— Вам чего? Хлеба? Соли?
— Не-е-ет…
— Онисим! Гони их. Сопрут чего.
Мы отправились в другую лавчонку, к веселому круглолицему купчику «Карасев и К0», но и там ничего не могли выбрать. Тогда наконец Юрка сказал:
— А ну их к черту, эти покупки! Знаешь, Данька, давай возьмем колбасных обрезков твоему Подсолнуху, А? Больно уж она у вас тощая!
Я уж и сам давно думал о Подсолнышке, и Юркино предложение обрадовало меня. Однако, сохраняя гордость, я отвернулся и безразлично кивнул в ответ:
— Что ж, можно…
Мы купили обрезков колбасы — это было самое дешевое лакомство — и немного ландрина — кисленьких леденцов, попробовали и то и другое и отправились на площадь.
От церкви на булыжную мостовую падала большая, похожая на безногого человека тень. В этой тени, вдоль кирпичной, с отверстиями в форме крестов ограды, отдыхали новобранцы. Составленные пирамидками, стояли поодаль учебные ружья. Мы попытались подобраться к ним ближе, но усатый унтер, расхаживавший вдоль забора, так цыкнул на нас, что мы убежали за ограду.
Усевшись в тени, стали ждать, когда солдаты снова примутся за прерванные занятия. Правда, к нашему сожалению, это были еще не настоящие солдаты, а деревенские мужики в лаптях и домотканых рубахах. Перематывая онучи и куря, они негромко говорили о том, что «вот хлеб пропадает, убирать некому, а ты бегай тут, как кобель»; о том, что «на Терехина пришла из казны бумага: «Погиб под немцем»; о том, что и «последних лошаденок, по слухам, возьмут на царскую службу».
От этих разговоров становилось тревожно и тоскливо, и война, которая раньше представлялась героической борьбой против «исконного врага России», теперь казалась нам бесчисленным количеством несчастий бедных людей.
Голубь теплым комочком пошевелился у меня за пазухой, и я вскочил, вспомнив про Подсолнышку. Пообещав ребятам сейчас же вернуться, я вприпрыжку побежал домой. Сашенька сидела на завалинке: солнце с полдня уже не освещало крыльца. Она очень обрадовалась и голубю и гостинцам, а когда я рассказал, где мы достали деньги, она озабоченно спросила:
— А он его выпустит?
— Валька?.. Конечно, выпустит. Зачем же он ему?..
Голубя Подсолнышка напоила, накормила, как всегда мы кормили голубят, жеваным хлебом прямо изо рта, а потом вышла на крыльцо и поставила его себе на ладони. Голубь не торопился улетать, он поворачивал из стороны в сторону красивую голову и только потом, взмахнув крыльями, поднялся на мельничную крышу, где, усевшись в ряд с другими голубями, заворковал.
— Смотри, Дань… Это он хвалится, как я его кормила. Да? — сказала Подсолнышка.
И все же проникнуть в парк оказалось не так просто, как мы думали. Днем на пруду всегда было людно, а вечером, когда спадала жара, здесь собиралось почти все свободное от работы население Северного Выгона. Как и Горка, берег пруда в летнее время был своеобразным рабочим клубом — здесь можно было услышать о скором «замирении с немцем», о геройстве Кузьмы Крючкова[7], о большевиках, которые требуют мира, об убитых и раненых, о пропавших без вести.
На закате осокори на том берегу, освещенные тревожным светом, стояли как будто объятые пламенем, и ни одного признака жизни не угадывалось за ними. Купальня погружалась в тень, остовами больших дохлых рыб темнели рядом с ней полуистлевшие лодки. Тени поднимались, затопляя парк, — он как бы отдалялся от нас, становился все более недоступным.
Пробрались мы в парк рано утром, когда и улицы и берег пруда безлюдны, когда вместе с росой испаряются ночные страхи и когда, по словам Леньки, «привидения ложатся спать».
Мы приготовили длинную крепкую веревку с толстым железным крюком на конце. Крюк надо было закинуть на ограду, с помощью веревки вскарабкаться наверх и спрыгнуть на ту сторону, в парк. Ленька с его одной рукой и помышлять, конечно, не мог о таком способе проникновения в обиталище привидений, и мне показалось, что он впервые порадовался тому печальному обстоятельству, что у него осталась одна рука.
Накануне мы случайно встретили на рынке Надежду Максимовну и рассказали ей о том, что сами видели привидение.
Худая, больная, с перевязанным горлом, она долго и чуть слышно смеялась, а потом сказала серьезно:
— Не знаю, что вы там видели… Но запомните: никаких привидений нет.
— Вот и мы… — не вытерпел Юрка. — Мы и хотим, тетя Надя… Вот пойдем и посмотрим… А что?
— И не боитесь? — с любопытством спросила Надежда Максимовна.
— Ну что вы! — хвастливо крикнул Юрка, но сейчас же осекся и покраснел.
— Молодцы, — негромко сказала девушка. — Это хорошо… Вы должны быть смелыми.
Заснуть в ту ночь мы так и не смогли. Синеватый сумрак сочился в сарай сквозь щели в стенах, глухо гудели мельничные корпуса, одиноко и ужасно тоскливо гудел вдали паровоз…
Когда стало светать, взяли удочки, сачок, банки с червями, всю свою немудреную рыболовную справу и пошли к пруду.
Решили, чтобы не привлекать к себе внимания, накопать на плотине червей. Накопали, поглядели по сторонам. А через полчаса мы с Юркой уже стояли в парке.
Кроны деревьев сплетались высоко над нашими головами, образуя шатер. Узорчатые папоротниковые заросли достигали высоты нашего роста. Почти непроходимой колючей стеной поднимался малинник.
Медленно, осторожно, бесшумно, как настоящие разведчики, ползли мы в траве, мокрые от росы, замирая при каждом шорохе, пугаясь шелеста падающего с дерева листа и стука собственного сердца.
Где-то всходило солнце, далекое-далекое небо розовело, словно в каком-то другом краю.
Подползли к дому. На лужайке перед террасой, в круглом, истрескавшемся бассейне, стоял бронзовый позеленевший мальчик, сжимающий обеими руками большущую рыбу. Из зарослей лебеды и крапивы торчали спинки мраморных скамей. Запустением веяло от каждого камня, от облупленных колонн, от темных окон, смотревших на нас с пристальной неподвижностью. Между каменными плитами широкой, спускающейся в парк лестницы пробилась трава, и даже тоненькая березка выросла рядом с одной из колонн.
Было очень тихо, только колотилась, шумела в ушах кровь.
Мы долго лежали, вслушиваясь, стараясь угадать, откуда грозит опасность, Но все оставалось спокойно и мирно.
Потом поползли дальше, огибая дом с правой стороны. Вскоре стали видны массивные ворота, а еще правее — маленький белый домик, это и было, вероятно, жилище сторожа.
В конце концов все это оказалось не так страшно. При разгорающемся свете дня ни о каком привидении не приходилось и думать, оно, вероятно, мирно похрапывало где-нибудь на чердаке или в подвале. Мы с Юркой становились смелее: от сторожа-то нам ничего не стоило убежать к пруду и там, бросившись в воду, уплыть.
Домик у ворот был, по-видимому, единственным обитаемым местом в парке: к двери вела чуть заметная тропинка, и жалкое, полуистлевшее подобие занавески покачивалось в открытом окне.
Перескочив через мощенную кирпичом центральную аллею, мы присели в кустах, прислушиваясь.
Ничто не нарушало кладбищенской тишины парка, только мирно и знакомо перекликались в ветвях птицы.
И вот тут-то в десяти шагах от нас, на крошечной полянке, кое-как расчищенной от кустарника, мы увидели калетинского сторожа. Он сидел у старой липы, прислонившись к ней спиной и глядя перед собой неподвижными глазами. Поднимающийся ветерок шевелил пепельно-седые реденькие волосы. Рядом с ним желтел небольшой холмик свежевскопанной земли. Холмик еще не успел порасти травой, он был аккуратно оправлен, как принято оправлять могилы. Прислоненная к стволу старой дуплистой липы, рядом со скамьей стояла лопата.
Мы окаменели от страха. Казалось, что голова сторожа поворачивается в нашу сторону, что его глаза искоса разглядывают нас.
Но старик сидел неподвижно.
— Спит, что ли? — прошептал Юрка.
И, словно этот шепот толкнул мертвое тело, оно стало медленно опрокидываться на правый бок.
Не знаю, сколько времени мы простояли, скованные тем суеверным ужасом, который всегда охватывает живых в присутствий мертвого. Потом, пятясь, ушли от умершего, как будто боялись потревожить его покой.
В белом домике, где сторож жил, мы нашли большой белый халат с капюшоном, неумело сшитый мужскими руками, — так просто объяснилась тайна привидения… Видимо, желая отпугнуть от парка воров и хулиганов, сторож надевал белый балахон и в таком виде ночью бродил по аллеям.
На столе лежал кусок кичигинского хлеба, кривой садовый нож, связка разных по размеру ключей и старенькая, заляпанная воском библия — все, что осталось от человека, который сейчас неподвижно лежал в саду.
