Однажды пришел к Анри юноша, он собирается поступать в училище строителей мостов и дорог. У него туго с алгеброй, а экзамен, говорят, строгий. Много он заплатить не в состоянии, но, может, господин Фабр выкроит время?
Господин Фабр в тот же вечер берет тайком из чужого шкафа фолиант толщиной в три пальца, листает его. Взгляд останавливается на разделе «Бином Ньютона». Какое звучное название! Что это за бином и почему он Ньютона? При чем тут англичанин, положивший начало небесной механике?
Локти на стол, концы пальцев в уши. Весь мир исчез из чувств и мыслей, весь — кроме этих строчек. И вдруг его охватывает радостное изумление. Вот оно что! Понятно! Скорее к бумаге!
Он приводит, перемещает, группирует… Просто чудесно, если и остальное в этой доселе страшноватой алгебре не труднее…
В будущем он избавится от сладкого самообольщения, но сейчас на его пути никаких препятствий. Незаметно бежит время за упражнениями. В семь утра звонок к утреннему супу у принципала, и Фабр спускается по лестнице, торжествуя. Пышная свита из всех этих А, В, С, похоже, сопровождает его.
Назавтра урок. Черная доска и мел на месте. Этого не скажешь о сердце. Однако Анри храбро заводит речь о биноме. Ученику и в голову не приходит, что репетитор начинает с того, чем полагается кончать. Вполне удовлетворенный, расстается он с учителем, почти ровесником.
Легкая победа над биномом вскружила Фабру голову, и он решает, вернувшись к началу, за три-четыре дня одолеть алгебру. Не тут-то было! Со сложением и вычитанием все шло гладко, но дальше следовало умножение, и здесь нечто ужасное: минус на минус дает, оказывается, плюс. Напрасно читал он и перечитывал текст, раздумывал, проверяя каждое звено в цепи размышлений. Парадокс оставался парадоксом.
Так впервые открылась для Фабра слабость рядового учебника. Кажется, иногда лишь словечка не хватает, чтоб выбраться, но именно его-то и нет в тексте.
В будущем, когда он сам будет писать книги для детей и юношей, посвятит этому много лет, личный опыт поможет делать пособие доходчивым, живым, способным будить и среди учащихся, и среди учащих самые сонные головы. Но когда еще появятся в школах его учебники… А сейчас ему предстоит провести урок и объяснить то, что самому не ясно.
А когда темно для учителя, каково ученику? Тем не менее Анри произносит:
— Вам понятно?
Пустой вопрос. В сущности, попытка выиграть время.
— Попробуем по-другому!
И Анри снова возвращается к загадке. Но вот глаза ученика вспыхивают. Они вместе столько искали, что эффект умножения минуса на минус открывается сразу обоим.
Все приходит к благополучному концу. Ученик выдержал экзамен, без спросу взятая книга возвращена на место, известность молодого педагога растет.
После алгебры — очередь геометрии. С ней Анри немного знаком по курсу в Эколь Нормаль. Благородная дисциплина! Отправляясь от ясного, постепенно погружаешься в неизвестное, а оно, в свою очередь проясняясь, становится исходным для дальнейших шагов вперед. Кажется, нет лучшей гимнастики для ума, нет более строгой школы логического мышления.
«Если мне вообще удались несколько понятных страниц, которые прочитываются без слишком большого напряжения, — написал Фабр в „Воспоминаниях“, — то я немало обязан этим геометрии, воспитывающей искусство руководить мышлением».
Забившись в уголок, часами сидит он с листком бумаги на колене, постигая свойства окружности, пирамиды, конуса.
Молодому человеку посостязаться бы в прыжках, размяться на гимнастических снарядах. Он видит вокруг многих, кто, упражняя одну поясницу, преуспел в жизни куда больше, нежели поклонники наук. Но нет, он продолжает свое.
