Если бы на пути этого несчастного не встретилось искушение в образе лорда Брэндиболла, он бы и по сей день скромно и достойно следовал своей профессии. Он мог бы жениться на кузине с четырьмя тысячами приданого, дочери виноторговца (старик поссорился с племянником из-за того, что тот не уговорил лорда Б. заказывать у него вино); мог бы народить семерых детей, давал бы частные уроки, сводил бы как-нибудь концы с концами и жил бы и умер сельским пастором.
Мог ли он избрать лучшую долю? Если вам интересно узнать, каким прекрасным, добрым и благородным может быть такой человек, прочтите "Жизнь доктора Арнольда" Стэнли.
Глава XIII
О снобах-клерикалах
Среди множества разновидностей снобов-клерикалов не следует забывать об университетских снобах и школьных снобах: они образуют весьма сильный отряд в этой армии черных одеяний.
Мудрость наших предков (которой я с каждый днем восхищаюсь все более и более), по-видимому, решила, что воспитание детей дело настолько неважное и незначительное, что почти всякий, носящий рясу и духовный сан, может за него взяться, вооружившись розгой, и даже в наше время найдется не один честный джентльмен-помещик, который, нанимая дворецкого, очень заботится, чтобы у того была рекомендация, и лошадь ни за что не купит без надежного ручательства и самого тщательного осмотра, однако же посылает сына, юного Джона Томаса, в школу, не расспросив, что за человек там учитель, и отдает мальчика в Суичестер-колледж, под начало доктора Блока, потому что он и сам (добрый, старый английский джентльмен) сорок лет тому назад тоже учился в Суичестере под началом доктора Базуига.
Мы нежно любим всех школьников, ибо многие тысячи их читают и любят "Панч": да не будет им написано ни одного слова, которое не было бы честным и не годилось для чтения школьников. Он не хочет, чтобы его юные друзья стали в будущем снобами или же были отданы на воспитание снобам. Наши отношения с университетской молодежью самые тесные и теплые. Простодушный студент нам друг. Чванный профессор колледжа дрожит в своей трапезной, боясь, что мы нападем на него и разоблачим как сноба.
Когда железные дороги еще только грозили покорить те земли, которые они впоследствии завоевали, какой крик и шум подняли, если позволено будет вспомнить, власти Итона и Оксфорда, опасаясь, что эта чугунная дерзость пройдет слишком близко от очагов чистой науки, вводя в соблазн британскую молодежь. Тщетны были все мольбы: железная дорога наступает, и старинные учреждения обречены на погибель. На днях я с восхищением прочел в газете самое достоверное объявление-рекламу: "В университет и обратно за пять шиллингов". "Университетские сады (говорилось в объявлении) будут открыты по этому случаю; университетские юноши проведут регату; в часовне Королевского колледжа будет играть знаменитый орган" — и все это за пять шиллингов! Готы вошли в Рим, Наполеон Стефенсон стягивает свои республиканские войска вокруг священных старых городов, и церковные главари, составляющие в них гарнизон, должны готовиться к тому, чтобы положить свои ключи и посохи к ногам железного завоевателя.
Если вы, любезный читатель, подумаете о том, какой глубокий снобизм породила университетская система, то вы согласитесь, что пришла пора атаковать кое-какие из этих феодальных средневековых суеверий. Если вы поедете за пять шиллингов посмотреть на "университетских юношей", то можете увидеть, как один из них крадется через двор в шапке без кисточки, у другого эта шапка с серебряной или золотой бахромой, третий, в профессорской шляпе и мантии, спокойно шагает по священным университетским газонам, где не смеет ступать нога простого смертного.
Ему это дозволено, потому что он вельможа. Потому что этот юноша лорд, университет по прошествии двух лет дает ему степень, которой всякий другой добивается семь лет. Ему не нужно сдавать экзамен, потому что он лорд. Эти различия в учебном заведении кажутся настолько нелепыми и чудовищными, что тому, кто не съездил в университет и обратно за пять шиллингов, просто невозможно в них поверить.
Юноши с золотыми и серебряными галунами — сыновья богатых дворян, и их называют "студенты-сотрапезники"; им полагается питаться лучше, чем стипендиатам, и запивать еду вином, что последние могут проделывать только у себя в комнатах.
Несчастливцы, у которых нет кисточек на шапках, называются "стипендиатами", в Оксфорде — "служителями" (весьма красивое и благородное звание). Различие делается в одежде, ибо они бедны; по этой причине они носят значок бедности, и им не дозволяется обедать вместе с их товарищами-студентами. В то время, когда это порочное и постыдное различие было введено, оно соответствовало всему остальному — оно было неотъемлемой частью грубой, нехристианской, варварской феодальной системы. Различия в рангах тогда соблюдались так строго, что усомниться в них было бы кощунством, таким же кощунством, как для негра в некоторых местах Соединенных Штатов притязать на равенство с белым. Такой злодей, как Генрих VIII, так важно утверждал, что он облечен божественной властью, словно был боговдохновенным пророком. Такой негодяй, как Иаков I, не только сам верил, что в нем есть какая-то особенная святость, но и другие ему верили. Правительство регулировало торговлю, цены, вывоз, оборудование, даже устанавливало длину башмаков у купца. Оно считало себя вправе поджаривать человека на костре за его веру, выдергивать зубы у еврея, если он не платил налогов, либо приказывало ему одеваться в желтый габардин и запирало его в особый квартал.
Теперь купец может носить какую ему угодно обувь и почти добился права продавать и покупать товар без того, чтобы правительство наложило свою лапу на каждую сделку. Нет более костра для еретиков, позорный столб срыт, и находятся даже епископы, которые высказываются против религиозных преследований и готовы положить конец ограничениям в правах католиков. Сэру Роберту Пилю, как ему это ни обидно, не подвластны зубы мистера Бенджамина Дизраэли; у него нет никакой возможности повредить челюсть этому джентльмену. Теперь от евреев не требуют, чтобы они носили значки: напротив того, они могут жить, где им вздумается, хотят — на Мино-рис, а хотят — на Пикадилли; они могут одеваться как христиане; а иногда и одеваются, весьма изящно и по моде.
Почему же бедный университетский "служитель" до сих пор обязан носить это имя и этот значок? Потому что университеты — последнее место, куда проникнет Реформа. Но теперь, когда она может съездить в университет и обратно за пять шиллингов, пускай отправляется туда.
Глава XIV
Университетские снобы
Все бывшие питомцы колледжа Святого Бонифация сразу узнают на этом двойном портрете Хагби и Крампа. В наше время оба они были наставниками, а Крамп с тех пор пошел в гору и стал ректором колледжа Святого Бонифация. В те времена он был, да и до сих пор остается, великолепным экземпляром университетского сноба.
