— Вот она, башка! Глядите, сколько денег за нее дают!
И он все требовал, чтобы я перечитал ему конец приказа:
«..И будучи уведомлены, что вышеназванный Лапорт стал главарем сих разбойников, объявляем: мы уплатим сто пистолей тем, кому удастся изловить его и доставить нам живым или мертвым. А чтобы всякий узнать мог вышеуказанного Лапорта, к сему прилагаются для розыска его приметы.{53} Предписываем всем местным судьям огласить и вывесить сей приказ на всех площадях, дабы каждому он стал известен. За исполнение сего судьи личную ответственность несут.
Дано в городе Алесе, семнадцатого сентября 1702 года».
Под приказом стояли две подписи: Де Ламуаньон, а ниже — Архиепископ де Монтиньъи…
Дядюшка Лапорт вызывал всех потягаться с ним, — вызывал и Никола Жуани, большеголового, с короткой шеей, вызывал Кастане, похожего на разгневанного медведя, вызывал Жака Кудерка, именуемого Ла Флером, и пророка Соломона Кудерка и даже самого Авраама Мазеля, — всех вызывал помериться с ним силами один на один или гуртом, стоят ли их головы больше, чем старая черепушка кузнеца из Брану. Он велел нам распить бочонок вина в честь этакой торговой сделки и все упрашивал меня еще раз прочесть ему надпись на доске, только один разок, самый последний, но на нашем севеннском наречии, чтобы лучше ее посмаковать, и наконец повел нас на Сен-Прива-де-Валлонг, где еще оставалась одна несожжённая церковь.
И уж как он там орудовал — будто у него не две, а четыре руки, громоздил в кучу на середине церкви скамьи, стулья и всякое убранство и, прежде чем поджечь церковное добро, призывал Мазеля спеть песню во славу и его, дядюшки Лапорта из Брану, Золотой головы.
И Авраам затянул зычным басом, от коего взметнулись бы и закружили летучие мыши даже в солнечный день:
И наш Гедеон дул изо всей мочи, разжигая пламя, как кузнечные мехи.
Мы видим воочию чудеса предвечного, мы наступаем, мы жжем и поем:
Мы нападаем по ночам, кричим, ударяем оземь древками с лезвиями кос, размахиваем факелами: «Вей! Бей! Жги! Жги!». И вот замок Вен-Буш открывается перед нами, как Иерихон. Мы нашли там пшеницу, соль и вино, прекрасное белье в шкафах и длинные рубашки. Мы возносим хвалы предвечному, ибо он голосами наших вдохновенных пророков тотчас повел нас в деревню близ Кро, где мы нашли муку и сыр, сало, корпию, целебные мази и снадобья. Мы навьючили ослов и мулов и по наставлению духа святого з ту же ночь отправились дальше и сожгли церковь в Сент- Илер-де-Лави, а затем повернули к Французской долине. Не было ни луны, ни звезд, во мраке дул холодный ветер и лил дождь, мы бы заблудились и повернули вспять, если бы по милости господней на плече Авраама не возжегся, свет подобный алмазу, и не вывел бы нас на дорогу.