Вскоре Анри настолько освоил начала геометрии, что без труда мог определить объем ствола дерева, измерить емкость сосудов, найти расстояние до точки, которой нельзя достичь, которую только видишь… Случай помог ему понять, что это еще только подступы к главному. В роли случая выступил его товарищ по коллежу, унтер-офицер, который, устав от муштры, подался в преподаватели и мечтал о дипломе бакалавра по математике.
— Спинной мозг усох в полку, — огрызался он, объясняя, почему уже дважды провалился на экзаменах.
Неудачи не расхолодили упрямца, он продолжал заниматься. Не то чтоб его восхищали красоты математики. Здесь говорили больше амбиция и выучка: повторять артикул с ружьем до тех пор, пока не отпустит ротный.
Два педагога заключили союз, объединив знания и пыл молодости.
Однако в те годы получить право на сдачу экзаменов по математике можно было только тому, кто имел ученое звание по литературе. Анри проклинал инструкцию, которая требовала жертвоприношения из латыни и греческого, прежде чем открыть доступ к синусам и котангенсам.
Хорошо, что языки он знал и на первый диплом времени ушло не много. Потом под началом своего унтера он взялся за аналитическую геометрию. И тут оказалось — руководитель не слишком уверенно чувствует себя среди абсцисс и ординат. Пришлось взять инициативу и кусок мела в свои руки.
Обменявшись ролями, оба работают, не жалея сил и не считаясь со временем.
Наступает полночь, веки тяжелеют. Унтер засыпает каменным сном. Анри же долго ворочается в постели, да и когда смыкает глаза, только дремлет. Нет-нет и блеснет перед ним решение задачи, которую с вечера не удалось одолеть. Тогда он вскакивает, зажигает свечу и торопится записать. Эти ночные прозрения держатся в памяти непрочно. Упусти их — и назавтра ничего не останется, начинай сызнова.
Если бы можно было промыть мозги, как грифельную доску! Впрочем, Анри все равно отказался бы от такой губки. Он сам постоянно поддерживает работу мысли, тренирует себя, непрерывно подливая масло в светильник. Хочешь сделать ум гибким и неутомимым? Постоянно думай!
Для Фабра число живет и в науке и в искусстве. Гюго замечательно верно сказал о том же в «Лучах и тенях»: алгебра — в астрономии, но астрономия — в поэзии, алгебра — в музыке, но музыка — и в поэзии. Циркуль становится в его руках волшебной палочкой, уравнение — ключом, открывающим дверь в строгий, полный гармонии мир. Он видит индивидуальности математических кривых, чувствует характер линии. Такую индивидуальность с полными внутреннего сопряжения свойствами одна за другой обретают для него геометрические фигуры на плоскости, потом другие — в трех измерениях.
Аналитическая геометрия полна коллизий. Эллипс — траектория планет с сопряженными фокусами, что посылают друг другу постоянную сумму радиусов-векторов. Гипербола с ее отталкивающимися фокусами — неприкаянная кривая; она погружается в пространство, все более приближаясь к прямой — асимптоте, но никогда с ней не сливаясь. Парабола тщетно разыскивает в бесконечности свой второй, потерянный фокус; это траектория бомбы, с которой запанибрата унтер.
Но бывший унтер только отмахивается от поэтических экскурсов в точную науку:
— Фанаберии, пустая трата времени…
Наконец друзья отправились в Монпелье и вернулись оттуда с дипломами бакалавров по математике. Бывший унтер потирает руки. Дело сделано — и гори она, математика с небесной механикой! Это его больше не занимает.
«Теперь я совсем один, не с кем поговорить, посоветоваться», — вздыхает Анри. Однако верно это только отчасти. В газете «Эко де Ванту» он напечатал новую поэму «Цветы». Только ли о красоте цветов его стихи? Фабр уже не одинок: он любит и любим. Вопреки провансальской поговорке: «Какую девушку меньше видишь, о той и тоскуешь», избранница Фабра тоже живет в Карпантра. И она тоже учительница.
