Можно добавить, что риторика слова и риторика образа русско-грузинских литературных «пар» обретает мифологическую глубину и делает очевидной (обнаруживает) эмоциональную гармонию двух наций: с одной стороны, конкретизируя дружбу народов на примере индивидов, с другой – подчеркивая тем самым аффективную связь между русскими и грузинскими культурами по принципу представления поэта как метонимии своего народа.
Обширный советский переводческий проект был инициирован убежденным в «единстве общечеловеческих чувств» (Муратова, 1958, 51), т. е. в универсализме человеческого опыта, Максимом Горьким. Он считал, что литература как выражение этого опыта принципиально переводима. Более того, как уже отмечалось, по убеждению Горького, переводы литературных произведений нужны были для сближения народов, не только внутри СССР, но и в мировом масштабе, для формирования «мировой литературы», которая в конечном счете должна была предшествовать образованию «интернационала духа» (ср.: Khotimsky, 2013, 138).
Убеждение Горького подтолкнуло к процессу подготовки широкого круга переводчиков. В первые годы после революции их профессиональная подготовка была поставлена на поток (Муратова, 1958, 52; Khotimsky, 2013, 130, 144–150) и обеспечена относительно солидными финансовыми ресурсами. В течение всего советского периода профессия оставалась престижной (Gould, 2012, 405) и нередко предоставляла писателям разных поколений, произведения которых не могли быть напечатаны, возможность заработать средства к существованию (Заболоцкий, Пастернак, Цветаева, Тарковский и др., ср.: Khotimsky, 2013, 130, 132). Усилия культурной политики в области переводов вели к тому, что советская индустрия переводов являлась крупнейшей в мире (Гудков, Дубин, 2009, 189), чем нередко славились деятели литературного интернационализма (Khotimsky, 2013, 139, 151). Важно обратить внимание на то, что в первую очередь переводились книги с русского языка на языки народов СССР и социалистических стран и наоборот. Грузинская же литература занимала не последнее место (Модебадзе, 2014, 262), а считалась особенно важной составляющей литературного пространства.
В Грузии была образована ставшая известной в советские времена Главная коллегия по художественному переводу и взаимосвязям между литературами (возглавлял ее Отар Нодия). В Коллегии работали переводчики со всех кавказских языков. В журнале «Кавкасиони», выходившем при Коллегии, публиковалось большое количество переведенных произведений.
Зачастую так складывалось, что в художественной прозе, а более того – в поэзии комбинировался взаимоперевод – также по парному принципу: известный русский писатель переводил известного грузинского писателя. Самый убедительный пример тому: Пастернак и Тициан Табидзе, отношения которых стали символизировать русско-грузинскую литературную дружбу (Абзианидзе, 2008, 488). Теневой стороной переводческого процесса, оставшейся вне поля зрения любителей литературы, являлось то, что русские поэты часто не знали грузинского языка и нуждались в поддержке (в отличие от грузинских коллег, которые, «естественно», все знали русский). Профессиональные переводчики, имена которых, правда, нигде не появлялись, подготавливали русским поэтам подстрочники (Абзианидзе, 2013; Witt, 2011), что являлось особенностью советского переводческого процесса, о неожиданных побочных эффектах которого – появлении «переводов» раньше публикации самих «оригиналов» произведений – пишет Чингиз Гусейнов (2014, 205). Далее подстрочники обсуждались поэтами-переводчиками с экспертами и самими грузинскими литераторами. Таким образом, советская литература казалась диалогом на вершинах Парнаса. Возникало впечатление, что поэты-переводчики занимались герменевтикой национального духа, внедряясь с помощью «чужих» (т. е. грузинских) элит (коллег-поэтов или литературоведов, историков культуры и т. д.) в другую культуру.
