и кощунственным»[182]. Без самодержавной власти государство невозможно: «…аще не под единою властию будут, аще и крепки, аще и храбри, аще и разумни, но обаче женскому безумию подобны будут».
С нескрываемым презрением относится Грозный к европейским монархам, власть которых так или иначе ограничивается их подданными: «А о безбожных языцех, что и глаголат! Неже те все царствии своими не владеют: как им повелят работные их, так и владеют». Власть же московских государей ничем не ограничена: «Российское самодержавство изначала сами владеют своими государствы, а не бояре и вельможи… Доселе русские владетели не истязуемы были ни от кого [ни перед кем не отчитывались], но вольны были подвластных своих жаловати и казнити, а не судилися с ними ни перед кем».
«А жаловати есмя своих холопей вольны, а и казнити вольны же есмя», — говорит Грозный в другом месте послания. По мнению В. О. Ключевского, именно в этом «простом заключении» заключается «вся философия самодержавия у царя Ивана»[183], которая стала новостью в русской литературе: «…Древняя Русь не знала такого взгляда, не соединяла с идеей самодержавия внутренних и политических отношений, считая самодержцем только властителя, независимого от внешней силы. Царь Иван обратил первый внимание на эту внутреннюю сторону верховной власти и глубоко проникся своим новым взглядом… Все его политические идеи сводятся к одному этому идеалу, к образу самодержавного царя, не управляемого ни „попами“, ни „рабами“»[184].
В. Е. Вальденберг, ссылаясь на С. Ф. Платонова, полагает, что Грозный отстаивал не право на личный произвол, а принцип единовластия. Тем не менее и он признаёт, что этот принцип у Ивана основан на полном политическом бесправии подданных: «По учению Ивана Грозного, действительно, никого нет в государстве, кроме рабов, потому что
Позднее Иван IV в весьма развязной, издевательской, если не сказать откровенно хамской, манере высказывал свои политические воззрения в посланиях к европейским венценосцам, презрительно подчёркивая монархическую неполноценность последних — ведь они не самодержцы, у них подданные участвуют в управлении государством! Сигизмунду II Польскому он писал: «Еси посаженной государь, а не вотчинной, как тебя захотели паны твои, так тебе в жалованье государство и дали». Другому польскому королю, Стефану Баторию, Грозный напомнил, что, в отличие от него, он «царь и великий князь всеа Русии… по Божию изволенью, а не по многомятежному человечества хотению». Поскольку при заключении перемирия между Россией и Швецией его прочность со шведской стороны гарантировал не только король, но и, от имени сословий, архиепископ Упсалы, Иван саркастически заметил Юхану III, что шведский король «кабы староста у волости». Ну и знаменитая отповедь Елизавете I Английской: «…мы чаяли того, что ты на своем государстве государыня и сама владеешь… ажно у тебя мимо тебя люди владеют, не токмо люди, но и мужики торговые [т. е. купцы, заседающие в палате общин парламента]… А ты пребываешь в своем девическом чину, как есть пошлая девица». При этом дома русский самодержец публично подчёркивал свои иноземные («варяжские») корни: «…сам я немецкого происхождения и саксонской крови».
Тот новый взгляд на самодержавие, который Ключевский находит у Грозного, собственно, уже присущ государственной практике его отца и деда. Просто они, в отличие от искушённого «во словесной премудрости» потомка, не имели склонности к литературным занятиям или досуга для них. Письмо Курбского царю с обвинениями, что он «сильных во Израиле истребил», спровоцировало публицистическую активность монарха, но сами представления Ивана Васильевича о сути его власти, скорее всего, сложились гораздо раньше, что опять-таки хорошо видно по его
Возможно, имели место и литературные влияния — по крайней мере, можно сказать, что новый взгляд Грозного всё же имел предшественников-современников. Так, к середине XVI в. относят сочинения апологета неограниченной монархии и ненавистника боярского правления Ивана Пересветова. Царь, по его мнению, должен всё решать сам, ему надо быть «самоупрямливу и мудру без воспрашиванья… Царева бо есть мудрость еже мыслити о воинстве и о управе своим рассмотрением… Ащели начнёт о воинстве и о управе с вельможи своими думати… то будет пред ними во всей мысли своей покорен». Идеалом государственного устройства у Пересветова представлена Османская империя: «Чтобы к той вере християнской да правда турецкая, ино бы с ними ангели беседовали». Он рекомендуют жёсткие меры борьбы для установления «правды» в государстве: «…не мощно царю царства без грозы держати». Тем не менее Грозный в своей политической философии всё равно остаётся новатором, таких отточенных формулировок у Пересветова нет. Кроме того, между ними имеется и принципиальное различие: Пересветов призывал самодержавие, в противовес боярству, сделать своей опорой средние и низшие слои служилых людей, а «у Ивана Грозного нельзя подметить никаких демократических стремлений, никаких намёков на народный характер царской власти. Она не опирается у него ни на какие-нибудь отдельные общественные группы, ни на всё общество в его целом. Имея свое основание за пределами народной жизни, царская власть как бы не нуждается ни в какой общественной поддержке»[186].