Но вот что на первый взгляд странно. Человек с таким трепетом радости, волнением, нежностью поведавший о встрече с фиолетовокрылой халикодомой, с энтомологией и ее создателями, человек, способный с воодушевлением говорить о свойствах параболы и гиперболы, — этот богатый чувствами человек ничего не сказал о женщине, ставшей его женой.
Живя в городе, где вспыхнула возвышенная и пламенно воспетая любовь, где сохранилась церковь Сен-Клер (здесь Петрарка впервые встретил Лауру), не раз посетив Фонтен-де-Воклюз (здесь Петрарка писал посвященные Лауре сонеты), Анри ни в воспоминаниях, ни в стихах не назвал имени Мари-Сезарин Виллар. Впрочем, можно ли упрекать его в том, что он не превратил воспоминания в автобиографию, а стихи — в исповедь? У нас нет, однако, оснований подозревать, что он мало любил Мари-Сезарин.
Он женился в октябре 1844 года, а в опубликованном «Эко де Ванту» 2 ноября стихотворении «Что дает золото?» (биографы прошли мимо этого факта) храбро написал: «Не золото дает счастье!»
Возможно, это и был ответ родителям, которые противились его браку. Молодой человек потрясен запретом и не может отказаться от чувства.
Конечно, новой семье не помешали бы не только веселые желтые луидоры, с таким аппетитом описываемые Дюма, но и просто серебро, даже несколько лишних медных грошей. Анри получает всего семьсот франков в год. «Для семейного человека это нищета!» — восклицал один из членов Законодательного корпуса, когда обсуждали вопрос о положении народных учителей.
Стихи Фабра сами по себе могут показаться пересказом старого афоризма Гельвеция, повторением сентенции Лабрюйера и уж конечно подтверждением народного «не в деньгах счастье». Но мы находим здесь прежде всего признание. Анри пишет: «Судьба выполняет любые прихоти богача, быть счастливым дано другим».
Женившись, Фабр покинул свою келью в коллеже и переехал в предместье, на улицу Перне, где жилье дешевле и откуда из окна можно любоваться серебряной вершиной и зелено-рыжими склонами Ванту. В комнате стояла взятая напрокат за пять франков в год черная доска. Стоимость ее была несколько раз оплачена, но доска так и осталась некупленной: заплатить за нее сразу не было денег.
К ночи Мари, убаюкав сына, засыпала, а Анри опускал абажур, заслонялся черной доской и ниже склонял голову над книгой. Так каждый день, в четверг же и воскресенье — особо. Ведь воскресений (в церковь он не ходил) и четвергов, когда учителя свободны, сто четыре — вдвое больше дней, чем в отпуске. Не упускать же эти три с половиной месяца, рассыпанные по всему году!
Бывало, впрочем, только вникнет Анри в формулу первого закона Кеплера — одного из трех китов, на которых держится небесная механика, — только мысль сосредоточилась, чтоб проследить рождение истины, и вдруг с улицы доносятся пиликанье скрипок и буханье барабана.
— Будьте вы прокляты с вашим павильоном!
В нескольких шагах от дома, где живут Фабры, находится харчевня «Китайский павильон». По воскресеньям сюда собираются парни и девицы с окрестных ферм. Чтобы привлечь побольше народу, кабатчик устраивает после танцулек беспроигрышную итальянскую лотерею — томболу.
Уже за два часа до начала по улице кружит целая процессия. Верзила, опоясанный цветным шарфом, держит в руках мачту, на которой развеваются длинные ленты. Мачта звенит, среди лент скрыты бубенцы. Дальше несут главные выигрыши: мелькают серебряные стаканчики, сверток фуляра, фигурные канделябры, коробка сигар. Перед большущим сараем, украшенным гирляндами зелени, собирается толпа. Как раз под окнами Анри. Теперь до поздней ночи будут реветь трубы и дребезжать цимбалы. Попробуй под этот адский аккомпанемент постичь законы небесной механики!