В производстве и распределении не только литературного знания, но вообще в когнитивном моделировании народов, наряду с переводами, весьма важную роль играло (и продолжает играть) литературоведение, в частности сравнительное[15]. Для советского времени в литературоведческом процессе также сугубо важно отношение центр – периферия. На начальном этапе формирования сравнительного литературоведения в Грузии (имеется в виду сравнение русской и грузинской литератур) ведущими были филологи, получившие хотя бы часть образования в Москве или Ленинграде (Чхаидзе, 2015, 98–100). Там они освоили базовые знания и принципы формирования дисциплины, описанной Александром Михайловым как «пространство, середину которого занимает идеология» (Michailov, 1996, 376). Однако, какими бы парадоксальными ни были последствия традиционного идеологического контроля и литературоцентричности, они отразились на исследовании литературы и привели к тому, что профессиональные читатели-литературоведы, а также интеллигенция, которая привыкла к двойным кодам (Гудков, Дубин, 2009, 201), вопреки правилам научного дискурса, искали в литературоведческих текстах двойное дно и эзопов язык (Komaromi, 2015, 13). В некоторых случаях литературоведы сигнализировали читателю о скрываемой информации красноречивым молчанием, а порой живо играли потенциалом многозначности, тем самым постоянно испытывая границы идеологически допустимого (см. статью Филиной в наст. издании).
В Грузии, как и во всем СССР, исследования, лежавшие в области литературных взаимосвязей (связи русских классиков – Пушкин, Горький, Маяковский – с Грузией), были скрепой, удостоверяющей культурную спаянность. Это послужило причиной того, что исследования такого рода обретали характер центральных гуманитарных дисциплин (см.: Чхаидзе, 2015).
При этом для преобладающего послевоенного советского литературоведческого направления характерно теоретическое обращение к гегельянству Виссариона Белинского, которому в конкретной методологии противостоят позитивистские подходы: сбор фактов и описание произведений, их идеологически «правильное» толкование – чаще литературно-историческое, сопоставительное, типологическое, реже – теоретическое[16]. Такие подходы были социально и институционально легитимированными способами производства знания. Отклонения от них влекли за собой негативные санкции в адрес ученых (Соколов, Титаев, 2013, 253).
Еще одним важным моментом является вопрос устойчивости знаний при циркуляции их между центром и перифериями. Повторяли ли грузинские литературоведы и их труды «московское знание», или же грузинские исследователи переступили в своих трудах рамки, поставленные центром, тем самым предложив параллельный мир знания? Потому что, как было сказано выше, ученые, сформировавшие в Грузии направление исследования русско-грузинских литературных связей, получили свое образование в ведущих вузах центра, т. е. прежде всего в Москве и Ленинграде. По моим предположениям, грузинский язык, являющийся, наряду с русским, языком обучения, мог допустить возможность отклонения от канонического толкования литературы в русском тексте[17].
В период ослабления цензуры «периферия» в лице Грузии переняла функцию культурного центра – студенты узнавали о творчестве (полу)запрещенных русских писателей. Следует в этом контексте упомянуть еще об одной инициативе – журнале «Литературная Грузия», в котором активно печатали русские переводы украинских, эстонских и других авторов (Абзианидзе, 2008, 5, 24), а также полузапрещенных в СССР авторов. Важная роль «моста» между литературными мирами Грузии и России принадлежала особо почитаемому критику, литературоведу и переводчику Георгию Маргвелашвили, который по окончании Литинститута им. М. Горького вернулся в Грузию. На протяжении долгих лет он являлся членом редколлегии журнала и знакомил с грузинскими поэтами и писателями всесоюзную аудиторию, которая жадно читала «Литературную Грузию», ища в публикуемых там произведениях «спрятанное» политически релевантное знание.
Постсоветский период
С начала перестройки вся система литературы и знания о ней изменились. Еще до реорганизации литератур по линиям национальных государств представления интеллигенции о собственной, якобы важной роли посредника между народом и «правдой» становились все больше анахронизмами (ср.: Яковенко, 2013, 301).
Ученые, которые раньше могли рассчитывать при соблюдении правил советского научного сообщества (Гудков, Дубин, 2009, 191) на скромное, но обеспеченное социальное положение, вдруг столкнулись с угрозой потери статуса (Гапова, 2011, 292) и с новыми требованиями. Польза науки переосмысливалась или же вообще ставилась под сомнение. Резко изменилось распределение интересов и приоритетов в сфере науки: гуманитарные (объясняющие) дисциплины потеряли престиж в пользу экономики, права и других более практически-прикладных наук. Научные темы теперь уже не инициировались административным путем (Яковенко, 2013, 301).