Как тонко заметил А. К. Толстой, Иван «действительно хотел равенства, но того равенства, которое является между колосьями поля, потоптанного конницею или побитого градом. Он хотел стоять над порабощённой землёю один,
Многое о мировоззрении Грозного говорит организация опричной верхушки по образцу монашеского ордена во главе с «игуменом»-монархом. «По-видимому, в устройстве общежитийного монастыря, в котором никто из монахов не имел своего имущества, где все жили по единым правилам, определявшим весь распорядок жизни днём и ночью, подчиняясь воле единого главы — настоятеля, царь усматривал нечто вроде идеальной модели организации общества. Следуя ей, монахи становились послушными, дисциплинированными исполнителями воли вышестоящего. В перенесении многих черт этой модели в распорядок жизни своего окружения царь видел наиболее верный путь к тому, как превратить собственных приближённых в покорных дисциплинированных исполнителей своей воли»[187].
Но как ни важны политические
Всякое… противодействие, проявляющееся в словах или поступках, он воспринимает как измену, а изменники заслуживают самых суровых наказаний»[191].
Но Грозный, к несчастью, имел возможность обнаруживать эти свойства не только на бумаге, но и в непосредственных отношениях со своими подданными, обильно уничтожая их при малейшем подозрении в «измене», и даже с собственным сыном, убитым им в приступе гнева (европейская история, кажется, не знает ни одного принца, погибшего в прямом смысле слова от руки собственного отца). Иные поступки Ивана Васильевича вообще находятся за гранью понимания — например, временное провозглашение царём князя Симеона Бекбулатовича или просьба к королеве Елизавете (той самой «пошлой девице») об убежище в Англии.
В позапрошлом столетии некоторые отечественные медики уверенно диагностировали у создателя опричнины психическое заболевание[192]. Разумеется, этот ретроспективный диагноз невозможно подтвердить историей болезни, но он весьма правдоподобен — все признаки паранойи налицо. Историки стесняются пользоваться этой версией, считая её «ненаучной», для общественного сознания она кажется обидной (как же так, двадцать с лишним лет Россией правил сумасшедший!), но безумцы на троне — явление не такое уж и редкое в европейской истории. Проблема Московского государства состояла не столько в низком уровне медицины, сколько в отсутствии механизмов отстранения душевнобольного монарха от рычагов реальной власти. Я вовсе не хочу сводить все особенности политики Ивана IV после 1560 г. к его психическому состоянию; понятно, что тут сказалось отмеченное выше противоречие между деспотической природой самодержавия и политикой «консолидации элиты», но то,
В жертву своему больному властолюбию самодержец принёс лучших полководцев (Горбатый, Воротынский), лучших управленцев (Адашев, Висковатый), лучших церковных иерархов (митрополит Филипп), тысячи русских людей, целый разгромленный город Новгород, где в 1570 г. было уничтожено более 90 % жилых дворов. «Изменников» нередко предавали чрезвычайно мучительной смерти: заживо сжигали, варили в кипятке, рубили «в пирожные мяса» (т. е. разрубали на мелкие части), травили собаками и медведями и т. д. Гибли жёны и малолетние дети опальных вельмож. Террора такого размаха ещё никогда не было на Руси — казни, совершённые при Иване III и Василии III, на этом фоне выглядят точечными и рационально мотивированными. «Но государю же приходилось бороться против многочисленных заговоров», — возразят многочисленные ныне поклонники первого русского царя. А были ли эти заговоры на самом деле?
Чрезвычайно осторожный и деликатный в своих выводах Б. Н. Флоря пишет: «В нашем распоряжении до сих пор нет серьёзных доказательств, что царь в своей политике сталкивался с непримиримой, готовой на крайние меры оппозицией, и продолжают сохраняться серьёзные сомнения в существовании целого ряда заговоров, которые Иван IV подавлял с такой жестокостью»[193]. Приводимый им материал скорее свидетельствует о том, что заговоры — плод болезненной подозрительности Грозного. Никто из современных специалистов по XVI в. не признает реальность «новгородской измены». В. А. Колобков решительно отрицает существование т. н. «земского заговора» 1567 г.[194] А ведь именно эти два дела повлекли за собой наибольшее количество жертв.