Анри убегает в степь. Он давно присмотрел километрах в двух небольшую площадку. Здесь тихо, разве птицы щебечут и стрекочут кузнечики. Можно побыть один на один с кеплеровскими формулами. Если б только не жара: прежде чем добраться до законов мироздания, проходишь настоящее пекло.
Вскоре Анри с успехом выдерживает экзамены. Дважды бакалавр — по литературе и наукам, он становится теперь и дважды лиценциатом — по математике и физике. В эти же месяцы он успевает написать три поэмы. «Миры» опубликованы в «Меркюр Аптезьен»; «Запад» и «Насекомые» — в «Эко де Ванту». В последней он говорит о тех насекомых, что живут общиной, как некогда спартанцы, трудятся каждый для всех и все для одного, сообща строят свою мудрую республику, возводят этаж за этажом общее жилье, заполняют общими запасами общие закрома. В «Западе» воспевает красоту неба и земли и находит случай укорить греков, которые, прославляя одного Одиссея, забыли воздать должное его спутникам, участвовавшим в тех же походах и совершившим такие же подвиги. Анри чувствует себя крупицей общины, частью «всех», он отказывается молиться на избранных.
То были последние стихи, написанные в Карпантра. Горькая проза теснит поэзию…
Родителям Анри упорно не везет. Им нигде не удается прижиться. Теперь брат Фредерик в Авиньоне, Анри в Карпантра, а отец с матерью кочуют из города в город. Главой семьи становится старший сын, он внимательно следит за успехами брата, подсказывает, как лучше усваивать сложные дисциплины, как раскалывать твердые орешки.
И вдруг непоправимая беда обрушивается на молодую семью. После короткой болезни умирает первенец.
«Сердце разбито от слез, — пишет Анри Фредерику. — Все время думаю о нем, которому говорил: „Вырасти, и я вложу в тебя знания, которые мне так тяжело даются и которые я понемногу собираю“».
Черные дни закрывают от Жана-Анри и Мари-Сезарин происходящее вокруг. Страна переживает события 1848 года. Отгремели бои на баррикадах, свергнута монархия. В коллеже все с обостренным вниманием прислушиваются к новостям. Ведь один из лидеров революционных событий, Франсуа Распай, уроженец Карпантра и когда-то преподавал здесь риторику. Сейчас его имя не сходит со страниц газет. Он герой борьбы за свободу, за права человека, за науку. Отголоски столичных бурь докатываются и до скромного домика на улице Перне, до погруженных в траур Фабров. Анри — сейчас ему столько лет, сколько было Распаю, когда тот здесь учительствовал, — возвращается к своим занятиям. Наука стала для него убежищем в несчастье, но все же он не может больше мириться с унижением, перебиваться, как нищий. Этому должен быть конец!
Товарищи по коллежу и аббат-директор удивляются, почему педагог с четырьмя дипломами прозябает в начальной школе на самой маленькой должности и мизерном окладе. Жалованье выплачивают с опозданием на месяцы, по частям. «Надо сидеть в засаде за дверью, поджидая кассира, чтобы вырвать несколько грошей. Самому стыдно!» — негодует Анри.
Фабр обращается к ректору учебного округа: «То, что давали мне до сих пор, стало для меня невыносимым. Вы можете, г. ректор, располагать моим местом точно так же, как и мною. И пусть только все разрешится скорее». Это уже не просьба, а ультиматум. Невидимый противник сдается: Жан-Анри получает назначение на Корсику, преподавателем лицея в Аяччо. Победитель и не подозревает, что от этого места отказались все, кому его предлагали.
Фабр преподает на новом месте физику и химию. Он живет недалеко от лицея, в одном из небольших домиков, что прилепились на склоне, спускающемся к берегу прославленной бухты. В открытые окна слышен шум прибоя, льется горячий свет, доносится запах выброшенных морем водорослей.