Выбравшись из парка, перейдя по плотине на мельничную сторону, мы долго смотрели оттуда на зеленую, уже тронутую осенним золотом стену осокорей. Удивительное дело, теперь все таинственное очарование, вся прелесть этого места для нас пропали. Я отчетливо представлял себе, как там, в зеленой чащобе, подмяв под себя старенькую шляпу, уткнувшись головой в свежевскопанную землю, лежит никому не нужный человек. И то, что об этом никто, кроме нас, не знал, придавало происшествию необыкновенную значительность.
Был воскресный день, и на пруду собралось много людей. Крича и визжа, на песке боролись знакомые мальчишки, — такими смешными, такими неинтересными показались мне эти забавы.
— Так и лежит?.. Один? — шепотом спросил Ленька.
Ни я, ни Юрка ему не ответили, и он, посапывая, долго, не отрываясь вглядывался в Калетинский парк.
Когда я вернулся домой, отец собирался идти с Подсолнышкой гулять. В желтом в белую горошину платье Сашенька уже сидела у него на плече и с видом превосходства поглядывала оттуда на всех.
— Что это с тобой? — встревожился отец, увидев меня.
— А чего? — независимо спросил я.
— Прямо лица на тебе нет…
Я негромко, чтобы не слышала Сашенька, рассказал о том, что мы видели в парке.
Отец долго молчал, степенно вышагивая, ласково поглядывал вверх на сиявшую от счастья Подсолнышку. Я шагал рядом, стараясь попадать в ногу с ним, но все время сбивался.
— Ну, вот что, сын, — сказал отец. — Вы обо всем этом помалкивайте… Юрке и Леньке тоже скажи. А то и вам попадет и родителям достанется. Слышишь, Данил?
— Слышу, — не очень уверенно ответил я.
— Ключи у него на столе?
— Да.
— Не видел — от калитки в Вокзальный переулок ключ там?
— А зачем?
— Да так. На мельнице у меня замок валяется, может, подгоню… все, глядишь, на базаре двугривенный дадут.
— Ладно, завтра посмотрим, — пообещал я.
И утром на следующий день мы с Юркой снова были в парке. Теперь-то мы ходили по нему как хозяева! Издали взглянули на сторожа — он все так же лежал на боку, и так же шевелились волосы на его голове. На ветке липы над ним, косо поглядывая вниз, сидела ворона. Эта ворона испугала нас, пожалуй, больше, чем день назад мертвое тело. Мы прогнали ее и долго сидели в кустах, боясь, что она прилетит снова.
Потом прошли в сторожку за ключами. К калитке подошел только один ключ — и тот ржаво скрипел и едва поворачивался. Мы взяли его и отправились бродить по парку, лазать по сараям и каретникам. Заглядывали в давным-давно немытые окна. За ними смутно угадывалась мебель в чехлах, мертво блестели зеркала.
Увлекшись, мы не сразу услышали стук в калитку и громкие голоса, зовущие сторожа.
Мы едва успели спрятаться в кустах и оттуда наблюдали, как толпа любопытных робко жмется к ограде, заглядывая во двор.
В воротах стоял городовой Лобзаков, отгоняя зевак. А во дворе, громко разговаривая, расхаживали чиновники и полицейские. Тут же вертелся Кичигин, который, как мы поняли из разговоров, донес сегодня в полицию, что сторож калетинского дома не появляется в магазине вот уже несколько дней. Заподозрив неладное, полиция и явилась «на место происшествия».
Мертвого сторожа вскоре нашли, и через час, грохоча окованными колесами, во двор въехала ломовая колымага Ахметки Кривого. Тело взвалили на телегу, покрыли мешковиной и увезли. Затем все двери опечатали сургучными печатями, ворота и калитку забили досками крест-накрест. И мы с Юркой опять остались одни.
Теперь весь Калетинский парк как бы стал нашей полной собственностью. Правда, нам было все-таки немного жутковато в этом пустынном месте, где так недавно умер человек, но постепенно этот страх прошел, и непобедимая, неистребимая мальчишеская любознательность принялась водить нас всюду, куда мы только могли проникнуть…
В подвале, куда нам удалось пролезть через разбитое окно, мы нашли целые горы пустых бутылок с нерусскими этикетками. Старая, отслужившая свой срок мебель — диваны и кресла, из которых торчали пружины, — всевозможные бочки и корзины, картины с облупившейся краской, конторские книги, два или три окованных по углам сундука, — все это было покрыто, словно серым снегом, толстым слоем пыли. Пятна беловато-зеленой плесени цвели на стенах, напоминая географические карты неведомых материков. Чудовищные тенета паутины, похожие на рыбацкие сети, висели во всех углах.
Ключ от калитки я занес отцу на мельницу в обеденный перерыв. Он взял его, даже не взглянув, и молча сунул в карман. Это, помню, меня очень обидело.
Когда мы с Юркой и Ленькой, возвращаясь с мельницы, проходили мимо дома Гунтеров, на крыльцо выбежал Валька и, протягивая нам сверкающую монетку, закричал:
— Продай голубя!
— А зачем? — спросил я, охваченный неясным и недобрым предчувствием. — У тебя же есть…
— Я его стрелял моим ружьем! — гордо сказал Валька и показал нам маленькое, изящное, блестевшее никелированными частями ружьецо. — Пробками… стрелял…
Все, что произошло дальше, я помню смутно: темная, слепая сила вскинула меня на крыльцо. Я схватил Вальку за грудь, повалил и принялся избивать кулаками по голове, по плечам, по спине, по всему, до чего могли достать руки. Очнулся только тогда, когда Юрка оторвал меня от Вальки и потащил к воротам.
Валька ревел во весь голос.
Звенели стекла окон, хлопали двери, из дома с криком бежали перепуганные женщины.
Сидя на берегу пруда, всхлипывая, я долго не мог прийти в себя. Юрка, хмурясь, бросал в воду камни. Зеленая тина, покрывавшая воду у берега, на секунду расступалась там, где падал камень, а потом снова нехотя смыкалась.
Я со страхом думал: что же теперь будет? Как будто прямо перед собой я видел взбешенное, багровое лицо Гунтера, представлял, как отца выгоняют с мельницы, а семью нашу выкидывают из барутинских бараков.
Вероятно, так бы все и было, если бы не шла война и если бы Гунтер не был немцем. Но он уже давно собирался куда-то уехать, и как раз на следующий день, на наше счастье, Гунтеры и уезжали.
А жизнь шла своим чередом.
Возвращались с войны калеки, уходили на фронт и безусые парни и старые, с серебринкой в волосах, мужики. На заборах и стенах время от времени расклеивали манифесты, воззвания, обращения — к купечеству, к мещанству, к «простым гражданам России». И с каждым днем становилось все труднее жить, все горестнее смотрели на нас глаза матери, и с каждым днем таяла и худела маленькая наша Подсолнышка.
Осенняя стужа крепко заперла Сашеньку в четырех стенах жилья, она опять стала заниматься своими «игрусями» в уголке за отцовской кроватью, тихая, милая и ласковая.
А мы с Юркой эту зиму не учились: пошли работать. Вначале это тоже казалось чем-то вроде игры — было ново и интересно сознавать себя почти взрослым, утром вставать с отцом по гудку, завтракать с ним и вместе шагать по лужам, уже хрустящим первым ледком. Вместе мы подходили к воротам мельницы, где теперь всегда стояли вооруженные солдаты. Мельница работала безостановочно круглые сутки, все ее амбары и склады были забиты зерном и мукой. Отсюда, в центр России и на фронт, еженедельно отправлялось несколько эшелонов с мукой.
Мельница, этот огромный шестиэтажный мир, пропитанный душной мучной пылью, мир, где мы раньше бывали только незваными, непрошеными гостями, постепенно становился для нас чем-то вроде второго дома, пусть чужого, пусть принадлежащего не нам.
На голубятню в эту зиму мы почти не лазали. Работы оказалось много, да и невозможно было спрятаться от бельмастого ока Мельгузина, особенно зорко следившего за молодыми рабочими. При малейшем поводе Мельгузин изводил нас негромкой ехидной бранью — он не кричал, не шумел, как другие, а тихим, елейным голоском пилил и пилил, приводил даже какие-то тексты из священного писания, и здоровый глаз у него при этом светился желтым, злым блеском. Приставал он с такой бранью и к взрослым, только отца моего заметно побаивался, называл по имени-отчеству и никогда не смотрел ему прямо в лицо.
— Выслуживаешься, Савел Митрич? — спрашивал иногда отец, усмехаясь одним углом рта.
— Не себе — отечеству, — неясно отвечал Мельгузин и, торопливо шаркая подошвами козловых сапожков, уходил, чуть выставив по привычке вперед левое плечо.
…Зима пролетела незаметно.
По воскресеньям, усадив Сашеньку на самодельные санки, я катал ее по городу, и мне никогда не забыть того щемящего чувства горькой радости, которое я испытывал во время этих прогулок.
Сашенька так умилялась всему, что видела, — и снегу, и солнцу, и птицам, что у меня начинало щипать в горле. Эти прогулки и остались для меня самыми памятными, самыми дорогими воспоминаниями той зимы.