И в любом случае не были заговорщиками дворовые люди опальных бояр, безжалостно истреблявшиеся опричниками по государеву приказу. Только в вотчинах И. П. Фёдорова, якобы вождя «земского заговора», в 1568 г. было убито более двухсот его слуг, о чём бесстрастно сообщает царский Синодик. Вот данные по одной из вотчин: «В Бежицком Верху отделано Ивановых [т. е. И. П. Фёдорова] людей 65 человек да двенадцать человек скончавшихся ручным усеченьем». Не говорю уже о совершенно безвинных крестьянах, убиваемых «кромешниками» уже по собственной инициативе во время банального грабежа. В переписи 1571 г. запустевших черносошных дворов Новгородчины зафиксировано немало таких примеров: «В деревни в
Так что подавляющее число жертв опричнины вовсе не бояре: «…на одного боярина или дворянина приходилось три-четыре рядовых служилых землевладельца, а на одного представителя класса привилегированных служилых землевладельцев приходился десяток лиц из низших слоёв населения»[195]. Считается, что в годы опричнины было убито около 4 тысяч человек. Эта цифра соответствует количеству убиенных, внесённых в Синодик Ивана Грозного. Но там указаны только смерти, задокументированые самими опричниками для отчётности перед царём. При уровне делопроизводства и статистики русского XVI века точность таких подсчётов относительно тех простых, безвестных людей из низов, о коих в Синодике говорится «Ты, Господи, сам веси имена их» (особенно при массовых погромах Твери и Новгорода), весьма сомнительна. Так что правильно говорить: было убито
Князь С. И. Шаховской в начале XVII в. описал опричную политику как сознательное натравливание опричных на земских для мучения и истребления последних: царь «прозва свою часть опришники, а другую часть… именова земщина, и заповеда своей части оную часть насиловати и смерти предавати и домы их грабити, и воевод, данных ему от бога, без вины убивати повеле, не усрамися же и святительского чина, овых убивая, овых заточению предавая, и грады краснейшие Новоград и Псков разрушати, даже и до сущих младенцев повеле. И тако многа лета во дни живота своего провождая уже и наконец старости пришед, нрава же своего никакоже не перемени». Разумеется, несмотря на свою душевную патологию, Грозный подобной цели не ставил. Но указанное впечатление опричнина легко могла создать, ибо «кромешники», не подотчётные никому, кроме царя, чувствовавшие полнейшую безнаказанность (самодержец долгое время с порога отвергал жалобы на своих «особных» людей), вели себя в России, как в завоёванной стране.
Служивший в опричнине немец Генрих Штаден вспоминал, что многие его коллеги «сами составляли себе наказы; [говорили] будто бы великий князь указал убить того или другого из знати или купца, если только они думали, что у него есть деньги, — убить вместе с женой и детьми, а деньги и добро забрать в казну великого князя… Кто не хотел убивать, те ночью приходили туда, где можно было предполагать деньги, хватали людей и мучили их долго и жестоко, пока не получали всей их наличности и всего, что приходилось им по вкусу. Из-за денег земских оговаривали все: и их слуги, работники и служанки, и простолюдин из опричнины — посадский или крестьянин». В государстве, по меткому определению Флетчера, фактически утвердилась «свобода, данная одним грабить и убивать других без всякой защиты судом или законом, продолжавшаяся семь лет». Маховик неконтролируемого насилия, видимо, набрал такие мощные обороты, что сам его создатель ужаснулся, обрушив удары уже на самих насильников, а потом и отменив «странное учреждение».
Источники почти не упоминают о вооружённом сопротивлении опричному террору (Штаден пишет о двух случаях нападения «земских» на опричников). Протест выражался главным образом либо прошениями и молениями, либо побегами. Но и то и другое было смертельно опасно. Подавшие в 1566 г. царю челобитную об отмене опричнины земские дворяне были брошены в тюрьму, биты палками, а трое зачинщиков демарша — казнены. Осуждение опричнины митрополитом Филиппом, кстати, трусливо не поддержанное епископатом, обернулось для святителя извержением из сана, ссылкой и гибелью от руки Малюты Скуратова. После этого русские архиереи не только не смели пикнуть, но готовы были одобрить любой монарший каприз — так, в 1572 г. они разрешили Ивану вступить в четвёртый брак, что строго-настрого запрещалось православными канонами и решением совсем недавнего Стоглавого собора.
Пойманных беглецов (и их родственников), понятное дело, тоже ждала жестокая расправа. Даже такая форма эскапизма, как принятие монашества, была сопряжена с риском: «…когда уходы в монастырь стали многочисленными, Иван стал вносить в поручные записи обязательство служилого человека не постригаться без разрешения, а иногда подвергал самовольно постригшегося человека казни, невзирая на монашескую рясу, которой тот рассчитывал прикрыться от царского гнева. Так погиб Никита Казаринов Голохвастов с сыном Фёдором. Когда царь узнал, что тот постригся и принял „ангельский чин“, т. е. схиму, он приказал привести его с сыном в Александрову слободу и казнил их»[196]. Отношения между самодержцем и подданными в годы опричнины точнее всего охарактеризовал П. Я. Чаадаев: «…народ со связанными руками и ногами отдавал себя во власть впавшего в безумие государя».
