Она склонилась ко мне еще ближе – так, что мне стал виден контур лайнера на ее губах и я почувствовала запах «Мальборо».
–
–
Я встала, чувствуя внутри странное восторженное трепетание, которого не ощущала прежде, и начала подниматься вверх по лестнице, ведущей в главный зал. Толпа, находившаяся там, немного поредела. Остались по большей части флорентийские парочки, но вокруг по-прежнему было оживленно. Не очень качественный, но легкий джаз в исполнении Паоло Конте лился из колонок, а стойка с десертами почти опустела, там одиноко красовалась последняя порция тирамису. Я вспыхнула, подойдя к кухне, чтобы попрощаться.
Саро улыбнулся.
– Тебе понравилось? Я хотел сделать тебе что-нибудь приятное.
– Да. – Он вынуждал меня чувствовать себя так, словно я ходила босиком по раскаленным углям.
– Сегодня очень загруженный вечер, я не смог прийти, чтобы поздороваться. – Он был открытым, его простота манила. – Я подойду завтра к твоему университету.
–
Затем Саро потянулся ко мне и поцеловал в щеку. Его кожа была влажной, покрытой оливковым маслом и потом. Наши щеки издали легкий причмокнувший звук, когда он отстранился, – звуковое подтверждение того, что мы на самом деле прикасались друг к другу. Я надеялась, что на этом мы могли бы оставить все как есть. Один поцелуй был восхитительным. Два могли бы меня прикончить. Он уже наполнил меня своей пищей, своим творчеством. И теперь возможность почувствовать его во плоти – его глаза, нос, рот и мягкий изгиб бровей – заставила меня слегка пошатнуться. Но нет. Он еще не закончил со мной. Он потянулся, чтобы поцеловать меня в другую щеку, и прошептал прямо в ухо:
– Я счастлив делать это снова и снова. Только скажи мне когда.
Я буквально вывалилась из ресторана на Виа дель Аква после полуночи, загипнотизированная его кожей, его едой, тем, как его рука коснулась моей поясницы, когда мы прощались. Я выбрала маршрут домой подлиннее и поехала вдоль реки Арно, моего любимого места для ночных поездок, когда весь город спал. Я ехала по мосту Понте-Веккьо и остановилась на нем, чтобы полюбоваться тихими водами реки подо мной. Мост был покрыт янтарным светом, а вода отражала все отблески фонарей и немногочисленных окон, горевших на тот момент.
Покинув мост Понте-Веккьо, я пересекла угол Пьяцца дель Кармине и Борго Сан-Фредиано и подняла глаза на церковь напротив моей квартиры; она примечательна фреской, которая предположительно является первой известной работой молодого Микеланджело. Все то, что происходит впервые, – это не мелочи; первое содержит в себе начало чего-то значительного. Я подозревала, что только что влюбилась окончательно в своего велосипедного вора-шеф-повара: и каким бы клише это ни было, это была любовь с первого кусочка.
Любовь как долгосрочное понятие была концепцией, для меня труднодостижимой. Мои родители разошлись, когда мне исполнилось семь лет, и развелись, когда исполнилось восемь. Моя мама повторно вышла замуж, когда мне было девять, а отец заново женился, когда мне было двенадцать. Пока я находилась во Флоренции, моя мама снова вступила в бракоразводный процесс спустя почти двенадцать лет замужества за моим отчимом. Во время своего детства я успела пожить в пяти разных домах за десять лет. Дом этого родителя против дома того родителя. Второй мамин дом. Папино жилье во время повторного развода и дом, который появился у него, когда он снова стал женатым мужчиной и к тому же отцом еще одного ребенка, что вот-вот должен был появиться на свет. Когда мои школьные подружки говорили о том, чтобы «пойти домой», они чаще всего имели в виду особое, специфическое место, с их собственной спальней, где у них выпал первый зуб или куда они впервые тайком пустили мальчика. Такую версию дома я не знала. У меня не было конкретного места, с которым я смогла бы связать свои воспоминания. Разумеется, были здания, даже дома, но они были приемлемы лишь с определенными эмоциональными оговорками. У меня было своего рода двойное детство, в котором я пыталась соответствовать жизни моих родителей, в какой стадии она бы ни находилась. Это было распространено среди моего поколения – детей поколения, появившегося на свет после периода беби-бума. Мои родители, Шерра и Джин, не являлись исключением.
Они встретились, когда молодые студенты университетов с головой нырнули в культурную революцию 1960-х и 1970-х годов и события Панафриканского освободительного движения, которое мы привыкли называть просто «Движение». Мои родители отчаянно хотели переделать Соединенные Штаты в более справедливое и равноправное место. Они поженились, будучи в возрасте двадцати и двадцати двух лет. Они не знали самих себя и, можно сказать, толком не знали друг друга. Я думаю, им понравилось то, что каждый из них обещал другому. Он был студентом-активистом, а она – первой красавицей, числившейся в списке любимчиков декана, которая стояла в первом ряду, когда он произносил свою университетскую речь. Оба они были идеалистами, стремившимися переделать мир.