В двадцать пять лет Крамп открыл три новых стихотворных размера и выпустил новое издание весьма непристойной греческой комедии, внеся в текст не меньше двадцати исправлений сравнительно с немецкими изданиями Шнупфениуса и Шнапсиуса. Такие заслуги перед религией незамедлительно дали ему возможность подняться на высшую ступень университетской иерархии, так что ныне он состоит ректором колледжа и чуть было не попал в университетский совет.
Крамп считает колледж Святого Бонифация средоточием мира, а свой пост ректора — самым почетным во всей Англии. Он ожидает, что студенты и профессора будут оказывать ему того же рода почести, какие кардиналы оказывают папе. Я уверен, что на пути в часовню Подхалим не погнушался бы нести за ним его шапку, а Паж не менее охотно поддержал бы край его мантии. Он возглашает "аминь!" так оглушительно, словно оказывает господу богу большую честь, участвуя в церковной службе, а у себя дома и в своем колледже он дает понять, что выше него стоит разве только король.
Когда в университет прибыли союзные монархи для получения докторской степени, колледж Святого Бонифация дал для них завтрак, — единственно ради такой оказии Крамп пропустил вперед себя императора Александра, зато сам опередил короля прусского и князя Блюхера. Он собирался было посадить атамана Платова за боковой стол вместе с воспитателями, но его уговорили смилостивиться, и он ограничился тем, что прочел знаменитому казаку лекцию на тему о его родном языке, в которой доказывал, что атаман ровно ничего не смыслит в этом предмете.
Что касается до нас, студентов, то мы знали о Крампе не больше, чем о Далай-ламе. Немногочисленных любимчиков он иногда приглашал к чаю, но они не смели рта раскрыть, пока к ним не обратится сам доктор, а если кто-нибудь из них отваживался сесть, то любимец и помощник Крампа подходил и говорил шепотом:
— Господа, будьте любезны встать. Ректор идет сюда! — Или: — Господа, ректор предпочитает, чтобы студенты в его присутствии стояли! — Или же еще что-нибудь в этом роде.
Следует отдать Крампу должное: теперь он не заискивает перед великими мира сего. Скорее он оказывает им покровительство, чем напротив, и, бывая в Лондоне, снисходительно беседует с каким-нибудь герцогом, который воспитывался у него в колледже, или же протягивает один палец маркизу. Он отнюдь не скрывает своего происхождения, но весьма самодовольно похваляется им.
— Я воспитывался в приюте для бедных детей, — говорит он, — а посмотрите, чем я стал: лучшим знатоком античности в лучшем из колледжей величайшего университета величайшей в мире империи.
Из этого, очевидно, следует, что наш мир создан для нищих, — сумел же Крамп, будучи нищим, оседлать Фортуну.
Хагби обязан своим возвышением неизменному терпению и учтивому упорству. Это тихий, кроткий, безобидный человечек, учености которого в обрез хватает на то, чтобы прочитать какую-нибудь лекцию или дать тему для сочинения на экзамене. Он сделал карьеру, оказывая услуги нашей аристократии. Поучительно было видеть, как этот бедняга унижается перед племянником какого-нибудь лорда или всего-навсего перед крикливым, сомнительной ре-нутации студентом, приятелем какого-нибудь лорда. Нередко он угощал знатную молодежь самыми обильными и изысканными завтраками, напускал на себя аристократическую развязность и при самом серьезном направлении ума вел беседу об опере или о последней охоте с гончими. Любопытно было наблюдать Хагби в кругу юных вельмож — Хагби с его заискивающей улыбкой, с его назойливой и неуклюжей фамильярностью. Он писал конфиденциальные письма родителям своих студентов, а бывая в Лондоне, почитал своим долгом сделать им визит, чтобы выразить соболезнование по поводу чьей-либо кончины или поздравить с бракосочетанием, рождением наследника и т. п. — либо приглашал на обед этих родителей, приехавших навестить сына в университете. Помню, одно письмо, которое начиналось с обращения "Ваша Светлость", целый семестр лежало у него на кафедре для того только, чтобы мы, студенты, знали, с какими вельможами он состоит в переписке.
Когда обучался в университете покойный лорд Гленливет, безвременно (всего лишь двадцати четырех лет от роду) сломавший себе шею на скачках с препятствиями, то этот милый юноша, проходя ранним утром мимо комнаты Хагби и увидев его сапоги, шутки ради наложил в них сапожного вару, что доставило невыразимые страдания достопочтенному мистеру Хагби, когда тот вздумал снять их вечером, собираясь на обед к ректору колледжа Святого Криспина.
Все единогласно приписали эту остроумнейшую шутку другу лорда Гленливета, Бобу Тиззи, который был известен такими выходками: он уже успел похитить колодезный насос нашего колледжа, спилить до основания нос у статуи святого Бонифация, снять вывески с четырех табачных лавочек, выкрасить лошадь старшего надзирателя в светло-зеленую краску и т. д. и т. п.; и Бобу, который, разумеется, участвовал в деле и ни за что не стал бы доносить, грозило исключение из университета (а следовательно — потеря прихода, где ему было обещано место пастора), когда Гленливет благородно выступил вперед, признался, что автор этой восхитительной jeu d'esprit [12] не кто иной, как он, принес извинения воспитателю и безропотно согласился на временное исключение.
Хагби плакал, когда Гленливет просил у него прощения: ежели бы сей знатный юноша стал пинками гонять его кругом двора, то его воспитатель, надо полагать, был бы счастлив, — лишь бы за этим воспоследовало покаяние и примирение.
— Милорд, — говорил он, — в этом случае, да и во всех других, вы вели себя как подобает джентльмену; вы оказали честь университету, так же как впоследствии, я уверен, окажете честь сословию пэров, когда юношеская живость вашего характера с годами несколько умерится и вы будете призваны участвовать в управлении страной.
И когда его милость прощался с университетом, Хагби подарил ему экземпляр "Проповедей Семейству Вельможи" (Хагби был когда-то воспитателем сыновей графа Мафборо), а Гленливет, в свою очередь, презентовал эти проповеди Уильяму Рамму, более известному спортсменам под прозвищем "Любимец Татбери", и ныне они красуются в будуаре миссис Рамм, позади распивочной, в увеселительном заведении "Бойцовый Петух и Шпоры" близ Вудстока, в графстве Оксфордшир.
С началом летних вакаций Хагби прибывает в Лондон и поселяется в прекрасной квартире неподалеку от Сент-Джеймс-сквер; он совершает верховые прогулки в Хайд-парке и с радостью встречает свою фамилию в утренних газетах в списке лиц, присутствовавших на вечерах маркиза Фаринтоша и графа Мафборо. Он состоит членом того же клуба, что и Сидни Скряггинс, но, в отличие от последнего, выпивает там ежедневно бутылку кларета.