Не вызвала опричнина и серьёзной оппозиции на уровне идей. Ключевский справедливо указывал, что у московского боярства XVI в. отсутствовал план «государственного устройства, в котором были бы полно и последовательно выражены и надёжно обеспечены политические притязания класса»[197]. И даже у наиболее образованного и литературно одарённого представителя тогдашней русской аристократии, каковым, несомненно, был Курбский, можно найти лишь бледные наброски такого плана. Князь Андрей красноречиво обличает царские злодеяния, но в его сочинениях нет чёткой политической программы, альтернативной Ивановой концепции самодержавия, кроме указания на то, что монарх должен прислушиваться к советам бояр и «всенародных человек».
Тем не менее политические взгляды Курбского уникальны для московской литературы: он воспринимает Русь не как владение государя (государство), а как общее дело (республику), в котором монарх должен блюсти не только христианские заповеди, но и естественные права подданных, в том числе и право на защиту от несправедливых гонений власти. Совершенно очевидно, что Курбский испытал влияние европейских ренессансных мыслителей, в первую очередь — польско-литовских[198].
Европейский контекст
В 1572 г. опричнина была формально отменена, но репрессии, хотя и гораздо менее массовые, продолжались до самой кончины Ивана IV. Безусловно, его политика террора была аномалией, эксцессом московской государственной системы, но она плоть от плоти этой системы и могла возникнуть только там, где отсутствовали механизмы защиты от тирании. По крайней мере, в европейском контексте опричнина беспрецедентна. Речь не о насилии как таковом, его в Европе XVI столетия было не меньше, чем в России, а о возможности массового уничтожения по воле монарха его же мирных подданных без всяких на то правовых оснований.
Генрих XVII Английский, старший современник Грозного, отправлял на тот свет своих жён и министров, но, во-первых, всё же по приговору суда, во-вторых, ничего подобного разгрому Новгорода за ним не числится. Распространённый в России миф о 72 тысячах повешенных бродяг в правление этого монарха не имеет фактического основания. При Генрихе проводились репрессии против католиков, сопротивлявшихся Реформации, а при его дочери-католичке Марии Тюдор — против протестантов (было сожжено около 300 человек). Но в обоих случаях гонимые не были только безгласными жертвами — известны восстания католиков против Реформации. В т. н. «Благодатном паломничестве», охватившем в 1536–1537 гг. Йоркшир, приняло участие около 40 тысяч человек. Участники Восстания Книги Молитв, произошедшего в 1549 г. в графствах Корнуолл и Девон, вели настоящую регулярную войну против королевской армии, хотя, разумеется, и потерпели поражение. Трон Марии угрожающе зашатался, когда в 1554 г. вспыхнул мятеж Томаса Уайатта, отряды которого едва не захватили Лондон.
«Пошлой девице» Елизавете I со стороны немалой части её подданных грозили вполне реальные опасности. Английские католики составляли против неё (и в поддержку её соперницы Марии Стюарт) заговоры, поднимали мятежи (в 1569 г. — практически одновременно с новгородским погромом — восстание охватило весь север страны), были фактически «пятой колонной» Испании, воевавшей тогда с Англией. Папа римский официально рекомендовал католикам лишить отлучённую от церкви королеву-еретичку жизни. «Двор и страну постоянно будоражили слухи о том, что тут или там схвачен либо католический священник, либо подстрекаемый иезуитами юнец, либо ирландец, намеревавшиеся, проникнув во дворец, застрелить Елизавету или заколоть её отравленным кинжалом во время прогулки. Никогда ещё угроза её жизни не была столь реальной, как в эти [1580-е] годы»[199].
Разумеется, Елизавета карала врагов. После подавления Северного восстания было казнено около 600 человек, часть земель мятежных баронов была конфискована и передана во владение дворянам-протестантам, на плаху взошли несколько участников заговоров. Но всё же массовой «зачистки» папистов, сравнимой с опричным террором, королева не провела, хотя протестантское большинство требовало самых крайних мер. Многие участники восстания получили амнистию, католическое меньшинство продолжало оставаться влиятельной силой.