Закономерно, что в результате их контркультурной деятельности на обоих моих родителей были заведены дела в ФБР. Отец попал в тюрьму за подстрекательство к мятежу.
Моя мама организовала профсоюз на фабрике, на которой она работала, по-прежнему при этом оставаясь в списке декана Университета Хьюстона. Я проводила с ними поздние вечера в Комитете по поддержке африканского освобождения, бывшей резиденции монахов церкви Святой Марии в третьем округе Хьюстона. Они печатали информационные листовки, дымя сигаретами. На фоне играли пластинки с записями «The Staples Singers». Мой отец путешествовал со Стокли Кармайклом[29], бывшим членом партии Черных Пантер[30], в Танзанию и Заир, чтобы попытаться научить революционеров с материнского континента тем же техникам сопротивления, которые использовали у нас в Америке, чтобы свергнуть Белого Человека. Это было бурное время, такое, которое легко могло разрушить брак. И оно это сделало.
Мое имя, Тембекиль, было дано мне не кем иным, как самой Мириам Макеба, которая на тот момент была замужем за Стокли. Макеба была изгнанной южноафриканской певицей, известной под именем Мама Африка. А еще она являлась врагом общества номер один для правительства Южной Африки. Она пела о свободе, содействуя программе антиапартеида от Парижа и Японии до самого Нью-Йорка. Когда я достаточно повзрослела, чтобы осознать, кем она была, я стала часы напролет размышлять об этой женщине, этой героине, этой личности, которая выбрала для меня имя прежде, чем я сделала свой первый вдох.
Но что впервые заставило меня понять, что значит быть изгнанником, – это уроки по теме, посвященной ей, в четвертом классе. Быть изгнанной из дома. Не иметь дома вообще. На самом деле я не являлась изгнанницей, но, будучи ребенком, не всегда чувствовала свои корни. Иногда я даже фантазировала о том, чтобы обрести дом вместе с Мириам Макеба. Она представлялась мне крестной, которую мои родители, будучи атеистами, мне не дали. В моих детских фантазиях я и Мириам были двумя изгнанницами, скитавшимися по всему земному шару.
К тому моменту, когда моим родителям было уже за тридцать, Движение распалось и на горизонте маячила эра Рейгана[31]. Они, как и многие из их поколения, ушли с передовых линий пикетов и начали задумываться над тем, как устроить свою жизнь в Соединенных Штатах, которые не очень-то стремились меняться. Теперь у Шерры и Джина было уже двое детей – моя сестра Аттика родилась спустя три года после меня, и они брали ее повсюду с собой, пока каждый из них пытался реализовать собственное понимание семьи. Они уже переделывали свою жизнь, пока взрослели, и, будучи родителями, уже имели печальный опыт утраты мечтаний.
А сейчас в Италии, едва ли двадцати лет от роду, я пыталась разобраться, что же заставляет людей сходиться и оставаться вместе навсегда. Эта мысль, которую озвучил Саро, что вместе у нас получилось бы нечто долгосрочное и значительное, была прекрасной, но непроверенной. И все же, когда он это сказал, она ощущалась как настоящая и вполне реализуемая. И хотя я продлила срок своего пребывания во Флоренции и должна была вернуться в Америку через несколько месяцев, Саро намекал, что мы могли бы провести вместе лето и что он мог бы приехать ко мне в Уэслиан. Однажды после того, как мы занимались любовью, он сказал мне: «Люди едят по всему миру. Я могу работать шеф-поваром где угодно. Ты можешь выступать на сцене только в Лос-Анджелесе или в Нью-Йорке. Я буду рядом с тобой».
С ним мне хотелось рискнуть. В его видении нашего будущего было нечто чрезвычайно самоуверенное. Он был непоколебим. Он видел то, что видел, и любое его действие вовлекало меня в это его видение. И я чувствовала себя в безопасности. В безопасности открыть свое сердце, оказаться уязвимой. Достаточно безопасно, чтобы рискнуть и сделать нечто, чего еще никто из моей семьи не делал, – завязать отношения на огромной дистанции с итальянцем на двенадцать лет старше меня, без высшего образования, который собирался обеспечивать наше совместное будущее «готовкой». Это было невероятно, романтично, идеалистично и беспрецедентно. Приключение, которое я хотела осуществить, не имело четких рекомендаций или руководства, не было примеров ни из моей жизни, ни из жизни моих родителей, которым я могла бы последовать. Его родители, судя по тому немногому, что Саро рассказывал мне, были женаты всю его жизнь и жили в том же городке, в котором и родились. Саро и мне предстояло проложить свой собственный путь.
