Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Рцы слово твердо. Русская литература от Слова о полку Игореве до Эдуарда Лимонова - Егор Станиславович Холмогоров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Андрей Тимофеевич Болотов – один из основателей русской агрономической науки. Только агрономических статей Болотова в «Московских ведомостях» Новикова набралось на 40 томов – целая сельскохозяйственная энциклопедия. Особенно Болотов увлекался помологией – наукой о растительных плодах. До сих пор, когда приезжаешь в болотовский музей в Дворяниново, можно набрать под деревьями яблоки какого-то столь фантастического вкуса, что никогда в жизни и не пробовал.

Но самым крупным жизненным достижением Болотова был он сам. Каким он отразился в монументальных автобиографических записках, охватывающих его жизнь от рождения в 1738-м до 1795 года, то есть 57 лет. Перед нами проходит часть елизаветинской и вся екатерининская эпоха, но не сквозь блеск балов и дым военных побед, а сквозь призму частной и общественной жизни в той мере, в которой она отражается через слухи, известия и письма в сознании провинциального дворянства – чумной бунт в Москве, восстание Пугачева, – всё это мы видим не сверху, со спутниковой съемки истории, а так, как это виделось современнику.

Записки Болотова расхватаны историками на цитаты, их заслуженно считают одним из главных источников по русскому XVIII веку. Но эта репутация, во многом, заслоняет их от рядового образованного читателя. Никому не охота читать «источник», «энциклопедию». Все хотят читать книгу.

На деле, записки Болотова это изящный и остроумный литературный труд, автор которого прячет дар писателя под маской мемуариста и наблюдателя. Между тем, Андрей Тимофеевич – человек огромной вдумчивости, фантастической для своей эпохи интеллектуальной и литературной культуры. И его «простодушие», подчеркнутый «провинциализм» – во многом осознанная игра.

Приведу только один пример. Сразу же покоряющая своим юмором сцена рождения нашего героя среди смеха, вызванного у её матери тем, что у бабки-повитухи застрял гайтан с крестом между досок пола и она не могла высвободиться.

«– Как это так! – скажете вы. – Конечно, была она какая-нибудь проказа?

Нет! Право нет, любезный приятель! Она была старуха добрая, старуха богомольная, – старуха честная, старуха большая, старуха толстая, одним словом, старуха всем хороша».

Можно просто умилиться безыскусности этой сцены. А можно узнать в ней изысканную литературную игру.

Характеристика повитухи – это ироничная реплика на ироничный роман английского сентименталиста Лоренса Стерна «Жизнь и мнения Тристрама Шенди», начинающегося тоже с рождения (и даже с зачатия) героя. «В той же деревне, где жили мои отец и мать, жила повивальная бабка, сухощавая, честная, заботливая, домовитая, добрая старуха, которая с помощью малой толики простого здравого смысла и многолетней обширной практики приобрела в своем деле немалую известность».

Можно представить себе как хохотал Андрей Тимофеевич, зашифровывая в свою деревенскую прозу отсылку к Стерну и отзеркаливая его сухощавую старуху в «старуху толстую».

Болотов был человеком Эпохи Просвещения в лучшем смысле этого слова.

Обычно мы представляем себе Просвещение как эру Вольтера, вольнодумства, безбожия, самовлюбленности человеческого разума. Всё это справедливо, но это лишь пена эпохи. Подлинным смыслом века Просвещения был тот культурный переворот, который произошел в течение XVIII столетия.

Томас Маколей так характеризовал английского джентльмена XVII века: «Его речь и произношение были таковы, какие теперь можно услышать только от самых невежественных мужиков. Его клятвы, грубые шутки и непристойные ругательства отличались самым резким провинциальным акцентом».

А теперь вспомним пушкинское семейство Лариных: «Ей рано нравились романы; Они ей заменяли все; Она влюблялася в обманы и Ричардсона, и Руссо. Отец ее был добрый малый, в прошедшем веке запоздалый; но в книгах не видал вреда… Жена ж его была сама от Ричардсона без ума».

Вот эта эпоха, прошедшая в пространстве и времени между маколеевым джентльменом и пушкинскими Лариными – это эпоха Просвещения. Эпоха, когда книга стала хорошим тоном в провинциальных дворянских семействах, из которых выросла значительная часть классической русской литературы.

И одним из людей делавших эту эпоху, создававших русское Просвещение, своим примером и своим пером, был Андрей Тимофеевич Болотов, выбравший карьеру не придворного, не полководца, а простого провинциального помещика.

Сифилис полупросвещения. Радищев и другие…

I.

Лицо Александра Радищева было знакомо наизусть нескольким поколениям советских школьников. Тонкий, немного высокомерный, чем-то напоминавший черты популярного артиста Олега Янковского, портрет неизменно помещался на обложке учебника истории за 7 класс, авторства академика Нечкиной и педагога Лейбенгруба.

Представлять всю русскую историю от древних славян до конца XVIII века, было доверено советской властью пятерым: Стенька Разин, Емельян Пугачев, Александр Суворов (с Пугачевым они особенно хорошо смотрелись вместе), Михаил Ломоносов и охарактеризовавший его литературное и научное творчество с изрядным ядом Александр Радищев. Ни князя Владимира, ни Александра Невского, ни Сергия Радонежского, Ивана III, ни Минина и Пожарского, ни Петра I в этот символический «пантеон» так и не внесли…

Заслуги каждого из четырех соседей Радищева были понятны. Стенька и Емелька – бунтовщики, сотрясатели государственных основ, погубившие каждый тысячи людей – практические революционеры. Ломоносов – родоначальник русской науки. Суворов – великий полководец, которого Сталин перед войной вернул в канон советского патриотизма. Но что же сделал Радищев? Учебник сообщал, что в своем произведении «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищев обличил крепостничество как систему и проклял его, показав себя первым русским революционером-республиканцем.

О биографии Радищева сообщались причудливые сведения. Издал анонимно, однако в типографии, расположенной в собственном доме, свою обличительную книгу, вскоре нашумевшую в Петербурге. От арестованного книгопродавца Зотова «выпытали имя автора» (глагол употреблен с умыслом, чтобы создать у школьника ложное впечатление, что свидетеля пытали). Арестован по приказу Екатерины II, осужден как подстрекатель к бунту, однако помилован императрицей якобы потому, что она боялась мнения Европы. Сослан в «глухой» Илимский острог (на деле один из центров тогдашней Сибири), провел там «шесть тяжелых лет», однако по хлопотам друзей был освобожден. Поступил на службу в комиссию по составлению законов, однако испуганный начальством, пригрозившим новой ссылкой за слишком свободолюбивый проект, покончил с собой.

Сама судьба революционера выглядела абсурдно. Совершенно невозможно было себе представить, чтобы некто, грозивший плахой не то что товарищу Сталину – товарищу Брежневу, отделался шестилетней ссылкой в Приангарье, смог вернуться в столицу и получить работу в важнейшем госучреждении. «Ужасы» жизни Радищева обличали советскую власть куда больше, чем его книга – крепостничество. Но авторы учебника этого не замечали – в сконструированном ими мире все жестокости царили только по ту сторону фарватера «Авроры».

И все-таки как же так странно могла сложиться жизнь «первого русского революционера»? Всё дело в том, что никаким революционером Радищев не был. Это был ритор и фразер, который в наши дни, скорее всего, приобрел бы скандальную славу злоязычного блогера и создателя анонимного телеграм-канала.

Родившийся 20 (31) августа 1749 года молодой дворянин Боровского уезда Александр Радищев состоял в числе пажей Екатерины II, затем, по распоряжению императрицы, направлен был в Германию для обучения в Лейпцигском университете, где приобрел некоторые знания, преимущественно из трудов французских философов-просветителей, а также сифилис, который, как сам он утверждает в «Путешествии» передал по наследству своим детям. Вернувшись в Россию, он сделал неплохую карьеру в Коммерц-коллегии под крылом её президента, графа Александра Романовича Воронцова и дослужился до высокой и хлебной должности начальника Петербургской таможни.

Иными словами, Радищев был вполне успешным государственным чиновником, который жил в собственном доме, располагал достаточными средствами не только для путешествий, но и для содержания частной типографии, увлекался идеями масонов-мартинистов, многочисленные выражения которых присутствуют в его книге, был пламенным последователем и подражателем учений французских философов, к тому же снедаемым жаждой литературной славы и писательским зудом.

Так и родилось на свет «Путешествие из Петербурга в Москву». Хаотичное произведение, составленное из отдельных глав – станций по дороге из столицы северной в столицу древнюю. Часть из этих глав – зарисовки якобы с натуры, касающиеся по большей части тяжелой крестьянской жизни, часть – политические сатиры на Екатерину, рассуждения о переустройстве законов и государственного правления, рассуждения о русской поэзии и её признанном тогда классике Ломоносове, есть и стихотворная вставка – фрагменты оды «Вольность» со скандальным «мщение природы на плаху возвело царя».

Этот причудливый литературный салат был изложен на очень тяжелом, перегруженном ненужными славянизмами и архаизмами языке, крайне риторичным и высокопарным и столь же крайне сентиментальным слогом, в котором брань перемежается с патетическими восклицаниями: «Звери алчные, пиявицы ненасытные». Всё это было еще и обильно снабжено клубничкой (по примеру «Персидских писем» Монтескье) и выпадами в адрес священников и монахов, так же заимствованными (зачастую с помощью простого перевода) у французов.

Книга и в самом деле была скандальной – она содержала незавуалированные «сатирические» оскорбления в адрес самой императрицы и её вельмож. От обличений крепостничества, каковым в 1790 году было никого не удивить, речь переходила к прямым подстрекательствам к бунту и апологии насилия на всех уровнях – от выражаемого намерения бить мелких чиновников, до оправдания убийства крестьянами помещика, и призывов по примеру Кромвеля возвести царя на плаху. Всё это обосновывалось прямым плагиатом идей Руссо об общественном договоре и выписками из антирабовладельческой «Истории обеих Индий» аббата Рейналя.

В другую эпоху такая книга, возможно, сошла бы Радищеву с рук – его бы пожурил Степан Иванович Шешковский, выразила бы недовольство императрица, но никаких уголовных последствий дело бы не имело. Однако на дворе был 1790 год – во Франции уже бушевала революция.

Уже взята с бессмысленными жестокостями Бастилия, уже превращены в пленников Король и Королева, уже жгут по всей стране дворянские замки и имения вместе с владельцами и разоряют монастыри и насилуют монахинь, уже власть в столице захвачена юркими и самовлюбленными адвокатами, которые не терпят никакой критики. Даже у самого Радищева упоминается эпизод, когда Национальное Собрание, поправ свободу слова, осудило направленный против него памфлет, а паладин свободы Лафайет привел приговор против книги в исполнение. Совсем недолго осталось до якобинского террора, пока же власть в руках у «фейянов» во главе с красноречивым Мирабо.

Радищев был слишком похож и по своему социальному происхождению и статусу, по своей радикальной безответственной риторике именно на этих деятелей первого этапа французской революции, чтобы Екатерина не уловила пугающего сходства. Несколько дней она «с жаром и чувствительностью» пишет замечания на «Путешествие» и говорит о нем.

Императрице было обидно – она столько десятилетий заигрывала с французским Просвещением, была вольтерьянкой и «прикармливала» Дидро, создавала условия для развития русской литературы, журналистки, сатиры, сама участвовала в литературной полемике – чтобы в итоге получить именно со стороны еще не успевшей даже толком родиться словесности (Радищев был одним из первых, если отсчитывать от петровского культурного переворота, русских прозаиков) такой удар с призывами к «бунту хуже пугачевского», с подстрекательствами к плахе и цареубийству.

Страница за страницей Екатерина отмечает у Радищева опасные французские идеи, оставляет саркастические замечания и, в конечном счете, делает резюме: «Скажите сочинителю, что я читала ево книгу от доски до доски, и прочтя усумнилась, не зделано ли ему мною какая обида? ибо судить ево не хочу, дондеже не выслушен, хотя он судит царей, не выслушивая их оправдание»[4].

Однако даже в таких чрезвычайных обстоятельствах императрица решила не опускаться до литературной полемики с помощью топора и плахи с грозившимся царям плахою. Приговоренный к смерти Радищев был помилован и отправлен в Сибирь, куда за ним последовала жена.

Ссылка оказалась недолгой – императора Павел, переиначивавший решительно все, что делала матушка, помиловал Радищева (как и вожака польских инсургентов Костюшко). Причиной тому, возможно, был не только дух противоречия у самодержца, но и одобрение написанного Радищевым. Многие страницы «Путешествия» представляют собой злую за гранью непристойности сатиру лично на Екатерину и на её ближайших сановников, включая Потёмкина, глубоко ненавистного Павлу Петровичу. Вполне вероятно, кстати, что эти выпады не были лишь личной инициативой Радищева, исходя от стоявшей за его спиной полуоппозиционной группировки либерально настроенных Воронцовых.

Сам в молодости не чуждый своего рода «республиканства», император соглашался со многими оценками Радищева по крестьянскому вопросу. Если сравнить перечень крестьянских преобразований Павла I с основными болевыми точками, указанными в «Путешествии», то трудно отделаться от впечатления, что император принимал меры сообразуясь с радищевской книгой: ограничение барщины тремя днями (глава «Любани»), запрет разлучения семей при продаже крепостных (глава «Медное»), отмена хлебной повинности (глава «Вышний Волочок»), привлечение крепостных крестьян к присяге императору («восстановление земледельца в звании гражданина» из главы «Хотилов»). Созвучны Радищеву окажутся и многие антидворянские меры Павла I, внесшие свой вклад в его скорое трагическое убийство.

Эта дворцовая «революция» привела и к новому карьерному взлету «первого революционера». Радищев вместе со своим покровителем А.Р. Воронцовым, ставшим канцлером и главой Комиссии по составлению законов создает по сути конституционный проект для Александра I – «Всемилостивейшую жалованную грамоту», предусматривавшую обширный перечень гражданских свобод. Грамоту в итоге отвергли в «Негласном комитете» как слишком радикальную, однако Сибирью никто Радищеву, конечно, не угрожал. Это было «дней александровых прекрасное начало», покровители-Воронцовы были всесильны, сам Радищев умел прилаживаться к обстоятельствам и в стихотворении «Осьмнадцатый век» прославлял не только Петра Великого и Александра, но и едва не казнившую его Екатерину. Впрочем, и его собственный радикализм изрядно поубавился, как и у большинства просвещенцев, увидевших последствия своих идей в эпоху якобинского террора.

Причиной смерти Радищева, скорее всего, было наступавшее вследствие подхваченного в бурной студенческой юности сифилиса безумие и утрата дееспособности – по всей видимости, он выпил «царскую водку», приготовленную сыном для чистки эполет. Похоронен он был не как самоубийца, а как жертва несчастного случая, в церковной ограде. А его сочинения, кроме запретного «Путешествия», включая поэзию и полуатеистический философский трактат, были изданы вскоре после его смерти.

Согласимся – образа «революционера» из этой биографии успешного до времени чиновника, покровительствуемого вельможами, не поплатившегося головой даже за неслыханные дерзости, влиявшего на политику, едва не написавшего для России конституцию, ну никак не получается. Радищев, пользуясь современной терминологией, был скорее «сислибом» перешедшим в какой-то момент черту. Но черту он и в самом деле перешел.

II.

Вклад Радищева в революционное движение в России XIX–XXI веков – не столько революционные идеи, сколько революционная фраза. Определенный дискурс, основные фигуры которого воспроизводятся и по сей день всеми фракциями прогрессивной российской оппозиции, порой в неизменном виде. Какой бы мотив из современных излияний российских либералов и революционеров мы не взяли, мы непременно обнаружим его у Радищева.

Прежде всего, это пропагандистская ложь. Давно уже было замечено, что вместо того, чтобы обличать крепостничество на реальных примерах вроде истории Салтычихи, прекрасно всем известной, Радищев выдумывает одну за другой недостоверные повести, сгущает краски и обильно уснащает вымышленные сентиментальные эпизоды проклятиями и бранью в адрес дворян и царской власти.

Эта ложь сочетается у Радищева с систематической и несколько наивной слепотой, на которую обратил внимание еще Пушкин: «Радищев, заставив свою хозяйку жаловаться на голод и неурожай, оканчивает картину нужды и бедствия сею чертою: и начала сажать хлебы в печь».

Точно так же у страждущего крестьянина в Любани, вынужденного гнуть спину на барщине всякий будний день и лишь в воскресенье и ночью работающего на себя обнаруживается… две лошади, черта ну никак не связанная с бедственным положением.

Анюта из Едрово также оказывается обеспеченной невестой: «Батюшка нам оставил пять лошадей и три коровы. Есть и мелкого скота и птиц довольно; но нет в дому работника».

Приводимые Радищевым факты серьезно корректируют его риторическое возмущение крестьянской нищетой. Но описывающий русских мужиков по модели рабов аббата Рейналя в Индиях, Радищев не замечает противоречий.

Вторая черта созданного Радищевым оппозиционного «дискурса», это подчеркнутый военный антипатриотизм на грани смердяковщины. В блестящую для русского оружия эпоху Радищев постоянно обличает «убийство, войною называемое». Поскольку главной войной того времени была русско-турецкая война 17871791 годов, ведшаяся за закрепление в руках России Крыма, то в известном смысле Радищев был первым «крымненашистом», впрочем из пацифистских, а не из иноагентских соображений.

Многие страницы, отмечала в своей критике императрица, «наполнены бранию противу побед и побеждений при обретении и населении». Государыня саркастически заметила об этой смердяковщине: «Чево же оне желают, чтоб без обороны попасця в плен туркам, татарам, либо пакарится шведам?».

Третья черта, – это манера обвинять власть во всем, включая собственные несчастья и пороки. Обильно усластив некоторые главы своей книги «клубничкой», Радищев проливает слезы над переданным им детям сифилисом, после чего обвиняет в этой беде… власть. Мол та, ради поддержания административного спокойствия, покровительствует публичным домам и тем самым содействует заразе.

Любопытно, что сетования о своем сифилисе сочетаются у Радищева с историей о том, как он от избытка чувств поцеловал понравившуюся ему пятнадцатилетнюю крестьянку Анюту (глава «Едрово»). Об опасности, которой он подвергает девушку, сентиментально-радикальный барин даже не подумал.

«Описывают следствии дурной болезны, которую сочинитель имел; вины ею же оной приписывает… правительству… совокупляет к тому брани и ругательствы на проповедующих всегда мир и тишину», – язвительно отметила эти черты радищевского дискурса Екатерина II.

Ненависть к стабильности, миру и порядку – четвертая черта выработанной Радищевым радикальной оппозиционной риторики. Тишину и покой в стране он представляет как результат жесточайшего насилия, а не как естественное и блаженное состояние общества. «Да не ослепимся внешним спокойствием государства и его устройством и для сих только причин да не почтем оное блаженным», – вдалбливает он читателю. «Сочинитель не любит слов тишина и покой», – справедливо заметила императрица.

Пятая черта «радищевского дискурса», также в полной мере унаследованная российской оппозицией, – это сепаратистское «новгородство». Риторический культ республиканского Великого Новгорода как якобы свободной земли, порабощенной «московским деспотизмом». Путая Ивана III и Ивана IV, он ставит под сомнение само право России присоединить к себе эту «ганзейскую» землю: «Какое он имел право свирепствовать против них; какое он имел право присвоять Новгород?».

Шестая черта радищевской риторики, пожалуй, наиболее антипатичная, это систематическая апологетика насилия со стороны действительно или мнимо угнетенных. Радищев подстрекает к прямым насильственным действиям в отношении средней руки чиновничества и помещиков, по сути расчеловечивая жертв радикализма.

То повествователь хочет бить почтового чиновника, не давшего лошадей. То один из героев вставных новелл ярится на начальника, которого денщик не хотел разбудить, чтобы дать лодку для спасения тонувших – при том, что, как справедливо заметила государыня, «рибачии лодки можно нанимать и без командира скарея, нежели по ево приказанию». Из малопримечательных и ничего не значащих жизненных эпизодов Радищев пытается сконструировать образ «бездушной системы» против которой допустимы любые методы. Прием чрезвычайно популярный и сегодня.

Увенчивается эта апология насилия в главе «Зайцово» прямым оправданием убийства помещика-асессора и его сыновей взбунтовавшимися крестьянами. Помещик (скорее всего вымышленный по образцу античных рабовладельцев, подобных описанному Диодором Сицилийским Дамофилу) описан малопривлекательными чертами, однако он никого из тиранимых крестьян не убивает. Его же и его сыновей крестьяне убивают за «бесчеловечность», а очередной радищевский рассказчик, служащий по судейской части, пытается оправдать это убийство антикрепостнической риторикой.

Екатерина всё это рассуждение с апологией убийства господ справедливо обозначила как «яд французский» и возразила: «Все сие разсуждение лехко опровергнуть можно единым простым вопросом: ежели кто учинит зло, дает ли право другому творить наивящее зло? Ответ: конечно нет. Закон дозволяет в оборону от смертнаго удара ударить, но доказание при том требует, что инако не можно было избегнуть смерть».

Закономерно, что в конечном счете произведение выводит автора на апологию Кромвеля и его расправы над королем-мучеником Карлом I – в этой расправе Радищев видит сведение счетов со всей ненавистной «системой».

Седьмая черта радищевского оппозиционного стиля – риторическая самонакрутка и позерство, которые так раздражали императрицу в ходе чтения произведения «от доски до доски». Любимым «пунктиком» героя является отказ от нанесения вельможам визитов и ненависть к придворным, вполне, впрочем, объяснимая у бывшего пажа. Потоки угроз дворянам и царям, подстрекательств, обращенных к крестьянам, льются со многих страниц. Правда, конечным потребителем этих эскапад стали прежде всего духовные наследники самого Радищева – радикальные полуинтеллигенты. Именно они более всего страдают от всамделишных и сочиненных народных страданий и готовы «отомстить» за них жестоким насилием.

Эта заимствованная «полумудрость» – восьмая черта токсичного радищевского наследства, которую опять же проницательно отметила в своей критике еще Екатерина II, а вслед за нею подчеркнул Пушкин. «Родился с необузданной амбиции и, готовясь к вышным степеням, да ныне еще не дошед, желчь нетерпение разлилось по всюда на все установленное и произвело особое умствование, взятое однако из разных полумудрецов сего века, как то Руссо, аббе Рейнала и тому гипохондрику подобные; касательно же метафизику мартинист» – заключила императрица.

И в самом деле – целые десятки страниц «Путешествия из Петербурга в Москву» наполнены прямыми выписками, переводами и плагиатом из сочинений просвещенцев – Рейналя, Руссо и других. Эти рассуждения чрезвычайно плохо прилажены к русской почве и контексту. Их чужеродность бросается в глаза, когда упоминая свой кофе с сахаром, выпитый в крестьянской избе, автор вдруг начинает бичевать эксплуатацию черных рабов этот сахар выращивавших.

Абсолютно актуальная для тогдашней колониальной Европы проблема, выражавшаяся даже в бойкоте сахара (Радищев его бойкотировать и не вздумал), в тексте, посвященном бедам русского крепостничества, выглядит совершенно искусственно.

Длинное рассуждение о цензуре, заведенной в Европе проклинаемыми автором священниками и инквизиторами также выдает французский источник, искусственно прилаженный к русской действительности. Видно, что перед нами плохо переваренные иноземные теории, беспорядочно перенесенные на русскую действительность, а не указание подлинных русских проблем и нужд.

Совершенно оторванными от действительности и утопическими оказываются рассуждения Радищева о семье, в которых императрице сразу бросилась в глаза попытка подорвать, сделать нравственно несущественной патриархальную связь отца с сыновьями. Столь же абсурдными выглядят и его попытки представить общественный договор как соглашение, которое может быть произвольно отозвано гражданином в любой момент, как только он сочтет этот договор для себя невыгодным. До такого абсурда не доходил и Руссо, который как раз понимал нерасторжимость общественного договора.

III.

В рассуждениях «Путешествия» мы видим тот самый путь полупросвещения, на который как на главное зло радищевских построений указал Пушкин в своей образцовой статье «Александр Радищев», написанной с позиций просвещенного консерватизма:

«В Радищеве отразилась вся французская философия его века: скептицизм Вольтера, филантропия Руссо, политический цинизм Дидрота и Реналя; но все в нескладном, искаженном виде, как все предметы криво отражаются в кривом зеркале. Он есть истинный представитель полупросвещения. Невежественное презрение ко всему прошедшему, слабоумное изумление перед своим веком, слепое пристрастие к новизне, частные поверхностные сведения, наобум приноровленные ко всему, – вот что мы видим в Радищеве».

Как отмечают В.Э. Вацуро и М.И. Гиллельсон: «Многократно на протяжении 1830-х годов противопоставляя «дикость» и «цивилизацию», «образованность» и «невежество», Пушкин выдвигает в качестве различающего признака «уважение к минувшему», а более широко – в масштабе нации – национальное, историческое и политическое самосознание. Производным от этого положения является требование национальной специфичности культуры, «своего» вклада в историю, органического, а не внешнего усвоения инонациональных интеллектуальных ценностей»[5].

Другими словами, в пушкинском понимании полупросвещение – это отчуждение от народа, земли и государства, разрыв кровной связи с отечественной историей и отсутствие чувства исторической действительности. Отношение к национальному, традиционному, историческому, – такова грань, отделяющая истинное просвещение от полупросвещения.

Упрек в полупросвещенности, полуобразованности, полумудрости, – устоявшийся еще в XVIII веке полемический прием в споре сторонников консервативного просвещения, просвещенного абсолютизма, с представителями просвещенческого радикализма. В 1790 году Екатерина II полемизируя с Радищевым пишет о «полумудрецах» подобных Руссо. Её центральный тезис – полумудрость связана с амбициозностью и злостью на невозможность занять высшую степень, что ведет к умствованиям по уставу полумудрецов.

Всего четыре года спустя Карамзин, еще не заступивший толком на стезю консерватора, в «Письмах русского путешественника» теми же чертами описывает самоубийство слуги, погубленного полуфилософией:

«Между разбросанными по столу бумагами нашлись стихи, разные философические мысли и завещание. Из первых видно, что сей молодой человек знал наизусть опасные произведения новых философов; вместо утешения извлекал из каждой мысли яд для души своей, не образованной воспитанием для чтения таких книг, и сделался жертвою мечтательных умствований. Он ненавидел свое низкое состояние и в самом деле был выше его как разумом, так и нежным чувством… Гибельные следствия полуфилософии! «Drink deep or taste not» – «Пей много или не пей ни капли», – сказал англичанин Поп»[6].

На не имеющем никакого политического содержания примере Карамзин обозначает антропологическую противоположность просвещения и полупросвещения. Полупросвещение тяготеет к поспешным выводам и торопливым действиям, оно ведет к мечтательности, недовольству, к протесту против низкого социального положения, вместо смирения. Ему не хватает элементарной житейской мудрости. Полупросвещение порождает радикализм.

Сходную оппозицию просвещения истинного и половинчатого мы находим и у мадам де Сталь во «Введении» к «О литературе, рассмотренной в связи с общественными установлениями» (1800) замечает: «Полуразмышления, полусуждения смущают человека, не просвещая его. Добродетель и привязанность души и осознанная истина; её нужно либо почувствовать, либо понять. Но если советы вашего рассудка противоречат велениям инстинкта, не заменяя их, то вас губят не те качества, которыми вы обладаете, а те, которых вы лишены»[7].

Здесь невозможно не вспомнить формулу хорошо известного ей Эдмунда Бёрка, о том, что предрассудки обращают добродетель в привычку. Разрушение предрассудка «полусуждениями», не кладя в основу добродетели нового рационального основания, подрывают её бесповоротно.

Именно так видит ситуацию почитатель и биограф мадам Сталь Реньо Варен: «Следует решительно отвергнуть мысль о том, что буйство и развращенность являются неизбежными следствиями расцвета наук. Иные люди намеренно смешивают полупросвещение, скорее приводящее к заблуждениям, чем самое глухое невежество, которое по крайней мере не растлевает сердце и не извращает ум… с просвещением истинным. Именно полупросвещение – источник разврата и постепенного упадка государств, совершенствование же отнюдь не подразумевает такого результата…»[8].

Своеобразным увенчанием этой консервативной критики полупросвещения, подготовившей суждение Пушкина о Радищеве, стал манифест императора Николая I от 13 июля 1826 года, посвященный итогам процесса над декабристами, где вина за мятеж возлагается не на истинное просвещение, а на «пагубную роскошь полупознаний»:

«Да обратят родители все их внимание на нравственное воспитание детей. Не просвещению, но праздности ума, более вредной, нежели праздность телесных сил, – недостатку твердых познаний должно приписать сие своевольство мыслей, источник буйных страстей, сию пагубную роскошь полупознаний, сей порыв в мечтательные крайности, коих начало есть порча нравов, а конец – погибель. Тщетны будут все усилия, все пожертвования Правительства, если домашнее воспитание не будет приуготовлять нравы и содействовать его видам».

В записке «О народном воспитании» Пушкин именно эту формулу кладет в основу своей неопросветительской консервативной программы, настаивая, что «одно просвещение в состоянии удержать новые безумства, новые общественные бедствия».

Итак, в этом общеевропейском контексте образ «полупросвещения» используется для консервативного оппонирования радикализму, нигилизма, по сути – якобинства. Предлог «полу» позволяет оставить нетронутым фундамент просветительской программы, списав все издержки исключительно на недостаточность просвещения, его несовершенство, а не на ложность самих просветительских идеалов. Ядром зарождающейся консервативной идеологии становится просвещенческая критика полупросвещенческого радикализма.

Разумеется, оказался возможен и перехват этого понятия для радикальной критики консервативных установлений. Такой перехват пытается произвести декабрист М.Ф. Орлов в книге «О государственном кредите», где он противопоставляет «переход из уз варварства в пелены полупросвещения» древних народов, правители которых пытались сделать закон не только карателем преступлений, но и блюстителем нравственности, стремились искоренить богатство и разврат нравов[9]. Подлинное же просвещение торжествует со времен Вестфальского мира на Западе и связано с терпимостью, миролюбием, поиском богатства, либеральным правлением и государственным кредитом. Однако либеральное употребление понятия «полупросвещение», в отличие от консервативного, оказывается неустойчивым.

На русской почве проблематика полупросвещения скоро приобретает еще один особенный смысл, связанный с незавершенностью собственно российского просвещения, поверхностно даваемого послепетровскому юношеству образования и воспитания. Такую постановку вопроса мы обнаруживаем у Пушкина и Вяземского, причем в связи с одним и тем же предметом – комедиями Фонвизина, нервом которых является именно вопрос о просвещении.

Первый случай употребления Пушкиным слова «полупросвещение» относится именно к обсуждению фонвизинского «Разговора у княгини Халдиной».

«Изображение Сорванцова достойно кисти, нарисовавшей семью Простаковых. Он записался в службу, чтоб ездить цугом. Он проводит ночи за картами и спит в присутственном месте, во время чтения запутанного дела. Он чувствует нелепость деловой бумаги и соглашается с мнением прочих из лености и беспечности. Он продает крестьян в рекруты и умно рассуждает о просвещении. Он взяток не берет из тщеславия и хладнокровно извиняет бедных взяткобрателей. Словом, он истинно русский барич прошлого века, каковым образовали его, природа и полупросвещение»[10].

Обращает на себя внимание говорящая фамилия Сорванцова – дерзкий нахал, оторванный от корней, не отвечающий за свои поступки. А.А. Асоян обратил внимание на письмо Пушкина И.И. Дмитриеву в связи с правительственным запретом «Европейца»: «Добрый и скромный Киреевский, представлен правительству сорванцом и якобинцем»[11]. Вновь якобинство и полупросвещение встречаются вместе. Сорванцов рассуждает о просвещении и продает крестьян в рекруты.

У самого Фонвизина «якобинские» черты Сорванцова проступают, пожалуй, еще резче. «Я недавно читала римскую историю и нахожу, что твое честолюбие есть катилининское», – бросает ему княгиня[12]. Характеризуя воспитание, данное ему шевалье, Сорванцов говорит: «Он вселял в сердца наши ненависть к отечеству, презрение ко всему русскому и любовь к французскому».

Наконец нельзя не отметить фантастический по силе сатирический образ – Сорванцов проигрывает в карты деревню, где похоронены его родители: «Не из подлой корысти продал я деревню, где погребены мои родители. За то, что тела их тут опочивают, мне ни полушки не прибавили». Продажа родного пепелища и отеческих гробов оказывается еще и бесприбыльной. Отчуждение от земли и народа выступают как первейшие плоды полупросвещения.

Это отчуждение связывалось и «стародумом» Фонвизиным, и Пушкиным и его другом-оппонентом Вяземским с «иностранным воспитанием» русского дворянства, которое и было основной причиной его полупросвещенности. В своем сочинении «Фон-Визин», рукопись которого Пушкин проштудировал со всей тщательностью, Вяземский тоже говорит о полупросвещении именно в смысле дворянской недообразованности.

«В «Бригадире» можно видеть, что погрешности воспитания русского живо поражали автора; но худое воспитание, данное бригадирскому сынку, это полупросвещение, если и есть какое просвещение в поверхностном знании французского языка, в поездке в чужие краи без нравственного, приготовительного образования, должны были выделать из него смешного глупца, чем он и есть»[13].

Вяземский упоминает просвещение «в котором вообще обвиняют нас некоторые иностранцы: насильственно-прививное, скороспелое и потому ненадежное»[14]. То есть именно полупросвещение. И видит залог истинного просвещения в том, чтобы «теснее согласовать необходимые условия русского происхождения с независимостью Европейского космополитства»[15].

Считая себя подлинным европейцем, Вяземский настаивает, что «в применении к воспитанию частному, т. е. личному, а не народному, не должно терять из виду, что именно для того, чтобы быть европейцем, должно начать быть Русским. Россия, подобно другим государствам, соучастница в общем деле европейском и, следовательно, должна в сынах своих иметь полномочных представителей за себя. Русский, перерожденный во француза, француз в англичанина, и так далее, останутся всегда сиротами на родине и не усыновленными чужбиною»[16]. Напротив последнего рассуждения Пушкин, испещривший рукопись Вяземского заметками, оставляет запись: «Прекрасно!».

Представителями консервативного просвещения от Екатерины II, Фонвизина и Карамзина до Пушкина и Вяземского сформирован отчетливый полемический образ полупросвещения, для которого характерно соединение двух отрицательных черт.

Первая, – радикализм, – сочетание умственной поверхности, амбициозности, мечтательности, «катилинства», склонности к решительным и авантюристическим действиям, по сути – якобинству.

Вторая, – презрение к отечеству и народу, отчужденность от русских начал и традиции, некритическая приверженность новому и иностранному. Отождествление просвещения и цивилизации с западными, европейскими началами, превращающее полупросвещенца в духовного иностранца.

Не трудно увидеть, что именно эти черты полупросвещенца составили позднее основу того образа российской интеллигенции который обозначен авторами веховской традиции. Бердяев прямо использует образ полупросвещения в обличении большевистской революции:

«Интеллигенция бессильна была дать народу просвещение, но она отравила народ полупросвещением, разрушившим народные святыни и льстившим самым темным народным инстинктам. Наша революционная и радикальная интеллигенция в массе своей всегда была полупросвещенной и малокультурной. Она усомнилась в высшей культуре, не достигнув её, не пережив её. Русский способ преодоления культуры и утверждения русского народа, как стоящего выше культуры, не может особенно импонировать. В России со слишком большой легкостью преодолевают культуру те, которые её не вкусили, которые не познали её ценности и её трудности. Русский гимназист сплошь и рядом считает себя стоящим выше культуры, хотя он прочел всего несколько брошюр, ничего не знает и ничего не пережил… «Народ» жестоко мстит «интеллигенции» за разрушение древних святынь отрицательным полупросвещением. Революционная интеллигенция не имела настоящей культуры и не несла её в народ»[17].

В рассуждении Бердяева как в капле высвечивается главный парадокс русской консервативной критики полупросвещения. Даже совершенное просвещение оказывается, всё равно, изготовлением «европейца» и, в некотором смысле, космополита. Можно быть представителем русского национального начала в этом универсальном культурном порядке Просвещения, но сам порядок и его благодетельность под сомнение не ставится. А значит, полупросвещение есть лишь промежуточный момент на пути к истинному просвещению, да, разрушительный в своей половинчатости, в своей отсталости, в своем несовершенстве, но, все-таки, лежащий на главной дороге.

Жалобы на радикализм и якобинство полупросвещения любой языкастый его последователь легко представит лишь как старушечьи сетования на слишком высокую скорость кареты и тряскость ухабов. Несомненно, темп изменений вопрос существенный, так как возможность или невозможность приспособиться к этому темпу – подчас вопрос жизни и смерти. Но что делать, если основная миссия Просвещения – победа Разума над Предрассудком, победа рационального начала над религиозно-интуитивным, даже не ставится никем из критиков под сомнение?

Тем мыслителем, который поставил перед собой задачу преодолеть парадигму «просвещения» как стал Александр Солженицын. «Образованщина» Солженицына оказывается новым именем для явления, заклейменного как «полупросвещение», а мысль Солженицына выдвигает полупросвещению по-настоящему радикальную альтернативу, отказ от двуединой коммунолиберальной «просветительской» парадигмы вовсе[18].



Поделиться книгой:

На главную
Назад