Елизавета резко ослабила политическое господство аристократии в графствах, вынудила её распустить свои частные армии, для чего она использовала более пряник, чем кнут: «Пэры, остававшиеся при дворе на большую часть года, были неспособны играть активную роль в политике графств»[200]. Но итогом этого стало доминирование в местном самоуправлении джентри, пряников на которых уже не хватало и которые очень скоро составят оппозицию новой династии Стюартов. Последние годы правления Тюдоров были отмечены ростом сопротивления парламента, «фискальная обструкция» которого заставила Елизавету «возобновить продажу королевских земель, чтобы минимизировать свою зависимость от него»[201]. В парламентских дебатах продолжали звучать речи (и при преемнике «королевы-девственницы» Иакове I Стюарте тоже) о том, что, «за исключением периодов крайней необходимости, короли должны быть в состоянии „жить от своих средств“. Иными словами, они должны следить, чтобы их личных доходов было достаточно для поддержания их королевского состояния и хорошего состояния их правления»[202]. Несмотря на острую политическую ситуацию внутри страны, английский театр мог позволить себе постановку пьес о свержении монархов-тиранов (например, шекспировского «Ричарда II»).
В параллель новгородскому делу часто приводят «Стокгольмскую кровавую баню», устроенную в 1520 г. по приказу датского короля Кристиана II. Но следует уточнить, что если в Новгороде русское войско русского царя разгромило русский мирный город, то в Стокгольме датчане резали шведов, не желавших признать власть датского короля и оказывавших ему упорное вооружённое сопротивление (осада длилась пять месяцев). Кристиан вступил в город, пообещав амнистию своим противникам, но нарушил слово, и около ста человек были казнены, меж тем как в Новгороде опричники уничтожили, по самым скромным подсчётам, 2–2,5 тысячи жителей. И гибель стокгольмцев не осталась без возмездия — уже в 1523 г. восстание шведов во главе с Густавом Васой (Вазой) низвергло датское владычество.
Ещё одна скандинавская аналогия, ярко высвечивающая уникальность русского варианта, — история шведского короля Эрика XIV, современника и корреспондента Грозного, имевшего с последним очевидное психологическое сходство. Ему тоже были присущи «дар фантазии, порой… затемнявшей его чувство реальности» и «ярко выраженная подозрительность», принявшая со временем «характер настоящей мании преследования»[203]. Признано, что Эрик страдал приступами душевной болезни. Практически одновременно с учреждением опричнины он в 1563 г. устроил жестокую расправу (правда, всё-таки оформленную решением суда) со сторонниками своего единокровного брата Юхана, боровшегося с ним за трон (сам Юхан подвергся аресту). В 1567 г. по подозрению в измене король приказал без суда уничтожить несколько представителей знатнейших аристократических родов королевства, находившихся в заключении. Это переполнило чашу терпения шведского дворянства, и уже в следующем году экстравагантный монарх был низложен. На престол взошёл Юхан, а Эрик в 1577 г. умер в заключении (видимо, отравленный).
Да, очень похожи Эрик XIV и Иван IV, но сколь различны их судьбы и итоги правления! «Падение Эрика XIV означало полную победу дворянства. Дворянство получило от Юхана III широкие привилегии… За дворянами закреплялось право быть судимыми только судом равных себе, право на занятие большей части должностей председателей уездных судов и т. д. [получение дворянства не связывалось теперь с несением военной службы]. Поскольку новый король должен был быть утверждён в своем сане (ибо мятеж [против Эрика] нарушил… порядок престолонаследия), риксдаг получил право своим авторитетом санкционировать смену королей»[204].
Но, конечно, наиболее распространённая в русском общественном сознании европейская параллель опричному террору — Варфоломеевская ночь во Франции. Общее число погибших во время этой ужасающей резни, устроенной католиками гугенотам в Париже и прокатившейся по многим другим французским городам в конце августа — начале сентября 1572 г., «составляет не менее 5 тыс. человек»[205]. Между прочим, Иван Грозный в письме германскому императору с праведным негодованием осудил эту бойню как «безчеловечество». Но если по количеству жертв Варфоломеевская ночь, может быть, даже и превосходит опричнину, то по своей социально-политической природе эти исторические феномены принципиально отличны. Избиение французских кальвинистов было не столько актом государственного террора, сколько «творчеством масс», разбуженных гражданской войной. Последняя шла с перерывами с 1562 г., и в её ходе религиозная оппозиция (гугеноты) противостояла королевской власти как самостоятельная политическая сила.
