Когда мы, отдохнув и подкрепив свои силы, двинулись дальше, Финетта сказала мне:
— А кузнечики тоже любят кипарис.
Народ господень разбил свой стан на берегу Гардоны у врат великого города.
Устами Жана Кавалье дух божий сообщил нам, что Жуани уже вне опасности, ибо мессир де Брольи повернет вспять от Лозера, когда дойдут до него слухи о том, что за его спиной совершаются грозные деяния.
Сникла гордыня могучего города, укрылся он за своей крепостью с бойницами, узкими, как лезвие ножа,{67} и, лишь только пением псалмов его пощекотали, он ощетинился, как еж, выставив свои колючки.
Не можем надивиться на братьев наших во Христе, пришедших из южных долин к нам, на берег Гардоны; они многочисленны, хорошо вооружены, тепло одеты, так, понятно, и должно быть, раз они пустились в столь смелый поход., Их драгуны — ведь у пришельцев этих есть и кавалерия — все как на подбор высокие парни, гибкие, как побеги тальника; лица у них бритые и гладкие, как спелые, черные оливки; они, кажется, никогда не слезают с коней — и пьют, и едят, а может быть, и снят в седле; носятся верхом на серых маленьких лошадках с тонкими точеными ногами и на всем скаку кидают арканы или нож. Они называют себя конными пастухами, а край свой именуют Камарга; эта низина лежит у самого синего моря, скот там живет на свободе (бери, кто хочет), зной убийственный, а пыль на дорогах — голая соль…
Парень со свистом: высасывал какой-то диковинный золотой плод, сдавив его своими острыми зубами, белыми, как молочные зубы ребенка, мы с Финеттой еще таких плодов не видывали.
Аньян Фиалуз, пастух из Келара и драгун божьего воинства в эскадроне Абдиаса Мореля, называемого также Катина, сказал нам, что эти желтые плоды называются лимонами, и угостил нас.
Мы с Финеттой разом откусили по куску и сразу выплюнули, как будто рот нам обжег горящий уголь; Аньян Фиалуз хохотал над нами, а от брызг лимонного сока у нас щипало глаза. Прижавшись ко мне, Финетта шепнула:
— Они ведь сарацины.
А еще мы познакомились с братом Жюстом Лебром, белокурым и кротким, как Иисус Христос, и прозвище ему дали Бескровный, потом с братом Дюпоном, служившим прежде поваром у монсеньера Мишеля Понсе деля Ривьер, епископа Юзесского; брюхо у него как сорокаведерная бочка, нос огурцом, носит он одежду капитана ополчения, и когда подходят к городам, шагает впереди и требует, чтоб ему открыли ворота. А есть еще бригадир Мерик из Букуарана, по прозвищу Беспощадный; Даниель Ги, садовник из Нима; Пьер Клари, каменщик из Киссака; Анри Дер из Сент-Элали, который проповедует в колпаке, отделанном кружевами; Самуил Малыш, пастух из Женерака, который пророчествует, не слезая с лошади и не выпуская из рук трезубца на длинном древке; есть еще Франсуа Соваж из Бовуазена, именовавшийся также Франсезе; он мне сверстник, но пророчествует так же хорошо, как скачет на коне; Раванель из Малега, Растеле из Рошгюда, Пьер Кавалье, младший брат Жана…
Мне вменили в обязанность передать в горы то, что наши братья рассказывают о своих подвигах; Жуанл весело посмеется, услышав, как они, одевшись в кафтаны и камзолы офицеров и солдат, убитых ими в Ззе, хитростью заставили отпереть себе ворота замка Сервас; как Пьер Кавалье, брат Жана, назвал себя там капитаном де Сент-Андре, племянником графа де Брольи, и забрал в замке запасы хлеба и вина; и как эта хитрость позволила им попировать вволю, а потом захватили пленников и много всякого добра.
Каждый рассказывал нам о своих подвигах, как, например, молодой пастушок из Таро, у которого космы волос спускались до самых глаз.