И вот так, из ночи в ночь, изо дня в день мы шли и пели, ведомые Соломоном, Авраамом и другими нашими людьми, коих непрестанно воодушевлял дух божий; мы ели на ходу, мы шли с песнями, мы прошли через Сент-Круа, сожгли церковь в Молезоне, захватили оружие в замках — Мазельском, Сеньском и Субретонском, сожгли церкви в Сен-Марсель-де-Фонфуюз, в Сомане, в Сен-Мартен-де-Корконак, сжигали мы также церковные дома и самих попов, ежели успевали схватить их; мы взяли много ружей в замке. Плантье, а теперь вот остановились на отдых в замке Маруль, близ Сен-Жан-де Гардонанк.{54}
В Сен-Поле все — божьи люди: они дали нам воды, похлебки, подогретого вина, омыли нам ноги. Ну вот мы и пришли к ним еще раз, чтобы сжечь у них папистскую церковь. Они очень жалели, что не удалось им задержать своего кюре — хитрец удрал, следуя дурной привычке католических попов, из-за которой мы теперь не так уж много отправляем их на тот свет. В Корконаке мы, наконец, изловили одного капеллана, но дух божий повелел Аврааму Мазелю не делать сему пленнику никакого зла.{55}
Предвечный ведет нас, охраняя от бед столь твердо и неуклонно, что мы ни разу не столкнулись с капитаном Пулем, если не считать встречи в Маруле, но там нас отделяла от бравого наездника река Гардона Миалеская, и мы могли сколько душе угодно дразнить и задирать его. Мы потеряли лишь троих наших братьев, когда они, поддавшись гневу, слишком близко подошли к берегу. Капитан Пуль приказал их останки выставить на вышке, установленной в русле Гардоны. Прошлой ночью мы похитили убитых и нынче похороним их в каштановой роще под самым красивым деревом. По этому поводу будет у нас еще одно молитвенное собрание, па радость добрым людям из Сен-Поля — они так долго лишены были слова божия, что теперь все слушают его, не могут насытиться. Лапорт захватил четырех солдат городского ополчения, взимавших в деревнях контрибуцию* После молитвы и пения псалмов мы, если на то будет божья воля, умертвим всех четырех грабителей за купой прекрасных каштанов.
Вознеся хвалы предвечному, мы вновь двинемся в путь, ибо нам было веление сжечь церковь в Сен-Жюльен д’Арпаон, а она находится гораздо дальше, чем те три церкви, которые мы сожгли после той, что была в Сен-Поле.
В Сен-Мартене богу было угодно, чтобы священник, некий Жиль де ля Пиз, восьмидесятилетний старик, не успел убежать, и поэтому мы могли рассчитаться с ним.
Дня не проходит без грозы, и Теодор жалуется, что трудно держать сухим порох в пороховницах.{56}
И вот теперь я один-одинешенек в развалинах нашего Граваса, — так же как было это два месяца назад или немного больше… Хотелось бы мне зарыться в черную землю под самым низким сводом подвала. В нашем краю молодежь собирает виноград; в долине над деревнями в ночном сумраке разносится аромат виноградного сусла; но небо затянуто черным погребальным покровом и льет слезы: умер дядюшка Лапорт из Брану.{57} Нашего Гедеона сразила пуля, он пал возле меня, убитый наповал, а наши отряды были опрокинуты залпами вражеских мушкетов; солдаты городского ополчения, драгуны, фузилеры ринулись на нас со всех сторон; в наказанье, богом ниспосланное нам, ружья наши дали осечку, и тогда обрушились на нас громы небесные и земные, и ужас объял нас.
Я очутился здесь, словно отбившийся от стаи дикий зверь, возвратившийся в свое логово. Я бросил в тайник свои листки записей, не перечитав их, — так взял я себе за правило, да и очень уж тяжко было бы перечитывать их тут, в родных горах…
Я не вкушал ни пищи, ни отдыха с часа кончины нашего Гедеона, я уже не ведаю, где найти пристанище душе и телу. Брошу сейчас в тайник последнюю страницу и стану ждать. Раз господь покарал меня, значит, дурны были мои деяния, и теперь я буду пребывать в бездействии. Не двигаясь, не ропща, стану ждать повеления его, или посланца его, или глаза его, — пусть призовет он меня к себе и придет мне на помощь…
Мне холодно. Ноябрь для меня смерть.
«И пришел ангел господень, и сел в Офре под дубом, принадлежащим Иоасу, потомку Авиезерову…» В скорбный час мой мне предстал сей ангел, словно милый образ сновидения. Он дал мне молодого вина, сыра из молока наших коз и хлеба из ржаной муки, а рожь та взросла на наших холмах, и, принеся пищу, разул меня, дабы омыть мне ноги. И тогда мне стало тепло, и глаза и уста мои открылись: «Если господь с нами, то отчего постигло нас все это? И где все чудеса его, о которых рассказывали нам отцы наши?..»