Екатерина Медичи и Карл IX планировали только убийства вождей гугенотов (т. е. нескольких десятков человек). «Эти убийства совершаются 24 августа 1572 г. между 3 и 5 часами утра. Колиньи и все наиболее видные представители гугенотской аристократии гибнут от рук внезапно напавших на них солдат Гиза и короля. Следовательно, продуманная и организованно направляемая „ночь длинных ножей“ завершилась до наступления дня… Однако начиная с 5 часов утра 24 августа 1572 г. происходит непоправимое: правители теряют контроль над ситуацией. Теперь на сцену выходит парижский народ, и это слово здесь обозначает отнюдь не только „простонародье“, но и прежде всего местных руководителей органов муниципальной власти и отрядов ополчения (приверженцев Гизов) — тут „и полицейское начальство, и командиры квартальных стражников, и их десятники“ вкупе с богатыми торговцами, младшими армейскими офицерами, ремесленниками и… проходимцами всех мастей. Королевское правительство хоть и предпринимает несколько похвальных попыток сдержать разгул страстей, но оказывается совершенно не в состоянии обуздать разбушевавшихся горожан, давших волю своим чувствам, созвучным, по их мнению, официальным установкам… В дюжине провинциальных городов, где в период с августа по октябрь 1572 года прошли свои, местные варфоломеевские ночи, они принимали форму то городских погромов (как в Париже утром 24 августа), то просто массовых избиений, организованных слишком старательными местными властями… Однако как в одном, так и в другом случае ни Карл IX, ни его правительство не имели отношения к этим событиям. И уж в том, что касается провинции, умысла королевской власти обнаружить нельзя»[206].
Разумеется, тысячам убитых гугенотов нисколько не легче от того, что они погибли не по приказу короля, а в результате всплеска массового католического фанатизма. Речь о другом: насколько различны были тогдашние русский и французский социумы — в последнем мы видим не единственный политический субъект (как в России — верховную власть), а несколько (наряду с властью — католическую и протестантскую партии), весьма успешно оспаривающих у государства монополию на вооружённое насилие.
После Варфоломеевской ночи гугеноты не только не прекратили сопротивление (хотя и представляли собой очевидное меньшинство населения Франции — около 7 %), но, напротив, создали, по сути, своё отдельное государство в государстве с развитой системой самоуправления и собственными вооружёнными силами — федерацию городов юга Франции, организованную по примеру Голландии: «Рождённое во время войны и сформировавшееся стихийно для сопротивления гнёту, протестантское государство существовало de facto»[207]. В конечном итоге по Нантскому эдикту (1598), завершившему религиозные войны во Франции, гугеноты получили свободу совести и контроль над 32 городами, 147 крепостей во главе с Ла-Рошелью стали гарантией их безопасности. Протестантские города были освобождены от налогов в обмен на обещание терпеть в своих областях католиков.
С другой стороны, вокруг герцогов Гизов сложилась католическая Лига, также (уже при Генрихе III) оказавшаяся в оппозиции к королевской власти. Именно лигисты в мае 1588 г. возвели первые парижские баррикады, вынудившие короля бежать из столицы. В том же году лигисты победили на выборах в Генеральные штаты, сделав их своим политическим орудием. Генриха III с одинаковой яростью поносили и протестантские, и католические публицисты, величая его «мерзким тираном Валуа», «вторым Нероном и Калигулой», «странным зверем, безмозглым и безлобым»[208], наконец, даже учеником Ивана Грозного в коварстве [209]. Парижский магистрат и Сорбонна освободили Францию от присяги столь непопулярному монарху. Позднее Генрих IV был вынужден заплатить 24 миллиона ливров вожакам Лиги за разоружение[210]. Такая политическая полисубъектность и не снилась Московскому государству!
Ситуация гражданской войны способствовала и важным теоретическим новациям. Именно в трудах гугенотских политических мыслителей («монархомахов» — Ф. Отмана, Ф. Дюплесси-Морне, Т. Беза) были сформулированы теория народного суверенитета и идея договора между народом и монархом, нарушение которого последним наделяет первый моральным правом на сопротивление верховной власти. Это «эпохальный шаг» в истории политической мысли, ибо «появляется всецело политическая теория революции, основанная на хорошо знакомом современном, секулярном тезисе о природных правах и первоначальном суверенитете народа»[211].
Но и католические идеологи, прежде всего испанские философы-иезуиты, также высказывали в это время весьма радикальные идеи. Так, Франциско Суарес подчёркивал, что «по природе вещей все люди рождены свободными» и даже если общество передало власть монарху, оно оставляет за собой право на сопротивление, в случае «если король превращает справедливую власть в тиранию». Хуан де Мариана утверждал, что для борьбы с тираном оправдано даже цареубийство, «которое может быть осуществлено каким угодно частным лицом, желающим прийти на помощь государству». Характерно, что убийцами двух французских королей — Генриха III и Генриха IV — были именно католические фанатики — Жак Клеман и Франсуа Равальяк.
