Твой отец, конечно, имел бы право отвергнуть мое запоздалое сватовство, но спешка и толчея (ведь в Борьесе собрались и добрые люди из Шамаса, из Вальмаля, из Клергемора, чтобы встретить и накормить наш отряд) помешали ему рассердиться; времени оставалось в обрез — только на добрые чувства, — а посему твой отец обнял меня и в знак прощения облобызался со мною троекратно, по обычаю горцев-гугенотов.
Твой брат Авель хотел уйти с нами, но Никола Жуани указал ему, что, ежели совсем не останется в деревне крепких ребят, некому будет обрабатывать землю и тогда она больше не будет питать воинов господних.
Ты уж прости меня, Финетта, за то, что я забегу вперед и сразу перепрыгну через последний горный хребет, где все мы один за другим бросились на колени, ибо глазам нашим открылось дивное зрелище. Ах, как же мы в тот утренний час возносили хвалу создателю, вдруг явившему нашим взорам у подножья горного хребта землю обетованную, залитую золотистым светом. С тех пор я уже два раза прошел ее всю, любимая моя! И я уж не знаю, как и описать тебе сладостную сию долину, орошаемую прозрачными ручьями, словно рай господень, не ведающую ни холодов, ни снега, изобилующую лугами, где больше видишь коров, нежели коз, где слышишь жужжание пчел; прекрасную долину, край оливкового масла, светлого вина, белого хлеба, плодородных пашен, не мешающих плугу ни единым камнем…
Между Сен-Жан-де-Гардонанком и Андюзой (бесспорно, красивейшим городом в мире, не уступающим Женеве) нас уже было более пятисот человек, все юноши богобоязненные, возросшие на Библии, взявшиеся за оружие, Дабы защитить свою веру. Я с трудом узнал Кавалье (помнишь этого рыжего пекаря?), таким он стал щеголем: парик, шляпа с перьями, красный кафтан с золотыми галунами, снятый с покойного капитана Видаля, увидел я наконец прославленного Лапорта, красивого молодца лет двадцати, называющего себя Роландом,{64} встретился я тут со своим старшим братом Теодором, спустившимся с Эгуаля с отрядом Кастане.
Неумелое мое перо замирает в моей руке: где ж ему достойно описать эти славные дни, когда мы потешились вволю, смеялись над командирами гарнизонов, собирали под стенами их крепостей верных наших гугенотов; никогда не выступали в поход, не испросив на то благословения господа, а прибыв на место, прежде всего возносили ему благодарение За благую его помощь; на любом самом коротком привале, собравшись вместе, читали молитвы, слушали проповеди пророков каждого отряда, а их в войске нашем так много, что старик Поплатятся возрадовался бы всей душой и был бы счастлив, — по, на свою беду, он успевает догнать нас лишь в тот час, когда мы уже поднимаемся с колен, чтобы двинуться дальше, так что дорогой мой крестный еще ни разу не слышал проповеди и не отдыхал на привале. Однако в замке Рувьер мы несколько задержались, воздавая честь гостеприимству, оказанному нам владельцами замка — дворянами-стеклодувами,[3] нашими единоверцами, угостившими нас вкусными яствами и прохладительными напитками; но когда бедняга Поплатятся добрался до ворот замка, оттуда уже выходил наш арьергард; и старик ни за что не хотел поверить такому радушию, все кричал, что простолюдины могут войти в замок либо в лакейской ливрее, либо в солдатском кафтане с пикой в руке, и так твердо стоял на своем, что мы еще долго слышали, как он вопит и спорит в хвосте колонны, пока, наконец, расстояние не заглушило его крики.
Должен писать покороче, боюсь, что Пужуле придет за сим посланием и я не успею рассказать об искушении, когда князь тьмы прибегнул к твоему образу, моя достойная преклонения невеста.
Солнце, земля и река щедро наделяют долину Гардонанк благами земными, и церкви там богаты, тем более богаты, что прихожане лишь скрепя сердце ходят в них. Чтобы купить хоть немного спокойствия, «новообращенные», как видно, вынуждены задаривать священников, да еще осыпать дарами их гипсовых мадонн и источенных червями деревянных идолов. В каждой их церкви, даже самой маленькой, множество исповедален, часовенок, склепов, закоулков, укромных уголков, и когда подпалишь этакое капище, всегда боишься, как бы в дыму пожара не задохся кто-нибудь из наших братьев, задержавшийся перед каким-либо золотым тельцом и все не решающийся разнести его в щепки. Ведь в церквах ладан туманит голову и от стука топора душа разрывается, даже когда разбиваешь маленькие ларцы, из коих разлетаются кусочки костей, которые паписты любят прятать, как твоя собачка Кадель, и время от времени, так же как она, достают косточки из своих тайников. Попозское племя играет здесь в куклы: наряжают своих святых в парчу, в шелка, украшают кольцами, перстнями, браслетами, диадемами. Кресты, хоругви, канделябры, органы, кропильницы, кадила, чаши-дароносицы — все эго у них делается из серебра и золота, усыпано драгоценными камнями, и любопытно бывает смотреть, как все это° сгорает на очистительных кострах, как алмазы полностью и весьма быстро исчезают в самом обыкновенном пламени.
На днях вечером, как обычно, сложили мы большой костер из церковных скамей, резных деревянных кресел, скамеечек для коленопреклонений, крестов и молитвенников, и вдруг мне попалась на глаза забытая на стене картина, совсем маленькая, с шейный платок, но висевшая на почетном месте, — изображение женщины с ребенком; такие картинки мы сжигали ежедневно, но только эта мадонна была маленькая, хрупкая и моложе, чем обычно их рисуют, и почему-то я не мог оторвать от нее взгляда, сам не знаю, что меня к ней влекло: то ли уж очень трогательно склонила она к плечу голову и с нежной доверчивостью протягивала мне младенца, — ну вот как будто я вернулся домой после сбора винограда и она подает мне моего ребенка.
Жуани, нетерпеливо ожидавший с факелом в руке, когда можно поджечь костер, подошел ко мне и, бросив на картинку взгляд, воскликнул:
— Вот те на! Да ведь это вылитая Финетта!
Порыв ветра откинул ставню, и я как будто увидел в окне тебя, волнение мое стало мне сладким. Не раздумывая долго, я стал просить, чтобы в виде исключения пощадили идола. Наш пророк, коего подозвал Жуани, тоже поддался чарам столь лукавого сходства. Гюк даже утратил обычную свою угрюмость, и вдруг из церкви раздался вопль:
— Только не эту, варвары! Только не эту!..
Кричал это какой-то толстый капеллан с лоснящейся пухлой рожей и рвался к моей картине, волоча за собой троих Фельжеролей, тщетно пытавшихся удержать его за сутану.
— Жгите все… но только не эту, негодяи. Ведь это творение Тициана… — орал бесноватый, но вдруг остановился. Замер, онемел, встретив зловещий взгляд Гюка.
Утихомирив идолопоклонника, пророк взял у меня из рук картину и уткнулся в нее носом.
— Самуил, тут вроде как написано что-то. Погляди.
Я прочел: Ticianus fecit MDXXII.[4]
Капеллан снова ощетинился, услышав, как Жуани проворчал, когда я прочел латинскую надпись:
— Я же говорил — из Рима все идет!
Гюк воскликнул:
— Ага! Так она из Вавилона!
Стоило ему сказать, и картина этого Тициана мигом увенчала верхушку костра, а устами нашего пророка дух святой изрек:
— «Срамит себя всякий плавильщик истуканом своим, ибо истукан его есть ложь и нет в нем духа. Это совершенная пустота, дело заблуждения; они исчезнут…»
Со страхом я взирал на него, и в память мне врезались боговдохновенные слова. А Гюк метался по площади и вдруг, указав на толстого капеллана, кинул клич: «Пусть стрелец напрягает лук… Пораженные, пусть падут на земле халдейской и пронзенные на дорогах… Меч па халдеев, говорит господь, и на жителей Вавилона, и на князей его, и на мудрых его… Меч на сокровища его, и они будут расхищены… ибо это земля истуканов, и они обезумеют от идольских страшилищ…»
Жан и Пьер Фельжероли из Булада с двоюродным своим братом Исайей из Обаре зарубили толстого капеллана саблями.
Мы ушли с площади лишь после того, как перебили все витражи до единого и выломали свинцовый переплет, скреплявший стекла.
На вершине костра в пламени еще немного шевелилось грузное тело капеллана, а от нарисованного идола осталась лишь почерневшая пустая рамка. Жуани взял меня за руку и показал мне алмазную диадему мадонны, тоже брошенную в огонь.
— Гляди, писака! Даю руку на отсечение, алмазы-то преподнес кто-нибудь из «новообращенных»! Ха-ха-ха! Они не горят — значит, фальшивые!