Но один лишь бог знал, что дикий зверек вернулся в свое логово…
Финетта уснула под каменным сводом, закутавшись в мою куртку из козьего меха. Сон ее приносит мне успокоение. Она словно радуга, о коей господь сказал: «Я полагаю радугу мою в облаке, чтоб она была знамением завета между мною и между землею. И будет, когда я наведу облако на землю, то явится радуга в облаке; и я вспоминаю завет мой, который между мною и между вами, и между всякою душою живою во всякой плоти; и не будет более вода потопом…»
Мне необходима Финетта, всегда, всегда.
Я поел козьего сыра и нашего славного ржаного хлеба, выпил сладкого вина, убаюкивающего сердце, а тем временем Финетта умастила мои израненные ноги и нежным своим голосом передала мне новые вести.
Итак, дядюшка Лапорт из Брану не умер, ибо появился и всегда будет с нами другой Лапорт — моложе, смелее, горячее прежнего — и встанет во главе детей божьих. Уже в Севеннах только и речи, что о подвигах нового Гедеона,{58} который подобрал в крови павших гугенотов посох и меч дядюшки Лапорта из Брану: он тотчас же двинулся в Багар, чтобы покарать Журдана,{59} и, пронзив ему сердце тремя пулями, воскликнул: «Думаешь, тебе удалось убить Вивана? Нет, ошибаешься, он воскрес в нас, молись богу, настало время…»
Итак, не умрут дети божьи, ибо убийц постигнет неминуемая кара — тотчас же, на месте, или через десять лет, но они неизбежно понесут наказание.
Все тело мое разбито усталостью, но с каждым словом моей любимой, опустившейся возле меня на колени, покой мало-помалу проникал в мою душу.
Капитан Пуль возомнил, будто он уничтожил повстанцев, а вышло наоборот:{60} он способствовал умножению числа их. В Темелакском ущелье под проливным дождем его большая булатная сабля скосила цветок, ветер развеял семена, и они упали в землю, орошенную водой, низринувшейся из туч, и кровью павших в сражении.
Вспоминая свое стремительное бегство, когда я, держа ружье поперек груди, ринулся прочь, сбив с ног двух братьев, шагавших справа и слева от меня, я сгораю от стыда. По моя Финетта напомнила мне, что было сказано: «Человеку храбрость бог не на веки вечные дарует»;{61} доказательством сему служит Пьер Сегье — какой он был трусливый на Фонморте и какой мужественный на костре!
Финетта надела мне башмаки и поднялась с колен, а затем объявила, что теперь она будет следовать за нами, по примеру многих других девушек, будет варить нам похлебку, стирать белье в горных ручьях, штопать его и латать, сказала, что она предпочитает уйти в горы, чем дожидаться, когда ее заточат в монастырь или сошлют на далекие острова или в Канаду.{62}
Она спит, такая маленькая, хрупкая… Мой кафтан закрывает ее всю — от подбородка до самых кончиков ног. Она лежит совсем неподвижно, пе шелохнется, не слышно даже ее дыхания, и мне страшно. Схватив свечу, я тихонько подхожу к пей.
Я наклонился над нею, и свеча дрожала у меня в руке, я наклонился, и в груди моей гулко, как в бронзовом сосуде, отозвался крик Гедеона: «Господи! Как спасу я Израиля? Вот, и племя мое в колене Манассиином самое бедное, и я в доме отца моего младший».
Узкое личико, утонувшее в козьем мехе, не дрогнуло, а я все ниже склонялся над ним, взывая к предвечному: «Если я обрел благодать перед очами твоими, то сделай мне знамение, что ты говоришь со мной».
И в то мгновение, когда мой рот приблизился к ее рту, она коснулась губами моих губ и обожгла меня. Я вскочил, отошел к своим листкам и склонил над ними голову.