В противовес конституционализму развивалась абсолютистская концепция суверенитета, получившая наиболее известное воплощение в классической работе Жана Бодена «Шесть книг о государстве». Но даже в ней, утверждавшей безоговорочный суверенитет монарха, признавалось, что любой договор «между государем и его подданными является взаимным и связывает обе стороны, чтобы никто не мог с его помощью нанести ущерб другой стороне или сделать что-либо без её согласия». Законная монархия для Бодена «та, где народ повинуется законам монарха, а монарх — законам природы, оставляя подданным личную свободу и собственность… Подданный не обязан повиноваться князю в том, что противоречит закону Божьему, или естественному»[212]. Вряд ли такой абсолютизм устроил бы Ивана Грозного — да и его отца и деда. Характерно, кстати, что Боден отнёс Россию, наряду с Турцией, к типу «господской» (сеньориальной, вотчинной) монархии, где «король делается господином достояния и личности своих подданных… управляя ими наподобие того, как глава семьи управляет своими рабами».
В Германии в 1546–1554 гг. тоже развернулась религиозная война между католиками и протестантами (лютеранами), которые не побоялись выступить против своего верховного суверена — императора Карла V, державшего сторону католиков. Война шла с переменным успехом и закончилась Аугсбургским миром (1555), признавшим лютеранство легитимной конфессией и закрепившим за субъектами империи (князьями, вольными городами, рыцарями) право на свободу вероисповедания. «…Теория тираноборчества нашла живой отклик в среде австрийского дворянства. Главным теоретиком „права сопротивления“ в Австрии стал Георг Эразм Чернембл, один из лидеров сословного движения. В своих трудах… Чернембл рассматривал формы и определял границы сопротивления монарху: от просьбы удалить плохих советников от правителя и союза с дружественными соседями до убийства тирана. Он считал восстание дворянства законным в том случае, если монарх без согласия или против воли сословий изменяет основной закон государства»[213]. В 1609 г. австрийские протестанты с помощью оружия добились равноправия с католиками у своего эрцгерцога Матиаса, исповедовавшего католицизм. В том же году император Рудольф II был вынужден пойти на уступки чешским протестантам, попытка нарушить это соглашение стоила Рудольфу чешского трона. Ранее, в 1606 г., мятежная Венгрия получила не только религиозные свободы, но и полную внутреннюю автономию в рамках империи.
Протестантская революция произошла в Шотландии. В 1559–1560 гг. кальвинисты, вдохновлённые пламенными проповедями Джона Нокса, при помощи англичан свергли регентшу-католичку Марию де Гиз. В 1567 г., потерпев поражение в войне со своими подданными, вынуждена была отречься от престола королева Мария Стюарт. Один из идеологов шотландского кальвинизма Джордж Бьюкенен писал, что народ, передавая власть своему правителю, может в любой момент вернуть её себе.
Наконец, в конце XVI в. к немногочисленным европейским республикам — Венеции, Генуе, Лукке, Сан-Марино, Рагузе (Дубровнику), Швейцарскому союзу, немецким вольным городам (Бремен, Гамбург, Любек) — добавилась новая, которая вскоре станет «одной из главных военных, морских и торговых держав в Европе»[214]. В июле 1581 г. Генеральные штаты Северных Нидерландов приняли «Акт о клятвенном отречении», низлагавший их суверена — испанского короля Филиппа II — и его наследников. Профиль Филиппа был удалён с монет и официальных печатей, а герб Габсбургов — сбит со всех общественных зданий и счищен с документов. Чиновники и магистраты должны были принести новую присягу Штатам. В риторике «Акта» чувствовалось влияние гугенотских политических теорий, в нём подчёркивалось, «что провинции Соединённых Нидерландов вынуждены, „в соответствии с законом природы“, использовать своё неотъемлемое право на сопротивление тираническому правлению и „прибегнуть к таким средствам“, которые дают надежду на обеспечение их „прав, привилегий и свобод“»[215].
Причины нидерландской революции были не только религиозными (борьба кальвинистов за свободу вероисповедания), но и социально-политическими. Спусковым крючком народного гнева стало введение в 1571 г. незаконного 10 %-го налога, явившегося «символом превышения полномочий центральной власти, грубо попирающей уважаемые всеми конституционные процедуры, символом нелегитимности правительства и безжалостного насилия над правами городов»[216]. После целого ряда войн Испания в 1648 г. всё же была вынуждена признать независимость Голландии де-юре.
В самой же Испании Филипп II, представляющийся большинству современных образованных людей, по Шиллеру и Шарлю де Костеру, эталоном мрачного деспота, подавив мятеж в Арагоне в 1591 г., «воздержался… от серьёзного изменения его конституции. Шанс на централизацию был сознательно отвергнут»[217]. В 1581 г., присоединив после вооружённой борьбы к своей короне Португалию, Филипп, признанный королём местными кортесами, в свою очередь обязался соблюдать португальские свободы, привилегии, обычаи и традиции, и до конца своих дней он обязательство это не нарушал: «У знати, церковных служителей, купцов и горожан не было причин раскаиваться в поддержке, оказанной испанцам»[218].
