Еще какие-то нужные и теплые слова высказывал этот лесной человек, который и впрямь был года на два старше меня. Хотя — черт его разберет…
***
Угол Линии и Проспекта приветствовал меня безветрием и чистотою, каким-то ласковым торжеством света и объемов.
Приятно и легко становится людям от такой встречи, но мне отчего-то взгрустнулось… То ли перспектива способного Коли показалась фикцией, то ли «запущенный в разгильдяйство» полноценный день любимой работы (временно любимой) не позволял-таки успокоиться, то ли прилипшая в паспорте фотография жены (всюду гуляющая со мной вблизи сердца, в нагрудном кармане) охладила пыл моего солнца и безоблачной тревоги… Скорее всего — это предчувствие очередного и известного уже повтора в судьбе, в единственной, пробегающей рысцою, жизни: ведь не один раз еще больший восторг от вновь нахлынувшего чувства овладевал мною в продолжение последних лет, но окончательного смысла или «здоровой семьи» не приносил. Оставались лишь утерянное счастье минутных первых месяцев и обоюдные раны от горя и пошлости… Почему такая трудность сопутствует мне тенью, отчего такую виноватость я узакониваю в себе?!
Присев на северный угол тротуара и продумывая опять эту тему, я начинаю наказывать себя внутренними словами и тщательно выискиваю в существе своем признаки извращенности:
Уж было успел я согласиться с этой железной. логикой, как вдруг услышал в глубине спины стук костылей и модной шпильки и через секунду увидел справа над собой предмет своих рассуждений.
Внезапная тоска, и голос охватили неспокойную внутренность мою, заставили меня сосредоточиться в порывах и поджаться. Неожиданно для самого себя я ухватил руками деревянное орудие ходьбы, затем привстал и замялся в нелепости и стыде.
Вместо ответа я лишь коряво отряхивал заднюю часть костюма и устремлял глаза книзу (возможно, от разницы в возрасте); нечаянно покраснел ушами и щеками, выпрямил колени.
Строгая женщина зачеркнула меня из событий дня, тяжело и решительно принялась производить свои шаги… Шла она достойно и страшно, и скоро скрылась за дверьми парадной на углу Малого и 5-й Линии…
4
Следующие три дня протекали быстро в разнообразных заботах: возвращение долга жене Глобуса, совместное архитектурное совещание специалистов и любителей на тему возрождения древнерусского аркатурного фриза в периферийных новостройках Ленинграда, длинный и бестолковый вечер с Глобусом в пивном владимирском баре с разговором «за личную жизнь и судьбы», ворох пережитой документации и хлопоты по благоустройству интерьера новой «жилплощади» нашей творческой Команды, а также — футбольный матч на первенство Севера с представителями мурманского Цветочного Клуба любителей хорового пения (проигранный— 1: 2). В пятницу вечером — обшивка досками моего гаража для сухости, а с пятницы на субботу — ночное захоронение в землю любимой собаки Валентины Анисьевны — матери все того же Глобуса — собака долго болела какой-то свирепой чушью еще со времен фестиваля молодежи и студентов.
Вот, собственно, все дела, занимавшие меня в течение этих трех суток, хотя вполне уместным будет припомнить здесь и весьма необычный сон, имевший волю присниться мне сразу же после погребения старой афганской борзой…
…За начальственным местом какой-то вшивой конторы восседает рыба моя — Анна. Она курит трубку, иногда отвлекаясь на телефонные ответы и переключение вентилятора.
Стук в дверь своею робостью напоминает дальний трезвон коровьих колокольцев — это входит одноногая.
Нежный и тихий голос бледной посетительницы запевает из «положения стоя»:
Посетительница, поцеловав висок молодого командира, направлялась беззвучной шпилькой в сторону выхода, властная Анюта уже орала слово «Следующий!», а я почему-то находился за шторой с автоматом Калашникова и трусливо стеснялся обнаружить свое присутствие…
Далее сон проступал отрывочными фрагментами. В кабинет конторы поочередно вошли две молоденькие девицы: первой — подруга Женя в качестве секретаря-машинистки, второй — моя жена в пору девственной юности в качестве «следующей». Женя принесла Анюте поднос с пивом и косметическими принадлежностями, а моя зареванная жена засеменила к окну, отвела штору и низко приткнулась к магазину автомата, а заодно — и к моей колыхавшейся груди, — она всегда чувствовала, где меня искать…
…Тогда я проснулся и курил минут тридцать.