Свеча, которую я все еще держу, оплывает, и горячие капли падают мне на руку. Я изнемогаю. Поскорее бросить листки в щель, бежать отсюда, свернуться в комочек в другой норе, в другом углу нашего старого дома.
На другом листке — почерком Финетты
Как ты ужасно храпишь, бедненький мой Самуил! Нечего сказать, знатный насморк! Ну и простудился же ты в Темелакской долине! Завтра утром я согрею для тебя оставшееся сладкое вино. Я зажгла твой огарок сальной свечи — мне хотелось посмотреть, как ты-го спишь. Я подошла к тебе, но ты и не проснулся. А перед сном ты писал что-то длинное-длинное, перо твое долго скрипело. Я в это время изо всех сил старалась не открывать глаза, особливо когда ты вслух стал произносить то, что писал на бумаге, ты говорил сам с собой, как старик… Бог привел меня к тебе, сделал меня такой хитрой, что я разыскала тебя, как кошка находит своего котенка. Никогда ты не узнаешь, как мне больно было, когда ты смотрел на меня! Нельзя сказать, что в глазах твоих не было любви, — нет, была любовь, но какая-то далекая, любовь между прочим. А когда ты наклонился, я звала тебя, но ты не слышал. И до чего ж ты старался не разбудить меня, а сам и не замечал, чудовище ты этакое, что со свечки падают мне на шею горячие капли. Ты никогда не узнаешь, что я сделала, а ведь я сейчас заставила тебя ответить мне на мой поцелуй! Ты даже храпеть перестал и весь просиял в улыбке. Не посмею сказать тебе про поцелуй. Пусть уж я одна перед судом господним буду в ответе, а тебя не стану огорчать. Но берегись, больше я с тобой не расстанусь — мое слово твердо. А все-таки мне тоже страшно, страшнее, чем тебе, на тебя лишь иногда страх находит, а мне все время страшно. Смерти я не боюсь, и даже сама война не так уж мне страшна, — я боюсь солдат, всех солдат… Никогда я не посмею сказать об этом вслух, и если 6 моя косынка угадала мои мысли, я бы бросила ее в огонь, но, право же, как только мужчина возьмет в руки ружье, он сам не свой становится… В четверг вечером я пасла овец недалеко от Кудулу, и встретились мне солдаты, худые, черные, волосатые, мохнатые, все в рубцах и в шрамах, усталые, еле ноги волочат; пахнет от них вином и порохом. Я было приняла их за фузилеров, и вдруг слышу голос Соломона из Вьельжуве. Я их остановила, чтобы предупредить, что отряд городского ополчения поднимается через Сутеиран. А наши-то., оказывается, захватили солдатские камзолы в казармах Помпиду, но, по правде сказать, они казались не менее свирепыми, чем королевские рубаки. Кроме Соломона, мне были знакомы еще двое-трое, но я тут с трудом их узнала. За три месяца они постарели на двадцать лет, да и взгляд у них стал злобный, звериный… Я ведь насмотрелась на солдат — бесстыжие, пьяные, с зычным хохотом хватали они своими мерзкими лапами девушек, срывали, проклятые насильники, с них одежды, оскверняли их, били плетьми, убивали… Иными я не могу себе вообразить солдат! И я вся трепетала, когда шла сюда… Но ты хоть и очень исхудал, и хоть ноги у тебя опухли и похожи на вареные брюквы, ты остался красивым, до того красивым, что просто не верится! Ты подобен пророку Даниилу после десяти дней испытания, когда кормился он лишь овощами и водой. Быть может, это оттого, что в бой тебя ведет любовь. Я понимаю, конечно, что и другие любят господа не меньше, чем ты, но они ненавидят все, что не принадлежит богу. А вот посмотришь па тебя, как ты спишь, измученный, простуженный, право, хочется сказать тебе: «Не смей, дитя, дотрагиваться до сабли!» Ах, миленький мой Самуил… Как мне хотелось бы сказать тебе на ушко всякие ласковые глупые словечки, какими обмениваются женщины, или шептать тебе тот нежный вздор, который любовно бормочут матери у колыбели своих малышей.