Бедняга Поплатятся, поднявшийся на паперть, когда мы уже собрались уходить, так нам и не поверил, что мы сожгли твой образ и подобие. Теперь мы на своем пути ломаем на деревьях ветки для указания дороги старику — он уже не в силах поспевать за нами или хотя бы не терять вас из виду.
Вот как, друг мой, лукавый избрал твой образ, желая ввести меня в искушение. Сколько я мог бы написать о сем соблазне, будь перо мое склонно к предметам любострастным и к любезностям. А я, напротив, вижу в случившемся, дорогая моя сестра во Христе, предупреждение нам обоим, направленное ко спасению душ наших.
И все же так хочется мне поскорее свидеться с тобой, вдоволь насмотреться на тебя, все рассказать тебе о тех днях, когда мы метались в сей земле обетованной, переправлялись через наш Иордан то на один, то на другой берег, собирали и распускали собрания народа нашего. Пророки проповедовали, пророчествовали с раннего утра до поздней ночи, причащали, венчали престарелые супружеские пары, когда-то соединенные вопреки нашей вере католическими обрядами с латинской тарабарщиной. Нередко видели мы, как крестили, причащали и даже венчали детей тотчас же после того, как сочетались узами истинного брака их родители.
Узаконив у кого рождение, у кого венчание, восстановив порядок в служении господу, мы двигались дальше, дабы возвещать пришествие дней освобождения, мы шли с Библией в сумке, с мечом в руке, впереди шагали барабанщики, сзади гнали мулов с поклажей.
Оружие, снаряжение, съестные припасы, вино, рубашки, башмаки, вьючных животных — все что угодно можно было найти на фермах папистов, а бутылки, подаренные нам дворянами-стеклодувами, наполнены были старым вином из подвалов настоятеля Женераргского монастыря.
Вот уже три дня мы находимся на родине нашего Роланда — Лапорта, и вчера к нам присоединился старки Поплатятся; мы уговаривали его взять мула, но упрямец отказался наотрез, сердито ворча, что раз он старик и никакой помощи оказать нам не может, то и сам не должен принимать от нас помощи, ругаясь, он уверял, что уже давным-давно не чувствует больше никакой усталости и спать теперь может только на ходу.
Ничего не могу сказать тебе, когда мы вернемся, по той причине, что и сам того не знаю, да и Жуани знает не больше меня, и никто не знает, ибо Гюк все еще ждёт вдохновения свыше.
Солнце поднялось над деревом, что стоит у дома Пьера Лапорта, племянника нашего Гедеона — покойного дядюшки Лапорта из Брану, — то самое дерево, под которым в Офре «сын Иоса, Гедеон, выколачивал… пшеницу в точиле… И явился ему ангел господень…»
Ступай, сестра моя, и поведай всем о походах воинов господних! Помолись, чтобы вел он малый народ севеннский, как стадо свое, и вразумлял наших пастырей, совет меж собой держащих.{65}
На обороте этого листка Финетта нацарапала:
Ну, раз уж я получила от тебя весточку, теперь могу со спокойной душой бросить в тайник твои лис точки… Ах, лучше бы ты писал поменьше, да больше был возле меня!.. Ведь я так боюсь, всегда боюсь, что останешься ты навеки в хваленой твоей обетованной земле!.. Только, думается, изумится тот изверг, который пронзит мечом твое сердце: ведь оттуда не кровь польется, а чернила! Подумай, ничего лучшего ты не мог мне сказать, как то, что сжег на костре мой портрет!
Не тревожься, бессовестный, нисколько ты в письме не любезничал со мной, можешь не опасаться такого греха. Так я, говорят, стала твоей невестой? Нет, скорее матерью твоей, больше на это похоже: недаром же я омыла и умастила несчастные твои ноги, когда ты вернулся из своей Галилеи. Душа у меня изболелась, глядя на них… Счастье твое, что жалко мне стало тебя, а если б я не позаботилась тогда о тебе, остался бы ты навею жизнь калекой, а я вот лечила тебя, ты же в это время воспевал мне подвиги нового рыцаря Роланда из деревни Брану, и от тебя так и разило воском и ладаном, молоко и то скисло бы, честное слово! Все скрипел пером да дышал чадом горящих свечей, вот по-моему, мозги у тебя и закоптились, словно старый очаг, где нет тяги и не разгорается огонь. Вот оно что! Мне больно, я уж и не знаю теперь, как приблизиться к тебе. Милый ты, милый мой кузнечик, прыг-скок, захватывай своему Жуани деревни… Прыг-скок, попрыгун! Мне уж теперь нравится, что ты никогда не прочтешь моих писем, это все равно, что я пела бы колыбельную песню у твоего изголовья, а ты бы спал, и я все свои обиды излила бы в той песне. А теперь довольно, хватит! И огрызочек графита, коим пишу, не буду больше прятать в трещине того камня, где растут грибы* Прощай, разбойник ты этакий!
Разобрав каракули этого письма,
мы вторично вернулись в те места,
где оно было обнаружено. В развалинах
сушила мы нашли несколько пористых камней,
на которых растут иногда грибы. Чтобы исследовать
трещину, имевшуюся в одном из этих камней, мы позвали
девочку из деревни, и ей своими тоненькими пальчиками
удалось извлечь огрызочек графита, — Финетта туда все-таки
его спрятала, и он там все еще лежал. «Маленький-то какой!» —
вздохнула юная горянка наших дней, увидев жалкий кусочек графита
(высоко ценимого еще и в XVIII веке).
Возвращаясь из Женолака, куда принесли мы гнев господень, мы от усталости не могли двигаться дальше и сделали привал на хуторе друзей, расположенном выше других селений — па половине подъема к нашей Пустыне. Сейчас все спят, но сон бежит от глаз моих, у меня сердце щемит и будто острыми шипами терзают душу какие-то неведомые прежде, непонятные чувства. Я положил на колени поставец с чернильницей и пишу; пусть скрипит перо среди дыхания спящих, пусть оно бодрствует в ночи, как страх, охраняющий друзей…
Никола Жуани спит на столе, завернувшись в богатый красный плащ, и не выпускает из рук эфеса сабли, а рядом с его простертым телом жена Пего расставляет миски; потом она перешагивает через Пужуле и подходит к очагу помешать похлебку, которая варится на огне в больших котлах.
Рыжеволосая жена Жуани спит, сидя на полу, прислонившись к печке; из ее полуоткрытого рта вырывается храп и возносится к закопченным потолочным балкам; руки ее покоятся на груди Цветочка и Крошки, положивших головы ей на колени, как на подушку.
Луи-Толстяк храпит, скорчившись на ларе для хлеба, маленький Элизе спит, прижавшись к нему. Матье из Колле стонет во сне, голова и руки у него обмотаны окровавленной Золотой парчой священнической ризы. Лесоруб Фоссат спит, положив голову на плечо маленькой Мари, его супруги и спутницы в Пустыне. Дариус Маргелан спит, уткнувшись лицом в скрещенные на прялке руки, и на подставку прялки все падают и падают крупные капли его крови. Кузнец Бельтреск спит стоя, в углу у печки, уронив голову на грудь, его длинная рыжая борода касается рукояток пистолетов, заткнутых за пояс; во сне он яростно чешется и не чувствует этого. Бартелеми, Дельмас, Батисту Пранувель, Гюк, Жак Вейрак, трое Фельжеролей и еще несколько человек спят вповалку в чулане. Когда Батисту слишком громко заговорит во сне, соседи его перестают храпеть. Пот, порох, копоть, кажется, пачкают все, даже брезжущий рассвет. Тощая кошка прыгает на стол, обследует одну за другой пустые миски, потом лижет засалившуюся бороду Жуани, и он отмахивается от нее, точно от мухи; с грохотом падают на пол три ружья, и сразу наступает тишина, и тогда из горницы доносятся стоны и плач Луизе Мулина — от истекает кровью и без конца зовет к себе мать. И снова спящие храпят. Толстое полено, сгорая, переломилось надвое, отбросив па измазанную юбку Цветочка три красные искры, и они гаснут, распространяя запах гари, запах этой ночи.
Я один не сплю, томлюсь беспричинной грустью, смотрю, как кошка переходит от одного к другому, обнюхивает обнаженную саблю Фоссата и с удовольствием ее облизывает.
Мне приходит мысль, что я тоскую о Теодоре, — после нынешней ночи мне еще больше не хватает старшего моего брата; я почти не видел его после нашего похода в Долину, он оставался у Кастане, всегда у него были какие-то дела, где-то далеко… Когда отряды разделились, я его стал убеждать, что братьям надо жить вместе, а он ответил мне:
— Вместе? Вместе надо пасти скот, вскапывать землю, ухаживать за виноградником, есть вместе ужин, какой мать состряпала, — словом, вместе надо жить, жить — верно ты сказал, Самуил…
И он опять ушел в горы с Эгуальским отрядом.