***
Субботним утром супруга выслала меня за сметаной и дрожжами, а также проверить лотерею ДОСААФ, Вернувшись, я слегка порадовал ее выигрышем какого-то шагомера стоимостью в одиннадцать рублей и, немного повиляв своим хитрым хвостом, снова помчался на Васильевский Остров, чтобы быть поближе к чарующему тайному Углу.
…Пошел дождь. От него я укрылся под навес уже знакомой парадной и наблюдал беспокойство кратких пузырей, выскакивающих из неба, отраженного в луже. Так я когда-то ожидал своего дембельского часа, и пузыри разделяли тогда мое нетерпение и сладостную грусть юности…
Теперь я ожидал Анну. Мне казалось, что она должна проживать где-нибудь поблизости: иначе — зачем бы ей назначить именно здесь нашу завтрашнюю встречу. Интуиция убеждала меня, что мы увидимся сегодня, очень скоро.
Редкие зонты проплывали мимо. Они укрывали собой молчаливых людей и двигались неторопливо, боясь противоречить тихому и ровному дождю и низко замершему темному небу — те не любят быстрой ходьбы под собой и чрезмерно громких голосов.
Пытаясь угадать сокровенную жизнь в одиноких фигурах и вглядываясь в их замаскированные непогодой лица, я невольно обнаружил странную закономерность: среди них вовсе нет мужчин, а только одни женщины…
Анна появилась через час в сопровождении пожилого джентльмена…
***
Не успев еще изумиться, я упрятался в глубину дверей, выставил глаза наружу, а затем, намокая, украдкой двинулся вслед Анюте и ее коротконогому приятелю.
Они остановились у нужной арки, сбросили вниз мешавшую отдышаться «бриллиантовую» сумку и, обнявшись, принялись целоваться…
Мне показалось вдруг, что я — тринадцатилетний: удивляюсь всяческим происшествиям, отвешиваю нижнюю губу и даже пытаюсь плакать, точно у меня открылось давнишнее горе.
А горе заключалось в том, что утащили у меня свежую и невесомую радость — забвение прошедших лет, длинные ночи с «верной девчонкой» и «улетанье» от семьи, от фальшивой мертвой солидности и каждодневных, дум на нравственные темы.
Анна действительно скоро вернулась, после чего они обменялись последними лихими фразами для гарантии безмолвно оговоренного ранее дела. И исчезли…
В такие заколдованные минуты любой «тринадцатилетний» человек склонен растеряться и совершить необдуманные действия. Вот и я не был обделен этим божеским недоумием и стремительно направился на угол 5-й Линии с патологически навязчивым желаньем разыскать по квартирам пресловутой парадной неприятную, но теперь уже необходимую мне как кислород, одноногую Красавицу.
Дождь к этому времени усилился, что помогло мне отвлечься от нелепости моего присутствия на белом свете нерешительно названивать в квартиры 1-го, 2-го, 3-го этажей в надежде и поисках… черт знает чего! Сострадания? Эффекта неожиданности? Или еще Чего-то — никому до конца не понятного, традиционно абсурдного, но для жизни и смерти — Важного и необходимого…
***
Алиса Николаевна (так звали рокового моего, человека) открыла дверь двухкомнатной квартиры в третьем этаже, и, увидав меня плачущего, пригласила войти. Она держала себя официально на своей одной ноге, оказалась членом ленинградского отделения Союза художников страны, а одета была в прозрачный пеньюар и еще во что-то незаметное. Не загоревшая часть груди бросилась мне в глаза, неприбранные волосы шикарно провисали по телу, а холодное лицо было злым и цвета всей нашей трудной жизни.