Сегодня воскресенье, и Фабр собирается в очередную экскурсию. На континенте, в Карпантра, он крепко держал себя в руках, не отвлекаясь от математики. Здесь, на Корсике, искушение слишком могущественно. Бо́льшая часть досуга сохранена для математики — основы университетского будущего, остальное время он с трепетом расходует на изучение даров моря и сбор растений. «Что за страна, какие великолепные исследования можно бы делать, отдавшись полностью своим наклонностям!» — мечтает Анри в письме брату.
Внезапно к привычному голосу волн, шипящих на гальке и громыхающих у скал, примешиваются новые звуки. В них мелодия. Под окном стайка черноволосых, загорелых мальчишек исполняет в честь Фабра серенаду. Одни поют, остальные аккомпанируют хору. Напружив щеки, дудят они в словно припухшие посредине зеленые трубки лука и свежие соломины трав. Торжественное вочеро, сохранившееся, быть может, еще со времен античной культуры, передает чувства школьников. Учитель и сам исполнен нежности к своим воспитанникам. Да, его профессия не доходна, зато одна из самых благородных, из тех, что всего больше подходят для сердца человека, любящего людей, думает Фабр, расставшись с ребятами.
Он шагает по горной тропинке, и в его ушах все звучит симфония луковых перьев. На соломине овса свистели буколические пастухи. Теперь для музыки требуются тромбон, медь, бубен, натянутая на барабан ослиная кожа и в момент наивысшего экстаза — пушечный выстрел! Чем не прогресс?
Анри еще не переварил оглушительные аттракционы «Китайского павильона». Теперь они далеко. По правде сказать, и здесь поначалу не все было гладко, а кое-кто из коллег поныне недоволен прибытием молодого человека, о назначении которого на Корсику газета «Эко де Ванту», прощаясь со своим автором и знаменитостью коллежа Карпантра, писала 10 февраля 1849 года: «Запоздалого и давно заслуженного вознаграждения удостоен ум, счастливо одаренный, единственно силой воли и трудом добившийся выдающихся успехов в изучении математики».
С волнением вглядывался он год назад в открывавшуюся перед ним новую землю, пока корабль подходил к острову.
Корсика, родина Наполеона. Для Фабра в этот момент все исполнено значения, пусть величие и смешалось с буднями. Слева — старый маяк, справа — развалины генуэзской башни. Высоко в небе кружит орел. Внизу, у самой кромки моря, серый каменный сарай, выше — темные овраги, склоны в зарослях, отвесные рыжие скалы. На зеленой лужайке у опушки горного леса несколько коз.
Корабль приближается к берегу…
Бывалый пассажир, подобно капитану из мопассановской «Жизни», кричит спутникам:
— Чуете, как пахнет, разбойница?
Природа разбойницы, за несколько километров дышавшей дикими ароматами, поразила Фабра. Здесь он впервые по-настоящему почувствовал море и упивается его близостью. Под стать этой могучей стихии и леса в горах, знаменитые маки́. Вечнозеленый падуб, можжевельник, самшит, мастиковые деревья перепутаны, сплетены в колючий колтун вьющимся ломоносом, гигантскими папоротниками, жимолостью, терновником. Над морем зеленого руна поднимаются колонны каштанов бастелико. Гранитные скалы врезаются в темную лазурь неба розовыми и серыми вершинами.
Фабр не перестает восхищаться и только жалеет, что не может познакомить с великолепием Корсики отца и брата.
«Море, бескрайнее море сверкает у моих ног… Белый город рассыпал по берегу свои строения, а дальше чащи мирта струят опьяняющие ароматы; заросли, по которым никто не ступал, покрывают горы от вершины до основания. Залив бороздят рыбачьи лодки. Все вместе прекрасно».
Эта картина создана природой и людьми, а рядом полный разгул, торжество одной стихии.