Иногда, по воскресеньям, вы можете видеть его в тот час, когда отпираются двери кабаков и из них выходят крохотные девочки с большими кружками портера; когда мальчики из сиротских приютов разносят по улицам блюда с дымящейся бараниной и печеным картофелем; когда Шийни и Мозес курят трубки перед закрытыми ставнями своих лавок в районе Севн-Дайэлс, когда улицу заполняют толпы улыбающихся, разряженных людей в нелепых чепцах и пестрых ситцевых платьях, в измятых лоснящихся сюртуках и шелковых жилетах, на которых видны складки, ибо всю неделю они пролежали в комоде, — иногда, повторяем, можно увидеть, как Хагби выходит из церкви Святого Джайлса под руку с немолодой полной дамой, которая окидывает окружающих счастливым и гордым взглядом: она бесстрашно раскланивается с самим помощником пастора и шествует по Холборн-хиллу, где останавливается и дергает за ручку звонка у дверей с вывеской: "Хагби, галантерейщик". Это — матушка его преподобия Ф. Хагби, которая гордится сынком в белом галстуке не меньше, чем римлянка Корнелия гордилась своими Гракхами. А вот и старик Хагби замыкает шествие с молитвенниками под мышкой и с дочерью Бетси Хагби, старой девой, — сам старик Хагби, галантерейщик и церковный староста.
Наверху, в парадной комнате, где стол уже накрыт к обеду, висит картинка, изображающая замок Мафборо; портрет графа Мафборо, наместника графства Дидлсекс; гравюра колледжа Святого Бонифация, вырезанная из какого-то альманаха, а также силуэт молодого Хагби в берете и мантии. Экземпляр "Проповедей Семейству Вельможи" стоит на полке рядом с "Долгом человека", отчетами миссионерских обществ и календарем Оксфордского университета. Старик Хагби знает половину этого календаря наизусть: все приходы, подведомственные колледжу Святого Бонифация, фамилии всех профессоров, членов университетского совета и студентов.
Бывало, он хаживал на молитвенные собрания, случалось даже, проповедовал и сам, до тех пор пока его сын не стал духовным лицом; но не так давно старика обвинили в ереси, и теперь он не знает пощады по отношению к диссидентам.
Глава XV
Университетские снобы
Мне бы хотелось заполнить целые тома описанием разнообразных университетских снобов — так их было много и с такой любовью я о них вспоминаю. Больше всего мне хотелось бы поговорить о женах и дочерях некоторых профессоров-снобов, об их развлечениях, привычках, об их завистливости; об их невинных ухищрениях при ловле женихов; об их пикниках, концертах и званых вечерах. Мне любопытно, что сталось с Эмили Блейдс, дочерью профессора Блейдса, преподавателя языка мандинго. Я и до сих пор помню ее плечи; помню, как она сидела в кругу молодых джентльменов из колледжей Тела Христова и Кэтрин-холла, одаряя их нежными взглядами и французскими романсами под гитару. Вышли ли вы замуж, прекрасная Эмили с прекрасными плечами? Какие прелестные локоны ниспадали на них в те времена! Какая у вас была талия! Какое обольстительное муаровое платье цвета морской волны! Какая камея величиной с плюшку! Тогда в университете насчитывалось тридцать шесть молодых людей, влюбленных в Эмили, и никакими словами не описать то сострадание, ту печаль и то глубокое-глубокое сожаление, иными словами, ту злость, то бешенство и ту недоброжелательность, с которой глядела на нее мисс Трампе (дочь Трампса, профессора флеботомии) за то, что Эмили не косила и лицо у нее не было попорчено оспой.
Что же до юных университетских снобов, то я становлюсь уже слишком стар, чтобы говорить о них как о близких знакомых. Мои воспоминания о них отошли в далекое прошлое, почти такое же далекое, как времена Пелэма.
В то время мы называли "снобами" грубоватых юнцов, которые никогда не пропускали службы в часовне, носили короткие сапоги и панталоны без штрипок; каждый божий день гуляли два часа по Трампингтон-роуд, добивались стипендий в колледже, а в столовой переоценивали свои силы. Мы слишком скоропалительно выносили приговор юношескому снобизму. Человек без штрипок выполнял свой долг и свое предназначение. Он покоил престарелого родителя, пастора в Уэстморленде, и помогал сестрам открыть школу для девиц. Он составлял словарь или писал трактат о конических сечениях, в зависимости от наклонностей и таланта. Он получал звание стипендиата, а потом получал приход и женился. Теперь он первое лицо в приходе и полагает, что быть членом клуба "Оксфорд и Кембридж" — шикарная штука; прихожане любят его и храпят во время проповеди. Нет, нет, он не сноб. Не штрипки делают джентльмена, и не короткие сапоги, как бы ни были они грубы, низводят его в ряды простолюдинов. Сып мой, ото ты сноб, если легкомысленно презираешь человека за то, что он выполняет свой долг, и отказываешься пожать руку честному малому, из-за того что на этой руке надета нитяная перчатка.
В то время мы отнюдь не считали предосудительным для кучки юнцов, которых еще секли всего три месяца назад и которым дома не давали больше трех рюмок портвейна, засиживаться допоздна друг у друга в комнатах, объедаясь ананасами и мороженым и наливаясь шампанским и кларетом.
Теперь оглядываешься с каким-то изумлением на то, что называлось тогда "студенческой пирушкой". Тридцать юнцов за столом, уставленным скверными сластями, пьют скверное вино, рассказывают скверные анекдоты, поют без конца одну и ту же скверную песню. А наутро молочный пунш, курение, ужасная головная боль, отвратительное зрелище десертного стола, застоявшийся запах табака — и в это самое время ваш опекун-священник заглядывает с визитом, в чаянии найти вас погруженным в занятия алгеброй, и видит, как служитель отпаивает вас содовой водой.
Были и такие молодые люди, которые презирали мальчишек, злоупотреблявших грубым гостеприимством студенческих пирушек, и гордились тем, что давали изысканные обеды на французский лад. Но и те, кто устраивал пирушки, и те, кто давал обеды, были снобами.
Были у нас и такие снобы, которых звали "франтами". Джимми, который часов в пять появлялся на людях разряженный в пух и прах, с камелией в петлице, в лакированных сапогах и в свежих лайковых перчатках дважды в день; Джессами, щеголявший своими "драгоценностями", — юный осел весь в сверкающих цепочках, перстнях и запонках; Джеки, который каждый день торжественно катался верхом по Бленгейм-роуд в бальных туфлях, белых шелковых чулках и с завитыми кудрями, — все трое льстили себя мыслью, что в университете они законодатели мод, — и все трое представляли собой самые противные разновидности снобов.