— Шантаж на уровне детского сада… Любопытно! Ну что ж, попробуем, прошу в комнату…
Грохочущие палки унеслись на кухню, а я, сбросив обувь, вошел в дальнюю дверь, ведущую к чужим владеньям.
Там я обнаружил великое множество портретов самых разных людей. Это были рисунки, этюды и эскизы, большие, среднего размера и совсем небольшие станковые картины, размещенные по полу и на стенах, втиснутые между стекол окна и подвешенные на серых нитках от потолка. Кроме того, в комнате также расположились около пятидесяти горшковых цветов, черный витой диван, разобранный по крышкам кабинетный рояль (белого цвета), маленький сервант и торшер с кисточками, березовые низкие пни, стилизованные под стулья, футляр от ружья и огромное число каких-то неожиданных предметов. Повсюду в стопках и отдельно валялись книги, а на торшере в ретро-подрамнике таилась желтая фотография Алисы Николаевны с надписью внизу фиолетовыми чернилами: «Одесса. 1945. Салют Победы над сволочью.
Интерьер комнаты неприятно поразил меня, хотя, справедливости ради, пришлось отметить, что коробит меня лишь от привычной канонизованной установки на гармонию цветовых «группировок» и заполненность пространства — меня учили полутонам и свободе мебели и вещей. А тут — нескладные контрасты множества предметов. И все же я был шокирован интересным и волнующим духом комнаты, что привело меня к состоянию стыда и некомпетентности. Спонтанная стилистика и, соответственно, неожиданный уровень вкуса — свежий и развинченный, но, вместе с тем, древний и монументальный — пугали и повергали в сконфуженность… Поэтому, в ожидании чая и дикого красивого существа, я постарался мобилизоваться и не тушеваться от серости.
Не успели эти мысли и корявые слова промелькнуть у меня в голове, как отворилась дверь и вошла Алиса Николаевна — в другой прическе и сверлящем глаз «хохломском» кухонном переднике (для отвода глаз). Заметил я и появившийся легкий грим, темную помаду в губах и более мягкие, почти «кошачьи», повадки.
Следом за ней вползла тысячелетняя старуха с не стираемыми временем чертами благородства в лице. Она несла на подносе чай, вяленую дыню и молоко и, между прочим, старательно делала вид, будто воспринимает меня как старого знакомого частого гостя этого дома. Я вскочил, принял у нее поднос и, водрузив его на низенький столик, помог Алисе присесть и выдохнуть воздух. И в тот момент, когда Алиса заговорила, старухи уже не было в комнате.
Затрудняясь точно сформулировать ответ даже самому себе, но, вместе с тем, прекрасно понимая, что молчать сейчас категорически неверно, я вдруг неожиданно выпалил:
Звериный взгляд и капельки пота, проступившие в глазах этой женщины, мгновенно превратили ее лицо в сплошное отчаянье и свирепую болезненность. Сдержав, однако, сердечную бурю последним терпением, Алиса спросила металлическим голосом:
Обескураженный таким поворотом событий и заколотившись грудной клеткой, я пытался осознать идею вопроса, а несносная способность человека к анализу тупо выводила меня на отсутствие ноги, пытаясь уловить хотя бы зыбкую связь с какими-нибудь военными действиями. Но тщетно. Мысли смешались с какими-то чужеродными ощущениями, а язык затрещал о чем попало:
На кухне старушка уронила что-то из посуды, принялась эту беду убирать и напомнила мне необычайное мое присутствие в чужом и жутком доме. А Николаевна продолжала атаковать:
Глаза ее заплывали кровью, как у быка на арене, а у меня вниз по позвоночнику текли ледяные жгучие струи. Двадцать седьмым чувством я ощущал далекую правоту ее слов и лихорадочно искал спасения из плена тошноты и стыда: опустился на колени, проглотил собственный воздух и жалко произнес:
Алиса схватила остывший чай и залпом опорожнила целую чашку.