Как видим, политическая полисубъектность и правовая культура европейских социумов сильно корректировали, а иногда и блокировали всё более усиливающееся стремление монархов к абсолютной власти. На этом фоне и сам опричный террор, и реакция на него русского общества выглядят как явление действительно уникальное.
Между двумя грозами
После смерти Грозного Россия, которую тот оставил «в состоянии почти полного разорения»[219], стала потихоньку возвращаться к доопричным порядкам. Прекратились массовые кровавые расправы. Во время царствований Фёдора Ивановича и Бориса Годунова боярские опалы случались нередко, но насильственной смертью погибли только двое — П. И. Головин и И. П. Шуйский, — и это были не публичные казни, а тайные убийства. Иногда опального боярина постригали в монахи (как это произошло с конкурентом Годунова — Фёдором Никитичем Романовым), но чаще дело ограничивалось ссылкой.
Организация Государева двора и Думы при Фёдоре Ивановиче стала напоминать времена «Избранной рады» — к участию в правительственной деятельности вернулись многие отстранённые при Иване IV боярские роды. После воцарения Годунова, старавшегося увеличить в Думе количество своих родственников, она, тем не менее, сохранила характер учреждения, поддерживающего внутриэлитный компромисс, и состояла в основном из представителей родовитой знати. С последней Борис Фёдорович в целом наладил пристойные отношения и пользовался её поддержкой, даже во время борьбы с Самозванцем «открытая измена бояр и воевод Годуновым произошла лишь после смерти царя Бориса, при его молодом наследнике [Фёдоре]»[220]. И конечно, важно отметить, что Борис стал первым русским царём, избранным Земским собором (1598).
Но всё это нимало не означало ослабления самодержавия, оно просто избавилось от своей «экстремистской», «опричной» формы. Продолжающий возрастать объём власти московских монархов отразился в титулатуре и коронационном ритуале. Именно при Фёдоре и Борисе в именовании русских царей окончательно закрепился титул «самодержец». Фёдора впервые венчали на царство, совершая над ним
Что же до избрания Бориса на царство, то совершенно очевидно, что оно было безальтернативным — никаких иных других кандидатур на соборе не обсуждалось. Состав участников собора до сих пор продолжает вызывать споры среди историков — одни считают, что выборных людей там почти не было, другие — что их присутствовало более чем достаточно. В любом случае сама легитимность нового царя никак не была связана с его избранием — последний не давал «избирателям» каких-либо клятв или обещаний — она опиралась на его божественное «предызбранничество», «участники же собора лишь предугадали Божий промысел»[222]. Как говорил на соборе патриарх Иов: «Тем же тебе убо, превеликий государь Борис Фёдорович, не по человеческому единомышлению, ниже по человеческому угодию предизбираем, но праведному суду Божию… Богу на се наставляющу народ единогласие имети… яко же пишет: глас народа глас Божий».
Учреждение в 1589 г. патриаршества не создало автономии Церкви. Это «было… исключительно делом светской власти, вовсе, конечно, и не думавшей поступиться этим какими-либо своими прежними правами в пользу духовной, в видах придания последней большей самостоятельности и силы относительно власти светской…..патриаршество, по отношении ко всей совокупности нашей внутренней церковной жизни, было явлением чисто внешним, случайным, не затрагивавшим её прежних основ, направления и характера, всегда остававшимся только на её поверхности, не вносившим в неё ничего нового, обновляющего прежний церковный строй жизни и её прежние традиционные порядки. С учреждением патриаршества получилась не новая какая-либо церковная сила, а только внешнее украшение церкви. Московский патриарх по своему общественному и церковному положению, по своим духовным правам был совершенно то же, что и московский митрополит, — существенных перемен в этом отношении никаких не произошло. Значит, с учреждением патриаршества отношения у нас светской власти к духовной совершенно не изменились, а остались прежние, т. е. и патриарх, как ранее митрополит, всецело и во всём зависел от светской власти, которая распоряжалась им в своих видах, по своему усмотрению, нисколько не церемонясь с самою личностью патриарха, если находила его чем-либо неугодным себе»[223]. Это очень скоро проявилось в Смутное время, когда за несколько лет исключительно по монаршей воле сменилось несколько патриархов.
Умный и наблюдательный англичанин, доктор права, родной дядя соавтора Шекспира Джильс Флетчер, посетивший Москву в 1588–1589 г., в своём сочинении «О государстве Русском» (1591) рисует вполне традиционные для России с конца XV в. порядки.