Не было никого, с кем мы могли бы себя сравнить и сопоставить, никого, к кому мы могли бы обратиться с расспросами, какие плюсы и минусы есть в отношениях на расстоянии, в любви межрасовой, межкультурной, говорящей на двух разных языках. Это было пугающе, но одновременно и освобождало. Словно впервые в своей жизни я сердцем принимала смелое, отважное решение, оно ощущалось значимым, интуитивным, желанием, идущим из глубины души.
С другой стороны, у моей семьи были предубеждения. Когда я во время одного из наших воскресных разговоров сообщила отцу, что встречаюсь с мужчиной из Флоренции, едва упомянула об этом – все его родительские чувства забили тревогу, ведь я была такой маленькой и так далеко от дома. Что еще хуже, я заявила, что останусь в Италии дольше, хотя я и так уже продлила свое пребывание один раз. Я сказала ему, что, скорее всего, не приеду летом. Или же если приеду, то недолго поработаю в его адвокатской фирме, ровно столько, сколько потребуется, чтобы заработать денег на обратный билет в Италию. Это все, что ему потребовалось, – он и моя мачеха, Обри, забронировали билеты на первый же рейс в Европу. Они оставили моих трех младших братьев дома с матерью Обри – самому маленькому из них едва исполнился год, и я видела его всего два раза. Они сели на самолет, летевший в Швейцарию, самый дешевый, который удалось найти моему отцу. Затем они арендовали автомобиль и пересекли на нем итальянскую границу и направились на юг, сначала в Тосканию, а затем – во Флоренцию. Папа сказал мне, что он хотел посмотреть, как я поживаю, приехать в Италию к своей дочери, а заодно и устроить для Обри небольшой отпуск. Но чего он не сказал – и я это чувствовала, – что он очень стремился посмотреть в глаза одному конкретному итальянскому мужчине. И у него было абсолютно четкое намерение заявить этому итальянцу, чтобы тот пошел к черту, если понадобится.
Папа прибыл во Флоренцию в полном техасском обмундировании – включая ковбойскую шляпу и высокие сапоги из крокодильей кожи. На нем была замшевая куртка, и, будь я проклята, эта куртка была с бахромой! Один только взгляд на него, спустившегося по Виа Калзаоли и заполнившего своим присутствием всю Пьяцца делла Синьориа, заставил меня обожать его еще больше, чем прежде, а еще задуматься над тем, какие такие адские силы я привела в движение. Его намерение встретиться с Саро не подлежало обсуждению. Он между делом предложил мне и Саро присоединиться к ним с Обри и вместе посидеть за коктейлем в «самом сердце Флоренции». И Саро было велено встретить нас почти сразу после того, как я воссоединилась со своей семьей. Я изрядно нервничала, переживая, что Саро окажется настолько напуган моим отцом, что не сможет вымолвить ни слова или, даже хуже, будет чересчур стараться ему понравиться.
Но Саро появился непринужденно и вовремя.
– Очень приятно познакомиться с вами обоими. – Саро пожал руку моему отцу и обнял Обри. – Я подумал, что мы могли бы поужинать сегодня вечером все вместе. Я забронировал столик в своем ресторане.
Он держался гостеприимно и открыто – и то и то мой отец уважал, я это знала. Но именно Обри оказалась тем человеком, который смог распознать любовь Саро ко мне. Позже, после прогулки по Флоренции, проведенной за разглядыванием витрин, она сказала моему отцу: «Не пытайся даже думать о том, чтобы обсуждать их разницу в возрасте. У нас с тобой она тоже составляет двенадцать лет. Ясно как белый день, что он чувствует к ней, тебе не о чем беспокоиться». Она мгновенно ликвидировала все зарождавшиеся сомнения и успокоила моего озабоченного отца. В моем клане Обри была сторонником Саро.
Моя мать оказалась более крепким орешком. Она преодолела свой второй бракоразводный процесс и с головой бросилась в новые отношения, с мужчиной, которого она по иронии судьбы встретила, когда приехала ко мне во Флоренцию. Он был сыном дипломата, сенегальцем, мусульманином и получил образование в Сорбонне. Полная противоположность моему отчиму – американцу мексиканского происхождения, самоуверенному бизнесмену, любившему костюмы Армани, с которым она провела двенадцать последних лет своей жизни. Этот брак сгорел в огне лжи, сомнительных решений, подозрений в изменах и прочих обвинениях, отголоски которых дошли до меня.
К тому времени как я улетела во Флоренцию, этот союз окончательно сошел с рельсов. Моя мама не особо распространялась об этом, а может, я не дала ей возможности это обсудить. Их расставание было выматывающим. Мой отчим всегда избегал чувства привязанности, несмотря на тот факт, что половину своего детства я провела под одной крышей с ним. Хитрый и изворотливый по натуре, он любил подразнить меня насчет занятий спортом, что еще меньше способствовало установлению хороших отношений между нами.