Дар речи к этому времени уже успел изменить мне, тело мое переместилось на прежнее место, а глаза я прикрыл руками и отвернул в сторону голову. Тогда приоткрылась дверь комнаты, и пожилая гадалка осторожно произнесла:
Меня попросили на кухню, и я к чему-то начал отсчитывать по секундам длительность пятнадцати минут, понимая мистическое рождение несуществующей дочери как нелепое чудо женской психологии.
На кухне интерьер продолжал терзать меня новизной, а на исходе двенадцатой минуты, в одежде для уличной прогулки и с крысой палевого цвета на вороте плаща, появилась старуха. Она любезно предложила мне вернуться обратно в комнату, сама же — с едва заметным налетом манерности — схватила зонтик в розовых наплывах, щелкнула замком входной двери и исчезла.
…Я испугался странностей и молчанья, и оттого решительнее, чем прежде, отворил дверь и затворил ее изнутри.
Алиса возлегала посреди комнаты на сизой постели глядела в распахнутое окно, сложив при этом кисти рук поверх разбросанной по ее телу простыни.
Пузырек с молоком стоял на полу у изголовья, тишина заставляла меня приближаться, а крупные родинки на шее почему-то напомнили Трускавец, воинствующую актрису театра и кино и что-то еще — какую-то небыль и темную тайну.
Я подошел вплотную и замер в лихорадке. Не шелохнувшись, Алиса тихо заговорила:
С этими словами она отвернула часть простыни. Красивые груди слегка подрагивали от неровного дыхания и растеклись от собственного веса мягкими ровными полушариями. Боковое зрение угадывало, что Алиса пристально смотрит в мою сторону, а я, застигнутый, не смог ответить встречным взглядом — глаза уже поползли вверх по стене, пока не уткнулись в изломанные одежды Анны Ахматовой… Вероятно, чтобы выиграть время, память наскоком пробежалась где-то в давнем далеке и выхватила светлую стену одного из залов Русского музея, а заодно и голое черное дерево в ста метрах от могилы художника Альтмана…
Я знал — нужно что-нибудь сказать или, хотя бы, посмотреть Алисе в глаза. Но странность копии, повисшей на стене, сковала мышцы и застучала кровью по вискам: Ахматова сидела в той же мудрой стеклянной позе, но сквозь одежды нежным теплом проступала… грудь самой Алисы, дышавшая светом и страхом.
Шепот Алисы Николаевны током врезался в шею и плечи, он казался мне неправдой, чужим туманом.
Профиль Ахматовой неожиданно менялся на лицо Алисы в фас.
На стене уже исчезла нога и начинали шевелиться руки. А душа моя теперь кричала о том, что во всем виновата Ахматова… или жена… или нога… и опять закричала о том, что хочу схватить за голые руки…
Вдруг в три секунды затихло ВСЕ, лишь слышно было, как хрустят сосуды в голове. Я обернулся. Алиса молчала; в глазах у нее расселись крупные слезы, губы дрожали, как у мальчишки, а руки — тоже дрожали и… тянулись ко мне.
И я сорвался…
***
Восьмого декабря теперь уже далекого года„в 20 часов по Москве, я встретил свою первую любовь. Светлана была девушкой немного избалованной, но заболел я ею смертельно с первого взгляда и до последних своих дней буду нести по жизни ее нежную и добрую женственность, великолепную красивую преданность и ЕЕ счастье и жизнь, которые во мне не умирают…
Так вот, вечером восьмого декабря, околдованный неизведанным смыслом и жгучей тревогой еще раннего сердца и наблюдавший ее, танцующую, с расстояния четырех метров, я каждым кончиком пальца ощущал любое движенье уже тогда любимой фигуры, в ладонях же чувствовал колыханье оставленных ею следов на паркете.
А если случалось ей пролетать чуть ближе к моему углу в просторной комнате, то вспыхивала кожа под покровом волос и комочки молний сухим льдом продвигались в разных направленьях по ногам, по рукам и по всему организму. ТОГДА я боялся мечтать о первом робком поцелуе, страшась отпугнуть невозможное и близкое счастье.