А еще примечательнее стало то, что истинность знаний начала определяться разными конкурирующими мерами (Гапова, 2011, 292). Старая модель ее определения была вынуждена сосуществовать с новой, причем центры-источники получения знаний передвинулись.
В постсоветский период на первый план начало выходить ранее табуированное западное знание, известное сначала весьма узкому кругу исследователей. В 1990-х гг. обладающие упомянутыми знаниями смогли их капитализировать (Там же, 303). Лица, которые до распада СССР имели доступ к международному рынку науки и успели выучить западные языки, теперь сделали карьеру. К ним присоединились новые молодые элиты, получившие образование за рубежом, освоившие западные языковые, культурные и методологические навыки. После возвращения из-за границы – хотя многие вообще остались за рубежом – обе группы ученых (старая и новая) стали существовать в параллельных мирах (Там же, 304), публиковаться в разных журналах, доверять разным типам академического сертифицирования. Обе группы даже стали по-разному отвечать на вопрос о сущности знания и науки (Там же, 305).
На сегодняшний день во многих постсоциалистических странах обозначенная раздвоенность проявляется и в параллельно существующих академических институциях, а именно новооснованных университетах, которые конкурируют со старыми. Новые университеты, как правило, указывают на свою интернациональную/международную (имеется в виду: западную) учебно-исследовательскую программу. К ним относятся: Киево-Могилянская академия, Европейские университеты в Санкт-Петербурге и Минске, ныне в Вильнюсе и, конечно, Университет им. Ильи Чавчавадзе в Тбилиси.
Изучение русской и грузинской литератур в сравнительном ключе, что образовывало ранее скрепу гуманитарных дисциплин в Грузии, подверглось большим изменениям. Из само собой разумеющейся релевантной академической дисциплины, поддерживавшейся государственным порядком, оно превратилось в маргинальную научную область, вынужденную обороняться. При изменившихся обстоятельствах его политическая вовлеченность обрела иную окраску. То, что в советское время было приоритетом, подверглось переоценке. Межнациональные отношения с Россией могли восприниматься как враждебный имперский проект (правда, это ощущение существовало и раньше, но было скрыто или закамуфлировано идеологическим давлением или мифом о дружбе народов).
Примером «обороны» является биография литературоведа-русиста Игоря Семеновича Богомолова, опубликовавшего целый ряд работ о дружеском сосуществовании грузинской и русской литератур. Его деятельность как пропагандиста русской культуры в Грузии переносилась не только из научной сферы в политическую, но и из одной независимой страны в другую (Россия и Грузия). Для того чтобы сохранить область деятельности, которой занимались он и его коллеги, Богомолов становится членом грузинского парламента в период Эдуарда Шеварднадзе и, одновременно, членом Совета соотечественников при Государственной думе Российской Федерации. В тот же период Богомолов основывает русское культурно-просветительское общество Грузии, представляющее интересы русского нацменьшинства. Как и прежде, русистика и политика остаются переплетенными, однако в иных функциональных контекстах.
Схожий процесс переоценки гуманитарных дисциплин протекает и в России. И здесь исследователи были вынуждены пересмотреть свой канон и методологические ориентиры и, что еще важнее, заново определить границы той культуры, которая теперь представляет собой изучаемый предмет.
После распада СССР знание о переплетении русской культуры и литературы с культурами других наций и этнических групп стало неприоритетным, неподходящим и невостребованным. Российская академия наук и ИМЛИ как один из ее научно-исследовательских институтов особенно в последние годы стали опасаться за свой статус самой значимой академической институции страны. Например, в ИМЛИ на распад СССР отреагировали разделением отдела «Советской литературы» на две части: на отдел, в котором изучают «новейшую русскую литературу и литературу русского зарубежья» (включая русскоязычную литературу бывших республик), и отдел «литературы народов России и СНГ». Последний определяет свою миссию следующим образом: «Изучение истории и теории литератур народов России и СНГ в региональном и в международном контексте культурных и общественных отношений; теоретическая разработка проблем классического наследия, национальной самобытности литератур, в том числе литератур диаспоры и эмиграции»[18].