«…Гранитные гребни, изъеденные суровостью природы, зазубренные, расщепленные ударами молний, расшатанные медленным, но верным действием снегов, головокружительные пропасти, куда отовсюду срываются воющие ветры. Огромные склоны накапливают десяти-, двадцати-, тридцатиметровые пласты снега, и оттуда, извиваясь, бегут ледяные ручьи, заполняющие своей водой зияние кратеров. В них лежат озера, черные, как чернила ночью, и синие, как небо днем… Не могу даже приблизительно описать хаос скал, разбросанных в ужасающем беспорядке. Когда, закрывая глаза, я вызываю в себе воспоминание об этом порождении конвульсий планеты, когда слышу клекот орлов, кидающихся в ущелья, в мрак, который не решаешься проследить взором, я снова и снова спрашиваю: не сон ли это?..»
Романтические крайности корсиканской природы очень по душе Жану-Анри. А его описания, похоже, навеяны стилем Гюго, которым молодой Фабр увлечен.
«Вершины, окружающие залив Аяччо, увенчаны облаками и убелены снеговыми шапками даже тогда, когда вся равнина прокалена насквозь и звенит, как обожженный кирпич, — пишет он в другой раз и восклицает: — Чего стоит рядом с этим скала в Пьерлате, где теперь обитает отец! То просто крупный гладкий голыш, поднявшийся со дна моря».
В середине XIX века Пьерлат, правда, был дырой, которой никто не интересовался. Корсика же только недавно стала французской провинцией, и природу острова лишь начинали изучать всерьез. Для этой цели туда прибыл из Авиньона выдающийся ботаник, знаток средиземноморской флоры Эспри Рекиян. Его картонная папка набита листами бумаги: Рекиян усердно гербаризирует. Фабр постоянный его спутник. Имя Эспри — оно взято не из христианских святцев, а рождено революцией и означает Разум — по мнению Фабра, как нельзя больше подходит Рекияну. Никогда Анри не встречал более образованного наставника. Рекияну достаточно увидеть травинку, прядь мха, кусочек лишайника, нить водоросли, и тотчас сообщается научное — родовое и видовое — название растения, указываются места, где оно водится. Рекиян стал для Фабра не только учителем, но и другом. Внезапную смерть этого выдающегося ботаника — он скончался в мае 1851 года — Жан-Анри переживал глубоко, а память о нем сохранил на всю жизнь.
В письмах близким Фабр не ограничивается описанием острова и его красот. Он по-прежнему руководит самообразованием брата.
«Хорошо учиться можно тогда, — пишет он в Лапалю-на-Роне, близ Оранжа, где Фредерик стал преподавателем, — когда усваиваешь все сам. Очень советую: откажись, насколько возможно, от любой помощи в учении, опирайся на собственные силы… Если в твои руки вложат готовый ключ к замкý, нет ничего легче и проще, чем открыть его, но вот второй замок, и ты перед ним так же беспомощен, как перед первым».
Наука не средство прокормиться, считает Жан-Анри, но «нечто более благородное: способ возвысить ум для познания истины». Фабр пытается разжечь в Фредерике страсть к математике, ему кажется, у брата есть способности. Он обещает свою помощь и повторяет: «Главное — не давай спать голове, не давай угаснуть свету, без которого, что и говорить, можно устраивать дела, но который только и делает человека значительным».
В других письмах он советует: «Возможно, тебе предложат в коллеже несколько предметов. Не выбирай легких и прибыльных, берись за самые трудные…» Какие гордые и какие зрелые мысли! А ведь ментору еще не исполнилось и двадцати шести!
«Не забудь, — продолжает он, — как Жюль Жанен, бегая по Парижу на уроки, натаскивал своих туповатых учеников — отпрысков какого-нибудь шалого маркиза. Он был одновременно и учителем, и учеником. Не столько им, сколько себе объяснял он древних авторов и за несколько месяцев отлично усвоил курс риторики».