— Руки у меня ловкие, ведь я сроду охотником не был, а живо научился обращаться с солдатским ружьем, заряжаю и перезаряжаю, пожалуй, быстрее всех, в Эзе, например, я один-единственный успел перезарядить ружье и дал второй выстрел по солдатам из Нима, когда они под командой капитана Бимара напали на нас, а потом начали отступать. Но вот в Сервасе, в кордегардии,{68} когда Кавалье открыл, кто он такой, а мы признались, что мы отряд «недовольных», я уже и не знаю, что на меня нашло: не мог перезарядить ружье, потому как эта девка глаз с меня не сводила…
Сарацин, сосавший золотые плоды, наклонился с седла и, прервав пастуха, объяснил нам:
— Белокурая девчонка. Попалась нам в руки, когда мы принялись крушить все шкафы и лари топором. Щупленькая, а глаза большущие, только их и видишь на лице. Кобылка необъезженная… Видать, никогда еще не носила на себе всадника, не знала шпор…
И тут черномазый всадник с солончаков пришпорил своего коня и стрелой умчался от нас, на что то разгневавшись., А пастушонок с берегов Сезы сказал еще:
— Ее отец, Антуан Аберлан, служил привратником в том Замке; она знать ничего не знала, пришла доложить, что ужин для его сиятельства готов; а отец (он-то и отпер ворота мнимому племяннику графа Брольи) ответил ей: «У нас с тобой, дочка, невеселый будет ужин, совершил я великую ошибку». А она ему в ответ: «Помолимся господу, да сжалится он над нами!» Ну, я тогда крикнул: «Эй, молись скорее!»— прицелился и выстрелил. Ружье осечку дало… Я отвел курок, выбросил гильзу, вытер полку, как положено, прочистил шомполом ствол, подсыпал сухого пороху, забил пулю. А пока я хлопотал, девчонка все смотрела на меня, — раскрыла свои голубые глазища и глядит. У меня руки дрожат из-за нее, из-за этой белокурой дьяволицы; уставилась на меня, будто не верит глазам своим, будто и ружье, и пороховница моя, и я сам не взаправдашние. Совсем я запутался…
Больше пастух ничего не сказал, но, по словам Жюста Бескровного, второй выстрел превратил ее носик в большую дыру, и голубые глаза провалились туда.
Дух святой все так же нисходит на стан воинства господня у ворот Алеса и даже ниспосылает нам милость свою в стенах самого города, осеняет кого-либо из наших сторонников — купца или ополченца, и они приходят к нам, приносят вести, например о том, что губернатор собрался сделать внезапную вылазку и в его войске будет шестьдесят конников да сто пятьдесят городских ополченцев, да полсотни фузилеров, и открывают нам, с какой стороны Луговины задумано на нас ринуться… Получали мы также уведомления и о других замыслах, которые оставались бы для нас тайной, если бы не покровительство божие.
На молодого пекаря Кавалье особливо нисходила благо дать, и дух святой говорил ему:
— Чадо мое, знай: вы победите! Велю тебе, сын мой, прикажи воинам божьим залечь во рву, выбери для того самых метких стрелков и скажи им, чтоб держались твердо перед лицом нападающих, пусть отбросят воины мои всякий страх, дадут врагам приблизиться и выстрелят по ним в упор. Кроме того, повелеваю тебе, дитя мое, остальных воинов скрыто расположить на флангах и приказать им стрелять лишь после первого залпа, а затем пусть выскочат и бросятся на нападающих и поют при том хвалы господу… Вот тогда вы увидите, чада мои, сколь великие чудеса сотворит предвечный!..
Мари Матье, Мари Долговязая, увядшая и безобразная, обходила цепь наших братьев, лежавших во рву, и, перешагивая через них, выкрикивала вдохновенные слова, призывая божьих стрелков к тому, чтобы ни одна их пуля не пропала зря.
Боговдохновенные решения шли против советов, подсказываемых рассудком и опытом, кои требовали, чтобы мы отказались от сражения и отступили, ибо Алесская Луговина — местность открытая, не имеющая ни овражков, ни рощ, весьма благоприятная для атаки с саблями наголо. Но из сих обстоятельств и множества других, подобных им, должно заключить, что пути господни отличны от путей человеческих и мудрость наша пред лицом его есть безумие.
Самые юные из наших братьев нарисовали себе углем усы, желая попасть в избранное воинство, несущее грозу божью, дабы враги, ненавидящие господа, бежали от лица его и рассеялись как дым.