Кошка, принюхиваясь, подобралась к прялке, облизывает подставку и усаживается на ней: ждет, когда упадет капля крови. Хозяйка выходит из горницы с кучей окровавленных тряпок и шепчет мне: «Беда-то какая!», но, увидев, что я пишу, спохватывается: «Какое несчастье, сударь!» — и проводит рукою по своему лицу. Появляется тетка хозяина, перепачканная кровью; она меня не узнала, и я не хочу говорить, кто я такой; она выходит за дверь, кошка бежит вслед за нею. Не узнала меня старуха. Что ж, ведь мне исполнилось восемнадцать лет, — в тот день мы были где-то между Мандажором и Сен-Полем, и тогда Лапорт из Брану был еще жив.
Вчера, к ночи, мы обрушились на Женолак, словно горный обвал. Ворота градоправителя подались: засов был плохо задвинут.
Мы вторглись с факелом в одной руке, с саблей в другой, во все горло возглашая: «Да восстанет бог, и расточатся враги его», и лишь только мы двинулись по улице Пьедеваль, наполнив ее страхом божьим, враги господа бежали от лица его, рассеялись как дым, растаяли как воск от огня. Целый год принц де Конти держал в городе за его денежки множество солдат; они жили в свое удовольствие, опустошали бутылки да щупали девок, а тут вмиг исчезли и след их простыл; не видели мы и ни единого солдата городского ополчения: храбрецы живо забились под кровати.
Встретили нас пулями да рубились саблями лишь те, кто Знал, что им от нас за их дела пощады ждать нечего, да еще несколько упрямых скряг.
Вчера еще тут высились два креста: один на главной площади, а другой — на кладбище, огромные кресты из наилучших дубовых балок. Вступив в город, Жуани приказал срубить их, возложив поручение на двух сильнейших из нас: на молодого лесоруба Фоссата и старого кузнеца Бельтреска.
Лесоруб пошел за топором, а кузнец за кнутом и парочкой католиков. (Мы сразу же отличали наших друзей от врагов — последние все спали в ночных сорочках.)
Через малое время Фоссат, у которого крест едва-едва подался, увидел, что Бельтреск идет вразвалку и даже пот со лба не вытирает, будто и не делал ничего.
— Это что ж! Быть того не может, чтоб ты уже свалил крест! — воскликнул лесоруб, отложив топор, и поплевал себе на ладони.
Кузнец подкрутил рыжие свои усы.
— Мне господь помог, лесоруб.
Он и в самом деле уже выполнил приказание: свалил на площади крест, а рядом растянулись, лежа ничком, два католика, но не мертвые, а только уставшие, едва переводившие дыхание…
Пока рубили кресты, отряд занялся самым главным — приходской церковью и домом священника. Расставив стражу вокруг небольшой церковной площади, на углах улиц и переулков, чтобы не могли убежать настоятель церкви и викарий, гончар из Пло, выломав двери, ворвался в дом священника, потрясая факелом и вращая шпагой, за ним следовали Гюк с двумя пистолетами, Матье с ружьем и десятка полтора наших братьев с факелами, с косами, топорами, пиками, вертелами, ножами и всякими острыми клинками. Жуани выкрикивал в каждой комнате: «Эй, капеллан, господь тебя к себе зовет!» или же «Пожалуйте, господин Желлион, причаститесь перед смертью!»
Со всего города сбежались ребятишки, внезапно разбуженные шумом и криками, и примчались на огонь. Проскользнув между нападающих, они прыгали по коридору и вопили:
— Ваше преподобие, вас спрашивают!
Коновал Маргелан рычал:
— Я несу тебе целомудрие, поп!
И при свете факелов блестел треугольный нож, которым он холостил хряков.
Горожане, коим не удалось войти в дом настоятеля, отхлынули от дверей и радостным ревом встречали каждый шкаф, стул или стол, выбрасываемый из узких окон па мостовую.
Вдруг бешено затрезвонили колокола: на колокольню забрались озорники-мальчишки.
В кухню Пего вошел старик Поплатятся, а с ним в дверь ворвался ветер, далеко не теплый ветер.
— Вставай! — закричал мой крестный. — На молитву пора!
Поглядев вокруг, он нашел наконец пророка и потряс его за плечо. Гюк приоткрыл глаза, пробормотал:
— Холодно, затвори дверь!