Разумеется, были и снобы-спортсмены, они имеются и посейчас — те счастливые создания, которых природа наделила любовью к жаргонным словечкам, которые шатаются по конюшням, правят почтовыми каретами перегон-другой и ранним утром расхаживают по двору в охотничьих камзолах, а ночи напролет играют в кости и в карты, и никогда не пропускают скачек или бокса, и сами участвуют в скачках без препятствий, и держат бультерьеров. Еще хуже них были те жалкие людишки, которые терпеть не могли охоты, да она им была и не по средствам, и которые смертельно боялись даже двухфутовой канавы и все же охотились, потому что не хотели отстать от Гленливета и Синкбарза. Снобы-бильярдисты и снобы-гребцы являются разновидностями снобов-спортсменов, и их можно найти не только в университетах.
Кроме того, были у нас и снобы-философы, которые ораторствовали в студенческих говорильнях, подражая государственным деятелям, и твердо верили, что правительство приглядывается к университету с намерением подобрать там ораторов для палаты общин. Были и дерзновенные молодые вольнодумцы, которые не поклонялись ничему и никому, кроме разве Корана да Робеспьера, и вздыхали о тех днях, когда бледный образ священника увянет и исчезнет, не устояв перед возмущением просвещенного мира.
Но хуже всех университетских снобов те несчастные, которых доводит до гибели желание подражать высшим. Смит знакомится в колледже с аристократами и стыдится своего папаши-торговца. У Джонса много родовитых друзей, в образе жизни он подражает им, как и полагается такому веселому и беззаботному малому, зато он разоряет своего отца, лишает сестру приданого, ломает жизнь младшему брату ради удовольствия принять у себя милорда или проехаться рядом с сэром Джоном. И хотя Робинсону, быть может, очень нравится напиваться дома так же, как он напивался в колледже, и возвращаться домой под присмотром полисмена, которого он только что пытался сбить с ног, подумайте, каково это для бедной старухи, его матери, вдовы отставного капитана, которая всю жизнь урезывала себя ради того, чтобы этот веселый молодой человек мог получить университетское образование.
Глава XVI
Литературные снобы
Что-то он скажет о литературных снобах? Вот какой вопрос, я не сомневаюсь, часто задавала себе публика. Как же он может пощадить собственную профессию? Неужели это грубое и безжалостное чудовище, нападающее без разбора на аристократию, духовенство, армию и знатных дам, станет колебаться, когда придет время egorger [13] собственную плоть и кровь?
Мой любезный и превосходный друг, скажите, кого сечет учитель так неукоснительно, как родного сына? Разве Брут не отрубил голову своему отпрыску? Хорошего же вы мнения о нынешнем положении литературы и о литераторах, ежели думаете, что кто-то из нас не решится заколоть ножом собрата по перу, если его смерть может оказаться хоть чем-то полезной для государства!
Однако суть в том, что в литературной профессии снобов нет. Оглянитесь на все сословие британских литераторов, и, ручаюсь, вам не найти среди них ни одного примера вульгарности, зависти или высокомерия.
Все они, и мужчины и женщины, насколько я их знаю, отличаются скромностью поведения и изяществом манер, все безупречны в личной жизни и честны по отношению к окружающему их обществу и друг к другу. Правда, вам иногда, быть может, случится услышать, как один литератор поносит другого, но почему? Отнюдь не по злобе; вовсе не из зависти, но единственно ради правды и из чувства долга перед обществом. Предположим, например, что я добродушно укажу на какой-либо внешний недостаток моего друга мистера Панча и замечу, что мистер П. горбат, что нос и подбородок у него более крючковаты, чем у Аполлона или у Антиноя, которых мы привыкли считать образцами красоты: разве это доказывает, что я питаю злобу к мистеру Панчу? Ни в коей мере. Обязанность критика — отмечать не одни достоинства, но также и недостатки, и он неизменно выполняет свой долг с величайшей мягкостью и прямотой.
Всегда стоит выслушать мнение умного иностранца о наших нравах, и в этом отношении мне кажется особенно ценной и беспристрастной книга известного американца, мистера Н. — П. Уиллиса. В его "Жизнеописании Эрнеста Клея", видного журналиста, читатель найдет точное изображение жизни популярного литератора в Англии. Для общества это всегда лев.
Его ставят выше герцогов и графов; вся знать стекается, чтобы увидеть его; не помню уж, сколько баронесс и герцогинь в него влюбляется. Но об этом предмете нам лучше умолчать. Скромность не позволяет нам назвать имена безнадежно влюбленных герцогинь и милых маркиз, вздыхающих о всех без исключения сотрудниках нашего журнала.
Если кому-нибудь угодно узнать, как тесно авторы связаны с высшим светом, то надобно только прочитать модные романы. Какой утонченностью, какой деликатностью проникнуты творения миссис Барнаби! В какое прекрасное общество вводит нас миссис Армитедж! Она редко знакомит нас с кем-либо ниже маркиза! Я не знаю ничего восхитительнее картин светской жизни в "Десяти тысячах в год", кроме разве "Молодого герцога" и "Конингсби". В них есть какая-то скромная грация и светская непринужденность, свойственная только аристократии, уважаемый сэр, истинной аристократии.
А какие лингвисты многие из нынешних писателей! Леди Бульвер, леди Лондондерри, сам лорд Эдвард — они пишут на французском языке с тонким изяществом и непринужденностью, что ставит их неизмеримо выше их континентальных соперников, из коих ни один (кроме Поль де Кока) не знает по-английски ни слова.
И какой англичанин может читать без наслаждения романы Джеймса, столь восхитительные по гладкости слога, — а игривый юмор, блестящий и небрежный стиль Эйнсворта? Среди других юмористов можно перелистать некоего Джеррольда, рыцарственного защитника Ториев, Церкви и Государства; некоего А'Бекета, отличающегося легкостью пера, но беспощадной серьезностью мысли; некоего Джимса, чьим безупречным языком и остроумием, свободным от шутовства, наслаждалась близкая ему по духу публика.
Если говорить о критике, то, быть может, еще никогда не было журнала, который столько сделал бы для литературы, как бесподобный "Куортерли ревью". У него, разумеется, есть свои предубеждения, но у кого из нас их нет? Он не жалеет усилий ради того, чтобы опорочить великого человека или без пощады разделаться с такими самозванцами, как Ките и Теннисон; но, с другой стороны, это друг молодых сочинителей, который замечал и поддерживал все нарождающиеся таланты в нашей стране. Его любят решительно все. Кроме того, есть у нас еще "Блеквудс мэгэзин", замечательный своим скромным изяществом и добродушием сатиры; в шутке этот журнал никогда не переходит границ учтивости. Он — арбитр в области нравов и, ласково обличая слабости лондонцев (к коим beaux esprits [14] Эдинбурга питают законное презрение), никогда не бывает грубым в своем веселье. Хорошо известен пламенный энтузиазм "Атенеума" и горький смех слишком требовательной "Литературной газеты". "Экзаминер", быть может, слишком робок, а "Зритель" слишком неумерен в похвалах, но кто станет придираться к таким мелочам? Нет, нет, критики Англии и писатели Англии как корпорация не имеют себе равных, и нечего выискивать у них недостатки.