И как только моя мать развелась, она была невероятно рада запрыгнуть в самолет и прилететь ко мне. Был как раз период Рождества, а я никогда не проводила раньше Рождество вдали от дома. И как бы я ни любила Флоренцию, с Саро я еще тогда не начала встречаться и ужасно тосковала по дому.
И когда мы с ней потягивали капучино и уминали выпечку в кафе напротив Садов Боболи, она внезапно начала спокойный, но очень настойчивый допрос о том, почему я вообще училась в Италии. В ее понимании я была ребенком активистов, людей, которые смогли взрастить во мне чувство культурной гордости и политической информированности. Я воспитывалась в сочувствии к тому, с какими вызовами пришлось столкнуться цветным народам африканской диаспоры. И почему же тогда я поехала в Италию, в самое сердце европейской культуры, на учебу за границей? Почему я была не в Кении, как, например, дочь ее подруги Мэри со времен Движения? Дочь Мэри участвовала в программе Фулбрайт[32] и преподавала кенийским детям английский – это было частью ее учебы в Университете Уэсли. Почему я была не такая, как дочь Мэри? И почему, во имя Господа, я продолжала встречаться с «белыми мальчишками»? Она желала для меня лучшей судьбы, чего-то большего. И она воспользовалась тем временем, которое мы провели в кафе за едой и напитками.
– Но, мам, я – бакалавр истории искусств. И моя специальность включает в себя знание в совершенстве французского, немецкого или итальянского. Если бы я училась в Кении…
Она оборвала меня прежде, чем я закончила:
– Я говорю о куда более глобальных картинах жизни, чем те, которые ты выбираешь. Находясь здесь, ты фактически исключаешь саму себя из возможностей находиться рядом с теми, кто не белый. – Ее афроцентризм основывался на различных доводах, и в этот момент этими доводами был черный цвет кожи, во-первых, во-вторых и вообще.
– Я не знаю, что сказать. Мне здесь нравится, и я не исключаю кого-то или что-то.
– Нет, исключаешь. Посредством своего местонахождения ты исключаешь.
Это был разговор, который ни к чему не вел. Я бы никогда не победила. Я была дочерью чернокожих активистов, которые предполагали, что я продалась. Передайте мне, пожалуйста, еще один кусочек пиццы. Я знала, что она будет настаивать на своем.
Когда я начала встречаться с Саро, мои родители, если и обсуждали это, избавили меня от подробностей. В конечном счете, когда речь шла о делах сердечных, каждый из них был достаточно мудрым и проницательным, чтобы держаться на дистанции. Они хотели просто высказать свое мнение, а дальше позволяли своим детям либо утонуть, либо взлететь, если вопрос касался любви. Не имеет значения, какое мнение имел каждый из них, в конце концов, я верю, что в итоге они желали мне счастья. И если оно заключалось для меня в том, чтобы встречаться с итальянским шеф-поваром, они были готовы это поддержать. И по крайней мере, они вырастили дочь, которая знала, как следовать своим убеждениям, а также училась следовать зову своего сердца. Где-то глубоко внутри, возможно, они даже радовались моей храбрости. Шансы у нашей любви были такими маловероятными, такими незначительными, но они научили меня бороться за то, что имеет значение.
К марту месяцу я все еще снимала комнату в квартире на Пьяцца дель Кармине. Однажды вечером я ждала, пока Саро освободится с работы, и просидела большую часть времени, болтая с новой соседкой – американкой Кристиной, которая приехала из Сан-Франциско и заливала в меня истории, словно виски в стакан. К тому времени, как мы решили разойтись, было уже за полночь. Я планировала ненадолго прилечь и отдохнуть, пока Саро подойдет на площадь после часа ночи. Прошло уже четыре месяца с того дня, как он купил мне велосипед и мы вместе прокатились вдоль Арно. У нас уже установилось определенное расписание: когда он заканчивал работу в «Acqua al 2», он покидал центр Флоренции, ехал через реку на Пьяцца дель Кармине и ждал там снаружи. Он стоял через дорогу от моего дома и ждал, пока я подойду к окну. Увидев его, я открывала дверь. Он не мог позвонить в звонок из-за одной из моих соседок, которую мы с Кристиной в шутку называли «Пещерная Мадам»; на самом деле она принадлежала к целевому фонду трансплантологии, а ее имя значилось в списках сдающих в аренду те самые комнаты, которые мы снимали. Она была известна тем, что прекращала сдавать жилье любой из девушек, которая встречалась с назойливым молодым человеком. Позвонить в звонок после десяти часов вечера считалось назойливостью.
Когда я проснулась вся в поту от выпитого кьянти и переполненная паникой, было полчетвертого утра. Я так глубоко погрузилась в сон после грустных рассказов о несчастьях своей соседки по комнате, что потеряла ориентацию во времени и пространстве. Я резко села на своей небольшой двуспальной кровати и сразу поняла, что что-то было не так. Я вскочила с кровати и едва не свернула себе шею, ринувшись по мраморному полу коридора к нужному окну. Я знала:
Когда я, охваченная тревогой, подбежала к окну, первым, что я увидела, оказался проливной дождь.
Один взгляд на Саро – и нечто новое о нем вдруг обрело четкость, кристаллизовалось. Этот мужчина, этот шеф-повар показывал мне, кем он был глубоко внутри: стойкость своего характера, несгибаемую готовность. Он объявил о своей любви, он продемонстрировал свою стратегию, но сейчас он превращал свою любовь в действие. Его пребывание под дождем словно было линией, которую он провел на песке. По одну сторону от нее он показывал мне ту любовь, которая могла бы быть у меня в жизни с мужчиной, который был непоколебим в соблюдении своих обязательств, бесстрашен и совершенно откровенен относительно того, чего он хотел; он показывал мне мужчину, который был полон решимости постоять за свою любовь – неважно как, неважно, что случится. Неважно.
По другую сторону этой линии была другая жизнь. Жизнь, которую я вела до начала отношений с Саро, кишащая посредственными обязательствами и противоречивыми взаимоотношениями. Эта линия была предельно четкой, а разграничение – черно-белым, словно кадр из неореализма. Вот он – мой новый любимый, мужчина, продолжающий ждать, стоя под дождем, когда было бы вполне приемлемо уйти. Он был мужчиной, влюбленным в меня до мозга костей. Ждать кого-то таким образом, при таких обстоятельствах было необычайным актом любви и верности. Но все же куда больше это было действием человека упорного, чей характер был непоколебим.
Когда я спустилась вниз, чтобы впустить его, первое, что он сделал, – намочил меня своими поцелуями. Когда я помогала ему снять куртку, первое, что он произнес:
– Я рад, что ты проснулась.
Перед отъездом в Италию мы с отцом отправились на пробежку в один из дней, когда он был недалеко от Хьюстона, и он дал мне очень мудрый совет. Вероятно, я поделилась с ним своими подозрениями, что брак мамы стремительно приближался к своему окончательному завершению. То лето я провела, работая в офисе его адвокатской конторы, где часто засыпала в обеденное время. Мне было скучно настолько, насколько может быть скучно любому студенту, вернувшемуся домой и не имеющему ни малейшего понятия, чем бы заняться.
Он почувствовал, что мне нужно знать что-то об отношениях, которые на тот момент были для меня туманны.
– Темби, в этом мире существует множество людей, которых ты можешь любить, – сказал он между вдохами.
– Ладно, пап, не тяни. – Мне стало некомфортно от этой неожиданной близости.
– Ну же, дай мне закончить.
Я не хотела это показывать, но он завладел моим вниманием.
– Существует много людей, быть может тысячи, которых ты можешь любить. Но на планете мало людей, – продолжил он размеренно, – может, даже только один или двое, которых ты можешь любить и жить с ними в гармонии и мире. Часть о гармонии – это ключ.
Он, в своей футболке с надписью «Коллегия адвокатов 1987», остановился рядом и посмотрел мне прямо в глаза. Я чертовски надеялась, что он не собирается расспрашивать меня о подробностях моей романтической жизни. Мой папа говорил нечто, что я могла услышать от него, только когда он трепался со своими друзьями за стаканом бурбона и барбекю. Это казалось настоящим. В отношениях, реальных партнерских отношениях, любовь хороша лишь настолько, насколько хороша дружба.
О чем я не знала – так это о том, что любить кого-то долгое время, в этой «гармонии», к которой я так отчаянно стремилась, означало также любить те части человека, которые оставались скрытыми. И хотя сердце Саро было раскрытой книгой, в нем все же оставалась какая-то тайна. Моя семейная любовь была данностью, устойчивой, открытой, даже находясь вне поля зрения. Когда же он говорил о своих родственниках, о семье (что случалось редко), за этим чувствовался след боли, чего-то беспокоящего, какого-то оттенка разочарования, который я никак не могла уловить. Это была та часть его жизни, которая еще не до конца проявилась. Но довольно скоро проявится.
Послевкусия
Вода с сицилийской морской солью закипает быстрее, чем с мортонской. Добавить свежий базилик в самом конце, а не вначале, когда варится томатный соус. Лавр уберет горечь. Замочить нут на ночь в воде со щепоткой соли. Это был предел моих знаний. Годы, проведенные с шеф-поваром, а также то, как закипает вода с солью и когда добавлять базилик, было вершиной моего кулинарного образования. Я никогда не планировала этот день, день, когда я буду стоять у плиты и в одиночестве готовить самой себе еду.
Свет в начале апреля проникал сквозь окна нашего дома возле Силвер-Лейк в кухню, которую спроектировал Саро – в стиле камбуза, с плитой на четыре конфорки, глубокой промышленной раковиной и гранитными столешницами цвета, который метко назвали «прибрежной зеленью». Эти элементы выстроились вдоль стены с панорамным окном, выходящем в сад на заднем дворе. Само окно было обрамлено шестиугольной плиткой итальянского мрамора, доходившей до потолка. Я думала обо всех поварах, на чьих кухнях мне доводилось бывать, прежде чем я встретила Саро. Никто из них не оставил после себя особого впечатления.
За исключением моего отца Джина и моей бабушки, жившей в сельской местности Восточного Техаса, которых я могу выделить из длинной череды дозорных над кастрюлями, люди обычно предпочитают иметь кого-то, кто готовил бы и кормил их. Я также наслаждалась безмятежностью, зная, что мой голод будет удовлетворен тарелкой приготовленной еды.
Конечно, я знала что-то о готовке, вероятно даже больше, чем многие из тех, кто привык это делать. Я была ленива, но не слепа. Я могла бы прикинуть приблизительно. Но это ведь не то же самое, что интуиция. Смогу ли я готовить с чутьем таким же, как у Саро? Смогу ли попробовать когда-нибудь еще раз его алхимию на кончике ложечки? Или же мое отсутствие вкуса было свидетельством горя, которое никогда больше меня не покинет?
Я посмотрела в окно на столетнее инжирное дерево, которое росло прямо за дверью в нашу кухню. А затем взяла его нож.
Первым, от чего у меня перехватило дыхание, оказался его вес. Интуитивно я выбрала самый большой из всего набора. Он располагался поверх всех остальных ножей в блоке и был единственным, которым Саро пользовался больше всего. Это была безупречно обработанная сталь, и каждая зарубка на рукоятке рассказывала свою историю блюд, эмоций. Она разделяла, нарезала и рубила тысячи сырых ингредиентов. Тяжесть в моей ладони вынудила меня присесть, а волна головокружения и тошноты накрыла с головой.
Несколькими часами ранее я отвезла нашу дочь Зоэлу в школу впервые с тех пор, как умер ее отец. Ее возвращение в первый класс после недельного пребывания дома было первым большим шагом в новый, но странно знакомый мир. Она нуждалась в том, чтобы лазить по деревьям, висеть вниз головой над песочницей вместе с друзьями. Ей нужно было время вдали от домашней жизни, которая потеряла свою опору.
Я была не готова вернуться к карьере актрисы. Я не могла себе представить просмотр сценариев, попытки отодвинуть свое горе в сторону, чтобы погрузиться в жизнь какого-то персонажа. Не могла вообразить, как я смогу ходить по студии, стоять перед камерой или прийти на прослушивание, – не могла найти для этого всего убедительные аргументы. Игра всегда была моим творческим спасением. Я гордилась своей актерской карьерой, которую сумела построить: стоящие фильмы, съемки на телевидении и заслуженная пенсия, но сейчас я боялась, что, может быть, моя карьера умерла вместе с Саро. Он был моим единственным местом для мягкой посадки, моей константой в непрерывном потоке отказов, которые присущи индустрии кино и театра. Мои агенты и менеджеры знали, что меня подхватило подводным течением скорби и я едва могла выйти из дома. «Скажи нам, когда будешь готова, и мы пришлем тебе материалы», – сказали они. Шансы на это были равны появлению снега в аду в тот момент.
Я ступила на территории недавно овдовевших, и мне казалось, будто я вращаюсь вместе с астероидами вокруг Марса, в то время как мое тело было привязано к Земле. Будто бы каждое утро в моей голове звучал голос, говоривший на одном языке, а мир обращался ко мне на другом, заполняя мои уши торопливой белибердой, лившейся из хрипящих колонок. Мои чувства были спутанными. Звук – горьким вкусом на моем нёбе, а взгляд – грубым прикосновением, царапавшим мои веки изнутри. На дне скорби верх был низом, а низ – сторонами. Я не помнила, где у нас хранилась соль; держать нож требовало неимоверных усилий. Я смотрела себе под ноги, потому что не верила, что там находится твердая земля. Все, абсолютно все было лишено смысла и в знакомом, и в незнакомом мне мире. За исключением пребывания дома, возле нашей кровати, на кухне Саро и в комнате, где мы попрощались в последний раз.
Из кухни мне был виден мой бывший кабинет, превратившийся в больничную палату: в нем теперь располагался алтарь, сердце нашего дома. Той ночью мы с Зоэлой сделали все то же самое, что и во все предыдущие шесть ночей: собрались в комнате, почитали стихи Руми, включили любимую музыку Саро – блюзмена Альберта Кинга и исполняющего джаз Паоло Конте, воскурили шалфей и произнесли за недавно умерших молитву из книги о ритуалах со свечами. Эти ритуалы были нашими отчаянными попытками найти выход из тьмы.
Нашей погибелью стал рак. Впервые Саро поставили диагноз «лейомиосаркома» десять лет назад – редкий вид злокачественного поражения мягких тканей, внезапно развившийся в гладкой мышце его левого колена и метастазировавший в бедро.
Поскольку мы столько всего пережили за последнее десятилетие – взлеты и падения, клинические исследования, ремиссии, я и не думала предполагать, что ряд госпитализаций в течение месяца окажется началом конца. Что-то наподобие медицинского хаоса последовало после того, как он негативно отреагировал на новое лекарство. Внезапно мы попали в больничную обстановку: спорящие специалисты, эксперты, профессионалы, каждый из которых видел лишь один кусочек пазла, именуемого телом Саро. Я была единственной видевшей целостность его жизни, его тела, его искренних желаний. Я пыталась очеловечить пациента, бывшего за схемами анализов. Его зовут Саро. Называйте его Саро, а не Розарио – именем, данным при рождении. Он не испанец, а итальянец. Шеф-повар, отец. Женат двадцать лет. В круговороте светил гастрологии, гепатологии, эндокринологии, иммунологии, ортопедической хирургии я поддалась желанию написать свое имя на доске больничной палаты: «ОПЕКАЮЩАЯ СЕМЬЯ: Темби, жена. Чернокожая женщина, сидящая в углу». Это был мой ответ на то, что уже дважды медсестры спрашивали меня, не сиделка ли я.
Я использовала все свои умения проявлять заботу перед лицом обострившихся симптомов, противоречивых диагнозов и тоски дочери, чей отец отсутствовал дома все чаще и чаще. В каждую палату я положила томик стихов. Я принесла ему маску для сна, музыкальный проигрыватель, безогневую свечу. Я повсюду разбрызгивала ароматизаторы, чтобы истребить запах дезинфектора, и растирала ему виски и живот цветочным маслом, когда он спал. Я приносила домашнюю еду, приготовленную на нашей плите, потому что больничная пища была пустой, безвкусной и гнетущей психологически. В особенности для шеф-повара. Его посадили сначала на строгую бессолевую диету, а затем – на диету с высоким содержанием белка. Я заказывала богатые протеином органические смеси трех разных вкусов и держала их в ведерке со льдом возле его койки.
Каждую ночь я целовала его сердечную чакру, прежде чем покинуть больницу. Затем наблюдала, как, удаляясь, исчезал за спиной Беверли-Хиллз, – мне нужно было попасть домой прежде, чем проснется поутру Зоэла. Утром я вставала рано, звонила медсестре, чтобы узнать новости, кормила Зоэлу завтраком, успокаивала ее, говоря, что Баббо (папа) в порядке, и везла ее в школу в восточную часть города только затем, чтобы затем развернуться и поехать на запад через весь город обратно к Саро. Я проводила дни напролет, пытаясь понять, что происходит с его телом, пытаясь облегчить его жизнь.
Каким-то образом во всем этом хаосе того месяца я умудрилась сделать себе запись, чтобы отдать ее на прослушивание продюсерам двух пилотных ТВ-проектов, так как это был период найма на работу по сети, а в деньгах мы нуждались. Затем я позвонила своим агентам и сказала, чтобы они не рассчитывали на меня до тех пор, пока я им не сообщу. За двадцать лет я ни разу так не делала. Я взяла отпуск, сделала перерыв в работе, которую я еще не получила и, вероятно, не получу. Я избегала любых возможностей. Потому что была вынуждена предусмотреть другую возможность – возможность того, что Саро покинет меня.
Когда Саро едва не умер от острой сердечной недостаточности на операционном столе – это был переломный момент. Я больше не могла игнорировать тот факт, что все указывало на начало конца нашей борьбы с раком. Он очнулся после операции в реанимации, взглянул на меня и произнес: «
Я покрывала его поцелуями. Я хотела забраться к нему в постель и лечь рядом, чтобы чувствовать его кожу своей. Я хотела утешить его тело своими прикосновениями. Если бы можно было заняться с ним любовью – я бы сделала это прямо там. Но нельзя было опускать перила. Он был подключен к капельнице и мониторам. Максимум, что мы могли, – держаться за руки. Максимум, что могла я, – склониться к нему и дать ему обещание.
– Я вытащу тебя отсюда. Я привезу тебя домой. Любовь моя, я обещаю, наша история закончится не здесь.
Пока он засыпал, я давала и много других обещаний, таких, какие обычно дают живые умирающим, когда вдруг приходит понимание, что мы все в общем-то смертны. Что жизнь скоротечна и способна круто поменять направление в любое мгновение. Жизнь дается нам с трудом.
Я обещала ему поездки на машине, одну в Гранд-Каньон, вторую – на побережье Аляски. Если бы он выписался из больницы, может быть, это было бы осуществимо. Я могла бы пообещать ему луну со звездами, если бы знала, что смогу их достать. На короткое время я сосредоточилась на двух вещах, которые могла выполнить прямо сейчас:
– Я удостоверюсь, что обязательно приедет твоя сестра, и привезу Зоэлу повидаться с тобой.
После двух дней пребывания в реанимации Саро перевели в стационарную палату. Там все пропахло больницей, включая меня. От плаща, который я не снимала неделями, несло за километр. От меня воняло. Я носила в себе тревогу женщины, которая чувствует, как любовь всей ее жизни ускользает от нее. Я ходила по коридорам, пока Саро отдыхал. Стук каблуков моих зимних ботинок отдавался эхом и пронзал мои уши. Мимо меня по коридору прошел, судя по всему, новоиспеченный отец; в одной руке он держал воздушный шарик с надписью «Это девочка», в другой – пакет с едой из «Иви». У меня в руке были две упаковки больничного замороженного сока для Саро, которые я раздобыла на кухне педиатрического отделения на пятом этаже: один со вкусом лимона, другой – со вкусом вишни. Во второй руке я сжимала свой телефон.
Я говорила с его матерью, моей свекровью, Крос. Она была вдовой, потерявшей мужа из-за рака тремя годами ранее, носила только черную одежду и выходила из дома, исключительно чтобы сходить в церковь. Саро называл ее Мамма, а с того дня, как родилась наша дочь, я называла ее Нонна.
Ее голос был громким и обезумевшим, он носился в пространстве между моим ухом и плечом. Я пыталась представить ее себе – на расстоянии в шесть тысяч миль, в ее гостиной, маленькой комнате посреди диких горных склонов Сицилии.
– Как он? – спросила она меня на итальянском, единственно доступном нам обеим языке.
– Я взяла ему кое-что поесть. – Я остановилась, чтобы прислониться к стене.
Это был ответ без ответа. Но я была хорошо знакома с силой воображения. И потому дала ей возможность представить себе, как я кормлю ее сына. Это означало, что он был в состоянии, достаточно хорошем для того, чтобы есть.
Она говорила ему, что ей снились сны, в которых к ней приходила Матерь Божья, чтобы сказать, что ее сына зовут домой.
– Что говорят врачи?
– Они наблюдают. Они хотят посмотреть, насколько хорошо будет восстанавливаться его печень. – Я оторвалась от стены и продолжила идти к палате Саро. – Пожалуйста, скажите мне, что Франка приедет. – Франка была родной и единственной сестрой Саро. Никогда за все двадцать лет нашего супружества она не приезжала к нам в Штаты.
– Она приедет.
Когда я вошла в его палату, по телевизору над кроватью показывали «Славных парней». Школьная фотография Зоэлы в красной рамке стояла рядом на тумбочке. В уставе больницы был прописан пункт о том, что дети младше двенадцати лет не имели права пройти дальше границы больничного холла. Это было бессердечным и возмутительным. Единственный раз за все это время у меня получилось спустить Саро вниз к дочери на кресле-каталке. Им пришлось обниматься в общем холле у всех на глазах под звуки работающей кофе-машины «Старбакса» и песни «Rocket man», исполняемой на детском рояле. Первое, что она у него спросила, – почему он в платье. Второе – можно ли посидеть у него на коленях. Первый вопрос меня рассмешил, а второй – заставил расплакаться. Когда они расстались спустя пятнадцать минут, я знала, что у него может не быть еще одного шанса увидеться с дочерью, если я не найду способ провести ее к нему в палату.
Дни превратились в неделю, и я узнала, как вместе с дочерью проскользнуть в больницу, чтобы она смогла увидеть своего умирающего отца. Когда она зашла в палату, то тут же скинула свои балетки и забралась к нему на кровать.
– Баббо, давай я расскажу тебе историю про волка, который любил мороженое, – это я ее сочинила.
Я наблюдала за ними, сидящими на кровати, оба светились от радости встречи, а мне хотелось забрать всех нас отсюда. Я хотела задержать нежность этого момента навсегда. Но все только продолжало ускоряться. Конец жизни сначала идет медленно, затем быстро, а затем снова замедляется. Мы играли в больничную игру «ожидание».
Потом к Саро пришла заведующая отделением. Я на минуту вышла, а когда вернулась – застала их посреди беседы.
– Единственным вариантом осталась трансплантация печени, – сказала она.
Саро отвел глаза в сторону, а затем снова посмотрел на нее.
– Мне так не кажется. Оставьте ее для того, кому она на самом деле нужна, – ответил он. Его кожа была болезненно-желтушного цвета.