«Надо работать, собрав всю волю, чтоб она взрывалась, как мина, опрокидывая препятствия…»
После этих братских назиданий он сообщает Фредерику, что в комнатушках квартиры в Аяччо уже лежат первые сотни листов гербария корсиканских растений, морские раковины, старинные, эпохи владычества Рима, монеты и медали. Эти памятники, считает Анри, дают возможность заглянуть в прошлое земли и человечества, пережить его. «Если бы теперь пришлось уехать в какую-нибудь обыкновенную равнину, я погиб бы от скуки!» — восклицает он.
В голове Жана-Анри зарождаются дерзкие планы. Он приступает к работе над подробным сравнительным описанием корсиканских моллюсков — морских, пресноводных, почвенных, живых и ископаемых. Он обходит бухты, обследует отмели, собирает и чистит раковины, описывает, классифицирует, воспроизводит в акварельных рисунках оттенки их окраски, изящество их форм. Такие экземпляры и не снились никому в Сен-Леоне! Следует написать брату, пусть начнет собирать раковины в болотах Лапалю, в ручьях и оврагах вокруг Оранжа.
«Лейбницевские исчисления бесконечно малых покажут тебе, что архитектура Лувра менее содержательна, чем раковина улитки. Природа — строжайший геометр, идеально рассчитала развертку спиралей улитки, которую ты, как всякий профан и неуч, признаешь только со шпинатом и голландским сыром…»
Раковина, добытая из недр земли, бросает свет на происхождение почв, на геологическое прошлое планеты, убежден Анри. В этих произведениях природы живет ее величие. Справедливо поэтому редкие и особо интересные виды называют в честь наиболее выдающихся ученых. Взять, к примеру, улитку, которая встречается только на толокнянке в районе высокогорных пещер Корсики. Это — улитка Распая. Анри снова вспоминает о давнем преподавателе риторики в Карпантраском коллеже, чьи книги он еще в 1848 году рекомендовал брату.
Прервем здесь рассказ и напомним, что в это время смелый поборник всеобщего избирательного права, издатель газеты «Друг народа» и «Клуба друзей народа», ученый и врач Распай после поражения повстанцев в Париже был вновь брошен в тюрьму.
Удивительна судьба этого человека. Если другие одинаково процветали при Наполеоне и при Людовике XVIII, успешно собирая титулы и почести, усердно служа всем режимам на высоких должностях, Распай был узником и казематов монархии, и тюрем буржуазной республики, и застенков империи.
Во время белого террора Распая приговорили к смертной казни. Ему удалось скрыться. Став исследователем, он работал без лаборатории, без инструментов и сделал ряд важных открытий. В 1830 году сражался на баррикадах. Ламартин, противник Распая, писал о нем: «Он заряжал народ своим фанатизмом надежды, не примешивая к нему ненависти». Новый король предложил Распаю службу, тот отказался, и его арестовали. В тюрьме он начал книгу о химии. О Распае писал Герцен. Имя Распая упоминается и в дневниках Н. Г. Чернышевского: «Выбрали Распая, и это очень хорошо». В мае 1848 года, когда Фабр учительствовал в Карпантра, Распай во главе рабочих, выступивших против политики Учредительного собрания, ворвался в зал заседаний. Распая приговорили к шести годам тюремного заключения. В тюрьме он работал над книгой о биологии.
Как раз теперь Жан-Анри пишет брату о Распае, о том, что считает Распая замечательным ученым, восторгается его разносторонностью.
Фабр и сам стремился быть разносторонним. Физика и химия, алгебра и геометрия, ботаника и конхилиология, археология и строение земли, античные авторы и современные писатели. Оргия чтения, исследований, наблюдений… Словно вобрав в себя неутоленную жажду поколений тружеников, Анри спешит черпать из множества областей науки и литературы. Добытые знания сплавляются в цельное ощущение мира, в двуединый образ — Вселенной и Человека, стоящего с ней лицом к лицу во всеоружии ума, воли, чувств.
Фабр пишет поэму, названную по-гречески «Арифмос», — гимн числу, «господствующему во времени и в пространстве», гимн дерзающему разуму. В секстинах — стихотворной форме, которой пользовались трубадуры, Данте, Петрарка, — число воспето Фабром как пантеистический образ закона природы. Число, «поднимаясь выше Медведицы, выше Волопаса, пересекающего космос, сеет несчетные солнца в бороздах небес…»
Вскоре случай сводит Фабра еще с одним выдающимся натуралистом. Тулузский профессор Мокен-Тандон, как и Рекиян, будет изучать флору острова. В день приезда Мокен-Тандона все номера в гостинице Аяччо оказались заняты, и Фабр предложил гостю из Франции поселиться у него.
Предложение охотно принято, и для Фабра опять открывается новый мир. Сейчас перед ним не только безупречный знаток систематики, но натуралист широкого профиля, философ и одновременно литератор — автор известных сочинений о средних веках, поэт, «умеющий накинуть на голую истину волшебный плащ слова». Его книга «Мир моря», опубликованная впоследствии под псевдонимом Фредоль, стала настольной у Фабра. «Никогда больше мне не приходилось участвовать в таких интеллектуальных пиршествах!» — писал Анри, не подозревая, что встреча с приверженцем учения Кювье о постоянстве биологических видов оставит в его мировоззрении глубокий след, как оставило след то, что греческий он изучал по спиритуалистскому «Подражанию» Фомы Кемпийского.
— Бросьте вы математику, — уговаривал Фабра Мокен-Тандон. — Займитесь животным, растением, ведь вы больше всего ими и интересуетесь…
Фабр слушал с замиранием сердца: это было то, чего он хотел и о чем не позволял себе думать.
Новые знакомые совершили экскурсию в центр острова, на гору Монте Ренозо, где Фабру уже доводилось бывать. Он помогал гостю собирать заиндевелые зимующие бессмертники, что образуют удивительные снежные скатерти, искал траву муфлонов и пушистую царицу маргариток, словно закутанную в вату, но все же дрожащую на границе снегов. Здесь было множество и других ботанических сокровищ. Мокен-Тандон восторгался, Фабр же, плененный увлеченностью спутника, его верой в науку о живом, повторял себе: «Правильно! Надо идти туда, куда тебя влечет!»
Через несколько дней, вложив в конверт снежные иммортели и еще ничего не сообщая брату о своем решении, он написал: «Сохрани эти веточки в какой-нибудь книге. Когда будешь перелистывать ее, пусть бессмертники напомнят тебе о грозном великолепии их родины, о прекрасных картинах природы, среди которых они выросли». Лишь через год он скажет брату, что случилось: «Геометром можно стать, натуралистом надо родиться. Ты лучше чем кто-нибудь знаешь, что самой любимой моей наукой всегда была естественная история».
Вечером накануне отъезда, сидя с Фабром за столом и продолжая беседу, которая почти не прекращалась эти две недели, Мокен-Тандон говорил гостеприимному хозяину:
— Вы занимаетесь конхилиологией. Что же, улитки, устрицы, конечно, интересно. Но вам бы познакомиться с животными поближе. Хотите, я покажу, как это делается…
Хотел ли этого Фабр?
Вооружившись тонкими ножницами из швейной корзинки, взяв оттуда же две иголки и наспех всадив их в отрезки виноградной лозы, превращенные в держалки, Мокен-Тандон положил в глубокую тарелку с водой слизня и продемонстрировал операцию вскрытия. Ловко действуя импровизированными инструментами, он объяснял каждое свое движение, потом, вдруг откладывая держалки с иголками, брал перо и набрасывал на листе бумаги схему расположения органов, говорил об их отличии от аналогичных органов у других существ.