Свершилось, и мы возносим благодарение предвечному за ниспослание нам победы, мы молимся и поем псалмы на Алесской Луговине, усеянной трупами врагов наших,{69} снаряжением и оружием, тяжелыми мушкетами, кои брошены были солдатами, и ополченцами, обратившимися в безумное бегство. Затем, отслужив молебен, мы принялись снимать одежду с убитых, раненых и пленных, не переставая за сим занятием петь во весь голос духовные гимны.
Мари Долговязая сказала ему:
— Сними с себя одежду, потому что мы брезгаем окровавленным платьем, а затем помолись богу согласно твоей вере.
Парень засмеялся и стал возражать, что одежда у него чистая, что ему выдали совсем новую на прошлой неделе, а кроме того, не пристало ему показывать дамам свою наготу. Малый был толстощекий, веснушчатый, состоял в полку графа де ля Фар, пополненном недавно в Монпелье.
Когда пророчица отошла, он весело принялся рассказывать нам, как его три дня назад в первый раз послали в дозор; ему пришлось тогда всю ночь провести в лесу возле Эзе, слушать наши страшные псалмы и мерзнуть в кустах, с завистью глядя на наши костры, горевшие вдали… Рассказывая, он щелкал зубами, похлопывал себя по плечам, пояснял каждое слово движениями и то и дело смеялся.
Мы, однако, подтвердили пленнику, что надо ему раздеться, он послушался и громко расхохотался, когда мы ему повторили, что сейчас умертвим его. Хотя он солдат без году неделя, но его не проведешь, он знает, что есть такое правило, чтобы пленных на войне не убивать.
Мы постарались растолковать ему, что наша война совсем особая, другой такой войны нигде и не найдешь, что на этой войне ни с той, ни с другой стороны пощады не дают, и очень жаль, что господа офицеры ему об ртом не сказали. Он, по-видимому, не поверил и, хоть стащил с себя рубаху, не потерял веселого расположения духа.
Когда же наконец сказали, что пора ему помолиться согласно его вере, он ответил, что верит в бога, как его учили, и, понятно, почитает бога, но никогда не видел тут оснований для взаимной резни. Говоря это, от разделся догола и, желая доставить нам удовольствие, встал на колени…
Он усердно читал «отче наш», «богородицу» и другие молитвы и, поднимая глаза, посматривал, довольны ли мы. Из его речей явствовало, что он ровно ничего не знает о реформатской религии. Мы его спросили, видел ли он кого-нибудь из гугенотов на эшафоте в Монпелье, он ответил, что, кажется, когда он был еще совсем маленьким, он видел, как колесовали какого-то злодея, который держался очень стойко, звали его не то Брусс, не то Бруссе,{70} но наш пленник тогда стремглав убежал с площади, как только палач в первый раз ударил дубиной, и все же этот хруст раздробленных костей долго снился ему по ночам, и мальчик с криком пробуждался.
Произнеся в последний раз «аминь», он спросил нас, можно ли ему теперь одеться, но топор лесоруба раскроил ему череп от затылка до самого носа.
Самое разительное чудо то, что наши враги перестреляли друг друга: когда мы дали залп, знатные господа, скакавшие впереди, разом повернули вспять и смяли собственную пехоту, шагавшую позади. То ли растерявшись, то ли обозлившись, то ли желая остановить беглецов, солдаты из городского ополчения стали стрелять по дворянам.
Башмачник Клобек, хозяин мастерской на Мельничной улице в Алесе, низенький, бородатый, горбатый и уже пожилой человек, разгневавшись, стрелял в гордых всадников графа д’Эгина и, хоть попал к нам в плен, не стесняясь кричал:
— Чтоб их черт побрал, все они пустельги! Им бы только кутить, а не саблей рубить. Приходят к тебе в мастерскую, зазывают: «Пойдем палкой помашем, разгоним дурачье-деревенщину (вот чего наболтали брехуны!). Живо расправимся. Кто у них там? Двое лысых, третий бритый! Гугеноты хныксы, плаксы, еретики-мужики. Вы же это знаете!» И вот наше ополчение выстроилось, как на смотру в воскресенье поутру, и зашагало по навозному следу гордых наших всадников. А кабатчицы выскочили на порог, величают их, прославляют, давай уж бочки из погреба выкатывать (победу, мол, будут праздновать!). Господи Иисусе! Как пальнули мужики, у господ отшибло к вину охоту, давай улепетывать, давай удирать! Бахвалы! Скорее, мол, скорее прочь отсюда! Повернули да и понеслись прямо на нас. То перед нами конские зады качались, а то вдруг морды! Кони нас грудью сбивают, копытами топчут. Ах, дьяволы рогатые! Фыркали, фыркали да и дофыркались: собственную пехоту растоптали. А коли так — получай! Я и выстрелил в конного красавца. И, понятно, не я один догадался, в кого надо целить. Бац, хлоп, и делу конец! Да не тут-то было: прытких трусов и пулей не остановишь. Испачкали свои штаны господа-гордецы!
Старик бригадир де Виллабер сломал себе ногу, когда ополченец подбил его лошадь пулей; он строго приказал нам тотчас же и очень осторожно отнести его к лекарю Камбевьелю, проживающему па Аббатской площади, и за это, мол, оп, мессир де Виллабер, может быть, выхлопочет некоторое снисхождение для нас…
Башмачник Клобек, напротив того, жалел благородного скакуна, печалился, что пуля попала в голову лошади, а пе всадника, умолял вернуть ему мушкет для того, чтобы оп исправил ошибку. Каждый стоп старого офицера раздражал обозленного башмачника, и на жалобы раненого он отвечал дикими выкриками: «Подыхай, собака, дьяволы давно тебя ждут!»
Каждое его богохульство приводило в трепет весь наш стан — от пророчиц, уже варивших для воинов похлебку, до наших интендантов, принимавших собранные на поле битвы пороховницы с порохом и пули; ужасом были охвачены даже смуглолицые всадники на горячих своих лошадках, всех оскорбляли кощунственные слова башмачника.
Скорчившись над своей вывернутой и сломанной ногой, мессир де Виллабер предлагал свои золотые часы тому, кто приведет к нему костоправа. Молодой паренек Брусочек, еще недавно работавший в Алесе подмастерьем у плотника, взял часы, с детским восхищением оглядел их со всех сторон, бережно понес их, как несет церковный служка ковчежец с ключицей какого-нибудь святого, и показал диковинку Мари Долговязой, полоскавшей в Гардоне рубашки братьев Кавалье. Вернувшись к старику бригадиру, Брусочек отдал ему часы обратно и выстрелом из пистолета размозжил ему голову. Башмачник Клобек заорал:
— Молодец, паренек! Так ему и надо! Брось его в нужник, божий прислужник.
Плотник обернулся, поглядел на нечестивца, взял второй свой пистолет и двинулся к башмачнику, но тут его разом остановил крик сарацина, прискакавшего на сером своем жеребце:
— Эй, отойди, братец! Живо!
Придержав лошадь в двадцати саженях от пленного башмачника, проворный пастух с солончаков взмахнул рукой. Будто молния пронзила воздух, и вот уже сарацин, пригнувшись к шее жеребца, повернул и умчался вихрем в облаке пыли и песка.
Башмачник Клобек, почтенный хозяин мастерской, взглянул с удивлением на рукоятку ножа, торчавшую из его груди, попытался вырвать камаргский клинок и умер.
Их было девять, все горожане Алеса, все «давние католики». Их привели к Мари Долговязой.{71} Братья, схватившие этих людей на той дороге, что ведет в Кови, ждут, держа ружье под мышкой, смотрят на Мари Долговязую, дочь Матье, того, что разводит в Люссане шелковичных червей. Девять горожан весело возвращались из Межана со свадьбы, их схватили, и вот они ждут, ждут уже давно и могли на досуге понаблюдать, как распростились с жизнью рекрут, кум башмачник, мессир де Виллабер и другие пленные.
Мари Долговязая велела им стать на колени и сказала:
— Мы люди справедливые. С нами бог. Мы вершим суд именем его, мы — его святой народ. Господь ведет нас, и мы идем по господней земле и под господним небом. У нас пег ни тюрем, ни каторги, ибо мы обитаем в Пустыне. Перед тем как двинуться в дальнейший путь, мы убиваем пленных или раненых врагов — и солдат и офицеров, но у тех католиков, кои не обратили оружия против нас и ничего не делали во вред нам, мы не отнимаем и не будем отнимать жизнь, лишь придется им почтительно присутствовать на наших богослужениях, ведь мы-то вынуждены были преклонять колена в их церквах под страхом денежных пеней, тюрьмы или ссылки. Только гонители наши не могут надеяться на милость и пощаду с нашей стороны.
Мне никогда не забыть рождественскую ночь под третий год нового века. Внизу под сенью собора и крепости город рокотал, — казалось, он бормочет во сне, испугавшись страшных видений. Вдалеке по берегу нашего Иордана двигались огоньки свечей в сторону нашей земли обетованной. Мы с Финеттой были совсем одни, и как глубоко мы это чувствовали!
Стали зажигаться звезды. Первой показалась самая отважная, та, что раньше всех сестер появляется на холодном небе. — Пастушья звезда, словно душа солнца, отошедшего ко сну. Мы шли, и слева путь нам указывала эта звездочка, а справа — Колесница душ, когда она заблистала в ночной тьме. Мы шли вдвоем, совсем одни, возвращаясь в наши горы.
Финетта спросила, куда идут наши братья, и я ответил, что они хотят отслужить рождественскую заутреню на лугах Везенобра, а затем двинутся дальше, согласно велениям духа святого.
Мы шли все прямо, прямо, поднимаясь вверх по течению реки, а они следовали вниз по течению. Мы шли в стороне от деревень, но иногда собаки поднимали лай, учуяв нас. И тогда мы слышали не долгую суматоху в домах. Слева путь нам указывала Пастушья звезда, а справа — журчанье реки, бежавшей где-то внизу в темноте.
Финетта остановилась. Мы, должно быть, находились между Брану и Бланавом. Она сказала:
— А тебе не приходит в голову, будто ничего того и не было, что произошло. Прислушайся…
Я напряг слух и тогда понял свою любимую: совы и филины перекликались на вершинах холмов, а порой слышался крик ночной водяной птицы. Шумели старые каштаны: го вдруг хрустнут и затрещат отчего-то сучья, то падают ветки.
Мы спустились в долину ниже Бланава, решив перейти реку вброд там, где всегда ее переходили. Финетта оступилась, упала в воду. Я ее вытащил, схватив за косы, и хотел зашагать побыстрее, чтобы она хоть немного согрелась, но она совсем не могла больше идти. На полпути к перевалу Бегюд она забилась в глубокую впадину скалы. Я слышал в темноте, как она стучит от холода зубами. Я тоже продрог.
А тут еще загремел гром, и со всех четырех сторон налетели ветры, так и воют, лютуют, сражаются друг с другом.
Финетта окликнула меня, позвала в пещеру.
Клянусь, оба мы совсем закоченели, и все кругом было холодное, ледяное — и дождь, и ветер, и небо. Так откуда же возник огонь, согревший нас, если не по особой благодати господней?
Молнии следовали одна за другой так быстро, что все небо переливалось голубоватым светом. Ветер усилился, потом вдруг хлынул дождь такой частый, и капли были такие крупные, как будто посыпалось зерно из лопнувшего мешка пшеницы. Забравшись в самую глубь нашей норы, я распахнул свой кафтан из козьих шкур, и моя любимая, вся мокрая, дрожащая, скользнула под него, словно форель под камень в быстрой реке.
Только от стариков слыхали мы о таких грозах, только в наших горах случаются такие бури, да и то, говорят, бывают они раз на памяти одного поколения: такие грозы не признают времен года и, если им вздумается, бушуют и зимой, а не только в марте или в августе. Мы слышали, как с гулким стоном раскалывались вековые каштаны, и при свете молний видели, как в воздухе, словно ласточки, пролетали огромные толстые ветки.
Укрывшись под козьей шкурой, Финетта что-то делала вслепую короткими быстрыми движениями. А когда она рас-< стегнула мне рубашку, я понял, что она сбросила с себя мокрую свою одежду. Я вдруг задрожал, но она сказала мне;