А главное, я никогда не видел, чтобы литератор стыдился своей профессии. Тому, кто нас знает, известно, какой дух братской любви царит в нашей среде. Время от времени кто-нибудь из нас выходит в люди: мы не нападаем на него за это, не издеваемся над ним, но все до единого радуемся его успеху. Если Джонс обедает у лорда, Смит никогда не назовет Джонса льстецом и подхалимом. С другой стороны, Джонс, вращаясь среди сильных мира сего, отнюдь не кичится их обществом, но даже бросит герцога, с которым под руку шествует по Пэл-Мэл, чтобы подойти к бедняге Брауну, грошовому писаке, и поговорить с ним.
Это чувство равенства и братства среди сочинителей всегда поражало меня как одна из самых приятных особенностей нашего сословия. Именно потому, что мы знаем и уважаем друг друга, мы пользуемся всеобщим уважением, занимаем такое высокое положение в свете и безукоризненно себя держим на светских приемах.
Страна так высоко ценит литераторов, что двух из них в течение нынешнего царствования даже приглашали ко двору, и очень возможно, что к концу нынешнего сезона один или двое писателей будут приглашены на обед к сэру Роберту Пилю.
Есть и такие любимцы публики, что принуждены то и дело снимать с себя портреты и публиковать их; можно даже указать одного или двоих, от которых страна каждый год требует новых портретов. Может ли что-нибудь быть приятнее, чем это доказательство любви и уважения народа к своим учителям!
В Англии так почитают литературу, что каждогодне выделяется до тысячи двухсот фунтов, предназначенных единственно на пенсии достойным лицам этой профессии. Последнее также весьма и весьма лестно для этих самых лиц и доказывает, что, как правило, они процветают. Как правило, они так богаты и бережливы, что оказывать им денежную помощь почти не требуется.
Если каждое слово здесь — правда, то как же, любопытно было бы знать, могу я писать о литературных снобах?
Глава XVII
Литературные снобы
(Письмо "одного из них" к мистеру Смиту, знаменитому наемному
писаке)
Любезный Смит, из множества негодующих корреспондентов, возражавших против изложенного в последней лекции мнения, что в литературной профессии не существует снобов, я счел наилучшим адресоваться к вам лично, а уже через вас — ко многим, которые были так добры назвать литераторов, имеющих, как им угодно думать, больше всего прав на звание сноба. "Читали ли вы "Жизнеописание" бедняги Теодора Крука, напечатанное в "Куортерли"? спрашивает один. — И кто более, чем этот несчастный достоин звания сноба?" "Что вы скажете о романах миссис Круор и о повестях миссис Уоллоп из светской жизни?" — пишет некий женоненавистник. "Разве Том Мако не был снобом, когда помечал свои письма Виндзорским дворцом?" — спрашивает третий. Четвертый, видимо, затаивший какую-то личную обиду и сердитый на то, что Том Фастиэн, получив наследство, не оказал ему должного внимания, просит нас разоблачить этого знаменитого писателя. "Что вы скажете о Кроули Спокере, друге маркиза Борджиа, человеке, который не знает, где находится Блумсбери-сквер?" — пишет разгневанный патриот с штемпелем Грейт-Рассел-стрит на конверте. "Что вы скажете о Бендиго Деминорис?" спрашивает еще один любопытный.
Я считаю "Жизнеописание" бедного Крука весьма поучительным. Оно доказывает нам, что не следует полагаться на сильных мира сего — на знатных, великолепных, титулованных снобов. Из него явствует, каковы отношения между бедными и богатыми снобами. Пойдите обедать к вельможе, любезный Смит, там вам покажут ваше место. Отпускайте шуточки, пойте песни, улыбайтесь ему и болтайте как его обезьянка, забавляйте хозяина, ешьте ваш обед, сидя рядом с герцогиней, и будьте за это благодарны, мошенник вы этакий! Разве не приятно читать свою фамилию в газетах, среди других светских гостей? Лорд Хукхэм, лорд Сниви, мистер Смит. Произведения миссис Круор и романы миссис Уоллоп тоже поучительное, если не совсем приятное чтение. Ибо эти дамы, вращаясь в самом высшем обществе, в чем не может быть сомнения, и давая точные портреты знати, предостерегают многих честных людей, которые в противном случае могли быть введены в заблуждение, и рисуют светскую жизнь до того пустой, низменной, скучной, бессмысленной и вульгарной, что недовольные умы должны после этого примириться и с бараниной, и с Блумсбери-сквер. Что же касается достопочтенного мистера Мако, то я отлично помню, какой шум поднялся из-за того, что этот достопочтенный джентльмен имел дерзость написать письмо из Виндзорского дворца, и думаю… что он сноб, если мог поставить такой адрес на своем письме? Нет, я думаю только, что снобизм проявила публика, подняв из-за этого дым столбом, — публика, которая с трепетом взирает на Виндзорский дворец и считает богохульством поминать о нем запросто.
Прежде всего, мистер Мако действительно был во дворце, и потому не мог быть нигде в другом месте. Почему же он, находясь в одном месте, должен был помечать свое письмо каким-то другим? Насколько я понимаю, он имеет такое же право находиться в Виндзорском дворце, как и сам принц Альберт. Ее величество (да будет это сказано с тем респектом, какого заслуживает столь величественная тема) являет собой августейшую домоправительницу этой резиденции. В ее королевские обязанности входит милостивое гостеприимство и прием высших должностных лиц государства; поэтому я и считаю, что мистер Мако имеет такое же право на апартаменты в Виндзоре, как и на красную шкатулку на Даунинг-стрит, и зачем же ему было ездить в Виндзор тайно, и стыдиться своей поездки туда, и скрывать свое пребывание там?
Что же до славного Тома Фастиэна, который обидел Либертаса, то последнему придется терпеть эту обиду до тех пор, пока Том не выпустит еще один роман; а за месяц до того Либертас, как критик "Еженедельного томагавка", вероятно, получит самое сердечное приглашение в Фастиэнвилл-Лодж. Приблизительно в это же время миссис Фастиэн заедет с визитом к миссис Либертас (в желтой коляске с розовой обивкой и с зеленым ковриком на козлах) и станет ласково расспрашивать ее о здоровье детишек. Все это прекрасно: однако Либертас должен знать свое место в обществе; писателем пользуются, пока он нужен, а потом бросают его; он должен довольствоваться общением со светскими людьми на таких условиях: а Фастиэн теперь, когда у него есть желтая коляска с розовой обивкой, принадлежит большому свету.
Нельзя ожидать, чтобы все были столь великодушны, как маркиз Борджиа, друг Спокера. Он-то был вельможа очень великодушного и возвышенного склада, истинный покровитель если не литературы, то хотя бы литераторов. Милорд завещал Спокеру почти столько же денег, сколько своему лакею Сансюиссу — по сорок или пятьдесят тысяч фунтов обоим этим честным малым. И они это заслужили. Есть кое-какие вещи, любезный Смит, которые Спокеру известны (хотя он и не знает, где находится Блумсбери-сквер) — а также и некоторые весьма странные места.
И, наконец, молодой Бен Деминорис. Какое право имею я считать этого знаменитого писателя за образец британского литературного сноба? Мистер Деминорис не только человек талантливый (как и вы, любезный Смит, хотя ваша прачка и пристает к вам со своим маленьким счетом), но он добился и привилегий, сопряженных с богатством, которых у вас нет, и мы должны почитать его, как нашего главу и представителя в высшем свете. Когда у нас здесь были индейцы-чоктосы, какого человека и чей дом избрали для показа этим любезным чужеземцам как образцового английского джентльмена и его образцовое жилище? Из всей Англии Деминорис оказался тем человеком, которого избрало правительство как представителя британской аристократии. Я знаю, что это верно. Я прочел об этом в газетах: и никогда еще народ не оказывал большей чести литератору.
И мне приятно видеть его на посту государственного деятеля, — такого же писателя, как и все мы, — приятно, потому что он заставляет уважать нашу профессию. Что нас восхищает в Шекспире, как не его поразительная многогранность? Он сам побывал всеми теми, кого изображает: Фальстафом, Мирандой, Калибаном, Марком Антонием, Офелией, судьей Шеллоу, — и потому я говорю, что Деминорис смыслит в политике больше всякого другого, ибо он побывал (или выразил готовность побывать) всеми. На заре его жизни Джозеф и Дэниел были восприемниками краснеющего юного неофита и поддерживали его у купели свободы. Какая из этого вышла бы картина! Случилось так, что обстоятельства заставили его поссориться с самыми почтенными из своих крестных отцов и изменить убеждения, высказанные им в великодушную пору юности. Разве он отказался бы от должности при вигах? Даже и при них, как говорят, молодой патриот готов был служить своей стране. Где был бы теперь Пиль, если бы знал ему цену? Я оставляю этот тягостный предмет и рисую себе негодование римлян при виде Кориолана, разбившего лагерь перед Порта-дель-Пополо, или горькую обиду Франциска I, когда коннетабль Бурбон при Павии перешел на сторону противника. Raro antecedentem, etc., deseruit pede Paena claudo [15] (как сказал некий поэт); и я не знаю зрелища ужаснее, нежели Пиль, когда карьера его завершилась катастрофой: Пиль, извивающийся в мучениях, а над ним — Немезида Деминорис!
Даже в словаре Лемприера я не видел картины более устрашающей, чем это божественное отмщение. Как! Пиль думал убить Каннинга, да? И уйти от кары, потому что убийство было совершено двадцать лет назад? Нет, нет. Как! Пиль думал отменить хлебные законы, да? Первым долгом, прежде чем проводить хлебные законы или законы об Ирландии, давайте установим, кто именно убил "родственника" лорда Джорджа Бентинка. Пускай Пиль ответит за это убийство стране, ответит плачущему, ни в чем не повинному лорду Джорджу и его заступнику, Немезиде Деминорис.
Я считаю его вмешательство подлинно рыцарским, я смотрю на привязанность лорда Джорджа к его "дядюшке" как на самое возвышенное и приятное из качеств осиротевшего молодого вельможи, и я горжусь тем, любезный Смит, что в этой бескорыстной междоусобице лорда поддерживает литератор; что если лорд Джордж — глава великой английской аграрной партии, то литератор в качестве вице-короля стоит выше его. Счастлива страна, у которой есть два таких спасителя. Счастлив лорд Джордж, у которого есть такой друг и покровитель, — счастливы литераторы, что из их рядов вышел глава и спаситель нация.
Глава XVIII
О снобах-политиках
Не знаю, где сноб-дилетант может найти больше экземпляров своей любимой породы, чем в мире политики. Снобы-виги, снобы-тори и снобы-радикалы, снобы-консерваторы и снобы "Молодой Англии", снобы-чиновники и снобы-парламентарии, снобы-дипломаты и снобы-придворные представляются воображению в неисчислимом количестве приятнейших разновидностей, так что я затрудняюсь, которую из них показывать первой.
Моим близким друзьям известно, что у меня имеется тетушка-герцогиня, которая, в силу своего титула, состоит смотрительницей Пудреной комнаты; и что мой кузен, лорд Питер, — хранитель Оловянного жезла и камергер Мусорной корзины. Ежели бы этим милым родственникам предстояло еще надолго сохранить свои посты, никакая сила не заставила бы меня ополчиться на неказистую категорию снобов-политиков, к которой они принадлежат; но и ее светлость и лорд Питер уходят вместе с нынешним правительством, и, быть может, если мы слегка позабавимся и позлословим насчет их преемников, это смягчит для них горечь отставки.
Сейчас, когда пишутся эти строки, еще неизвестны перемены в составе кабинета, но я слышал в самом лучшем обществе (мне это рассказал на прошлой неделе Том Спифл за завтраком у барона Хаундсдича), что Оловянный жезл моего кузена Питера перейдет к Лайонелю Геральдону. Тоффи почти уверен в том, что получит пост при Мусорной корзине; а Пудреная комната положительно обещана леди Герб.
За каким чертом ее милости понадобилось это место? Вот вопрос, которым невольно задается моя глупая голова. Будь у меня тридцать тысяч в год; да будь у меня подагра (хотя это величайший секрет), а дома такой любезный супруг-эпилептик, как лорд Герб, да сколько угодно домов в городе и за городом, парков, замков, вилл, поваров, книг, карет и других радостей жизни, — неужели я стал бы чем-то вроде не знаю чего, — в сущности, старшей горничной у особы хотя бы и самого высокого ранга и всеми любимой? Неужели я бросил бы покойную жизнь, свой дом и свой круг знакомых, мужа, детей и независимость ради того, чтобы хранить какую бы то ни было пудру в чьем бы то ни было хозяйстве, говорить едва слышно, часами стоять навытяжку перед каким-нибудь молодым принцем хоть бы и самого высокого происхождения? Неужели я согласился бы ехать в карете спиной к лошадям, когда по слабости здоровья такой способ передвижения мне особенно неприятен, — и все потому, что на дверцах кареты имеется герб с тремя червлеными львами на золотом поле, увенчанный короной? Нет. Я никому не уступлю в преданности нашим установлениям; но высказывать верноподданнические чувства и чтить корону предпочитаю de loin [16]. Ведь, что ни говорите, в положении лакея всегда есть что-то смехотворное и низменное. В опрятной, проворной, непритязательной Филлис, которая накрывает ваш стол и чистит ваши ковры, в обычном слуге, который чистит ваши сапоги и стоит за вашим стулом в привычном для него плохо сшитом черном костюме, нет ничего нелепого и неуместного; но когда вам встретится разряженный лакей в галунах, плюше и aiguillettes [17], с букетом, каких никто не носит, в пудреном парике, каких никто не носит, в раззолоченной треуголке, годной только для обезьяны, — то, по-моему, здравомыслящий человек не может сдержать усмешки перед этой глупой, уродливой, ненужной, постыдной карикатурой на человека, созданной снобом для того, чтобы она поклонялась ему, стояла на запятках его кареты, показывая сверхъестественные ляжки, носила в церковь его молитвенник в бархатном мешочке, с торжественным поклоном подавала ему треугольные записочки на серебряном подносе и т. д. Повторяю, есть нечто постыдное и бессмысленное в лакее Джоне, каким мы его видим сегодня. Мы не можем быть людьми и братьями до тех пор, пока этого беднягу заставляют ломаться перед нами в его теперешнем виде, пока этот несчастный не поймет, как оскорбительно для него такое смехотворное великолепие. Эта реформа необходима. Мы отменили рабство негров. Теперь нужно освободить Джона от плюша. И я надеюсь, что лакеи будущего с благодарностью помянут "Панч"; и если для него не найдется ниши в Вестминстерском аббатстве, рядом с Уильямом Уилберфорсом, то по меньшей мере следовало бы поставить ему статую в лакейской, там, где собираются слуги.
А если Джон кажется смешным, то разве не смешон лорд Оловянного жезла и смотритель Мусорной корзины? Если бедняга Джон в невыразимых желтого плюша, болтающийся на запятках кареты ее светлости или прохаживающийся перед дворцом, пока его хозяйка расправляет свой шлейф в Приемной зале, является предметом глубочайшего презрения, образцом самого уморительного великолепия, одной из самых бессмысленных и нелепых живых карикатур нашего века, то разве намного отстал от него лорд Питер, носитель Оловянного жезла? И неужели вы думаете, уважаемый, что публика будет терпеть такого рода явления еще много столетий? Как вы думаете, сколько времени еще проживут "Придворные известия" и те старомодно-мишурные, унизительные церемонии, которые в них описываются? Когда я вижу отряд лейб-гвардейцев в алых мундирах с золотым галуном; кучку торгашей, переряженных солдатами и именующих себя "королевскими телохранителями" и мало ли как еще; директора театра (хотя это, надо признать, бывает довольно редко) в шутовской одежде, который ухмыляется перед королем, держа пару свечей, пятится задом, и шпага путается у него в кривых ногах; группу важных дворцовых лакеев, которые расталкивают толпу, надменно расчищая дорогу, — разве я благоговею перед этой величественной церемонией? Разве она должна внушать почтение? В ней не больше правды, чем в вытянутых физиономиях плакальщиков на похоронах, — скажем, не больше искренности, чем в скорби лорда Джорджа Бентинка о Каннинге. Почему всех нас так насмешила картинка в последнем номере нашего журнала (она одна стоит целого тома): "Панч" преподносит Десятый том ее величеству Королеве"? Потому что в ней бесподобно осмеяно готическое искусство и самая церемония, ее нелепость и чопорность; дешевые потуги на благолепие; громоздкая, смехотворная, бессмысленная роскошь. Так вот: подлинные празднества вряд ли менее нелепы; булава и парик Канцлера почти так же устарели и утратили всякий смысл, как и шутовской колпак с погремушкой. Чего ради всякий Канцлер, всякий режиссер, всякий лорд Оловянного жезла, всякий Джон-лакей должны облачаться в маскарадный костюм и носить какой-то значок? Епископа Лондонского, высокопреподобного Чарльза
Джеймса, я уважаю ничуть не меньше сейчас, когда он перестал носить парик, чем в то время, когда он его носил. Я бы верил в его искреннюю набожность даже и в том случае, если бы Джон-лакей в пурпурном одеянии (похожий на кардинала в отставке) не носил за ним мешочек с молитвенником в королевскую капеллу; и думаю, что королевская фамилия не пострадала бы и верность подданных не ослабела бы, ежели бы расплавили все жезлы — золотые, серебряные и оловянные, а все grandes charges a la Cour [18] — звания хранительниц Королевской пудры, и деревянных башмаков, и т. п., - отменили бы in saecula saeculorum [19].
И я готов держать пари, что к тому времени, когда "Панч" выпустит свой восьмидесятый том, все церемонии, о которых мы здесь говорили, перестанут существовать так же, как и хлебные законы, и народ благословит "Панч" и Пиля за отмену и того и другого.
Глава XIX
Снобы-виги
Мы не знаем, мы слишком скромны, чтобы рассчитывать наперед (всякий, кто посылает статьи в журнал мистера Панча, скромен), какое именно действие возымеют наши труды и какое влияние они могут оказать на общество и на весь мир.
Два случая, имевших место на прошлой неделе, весьма кстати подкрепляют изложенное выше мнение. Мой любезный друг и собрат по перу Джонс (я буду называть его Джонсом, хотя его фамилия — одна из самых известных в нашей империи) написал статью под заглавием "Черный понедельник", в которой беспристрастно излагались претензии вигов на власть, а их божественное право управлять государством подвергалось сомнению. Джонс пользовался доводом: "sic vos non vobis" [20]. Виги не летают в полях от цветка к цветку, как трудолюбивая пчелка, но завладевают и ульями и медом. Виги не вьют гнезд, как пернатые певцы рощ, но забирают себе гнезда и яйца, которые там находятся. Они великодушно пожинают то, что посеял народ, и совершенно довольны своей деятельностью и полагают, что страна должна любить их и бесконечно ими восхищаться за то, что они благосклонно пользуются ее трудами.
Джонс рассуждает так. "Вы позволяете Кобдену проделать всю работу, говорит он, — а когда он ее сделает, вы спокойно присваиваете результат себе, а ему предлагаете пятнадцатого разряда место в вашей высокой корпорации". Джонс имел в виду первую, неудавшуюся попытку вигов прийти к власти в прошлом году, когда они действительно предлагали Ричарду Кобдену какую-то должность немногим лучше рассыльного на Даунинг-стрит и даже милостиво осведомлялись, не привлекают ли его такие официальные обязанности, как носить за лордом Томом Нодди его красную шкатулку.
Что произошло на прошлой неделе, когда Пиль примкнул к сторонникам свободы торговли и, смиренно отказавшись от своего поста и вознаграждения, нагим удалился в частную жизнь? Джон Рассел и компания явились, чтобы облечься в те одежды, которые, по словам этого знаменитого английского джентльмена, члена парламента от Шрусбери, достопочтенного баронета, были "переданы" вигам, а по словам Джонса и любого из сотрудников "Панча", сами виги совлекли их с Ричарда Кобдена, Чарльза Вильерса, Джона Брайта и других, — что произошло, повторяю я? "Посмеете ли вы выступить вперед, о Виги?" воскликнул Джонс. "О снобы-виги, — взываю я от всего сердца, — отодвинуть Ричарда Кобдена с товарищами в задние ряды и притязать на победу, которая была одержана иными, лучшими шпагами, чем ваши жалкие, никчемные придворные шпажонки! Вы хотите сказать, что править должны вы, а с Кобденом нечего считаться?"
Вот почему вышло, что на состязании в Шрусбери, самом серьезном из всех, в каких до сих пор участвовал мистер Б. Дизраэли, выступил вперед некий Фальстаф и заявил, что это он уложил Готспера, тогда как на самом деле его самого пронзил мечом благородный Гарри. Вот почему во Франции изящные представители народа были только зрителями, когда Гош и Бонапарт одерживали победы для Республики.
Какие последствия возымел протест "Панча"? Виги предложили Ричарду Кобдену пост в кабинете. Как член правительства "Панча" я должен сказать с гордостью, что никогда еще никто не делал более лестного комплимента нашему законодательному органу.
А теперь перейдем к моей собственной попытке потрудиться на благо родины. Те, кто помнит заметки о снобах-политиках за прошлую неделю, должны вспомнить и уподобление, к которому нам поневоле пришлось прибегнуть: уподобление британского лакея придворному лакею — чиновному снобу Дворцового ведомства. Бедного Джона в его треуголке и плюшевых штанах, в галунах и аксельбантах, вместе с его треуголкой, пудреным париком с косичкой, с нелепым букетом на груди мы сравнивали с лордом — хранителем Помойного ведра, с лордом — главным смотрителем кладовой, и невольно на ум приходило изречение: "Разве я не человек и не брат твой?"
Следствием этой изящной и незлобивой сатиры явилась заметка в субботнем нумере "Таймса" за 4 июля:
"По нашим сведениям, посты в Дворцовом ведомстве были предложены его светлости герцогу Стилтону и его светлости герцогу Даблглостеру. Их милости отклонили предложенную им честь, однако высказали намерение оказывать поддержку новому правительству".
Мог ли писатель-публицист добиться большего успеха? Я ничуть не сомневаюсь, что оба герцога, прочитав последний очерк о снобах и подумав над ним, дали понять, что не намерены носить никакую ливрею, хотя бы и королевскую, что не примут никакого поста, даже самого высокого, но удовольствуются скромной независимостью и попытаются жить прилично на свои пятьсот или тысячу фунтов per diem [21]. Если "Панч" мог осуществить такую реформу за одну неделю — если он заставил великую партию Вигов признать, что в конце концов есть в этом грешном мире люди не хуже их, нет, даже лучше, если он мог доказать великим магнатам-вигам, что рабство им не к лицу — даже рабство у величайшего князя из самого маленького и самого прославленного в Германии княжества, — значит, нам незачем продолжать нашу статью о снобах-вигах. Эта статья уже написана.
Быть может, эта порода уже вымерла (или близка к вымиранию) вместе с ее потомством — хилыми философами, денди-патриотами, просвещенными филантропами и легковерными оптимистами, верующими в традиции палаты общин. Быть может, милорд или сэр Томас соизволят из своих парков и замков выпустить для городов и селений манифесты, в которых скажут: "Мы считаем правильным, чтобы интересы народа выражали его представители. Мы думаем, что их жалобы имеют основания, и мы, в нашей бесконечной мудрости, становимся во главе их, чтобы одержать победу над ториями, нашими общими врагами", — быть может, повторяю, эти великолепные виги поняли наконец, что без солдат офицеры-добровольцы малополезны, как бы ни были они разукрашены галунами, и что без лестницы даже самому властолюбивому вигу не забраться наверх; что народ, короче говоря, любит вигов не больше, чем династию Стюартов, или Союз семи королевств, или Джорджа Каннинга, который скончался несколькими столетиями позже, — не больше, чем всякую пережившую себя традицию. Виги? Чарльз Фоке в свое время был великим человеком, хороши были и лучники при Азенкуре с их большими луками. Но порох лучше. Мир не стоит на месте. Мощный поток времени стремится вперед; и как раз сейчас всего несколько жалких вигилят вертятся и толкаются на поверхности этого потока.
Любезный друг, близко время, когда им придется потонуть, и они потонут, уйдут к мертвецам, и какая нужда нам гуманничать и вытаскивать этих жалких утопленников?
А потому нет смысла писать статью о снобах-вигах!
Глава XX
Снобы-консерваторы, или снобы-аграрии
Среди всех придворных короля Карла не было более рыцарственного и преданного консерватора, чем сэр Джеффри Хадсон, который, будучи немногим побольше щенка, отличался храбростью самого крупного льва и всегда был готов сразиться с противником любого роста. Такой же доблестью и неустрашимостью славился гидальго Дон-Кихот Ламанчский, который, опустив копье, испускал воинственный клич и галопом налетал на ветряную мельницу, ежели ему случалось принять ее за великана или другую нечисть; и хотя никто никогда не называл его здравомыслящим, однако всеми признана его храбрость и верность, кротость его нрава и чистота намерений.
Все мы сочувственно и мягко относимся к людям, поврежденным в уме, к смешным беднягам-карликам, взявшимся за подвиг выше своих сил, ко всем несчастным слепым идиотам, вообразившим себя героями, полководцами, императорами и победителями, когда им остался всего один шаг до смирительной рубашки и их уже небезопасно оставлять на свободе.
Что же касается снобов-политиков, то чем более я размышляю о них, тем более проникаюсь этим чувством сострадания, и ежели бы все статьи о снобах могли быть написаны в одном тоне, то у нас, вместо ряда живых и шутливых очерков, получился бы сборник, от которого прослезились бы даже гробовщики, примерно такой же веселый, как "Тюремные мысли" доктора Додда или "Суровый призыв" доктора Лоу. Думаю, мы не можем позволить себе насмехаться над снобами-политиками и презирать их — можем только жалеть их. Возьмем Пиля. Если существовал когда-либо политик-сноб, — мастер лицемерия и общих мест, ханжа и пустозвон, — то, видит бог, он-то и был этим снобом. Но он раскаивается и, похоже, спасет свою душу: он становится на колени и кается в своих грехах так смиренно, что мы сразу таем. Мы принимаем его в объятия и говорим:
"Бобби, дружище, забудем о прошлом: раскаяться никогда не поздно. Идите к нам, только не приводите больше латинских цитат, не пойте про собственную добродетель и последовательность, не заимствуйте чужого платья". Мы его принимаем и защищаем от снобов, бывших его соратников, которые ревут за дверями, и в объятиях Джуди ему так же покойно, как на руках у родной матушки.