Таким образом, русскоязычная литература на русско-грузинскую тематику может найти свое место в первом названном отделе, но в ИМЛИ она остается без грузинской стороны, так как Грузия после войны 2008 г. вышла из СНГ, и следствием этого стало то, что в сферу деятельности второго отдела грузинская литература не входит. Научный штат отдела весьма ограничен, и даже несмотря на то, как буквально воспринимается правило о принадлежности к СНГ, интенсивность изучения литератур народов России и СНГ очень неровно распределена по территории России.
При этом литературный материал, которым могли бы заниматься в обоих отделах и на русском, и на грузинском, и на других языках, в частности по тематике российско-грузинских отношений, растет с каждым днем и требует более глубокого взгляда на культурный процесс и переосмысление отношений двух стран в последние годы.
В 1990-х гг., вследствие глубокого экономического и политического кризиса, начались ограничения или прекращение финансирования тех, кто занимался русско-грузинскими литературными отношениями: университетов, музеев, издательств. Как ни парадоксально, именно в тот период, когда появилась возможность публиковать даже самый политически взрывной литературный или литературоведческий материал, из-за социально-экономического кризиса научные труды интересовали весьма малый круг людей. Издатели и авторы исследований должны были оплачивать свои публикации самостоятельно, как предмет сугубо личного интереса. Вопреки трудностям филологи продолжали публикационную деятельность, выходили сборники и статьи (Чхаидзе, 2015, 107–108).
Бросается в глаза то, что в грузинской русистике в эти годы произошел авторефлексивный поворот. Усилившееся ощущение конца эпохи (литературоведческой, и не только) подтолкнуло к статьям, в которых описывалась и изучалась работа предшественников. Шел процесс осмысления прошлого собственной дисциплины.
Кроме того, другой особенностью времени явилось весьма критическое отношение к укрепленному советским литературоведением мифу о дружбе между Россией и Грузией, и не только литературной. Примером служат работы Нодара Поракишвили, который собирает и анализирует русскоязычные тексты, враждебные по отношению к Грузии и грузинам (например: Поракишвили, 2006).
Грузинский национальный дискурс, старание приблизиться к Евросоюзу и войти в НАТО, войны с Россией составили политический контекст 1990-х и 2000-х гг. Русистика в полной мере ощутила последствия времени. Если вскользь вспомнить о среднем образовании, то падающий спрос и антирусские настроения способствовали закрытию русских школ и других секторов образования и науки в Грузии. Русский язык был поставлен на одну ступень с другими иностранными языками – в рамки ранее неизвестной ему конкуренции.
Переориентация глубоко повлияла на процесс переводов. Как пишет Ирина Модебадзе, сегодня переводят непосредственно с и на западноевропейские языки (Модебадзе, 2014, 262, 264). Русский перестал играть роль проводника и посредника (т. е. языка, через призму которого воспринимается еще не переведенная литература). Переводится на русский с грузинского очень мало. Единственный автор, который нашел свою дорогу к российским читателям, – Заза Бурчуладзе (см. статью Уффельманна в наст. издании).
Для части грузинской элиты проблема дефицита переводов прозрачна. И для маленькой страны вполне очевидно, что переводы являются необходимостью. Поэтому государство содействует переводческому процессу посредством культурной политики (Там же, 261), и этот процесс поддерживают и негосударственные организации (как, например, фонд «Карту» Бидзины Иванишвили).
Полное переформатирование системы знания в Грузии было приведено в исполнение и в образовательном секторе. Особенно глубокие изменения произошли из-за реформ 2003 г. (времена Саакашвили): английский, а не русский язык стал главным иностранным языком всего образовательного процесса, начиная с младших классов. Система высшего образования была реформирована в соответствии с Болонской декларацией (дипломы бакалавра и магистра).
Грузинская русистика превратилась в одну из иностранных филологий. Степень изменения отношения к предмету видна из двух наблюдений: обучение филологов-русистов, которое раньше проходило на русском, сейчас проходит чаще всего на грузинском языке. В пространственном порядке новые иерархии еще виднее: исследователи русского языка и литературы ранее работали в главном корпусе университета, а сейчас переехали в гораздо менее престижный VIII корпус.
Новый, основанный в 2006 г. Университет Ильи (Ilia State University), в отличие от Университета им. И. Джавахишвили, разделен не на факультеты, а на школы/«schools». Ни славистика, ни русистика в нем не существуют как отдельные административные единицы или как заявленные учебные предметы. Те ученые, которые касаются русской или русскоязычной советской культуры, например, в компаративистских контекстах, активно применяют западную научную литературу и методологию.
По отношению к теме русско-грузинских (не только литературных) связей особый интерес представляют постколониальные и постимперские подходы, так как в отношениях между этими двумя культурами силы почти всегда были распределены асимметрично, а из описанного выше влияния политического порядка на литературный процесс становится явным, насколько значительна была эта роль в советский период. Постколониальные или постимперские методологии в России и Грузии, несомненно, являются составляющими нового порядка знания, импортированного с Запада в рамках англоязычных культурологических исследований (culturalstudies). Подобные процессы транснационализации науки описывают Даннеберг и Шонерт (Danneberg, Schönert, 1996, 61). Они указывают на ключевую роль рецепционных и методологических привычек, ослепляющих ученых, и о сложных процессах гибридизации при заимствовании иностранных тем и методов в науке, которые в конце концов могут привести к принятию новых способов описания и осмысления мира.
Сравнительный взгляд по отношению к России и Грузии иллюстрирует различие социальных контекстов в двух странах. В России постколониальные штудии (исследования) приживаются нерешительно, появляются работы прежде всего в ориентированных на Запад столичных кругах. Главная причина нерешительности явно лежит в колебании оценки: Россия – колонизатор или же жертва колонизации со стороны западной цивилизации (Tlostanova, 2006). Болезненный вопрос о возможной вине по отношению к бывшим, не совсем равным, братским народам способствует отклонению от быстрой рецепции данной методологии. В Грузии же, по моему впечатлению, постколониальные исследования быстро вошли в силу и используются как легитимный способ нового осмысления культурного и литературного наследия.
Однако важно отметить, что это относится больше всего к пониманию собственного самосознания как колонизированной культуры. Совсем не заметила я интереса к постколониальному взгляду на собственных субалтернов (абхазская, осетинская культуры в их соотношении к грузинской).
Таким образом, принятие постколониального подхода связано с методологической ориентацией на Запад, т. е. с отношением к новому центру, который заменяет Москву. Постколониализм мог найти свой путь в академический мир Грузии по причине легкой сочетаемости с национальным дискурсом. Он проявился с новой политической силой после распада СССР, хотя наблюдался также и ранее в советской национальной политике, но в иной, считавшейся терпимой форме.
Русско-грузинские литературные отношения и связанный с ними корпус научной литературы – сокровище для культурных исследований постсоциалистического пространства. Не только сами многогранные литературные связи между Россией / Советским Союзом и Грузией, но и накопленный за советский и постсоветский периоды пласт научной литературы ждут нового описания и понимания.
Библиография
Грузинский акцент в русском дискурсе позднесоветской и первой четверти века постсоветской эпохи[19]
Советское языковое пространство представляло собой сложную ткань, в которой доминировал русский язык. Но и он подвергался влияниям. Фетишизированный литературный (нормативный или стандартный) русский был «подпорчен» разными акцентами, с которыми говорили многие представители советского политического и культурного правящего класса, или элиты, как говорят теперь. Социолингвистические исследования, проведенные в США на американском материале, продемонстрировали, что борьба с акцентами является важным элементом дискурса власти. Преодоление акцентов играет важную роль в разграничении социальных групп. Росина Липпи-Грин полагает, что стандартный язык – это миф: не существует языка без акцента, но и отсутствие акцента – это тоже акцент. В языке сосуществуют разные звуковые вариации. Акцент служит лакмусовой бумагой, или шиболетом, для исключения из определенной социальной группы, оправданием этого исключения и отказа признания другими (Lippi-Green, 1997, 64). Он (говор, диалектная окраска речи) является важной составляющей русского имперства, его можно считать эфемерной идеологемой и сложным культурным инструментом, пока анализируемым в основном попутно, но уже ставшим предметом специального изучения. Идеологическую роль акценты в политической истории России приобрели только в советское время, когда власти получили возможность обратиться к своим подданным с помощью радио, кино и граммофонной пластинки. Уже индивидуальные особенности выговора Ленина самым тщательным образом воспроизводились и даже утрировались в советском театре и кино. То, что делалось в порядке сохранения так называемых
[1/14 сентября 1929] В Музей заявился товарищ Стеклов за книгой, и таким образом в моей небольшой коллекции личных большевических впечатлений прибавилось еще одно звено. Это плотный, высокий жид, которого выдает не тип, но акцент.
6/19 октября. Был приглашен в «Наркомат Внеш. Торг.» по вопросу распределения книг, приобретенных в Англии «товарищем Красиным». Был в обществе Кауфмана, Леви, Френкеля и Каценеленбаума и еще одной Ривки. Это ли не Россия?! Нужно, впрочем, отдать им справедливость, что они рассуждают более здраво, нежели тов. Покровский. Сегодня был в Наркомпросе у жида [З. Г.] Гринберга, который положительно произвел на меня хорошее впечатление. Толковый и благожелательный человек; петербуржцы недаром о нем хорошего мнения. Но, Боже, какой акцент! (Готье, 1993, 142, 144)
В первые десятилетия после революции мало кто из высших советских руководителей говорил без акцента – грузинского (Сталин, Орджоникидзе), армянского (Микоян), украинского (Каганович). За неимением достоверных источников трудно теперь установить, в какой мере именно официальный лозунг интернационализма отражался таким образом в повседневной политической практике. Лишь во время Второй мировой войны, когда официальная линия усвоила черты русской национальной идеологии, подвергся фонетической ретуши главный голос страны: так, на смену актеру Геловани, игравшему канонизированного Сталина с грузинским акцентом, пришел актер Алексей Дикий, говоривший в соответствии с правилами московской театральной школы, которые распространялись на все русские радио– и телевещательные каналы.
Инородные (инородческие) акценты в русской речи по возможности не допускались в систему массовых коммуникаций, так что русская речь всегда звучала по радио как голос Москвы. Так, одним из главных героев кинофильма О. Иоселиани «Листопад» (1966), где события в грузинском городке разыгрываются на фоне постоянно вещающей на московском русском языке радиоточки, оказывается этот невидимый и чужой московский акцент, предстающий нелепостью в Грузии. Прежде чем сказать о собственно грузинском акценте как идеологеме, рассмотрим его в контексте других политически и культурно значимых акцентов.
Появление персонажа с акцентом в средствах массовой информации нуждалось в советский период в специальном оправдании. Кавказскими акцентами воспроизводились характерологические признаки в диапазоне от безрассудства и сумасбродства до глупости и похотливости; украинским акцентом, суржиком или южнорусским говором – простонародность (как, например, в парном конферансе киевлян Тарапуньки и Штепселя); после водворения генеральным секретарем ЦК КПСС Брежнева южнорусский говор и похожий на него украинский акцент озвучили чиновную тупость. Еврейский акцент отсутствовал в кинематографе, но, наряду с кавказским или украинским, был широко представлен в устной словесности – анекдоте и хохме[21]. Но почему акцент вызывает смех? Одно из объяснений предлагает Сюзанне Мюльайзен. Она связывает акцент с явлением мимикрии, основываясь на исследованиях Фрейда и Хоми Бабы. Первый видит в мимикрии, наряду с карикатурой и пародией, акт подражания с целью обличения, но не в ярко выраженной форме, а второй связывает мимикрию с процессом выживания подвластного, который подражает властвующему. Таким образом, «инородцы» (в нашем случае: чукчи, евреи, грузины), которых высмеивают в анекдотах, предстают субъектами подражания образа «властителя» (правильно говорящих по-русски), а их неумелая мимикрия подвергается осмеянию (Mühleisen, 2005, 228–230).
Некоторые характерные, но малопопулярные произведения эфемерных жанров, в которых запечатлен дискурс власти и сопротивления, до сих пор почти не зафиксированы. Так, в конце 1940-х гг., когда пошли слухи о введении платного высшего образования, появился анекдот о том, как представители разных народов откликнулись на это нововведение; родители послали своим детям-студентам следующие телеграммы:
Украинец: Опанас, вертайся до нас, будешь свинопас!
Азербайджанец: Мамед, пул йохтур [денег нет]! Приезжай Баку – будешь дохтур!
Еврей: Абрам, сиди на месте: выслали двести.
Разумеется, каждая реплика читалась с соответствующим акцентом.
Анекдот, возникший в многонациональной среде студенческого общежития МГУ на Стромынке в Москве, передает тогдашнюю атмосферу «дружбы народов», не мешавшей появлению негативно сплачивавшего сообщество «националов» антисемитизма: карикатурный еврей, очевидно, оказывается единственным, кто готов справиться с новыми условиями жизни.
Кроме этих основных акцентов послереволюционной России можно указать на идеологически окрашенные как «западный» или «заграничный» польский и прибалтийские акценты (на эстраде 1960–1970-х гг. это, например, голос певицы Эдиты Пьехи), а также карикатурный японский и фонетически тождественный ему в устной словесности чукотский акценты. Оба последних были семантически полярны: носитель японского акцента – это, как правило, наивный представитель гораздо более развитой цивилизации; носитель карикатурного чукотского акцента, иногда представленного частым употреблением слова «однако»[22], – воплощение тупости в высшей мере[23].
Шовинистическая идеологическая окраска вполне обнаружилась и была отчасти зафиксирована в книжном виде лишь с начала 1990-х гг., когда появились соответствующие сборники анекдотов, да и вся тема перестала быть запретной. Только благодаря публикациям Новейшего времени в русском обществе появилась возможность почувствовать напряжение и действенность шовинистических представлений даже у самых выдающихся представителей русской интеллигенции[24]. Вместе с тем снятие преград с выказывания сколь угодно острой неприязни к представителям другого народа или языка стало приводить к межкультурным трениям второго порядка, вызванным почти исключительно пренебрежительным отношением бывшего «старшего брата» к «младшим братьям» – носителям так называвшихся в СССР национальных языков. Так, в обстановке очередного обострения словесного конфликта вокруг культурно-государственного суверенитета Крыма в газетах России начала 1990-х гг. появились публикации, противопоставлявшие «украинскую мову» «нормальному», т. е. русскому, языку[25].
Значимость самой этой проблематики проявилась тотчас за распадом СССР, когда с политической сцены России ушли люди, говорившие с сильным акцентом[26]. Процедура скрадывания акцента для достижения признания в качестве своего вполне осознана постсоветским русским дискурсом. Вот как писал Дмитрий Быков об одном из перебравшихся в Москву шоуменов:
Ценнейшее приобретение ОРТ – Валдис Пельш. Это гомерически смешной и патологически серьезный человек, почерпнутый для ведения программы «Угадай мелодию» из чудесной команды А. Кортнева «Несчастный случай». В шоу «Случая» он честно изображал прибалта, каким и является, – но прибалта гипертрофированного, с чудовищным акцентом и невозмутимым фейсом горяч-чего эстонского паарня. Теперь Пельш и говорит без акцента и, умудряясь оставаться серьезным, со множеством полузаметных подколок ведет последний проект Листьева – «Угадай мелодию» (Быков, 1995, 13).
Чувство обиды за отвергнутую колониями державу отзывается не только в устной словесности, но и в политических заявлениях. Форсируемый акцент – вполне в духе вышеописанной официальной тенденции ограждения от него русской системы телерадиовещания – неожиданно сделался знаком предательства:
Чем скорее ближнезарубежные господа новые демократы, вмиг забывшие русский язык (помните, как почти все лидеры – Кравчук, Горбунов и др. – враз заговорили по-русски с сильным акцентом?), перестанут учить ему [русскому языку] нас – тем лучше.
А то ведь эта болезнь уже становится заразной – уже в самой России Калмыкия принимает решение о том, что она теперь по-русски будет называться «Хальг Тангч», Башкирия – «Башкортостан» (Бухвалов, 1994, 11).
Любопытно, что определенные этнические группы, легко усваивающие русскую разговорную речь, тоже могут дождаться от носителей языка обвинений в этнокультурном двурушничестве. Так, судя по некоторым сообщениям, еврейский акцент часто сливался в сознании великороссов с южнорусским или одесским говорами, но в целом по степени социальной значимости он быстро уступил свое место другим акцентам. Писатель-почвенник, вспоминая свои студенческие годы, пишет об особенностях межэтнических отношений во время «оттепели»:
В университете в одной со мной группе учились Арнштам и Балцвиник; их еврейство воспринималось нами как некое чудачество, прозвище для подтрунивания. Особенность психического склада Арнштама и Балцвиника ровно ничего не значила для нас, поскольку Арнштам и Балцвиник утратили территориальную, экономическую, культурную, языковую общность с другими евреями, обрели общность с нами, стали наши. В группе были еще эстонец, азербайджанец, украинка, белорус, болгарин – тоже наши, но с акцентами в речи; Арнштам с Балцвиником говорили, как мы. Наш «антисемитизм» проявлялся разве что в юморе (Горышин, 1994, 166–167).
Украинский акцент принял на себя в постсоветском русском дискурсе в России роль означивателя взаимоисключающих для общественного сознания концептов – как советского централизованного правления (а), так и сепаратистских устремлений других республик СССР (б)[27]:
(а) Власти не заставили партийных функционеров покаяться, не поставили их на колени, вот они и пакостят, как только могут. И не найдет с ними мира наш президент. Пусть лучше об этом и не мечтает, а берет хорошую метлу и выгребает из своей конюшни всевозможных «патриотов» своих собственных желудков. А то они вновь запели соловьями и, весьма возможно, скоро
Раскулачивания шли по «
Мы отвыкли бегать за разрешениями хоть на какую площадь, мы отвыкли смотреть в рот главному редактору, ожидая судьбоносных
(б) Совет Федерации едва не конституировался как
Галдящая и неорганизованная толпа «
[В кабинете председателя Насиминского исполкома Баку] стоял сильный шум на чистом азербайджанском языке. Преобладали голоса двух замов. О чем шел крик, не знаю, ни один из моих солдат азербайджанскую мову «
Маргарет Тэтчер ненавидит чиновников и бюрократию, особенно бюрократию в Брюсселе. Много раз жаловалась мне на Европейское Сообщество. Выступает за «
Тот факт, что именно политики столь высокого ранга, как Лебедь и Немцов, начитав на магнитофон свои произведения, не спрятали растворенные в атмосфере страны шовинистические проговорки и оставили их в окончательной редакции, говорит о высокой степени привычности, усвоенности отношения к акценту как к идеологеме. Совсем другая культурно-языковая ситуация сложилась в Украине, где русский язык долго и неуклонно сокращал области применения украинского языка, вытесняя последний в быт и фольклор; ползучий характер противоборства обоих языков привел к тому, что расширилась область применения суржика – смешанного русско-украинского говора[29]. Ясно, что дальнейшее сосуществование России и Украины в одном государстве привело бы к такому же ослаблению и постепенному вымиранию украинского языка, как это фактически происходит в Белоруссии, где бóльшая часть населения полностью перешла на русский язык, сохранив лишь элементы акцента.
Жители обеих столиц часто склонны считать «провинциальный» говор собеседников выражением культурной неполноценности, что вызывало и вызывает сильную ответную реакцию[30].
У грузинского акцента в этом контексте первых постсоветских десятилетий роль была другой. Прежде всего, в раннесоветское время, когда к власти только-только пришел Сталин, так называемые инородческие акценты не воспринимались как что-то особенное – в силу многонационального характера правящей силы. Но уже Ленин опасался, что специфический «нерусский выговор» может оказаться слабым местом самых выдающихся деятелей партии, в особенности ораторов. Так, Ленин всячески предостерегал от выступлений Льва Троцкого – из опасений, как бы Троцкий не вызвал антисемитской реакции.
У грузинского акцента, наоборот, первоначально сложилась не столь печальная судьба. Лишь после Великой Отечественной войны Сталин приступил к политике русской национализации. Именно тогда, как уже было сказано, вместо актера Геловани, игравшего Сталина в более документальной манере – как грузина и с акцентом, сменил Алексей Дикий, говоривший по-русски без малейшего намека на грузинский акцент.
Однако, несмотря на официальную политику русификации, в обиходе грузинский акцент не перешел из-за этого в разряд «нелюбимых» или «неприятных». Наоборот, судя по сравнительно редким литературным примерам[31], речь идет либо о заведомо дружественном акценте самого Сталина, либо о шутливо воспринимаемом признаке гостеприимного человека, любящего поесть и выпить.
В книге Георгия Полонского «Доживем до понедельника», легшей в основу одного из самых культовых советских фильмов (1966–1968), есть такой эпизод: