То закрывая, то открывая глаза, выхватывал — шарахнувшись от их процессии, пробежал мальчик с плетеным коробом; кричат друг на друга разносчики — кто-то разбил кувшин; женщина в платье с нашитыми цветными лоскутами вытряхивает циновку; толстая пестрая птица с трудом взлетела на невысокий заборчик и вопит, будто ее режут.
Наконец толпа заметно поредела. Появились небольшие рощицы, разделенные мостиками, и строения здесь стояли неплотно. Кустарник с перистыми листьями почти скрыл очередной забор, а в нем обнаружились ворота, и всадники свернули туда, в широкий двор. Из золотистого выглаженного камня огромный дом; высокий фундамент — ни щелки, никак не залезешь, если не по лестнице подниматься. Крыша держится на столь же гладких каменных стволах, тоже светлых, но с широкими кольцами-полосами: словно толстые змеи застыли, стоят на хвостах. На террасу выбежала девушка парой весен постарше Кайе: алый и розовый сполох, цветы в волосах. Слетев по ступеням, не дождалась, пока всадники спустятся, пока грис уведут, кинулась к приехавшим, и кисти рук ее, увешанные голубыми браслетами из металла, плеснули, словно крылья, и зазвенели.
— Где вы так долго! Здесь было такое, дедушка даже хотел… Ой… — она заметила Огонька, которого только что спустили с седла. — А это что? Ведь полукровка!
— Подобрали в лесу, — сказал Къятта. Он девушке не улыбнулся, да и едва на нее посмотрел.
А она подлетела к подростку, гибкая и подвижная, но Къятта остановил ее, протянув руку.
— Скажи деду — мы сейчас будем.
Огонька, который едва мог ходить и даже стоять после долгого пути верхом, передали слугам или охране, и они были все одинаковые: любопытные, расслабленные, недобрые. На плече темный узор; а у тех, что поодаль стоят, не смея подойти и вовсе, кажется, никакого.
Иди, — Къятта подтолкнул его в спину, прочь от звенящей девушки. Кайе только кивнул Огоньку и махнул рукой.
Недолгой теперь дорога была, и мальчишка запомнил лишь, как отчаянно трещали цикады и ласточки носились низко-низко, порой едва не касаясь крыльями живой изгороди, мимо которой его вели.
Темно было там, где Огонька закрыли, сухо и очень темно. И, осознав, что остался один, он забился в угол, обхватив руками колени, и мечтал, почти что молился — никого больше, никогда, только чтобы никто сюда не зашел. А там, снаружи, люди, так много… больше, чем муравьев в муравейнике. Смуглые руки, звенящие серьги и ожерелья, громкие голоса. Как все они могут запомнить друг друга?!
Когда схлынули испуг и возбуждение, понял, что здесь совсем тихо. Так не было никогда — лес шумит, перекликается днем и ночью, а прииск стоял пусть не в лесу, но близко.
Думать, что теперь делать, казалось бессмысленным — не от него зависит. Тогда Огонек попытался понять, куда же он все-таки шел. Почему раньше не думал об этом? Почему не остался где-нибудь в безопасном месте? Откуда-то знал ведь, где в лесу безопасно. Что или кого он искал? Теперь был уверен: на прииск он вышел как раз в этих поисках. Но место оказалось не то…
А потом, после побега — ведь он как будто выбрал себе направление, двигаясь по солнцу и звездам. Что он искал?
Стукнул тяжелый засов и на пороге возникла фигура, черная в свете стоящей на полу маленькой лампы. Потом рука подняла лампу, и он смог рассмотреть.
…Кожа этой женщины была цвета темного меда, волосы удерживал широкий золотой обруч — гладкий, ничем не украшенный, длинное просторное одеяние из бледно-голубой ткани скрывало фигуру. Женщина подошла к Огоньку, поспешно вскочившему, положила ладонь ему на плечо и всмотрелась в глаза. Словно колючей лианой хлестнули по лбу; отшатнулся.
— Как твое имя?
— Я не помню…
Значит, он пошел в мать, не к месту подумал Огонек. Такие же черты у него, но тоньше, словно прочерчены на медном листе — а у нее округлые, мягкие. И она совсем другая — холодная, отстраненная. Почему? Интересно, а Къятта — в отца, или сын другой женщины? А сестра — это же она была на крыльце? — похожа на обоих братьев сразу…
— Где ты жил раньше? — резко прозвучал голос женщины, ножом вошел в череп между глаз.
— На прииске…
— До него?
— Лес…
— Как звали родителей? — он начал проваливаться в мягкую полутьму. Отчаянно замотал головой, пытаясь удержаться — он не хотел перестать быть собой…
— А ты можешь сопротивляться? — удивленно проговорила-пропела женщина, и мальчишка снова ощутил удар: лезвие в черепе провернулось, вошло глубже.
Какое сопротивляться? Что скажешь, когда в голове нож? Говорить он не мог, вот и все. Сколько это длилось, не знал, но она все же ушла наконец, и он был даже в сознании.
Вытер мокрые щеки.
Пока все складывалось неплохо… вроде обошлось, может, больше не тронут, раз ничего он не помнит. И место сухое, можно поспать. На прииске с верха шалаша вечно текло.
Когда спал, даже в забытьи чудилось: со всех сторон за ним следят много-много светящихся глаз. Сейчас что-нибудь вспомнит, и сразу сожрут.
Тридцать девять весен видела Натиу из рода Тайау, но выглядела много моложе. В облике женщины всё было от ее имени — “мед”. Полногрудая, неторопливая, с мягкими движениями и мягким смехом, она сохранила тонкий стан, несмотря на троих детей.
Много дождей и солнц прошло с того дня, как на прогулке увидел ее Уатта Тайау, и забрал в рощу неподалеку, а несколько часов спустя привел в собственный дом и оставил там. И большее сделал он — добился, чтобы Натиу приняли в Род, хотя отец Уатты противился тому, не понимая одержимости простой девчонкой. Для них — простой, хоть из хорошей семьи, уважаемой. Но довольно сильной уканэ оказалась юная девушка, и Ахатта Тайау согласился с прихотью сына. Золотая татуировка украсила плечо невесты, и Натиу позволено было снять браслет из серебра, знак осторожности Сильнейших. Серебро запирало способности уканэ, людей с “внутренней” силой, и те не могли ничего; пока не снимут, не отличались от обычного гончара или плотника. Но Восьми Родов Асталы это правило не касалось.
Натиу не любила Уатту, но лишь безумная стала бы отказываться от подобной судьбы — быть принятой в один из сильнейших Родов.
Двух сыновей родила Натиу, и оба не слишком походили на нее. Старший удался не столько даже в отца, сколько в деда, а младший чертами похож, но толку от этого мало.
А Киаль, хоть красавица, скорее напоминала не мать, а птицу-ольате.
Муж погиб много-много весен назад.
И все же Натиу могла гордиться собой даже не считая рождения таких детей — разве не она внушала верность не только воинам и стражам-синта Рода Тайау, но и простым охранникам их кварталов? Исподволь, по капельке помещала в сознание уверенность в том, что только этому Роду стоит служить, и жизнь отдать, если что.
А еще Натиу видела Сны.
Сон течет сквозь кожу, тело становится водой и течет сквозь сон. Ресницы отбрасывают лохматые тени. Ойоль, сновидица.
Давным-давно уканэ умели плавать по рекам снов, не тонуть в водопадах снов. И уже много-много весен никто этого не умеет. Редкие всплески — рыбка махнула хвостом, и вновь тишина.
Во сне опасней, чем наяву — так говорят.
Натиу любила сны. Училась быть ойоль. Не было учителя — брела сама, наощупь, по чудом увиденным записям, по собственным догадкам выстраивая дорогу.
Порой сон показывал прошлое или будущее куда четче, нежели это могло сделать видение, вызванное дымом шеили. А в древности, говорят, могли сном менять другой сон, делать реальность иной. Убивать могли, говорят. Натиу не умела. Никто сейчас не умел.
Но она научилась рисовать перед собой двери… и заходить в них. И даже касаться того, что стояло за дверью. Долго училась, не жалела ни себя, ни зелий — а дорого обходились подобные зелья ей, тогда еще совсем девчонке. Здесь, в доме Тайау, нужды в средствах уже не испытывала, и к древним табличкам и свиткам был доступ, хоть немного их самих сохранилось. Училась, даже потеряв мужа — всю себя вложила в эти занятия.
Поначалу и не нужно было ничего больше — Сила сама хлынула в пробитую щель. Но…
Уже много месяцев сны сами не приходили. Готовила травы. Немного пожелтели белки глаз, руки подрагивали — но ей уже не для кого было оставаться красивой. Къятта видел, и презрением дышала вся его фигура. Презрение вызывало страх, и мать съеживалась, когда мимо проходил старший сын — гибкий зверь скользил в травах, где рос ее сон.
Зверь этот мог вырвать травы с корнем.
Не делал этого — то ли из презрения, то ли из другого какого умысла.
Не из любви к матери.
— Я ничего не вижу, — сказала она Ахатте Тайау, уже седому, но все еще крепкому. — Али, он будто сосуд из бронзы, а я могу только ногтями царапать — ничем не поддеть крышку. И ножа у меня нет, а разбить бронзу не выйдет.
— Что ты думаешь делать?
— Отведу его в Дом Солнца.
Глава Рода смерил ее взглядом, ощутимым, будто приложил к телу настоящую портновскую мерку.
— Тамошние жрецы сильнее тебя?
— Не слабее, — призналась она с неохотой, потирая пальцы с удлиненными позолоченными ногтями. — И я сновидица, а они привыкли делать разное. И у них есть шары внушения, и еще… Если, конечно, ты не велишь полукровку убить.
— Я всегда предпочитаю дать шанс… ты же знаешь. Но главное — нам надо понять, что он такое, и не подослан ли. Идите в Дом Солнца. Только потом не жалуйся, что Къятта снова ведет себя непочтительно. Пожалуй, и я присоединюсь к вам.
— Ты мне не доверяешь? — вспыхнула Натиу.
— Ты ведь живешь в этом доме, зачем же спрашивать?
— Намекаешь, что я могу придумать историю этого найденыша? Ты ведь не тот, кто пойдет проверять.
— Иди отдохни, — сказал Ахатта почти ласково. — Ты потратила много сил.
**
Его отвели к теплому бассейну и отмыли хорошенько, срезали часть волос, которые было не расчесать. Полукровка был рад: он всегда любил воду, но даже на береговом прииске редко выпадала возможность залезть в речку, что говорить про чащу. В бассейне он просто блаженствовал; кажется, это позабавило тех, кто им занимался, и с полукровкой обращались вполне дружелюбно.
Порадовала и одежда, не из тонкого льна, как у жителей дома, а из волокна более грубого, как носили на прииске; но безрукавка и штаны чистые, хоть не новые — для него лучшая одежда в мире.
Потом ему дали большую свежую лепешку и молока. Никакого сравнения с тем, чем кормили на прииске, и он начал думать, что счастье ему улыбнулось, а всё недавнее оказалось лишь недоразумением.. Если б спросили, чего еще мог пожелать, попросил бы еще одну лепешку, а так не решился, конечно. Тело после долгого пути верхом еще ныло, но уже вполне терпимо.
Солнцу предстояло еще долго карабкаться к полудню, когда полукровку вывели во двор. Он немного сник, заметив ту женщину из подвала. Рядом стоял пожилой человек с когда-то резким, но смягченным годами лицом, в темной одежде из мягкого складчатого полотна — длинной, в два или три слоя — не как у большинства виденных. Полосатый платок, искусно свернутый, завязанный на затылке, скрывал волосы. На шаг позади держался, похоже, еще один из домашних слуг — и пара охранников, равнодушных, меднокожих, с дротиками в руках.
Мальчишка склонил голову, не зная, как тут положено приветствовать старших. Покосился направо, налево — юноши по имени Кайе нигде не было. Назвал “Огоньком”… а имя его самого означает “ночь”. Где же он — или нарочно отослали, чтобы без помех… сделать что?? По счастью, не было с ними и Къятты — уж его-то намерения Огонек никак не мог счесть добрыми.
Пожилой чуть кивнул женщине и указал вперед.
Огонек думал, они снова поедут на грис, но группа людей вышла за ворота и пешком направилась по светлой, ароматной от пряной зелени улочке. Навстречу мало кто попадался, и встречные были одеты в чистое и выглядели сытыми и здоровыми. Если кто-то из них нес вьюк или корзину, груз не казался тяжелым. И страха на их лицах не было, скорей любопытство.
Шли не менее получаса, прямые вроде бы улицы неожиданно изгибались — или по мостику перебегали через узкий канал.
Сейчас Огонек не мог толком разглядывать город. То и дело исподволь смотрел на идущих рядом людей — чего от них ожидать? Круглолицая женщина в накинутом на голову и плечи синем тонком шарфе — она один раз уже причинила ему боль. Высокий старик с равнодушным твердым лицом — он, наверное, очень тут уважаем… Не понять, есть ли золотой знак на плече, его закрывает широкий и длинный рукав. Но по всему ясно, этот человек никак не из слуг.
На остальных поглядывал с меньшей опаской, понимая, что решают здесь не они.
Но как бы ни тревожился, то и дело краем глаза выхватывал то мозаичный орнамент по верху невысокой стены, то разноцветные камешки, которыми был выложен центр небольшой площади, то огромного попугая с кольцом на лапе, на ветке в чьем-то саду.
И вверх, на небо с перистыми ленивыми облаками, он смотрел. И башню заметил поэтому — она стояла довольно далеко, а вокруг все еще тянулись стены домов, увитые плетями ползучих растений. Какая же громадина должна быть, чтобы хоть до половины подниматься, не заслоненной ими?!
На фоне светлого неба башня казалась темно-желтой, ее округлое тело плавно сужалось кверху, обрамленное неширокими уступами-террасами — все вместе походило на мощный ствол, обломанный сверху. Наверху, у самого края, стояло с десяток фигурок; как им не страшно подходить близко, подумал Огонек. Сам он не боялся спать и на высоких ветвях, но там легко было уцепиться, чтоб не упасть.
Рокотали барабаны, как крокодилий хор на болоте, звук хорошо разносился; Огонек уже отворачивался, когда одна из фигурок полетела вниз.
Видел ее краем глаза и в первый миг подумал — почудилось; но ту рокот оборвался, и грянул вновь — и второе тело сорвалось с края.
Невольно мальчишка вскрикнул.
Он был далеко, не мог видеть лиц, не видел, и куда упали люди, но не сомневался — разбились. Так высоко…
— Не время, — сказал старик, прищурясь и тоже глядя на башню. — И сразу двоих… будь плохое знамение, нам бы сказали. Значит, чей-то дар. Кому понадобилось, интересно.
Он отвернулся и продолжил путь, а остальные, кроме женщины, едва и взглянули вверх — да и смотреть уже было не на что, стоящие у края повернулись спиной, уходили.
Мне почудилось, пожалуйста, пусть мне почудилось, непонятно кого заклинал Огонек, не переставая дрожать.
На прииске не убивали. Могли надавать оплеух, пнуть так, что отлетишь на пару шагов, огреть плетью-стеблем лианы, но все это было терпимо, даже ребра ни разу не треснули. А среди этих людей он увидел несколько смертей за несколько дней.
Его привели не к страшной башне, а к массивному дому в четыре уступа, и каждый был из камня разного цвета, и все — оттенков солнца. Рассветный золотисто-розовый, веселый желтый, спелый оранжевый и багряный — все вместе казалось отрадным для глаз, и на миг Огонек даже замер, восхищенный, на миг забыл только что виденное. Но ощутил легкий толчок между лопаток, и снова сжался, вспомнив, где он и не зная, зачем он здесь. Десяток ступеней вели к черному провалу в стене — туда, казалось, и вовсе не проникает свет, и откуда бы, раз солнце остается снаружи?
Я оттуда не выйду, подумал полукровка, но шел покорно и с виду вполне спокойно. А за темнотой коридора оказался круглый солнечный зал — лучи лились из отверстия в потолке, отражались от полупрозрачной светлой мозаики на стенах и на полу, от бронзовых зеркал тут и там.
Кровью здесь не пахло — был запах нагретых смол, и хвои, и сладкого пряного дыма. Те, кто привел Огонька, о чем-то заговорили с двумя людьми в длинных желтых одеждах, со множеством золотых браслетов и ожерелий, украшенных камнями еще более солнечными и разноцветными, чем стены снаружи. Потом его усадили на каменную тумбу в конце зала, и все стали поодаль, кроме женщины с синим шарфом и двух местных служителей. Велели смотреть вперед. Потянуло еще более сладким дымом, дым сгустился и в нем появились глаза — хрустальные, беспощадные, они качались и приближались, грозя его проглотить. Огонек не мог шевельнуться; на миг почудилась огромная змея, ведь не бывает, не должен быть дым с глазами!
Он был, приближался, сдавливал голову, и мозг, и все тело болели от нестерпимого блеска. Потом словно в паутину уткнулся с разбегу — многослойную, плотную, а за ней… ничего.
Чья-то рука выдернула его из дымной пасти, Огонек услышал рассерженное шипение:
— Мать моя, не тронь то, что принадлежит не тебе!
— Ты мой сын, — отозвалась женщина еще властным, но поблекшим голосом. Двое служителей стояли за ней, и казались напуганными.
Кайе вскинул голову, осторожно поддерживая за плечи Огонька:
— Я твой сын. Но помни, кто ты и кто я кроме этого!
Женщина что-то сказала растерянно — тому, старику, понял Огонек. У него самого все еще мелькали пятна перед глазами, кружились, мешая как следует видеть.
— Пусть идут, — раздалось негромкое. И они ушли.
Съежившись на корточках у канала, Огонек смотрел вниз и никак не мог перестать дрожать, даже чуть не упал. То ли пережитый испуг был тому виной, то ли страшный обряд, да еще виденные чуть раньше смерти. Он бы точно свалился в почти неподвижную воду, если бы нежданный заступник не стоял за спиной в паре шагов. Этого полукровке хватило, чтобы успокоиться немного и наконец развернуться, поднять голову.
— Уже встаю, не сердись только, — пролепетал он, видя, что юноша рядом очень, очень зол — кажется, и дымную змею бы сейчас придушил. Злость эта почти ощутимо висела в воздухе, мешала дышать.
— За что, глупый? — голос Кайе тоже был мрачным. — Это она предложила, не дед. Больше она не посмеет…