Следующие ниже листки записей вложены были
в пакет, запечатанный пятью восковыми печатями.
На печати неискусное изображение руки, сжимающей факел,
и девиз: «ПО ВОЛЕ ГОСПОДА».
Так как Финетта Дезельган твердо стояла на своем решении уйти в горы, то мы вместе и двинулись к ближайшему отряду, собравшемуся в Лозере под водительством Жуани.
Мы проникли в Женолак через Доминиканские ворота, но час уже был поздний, и, когда мы прошли через весь город по длинной улице Пьедеваль, Ворота градоправителя были уже заперты, все обыватели сидели по домам и мы оказались во власти королевских лучников и патрулей горожан. Будь я один, я дождался бы рассвета, забившись в какой-нибудь закоулок, но я и помыслить не мог, чтобы моя Финетта провела ночь на улице, где ей грозили опасности, обычные в последние дни сбора винограда. И вот я тихонько постучался в двери бывшего моего хозяина.
Судья и жена его встретили нас с обычным своим радушием: мягкий хлеб, горячий суп и свежие простыни. Мою прежнюю комнату предоставили девице Дезельган, а для меня приказали постелить в конторе, полагая, что мне ко будет неприятно уснуть около стола, за коим я так долго усердствовал в переписке бумаг. Рано утром, перед тем как проститься с добрым моим покровителем, я счел себя обязанным открыть ему свои намерения, но он прервал сие признание на первых же словах, заявив, что ничего знать не хочет и что дверь его всегда останется открытой для меня, просто потому, что тут я у себя дома.
Выйдя из ворот градоправителя и перебравшись по мосту через Гардонетту, мы свернули на дорогу в Пло, где все Жуани, и деды и отцы, выделывали и обжигали черепицу, а оттуда мы стали подниматься в горы.
Мы прошли через несколько горных вотчин: в одной царила ольха, в другой кряжистые дубы, за ними начались обширные владения вековых каштанов, затем реденькие рощи, где чахлый бук перемежался с исполинским каменным дубом, поднялись мы к сосновому бору и шли по нему до тех высот, до коих деревьям уже не хватает сил добраться, — до царства скал, диких утесов; и у его порога ветер, принесший с собою снег, словно мокрой ладонью, ударял нам в лицо. Когда нам удалось наконец двинуться дальше, мы услышали песню водопадов и увидели орла, парившего над нами в небе.
Никогда еще мне не были так любы эти прекрасные каштаны, никогда еще не пахли так остро папоротники, как в этих буковых рощах, никогда еще обвалившиеся гранитные глыбы, разбросанные по желтым пастбищам, усеянным багряными пятнами осеннего цветения вереска, не являли такой горделивой красы; я как будто все видел, слышал, обонял и чувствовал вдвойне — и за Финетту и за себя. Вот как совершилось наше восхождение в Пустыню, а вот как мы вступили в нее.
На опушке буковой рощицы, именуемой Оружейной, один из братьев наших, стоявший в дозоре на скале, потребовал от нас пароль и пропуск. Ни пароля мы не знали, ни пропуска не имели, и дозорный тотчас вызвал людей, чтобы в отряде удостоверили, кто мы такие; там нас сразу узнали, очень весело повели к Жуани, а тот без лишних слов прижал нас к сердцу.
Лучшие из наших «Сынов Израиля» уже были тут во главе с Пужуле: пришел в отряд и толстяк Луи из Кабаниса, и маленький Злизе из Праделя, пришел сын Вернисака и наш Комарик Луизе Мулин; я имел также счастье встретить здесь беднягу Горластого, Жана и Пьера Фельжеролей из Булада и двоюродного их брата Исайю Обаре, живого и проворного, как белка, Бартавеля — маленького Моисея из «Большой сковороды», и еще других из нашей деревни Пон-де-Растель — Бартелеми, сына Старичины-возчика, Жаку, сына слесаря Дельмаса, рослого Дариуса Маргелана, деревенского коновала, нашего кузнеца-великана Бельтреска, пастуха Батисту Пранувеля, поднявшегося из своего Альтейрака и не забывшего захватить с собой скрипку, и даже были тут мои троюродные братья, рыжеволосые парни из Колле-де-Деза.
Бывший вахмистр Жуани представил мне своих помощников: Жака Вейрака из Солейроля, Виня из Женолака, Матье из Колле, своего интенданта, и своего оружейника — Пелле из долины Омоля.
И тогда подошел человек, перед которым все сборище ваше расступилось, высокий, очень высокий человек, — он шагал, как косец па лугу, подгибая поги, согнувшись и вывернув локти, такой худой, что на него смотреть было страшно, и старый — по виду лет шестидесяти. Черные навыкате глаза его блестели, как агат, обточенный горным потоком в Темном ущелье, и мы с Финеттой смутились, когда он встал перед нами и долго смотрел на нас пронизывающим взглядом. Затем он взял Жуани под руку, отвел его в сторону и они о чем-то заспорили. Я слышал только обрывки фраз — костлявый этот человек все твердил: «Чтоб этого не было здесь! Чтоб этого не было здесь!..»
И тут мы узнали, что пришел их пророк, некто Жан Гюк из Сальзеда, по прозвищу Чугунный, и все наперебой восхваляли его.
Этот Гюк никогда не учился в школе, однако ж наизусть знал священное писание, уверял Пужуле; но словам Луи- Толстяка, он говорил проповеди лучше, чем главный викарий; а Элизе добавлял, что на Гюка то и дело сходит дух божий; а ведь Гюк простой человек — бедняк, землепашец, умилялся Комарик; Горластый сообщил, что сей пророк приходится Жуани шурином; а Фельжероли сказали, что вопреки своему виду он еще не старый — ему и сорока нет…
Самая маленькая из девушек, ростом чуть повыше Финетты, прозванная Крошкой, говорила, что Гюк становится красивым, когда пророчествует. «Ну еще бы!» — подтверждала пожилая женщина, по прозванию Рыжеголовая, супруга самого Жуани, а две другие сочувственно кивали головой — Мари, жена лесоруба Фоссата, внука нашего Спасигосподи, и девушка, прозванная Цветочек.
И вдруг все они разом умолкли, слышалась только пронзительная, как флейта, песня ветра среди скал. Пророк и наш предводитель подошли и встали передо мной и Финеттой. И Жуани в упор спросил меня:
— Она тебе жена… или кто?
Я был объят стыдом н смущением, пожалуй, не меньше, чем если бы оказался на месте Иова и должен был бы ответить Вилдаду, Елифазу и Софару, — ведь этот вопрос я сам впервые задал себе.
Костлявая грудь Гюка ходуном ходила, а из уст вырывались бессвязные слова, будто иена виноградной браги на стыках прохудившегося змеевика: «…Блудила в земле Египетской, распутница… Египтяне растлили девственные сосцы грудей твоих… Она блудодействовала с любовниками. И положу конец распутству твоему и блужению твоему, принесенному из земли Египетской…»
И тогда моя Финетта выступила вперед и храбро объявила:
— Я его нареченная!
Сказав, она обернулась, и меня поразили ее глаза: исчезла в них столь знакомая мне лазурь — они стали зелеными, как незрелые ягоды ежевики.
Я крепко обнял Финетту за плечи и сказал:
— «Я человек, и вот, это кость от костей моих и плоть от плоти моей; она будет называться женою…»
Я прикоснулся губами к ее лбу, и, как под летним солнцем Поднимаются в стебле соки земли, глаза Финетты засияли и вновь стали голубыми.
Все смотрели на Гюка, по он подошел к нам, коснулся наших плеч железными своими пальцами, обратил к небу каменный взгляд черных агатовых глаз и ответил: