Боюсь, мое перо становится болтливым, но так трудно удержаться, когда на память приходят новые и новые доказательства его доброты и щедрости. И все же я чувствую, что мне никак не удается воздать должное всем благородным и милым качествам его души. Его остроумие, добродушие и шутливость обретали полноту там, где он чувствовал себя особенно легко и непринужденно - в обществе любимых дочерей или у Брукфилдов, самых близких, дорогих и ценимых из друзей, обретенных уже не в первой молодости. Могу также с гордостью сказать, что он знал, с каким восхищением относятся к нему все обитатели дома моей сестры, где его сердечное участие ко всем нашим бедам и радостям находило столь же сердечную благодарность. А когда он скончался и его голос уже больше не звучал в этих стенах, на дом легла черная тень.
ДЖОН ДЖОНС МЕРРИМЕН
ИЗ СТАТЬИ "КЕНСИНГТОНСКИЕ СВЕТОЧИ"
Меня попросили написать о Теккерее в Кенсингтоне. Сверившись со своими заметками, я обнаружил, что многие мои воспоминания носят слишком личный характер, чтобы их можно было опубликовать, однако есть среди них немало примеров его сердечной доброты, разнообразия его талантов, врожденного отвращения к снобизму и превосходных качеств характера, находивших воплощение в его верности дружбе. С 1847 года по 1853 год Теккерей жил в доме номер 13 (теперь - 16) на Янг-стрит у Кенсингтон-сквер, где я и познакомился с ним и его дочерьми в 1848 году. Его высокая внушительная фигура, прямая осанка и величавая походка были хорошо известны обитателям Хай-стрит, а также тем, кто посещал воскресную службу в старинной приходской церкви в половине десятого утра. Его крупное открытое лицо, серьезное, почти суровое, озарялось при встрече с друзьями радостной улыбкой, а рука, вложенная в вашу, заставляла вас почувствовать себя очень маленьким, и не только в прямом смысле этого слова. Помню, мы как-то встретились перед домом Лича и пошли дальше под руку. Напротив дворцовых ворот мимо нас проехала великолепная карета, полная людей. (К счастью, я не запомнил сколько шариков украшало коронку на дверце.) Они его не заметили, и пальцы, сдавившие мой локоть, сказали мне, что тут что-то не так. "Поняли? Нынче вечером они рады были бы меня увидеть, но не увидят!" Оказалось, что Теккерею предстояло встретиться с этой компанией в каком-то аристократическом доме, и я про себя подумал, как хорошо, что я - это я и не принадлежу к им подобным, раз они раскланиваются с ним, только когда им это удобно. За много лет до этого он написал: "У меня нюх на снобов" и "Вороны в павлиньих перьях - вот что такое снобы нашего мира". В другой раз, когда мы с ним гуляли по городу, я нечаянно сказал очень скверный каламбур и сразу же извинился. "Так хороших же и слушать не стоит", - ласково ответил он.
В 1848 году, когда он опасно болел с сентября по ноябрь, мне довелось лечить его вместе с доктором Элиотсоном, одним из лучших лондонских врачей в те годы, и он никогда про это не забывал, всегда оставаясь "вашим благодарным другом и пациентом", даже много лет спустя после того, как уехал из дома на Янг-стрит...
Пока строился его дом на Пэлас-Грин, я часто встречал его и мы болтали о плане дома, возвращении в старый Кенсингтон, капиталовложениях и тому подобном. Когда же в 1862 году он туда переехал, наши старшие дети были приглашены на новоселье. Как большинство великих людей, он питал большую любовь к детям. Вот что, например, написал он о своих дочерях:
С зарею птицы встрепенулись,
Дочурки милые проснулись,
Светло, я знаю, улыбнулись
И помолились за меня.
И этот человек - циник? Да никогда! Он умел быть и был сатириком, но его сатира делала общество чище, ибо исходила она от на редкость благородного и добросердечного человека.
Последний раз я слышал его публичное выступление 1 декабря 1862 года в Кенсингтоне, когда архидиакон Синклер в разгар "хлопкового голода" созвал там митинг - для сбора средств в пользу "Ланкаширского фонда". В "Былых временах и далеких местах" (стр. 270) архидиакон очень интересно рассказывает о своей встрече с великим романистом, который покинул одр болезни, чтобы присутствовать на митинге, видя в этом свой долг. Вестри-Холл был переполнен. Когда У.-М. Теккерей йстал, чтобы поддержать резолюцию, предложенную мистером Хейвудом, "раздались оглушительные аплодисменты. Едва вновь воцарилась тишина, он с полным самообладанием произнес несколько очень выразительных, тщательно обдуманных и весомых фраз". Никогда не забуду, какой эффект произвели эти его "несколько замечании". Подписной лист собрал 627 фунтов, и 50 из них внес сам Теккерей.
Редкой была и обязательность, неотъемлемая от его дружбы. В четверг 17 декабря 1863 года Теккерей и его старшая дочь обедали у нас в доме Э 45 на Кенсингтон-сквер. Едва он вошел, я понял, что ему нездоровится, но с обычной своей мягкой любезностью он сказал:
- Выманить меня из дома могло только приглашение такого старинного друга, как вы. Помнится, я ответил:
- Ну, вас, как и всякого англичанина, обед непременно вылечит. Вы знакомы с Джин Ингелоу?
- Нет, но в Лондоне не найдется дамы, знакомство с которой я счел бы большей честью, - ответил он.
- А с урожденной мисс Крокер вы знакомы?
- Нет. Неужели она здесь?
Они обе были среди приглашенных, и я с величайшим удовольствием представил им его. От таких приятных неожиданностей он вскоре ожил, еще прежде, чем мы направились в столовую, вступил в оживленную беседу с сэром Джорджем Бэрроу, также некогда учившемся в Чартерхаусе, и все прошло как нельзя лучше. Он был на редкость остроумен... Мои заметки завершаются следующим образом: "Мой друг засиделся допоздна - его дочь уехала на какой-то званый вечер, и я пошел проводить его по Янг-стрит. Около дома Э 13 мы остановились, и он упомянул былые времена и счастливые дни, прожитые там. Он сказал мне, что "Ярмарка тщеславия" - его лучшее произведение, а "Стул с плетеным сидением" - его самая любимая баллада, и мы расстались на дальнем углу "нашей улицы", чтобы уже никогда в этом мире не встречаться. Ровно через неделю 24 декабря меня около восьми утра вызвали в Пэлас-Грин, и я увидел его в постели - мертвым! Жизнь угасла уже несколько часов назад, его могучий, огромный мозг (весивший 58,5 унций) не выдержал кровоизлияния, и глубокой ночью он удалился в лучший мир, где нет ночи".
ФРЭНСИС СЕНТ-ДЖОН ТЕККЕРЕЙ
ВОСПОМИНАНИЯ О ТЕККЕРЕЕ
Я инстинктивно чувствовал, что он далеко превосходит всех, кого я знал. И вспоминая прошлое через сорок лет, я чувствую, что не ошибался, что его ум и душа были особенными, более высокими и широкими, более щедрыми, с меньшей примесью мелочности или притворства, чем у кого-либо из тех, с кем меня потом сводила судьба. В этом отношении я сравнил бы его с Теннисоном. Его прекрасная величавая фигура, ясная добродушная улыбка, сочные остроумные замечания, искренняя приветливость обладали редкой обаятельностью. В нем не было ни следа холодной сдержанности или важности, а мальчики быстро замечают, если взрослые смотрят на них как на досадную докуку... Когда я навещал его в те дни или просто виделся с ним, не помню случая, чтобы, прощаясь, он не сунул мне в руку соверена. Однажды, после того как в омнибусе у меня обчистили карманы, он высыпал мне на ладони все содержимое своего кошелька. Точной суммы я за давностью не помню, но она значительно превышала ту, которой я лишился. А ведь он тогда лежал больной в постели. И какими восхитительными были эти мои визиты к нему! Он, не жалея сил и времени, водил меня в театр и в цирк, причем часто после превосходного обеда в "Гаррик-клубе", где, помнится, как-то раз оборвал человека, который собирался выругаться, - по его мнению, подобное в присутствии мальчика было недопустимо...
На представлении фокусника, в картинной галерее или в других местах такого же скопления публики он, по-моему, всегда изучал лица и нравы. Тем не менее он, несомненно, подвергал себя многим неудобствам, чтобы порадовать мальчика, а я лишь впоследствии понял, что он жертвовал мне свое драгоценное время, тогда же, боюсь, Ценил это далеко не достаточно. Однажды он отвез меня в театр, усадил на отличное место и простился со мной, сказав: "А теперь я должен оставить тебя и уйти, чтобы заработать пять фунтов".
Мы виделись с ним в день открытия Выставки 1851 года, которой он посвятил свою прекрасную "Оду майскому дню". Он только что вернулся, полный впечатлений, и выглядел необыкновенно счастливым и сияющим.
После этого я в течение нескольких лет виделся с Теккереем значительно реже, поглощенный учебными занятиями, а затем своими обязанностями учителя в Итоне, но в 1859 году получил от него письмо с сердечными поздравлениями по поводу моей помолвки. Вот случай, рисующий душевную - и не только душевную щедрость Теккерея.
Однажды я прогуливался со своей невестой по лондонским улицам, и мы остановились перед витриной Лэмберта, известного ювелира. Внезапно нас окликнул Теккерей и тут же повел внутрь магазина, где купил в подарок моей нареченной красивую золотую брошь.
Помню, как он сказал мне, когда завершил какую-то из своих книг: "Что ж, мой урожай не так уж плох".
ЭЛИЗАБЕТ БАРРЕТ-БРАУНИНГ И РОБЕРТ БРАУНИНГ
ИЗ ПИСЕМ
Элизабет Баррет-Браунинг
Мэри Рассел-Митфорд 30 апреля 1849 года
Мы только что закончили "Ярмарку тщеславия". Очень умно, оставляет сильное впечатление, но жестоко по отношению к природе человека. Болезненная книга, но боль ее не очищает и не возвышает. Суждения его пристрастны и оттого, в конце концов, не здравы. Однако я никак не ожидала, что у Теккерея достанет силы ума на такую книгу. И эта сила огромна.
Элизабет Баррет-Браунинг
сестре 20 декабря 1853 года
Был Теккерей. Жаловался на скуку - скука лишает его работоспособности. Он не может "сесть за работу без хорошего обеда дома накануне и двух выездов в гости за вечер". И на такой почве вырастают "Ярмарки тщеславия"! Он довольно занятный Человек-Гора и очень любезен с нами, но я никогда с ним не полажу - он чужд мне по духу.
Элизабет Баррет-Браунинг
сестре 9 мая 1854 года
Мистер Теккерей завоевал мое сердце своим добрым отношением к Пенини, а что касается его дочек, я, кажется, готова полюбить их: они искренни, умны и привязчивы - три замечательные качества. Я буду рада повидать их в Лондоне снова этим летом.
Роберт Браунинг
Изабелле Блэгден ок. 1855 года
Его недостатки были достаточно заметны, но и сквозь них просвечивала доброта. Я поражен, я сам не знал, пожалуй, что был так сильно к нему привязан все эти годы... Мне говорили, что в гробу он выглядел величественно. Теперь, когда все мелочное отлетит, он несомненно станет великим. Верю и надеюсь, что так и будет.
ШАРЛОТТА БРОНТЕ
ИЗ ПИСЕМ
У.-С. Уильямсу 29 марта 1848 года
Чем больше я читаю его книги, тем крепче становится моя уверенность, что он писатель особенный, особенный в своей проницательности, особенный в своей правдивости, особенный в своих чувствах (по поводу которых он не подымает шума, хотя это едва ли не самые искренние и непритворные чувства из всех, какие только находили себе пристанище на печатных страницах), особенный в своем могуществе, в своей простоте и сдержанности. Теккерей Титан, и сила его так велика, что он может себе позволить хладнокровно совершать труднейшие из подвигов Геракла: от самых героических его деяний исходит обаяние и мощь спокойствия, он ничего не позаимствовал у лихорадочной поспешности, в его энергии нет ничего горячечного, это здоровая энергия, неторопливая и размеренная. Яснее всего о том свидетельствует последний выпуск "Ярмарки тщеславия". Это книга мощная, волнующая в своей мощи и бесконечно впечатляющая; она вас увлекает, как поток, глубокий, полноводный и неодолимый, хотя она всегда равно спокойна, словно размышление, словно воспоминание, некоторые ее части мне кажутся торжественными, точно прорицание. Теккерей не поддается никогда своим страстям, он держит их в повиновении. Его гениальный дар покорен его воле, как слуга, которому не дозволяется, поддавшись буйному порыву, бросаться в фантастические крайности, он должен добиваться цели, поставленной ему и чувством, и рассудком. Теккерей неповторим. Большего я не могу сказать, меньше сказать не желаю.
У.-С. Уильямсу 14 августа 1848 года
Я уже говорила вам, что смотрю на мистера Теккерея как на первого среди современных мастеров пера, как на полноправного верховного жреца истины, и, соответственно, читаю его с благоговением. Он, как я вижу, прячет под водой свой русалочий хвост, лишь вскользь упоминая останки мертвецов и мерзостного ила, среди которых ему приходится лавировать, однако эти намеки красноречивее пространных описаний иных авторов, и никогда его сатира не бывает так отточена и так подобна лезвию ножа, как тогда, когда со сдержанной насмешкой и иронией он скромно предлагает публике полюбоваться собственной примерной осмотрительностью и терпимостью. Мир начинает лучше узнавать Теккерея, чем знал его год-два назад, но все же знает он его не до конца. Его рассудок соткан из простого, незатейливого материала, одновременно прочного и основательного, без всякой показной красивости, которая могла бы приманить и приковать к себе поверхностного наблюдателя; великое отличие его как подлинного гения состоит в том, что оценить его по-настоящему удастся лишь со временем. В последней части "Ярмарки тщеславия" пред нами предстает нечто "доныне не распознанное", нечто такое, чего не одолеть догадке одного лишь поколения. Живи он веком позже, он получил бы то, чего заслуживает, и был бы более знаменит, чем ныне. Сто лет спустя какой-нибудь серьезный критик заметит, как в бездонном омуте блеснет бесценная жемчужина поистине оригинального ума, какого нет у Бульвера и прочих современников, не лоск благоприобретенных знаний, не навыки, развитые учением, а то, что вместе с ним явилось в мир, - его природный гений, неповторимое отличие его от остальных, - вроде неповторимости ребенка, принесшее ему, возможно, редкостные горести и тяготы, но превратившее его сегодня в писателя единственного в своем роде. Простите, что снова возвращаюсь к этой теме, я не хочу вам больше докучать.
У.-С. Уильямсу 14 декабря 1849 года
Вчера я видела мистера Теккерея. Он был здесь на обеде среди других гостей. Это высокий человек, шести с лишним футов росту, с лицом своеобразным и некрасивым, пожалуй, даже очень некрасивым, хранящим большей частью какое-то суровое, насмешливое, хотя порой и доброе выражение. Ему не сказали, кто я, мне его не представили, но вскоре я заметила, что он глядит на меня через очки; когда все встали, чтобы идти к столу, он неторопливо шагнул мне навстречу со словами: "Пожмем друг другу руки", и мы обменялись рукопожатием. Он очень мало говорил со мной, но, уходя, вновь протянул руку с очень доброй улыбкой. Думается, лучше иметь его в числе друзей, а не врагов, - мне видится в нем что-то грозное. Все, что он говорил, было просто, хотя подчас цинично, резко и противоречиво.
У.-С. Уильямсу 14 февраля 1850 года
Мистер Теккерей держится очень просто, однако все взирают на него с каким-то трепетом и даже с недоверием. Речи его весьма своеобычны, они так аморальны, что не могут нравиться.
У.-С. Уильямсу 12 июня 1850 года
Я разговаривала с мистером Теккереем. Он пришел с утренним визитом и просидел со мною больше двух часов, в комнате все это время кроме нас был только мистер Смит. Потом он рассказывал, как это странно выглядело; должно быть, это и в самом деле было странно. Великан сел против меня и заставил перечислять его недостатки (разумеется, литературные), они по очереди приходили мне на ум, и я по очереди облекала их в слова и подбирала объяснение или оправдание. Он и сам защищался, как некий исполинский турок или язычник, и, надо признаться, извинения были порою хуже прегрешений. Все кончилось довольно дружелюбно, и если все будут здоровы, сегодня вечером мне предстоит обедать у него.
Джеймсу Тейлору 1 января 1851 года
Все, что вы говорите о мистере Теккерее, необычайно точно и очень характерно для него. Он вызывает у меня печаль и гнев одновременно. Почему он ведет такой рассеянный образ жизни? Зачем его насмешливый язык так изощренно отрицает его лучшие душевные порывы и лучшие стороны натуры?
Джеймсу Тейлору 2 июня 1851 года
Мы с ним долго говорили, и, думается, он знает меня теперь немного лучше, чем прежде, хотя я в том и не уверена: он человек великий и странный.
Джеймсу Тейлору июнь 1851 года
Мистер Теккерей в восторге от успеха своих лекций, они, должно быть, немало споспешествовали его славе и достатку. Но он отложил свою очередную лекцию до следующего четверга, уступив просьбам графинь и маркиз, которые по долгу службы должны сопровождать Ее величество на Аскотские скачки как раз в тот день, когда было назначено читать ее. Я не стала скрывать от него, что, на мой взгляд, он поступает дурно, откладывая лекцию из-за дам, я и сейчас так думаю.
Джорджу Смиту 11 июня 1851 года
Я видела Рашель, ее игра была совсем иного свойства, чем все, что мне случалось видеть прежде, в ее игре была душа (и что за странная душа!), не стану входить сейчас в подробности, надеюсь вновь увидеть ее на сцене. Она и Теккерей - единственные существа, которые притягивают меня в огромном Лондоне, но он запродал себя светским дамам, а она, боюсь, самому Вельзевулу.
РИЧАРД БЕДИНГФИЛД
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ
Помню, однажды я спросил Теккерея, что он писал в юности. "Разумеется, стихи, - ответил он, - и чертовски скверные, но в то время я был о них иного мнения". Действительно, в натуре Теккерея было что-то от поэта, что-то близкое Гуду, но искушенный светский человек, проницательный, остроумный, здравомыслящий и саркастический, не слишком склонен воспарять на крыльях "воображения и божественного дара", и, по-моему, Теккерей не устремлял свой взор ни в какие иные сферы, кроме реальной, земной жизни - только она занимала его воображение, из нее черпал он свое вдохновение.
Теккерей говорил мне, что читает много книг по истории, и советовал всем писателям стараться лучше узнать прошлое. "Читайте как можно больше книг по истории", - сказал он мне, когда мы вместе выходили из читального зала Британского музея... Мне кажется, к концу жизни он читал мало, поскольку как-то заметил в разговоре с нашим общим родственником, что, по его мнению, книги в своем большинстве - "ненужный хлам", за исключением энциклопедий и справочников...
В зрелые годы Теккерей, попав в большое общество, часто казался хмурым и замкнутым. После того, как к нему пришел успех, он утратил свойственную ему в юности веселость, неунывающую бодрость и вкус к жизни. За свою славу он дорого заплатил. По его собственному признанию, он так отчаянно стремился к ней, что подорвал здоровье, истощил ум и силы, и достигнутое благополучие уже не радовало его. Но от природы Теккерей был человеком мужественным и стойким и всегда старался подавлять приступы хандры. Однажды я застал его в крайне подавленном состоянии духа, и он признался, что не может написать ни строчки; он со страхом думал, что его дар начинает изменять ему...
В юные годы я тоже пытался сочинять, и как-то раз мой родственник Теккерей пригласил меня пообедать с ним в "Розовом коттедже" в Ричмонде, и разговор у нас зашел о стиле в литературе. Как и большинство юнцов, вступавших на поприще изящной словесности, я отдавал предпочтение цветистому, выспреннему стилю и не ценил, как ценю теперь, благородную англосаксонскую простоту слога. "Чем стиль проще и естественней, тем лучше", - заметил мой хозяин. Я возразил, что невозможно представить величайшие произведения искусства, самые совершенные образцы поэзии, написанные "так незатейливо, как писал, например, Голдсмит".
- Диккенс пытался передать мне свое восхищение поэзией Теннисона, сказал Теккерей, - но все возвышенное, идеальное не трогает меня. Держись от него подальше! Англичанам больше по душе ростбиф!..
Гений Теккерея был поистине из плоти и крови. Среди многих писателей ему менее всего свойственно буйство фантазии. По словам одного епископа, тонкого знатока литературы, у Теккерея "было все, кроме фантазии". Однако воображение у него несомненно было. Ему доставляли удовольствие красивые вещи, изящные и причудливые. Теккерей преклонялся перед Шекспиром, однако считал, что "он не всегда писал с естественной простотой".
Могучие страсти, которые так захватывают публику, вызывали у Теккерея весьма скептическое отношение. Все из ряда вон выходящее, страшное, мучительное отталкивало его. Когда я спросил, почему на одной известной иллюстрации он изобразил Бекки в образе Клитемнестры, он ответил: "Я хотел сказать, что она совершила убийство, но я не имел в виду ничего ужасного".
Мать Теккерея, урожденная мисс Бичер, доводилась внучкой моей прабабушке, и была редкой красавицей: высокого роста, полной изящества и с весьма язвительным умом... Теккерей безгранично восхищался красотой матери. Мало кто так проникновенно чувствовал женскую красоту, как Теккерей. Я подозреваю, что в женщинах его гораздо более привлекала прекрасная наружность, нежели блеск ума. Умные женщины как таковые никогда не волновали его воображение, он отдавал предпочтение гармоничному сочетанию красоты и живой одухотворенности черт. Теккерей терпеть не мог "величественных красавиц", хотя в его матери чувствовалась властная натура. В устах Теккерея слова "Она сама естественность" были высшим комплиментом женщине. Так он отозвался о мисс Бичер, нашей родственнице, ныне супруге епископа Глостерского и Бристольского. Теккерей неизменно поклонялся природе, о чем бы он ни судил - о книгах, мужчинах, женщинах.
- Что это за удивительная актриса, миссис Стирлинг, от которой Уильям без ума? - спросила меня мать Теккерея. Необычайно искренняя игра этой замечательной актрисы произвела огромное впечатление на Теккерея. Никакие, даже самые выдающиеся образцы возвышенного искусства не доставляли ему такого наслаждения, какое испытывал он, глядя на картины Уилки или Хогарта или перечитывая Филдинга, Голдсмита и других. В беседе со мной он восхищался романами Купера из цикла о Кожаном Чулке. Перевернув последнюю страницу "Трех мушкетеров", Теккерей, по его словам, готов был начать роман с начала. Зато все вычурное почти неизменно подвергалось им беспощадному осмеянию.
В любом писателе, даже самом талантливом, он сразу же подмечал смешное и ходульное. Если ему встречалась какая-нибудь "знаменитость" с опущенным воротничком (ныне это общий стиль), усами и бородой (теперь их носит добрая половина человечества), он сразу же терял к ней уважение. Теккерей не терпел ничего броского - ни в поведении, ни в манере одеваться, ни в литературном стиле.
Многие англичане превыше всего ценят здравый смысл. Теккерей был истинным британцем - и ему нравилось чувствовать себя британцем до мозга костей, нравилась отвага и упорство, свойственные нашей нации. В школе "он всегда ввязывался во все драки".
Гордость была не чужда Теккерею, но он никогда не смотрел свысока на тех, кто на общественной лестнице стоял ниже него.
"Я всегда обращаюсь к нему в письмах "Дорогой Джон", - рассказывал он, говоря о преданном старом слуге в доме его матери. Только на высокомерие мог он ответить надменностью...
Теккерея трудно было повергнуть в отчаяние, и голова его, если верить френологам, должна была иметь и шишку надежды. Как известно, у Теккерея было необычайно большая голова. Он отличался редкостной способностью поглощать вино в таком количестве, какое большинство людей не в состоянии употребить без пагубных для себя последствий. Я знаю с его слов, как пришлось ему оказывать помощь одному приятелю, который пришел его навестить и которому стало худо от чрезмерных возлияний, в то время как сам Теккерей был совершенно трезв.
У Теккерея была привычка писать лежа в постели - он рассказывал мне об этом - и откладывать работу до самого последнего срока; ему казалось, что лучше всего пишется, когда приходится работать второпях. Я спросил его, почему он дал своему роману такое название: "Пенденнис". "Не знаю, - ответил Теккерей. - Наверное, было бы лучше назвать его "Смит", но мне это не пришло в голову". И добавил, что не относит это произведение к числу своих удач...
Джерролд, о котором Теккерей сказал: "Он самый остроумный человек из всех, кого я знаю", не мог сравниться с ним в знании нравов и обычаев общества, не обладал он и свойственным Теккерею блистательным юмором и удивительной проницательностью. Теккерей проявил себя тонким критиком и притом чуждым всякой злобы. Его суждения отличали безупречный вкус и деликатность. Однажды мы заговорили о том, насколько уместны в литературном произведении описания сильных чувств, и Теккерей сказал, что, по его мнению, такие чувства необходимы, только все хорошо в меру...
Когда я вскользь сказал ему, что слушал лекцию Томаса Купера о Христе, Теккерей воскликнул: "А, Купер-чартист! По-моему, он делает из Христа реформатора! Просто диву даешься!"
В его мировоззрении, пожалуй, преобладал своего рода благочестивый скептицизм. Возможно, сомнение и вера были равно близки ему. Его независимый ум и благоговение перед творцом так и не достигли гармоничного слияния, как это произошло у Браунинга. Напрасно было бы искать в произведениях Теккерея какие-либо ссылки на религиозные догмы. Нам мало что известно о его взглядах на религию, но во всяком случае по его книгам мы можем судить о них не больше, чем о религиозных воззрениях Шекспира по пьесам великого драматурга. Подобная сдержанность вряд ли объяснима одним лишь здравым смыслом, иначе как тогда следует понимать его слова, сказанные мне: "По-моему, скептицизм это от смиренномудрия"? Я пересказал Теккерею проповедь Роберта Монтгомери о грехопадении Адама, и когда я повторил его слова: "Каприз ребенка - вот пример первородного греха", Теккерей спросил: "Он так и сказал? Черт возьми! Вот бестия! Выходит, он совсем не глуп!.."
После лекции Эмерсона я поделился своими впечатлениями с Теккереем, и он сказал, что его приглашали встретиться с Эмерсоном, но он предпочел уклониться от встречи, поскольку не испытывал особенно горячего желания познакомиться с этим философом.
Теккерей совершенно не понимал трансцендентализма, но восхищался Томасом Карлейлем. С большим уважением отзывался он о "великом старце Гете". Однажды в разговоре о поэзии Теккерей заметил: "Да, Мильтон великий поэт, но он так адски скучен, что его невозможно читать!" Он был убежден, что поэта можно оценить по достоинству (если он того заслуживает) лишь лет через двадцать после его смерти, однако согласился, что "Вордсворта признали раньше". Теккерей любил лирическую поэзию и похвалил одно мое небольшое стихотворение.
Мать Теккерея рассказывала моей матери, что, когда ее сын собирался стать художником, он часами лежал, воображая, какие картины нарисует, и сетовал, что может легко придумать картину, но не может воплотить свой замысел. Ему с большей легкостью удавалось достичь пластической выразительности, совершенства и законченности в слове, чем на полотне. Но когда перо переставало слушаться его, он рисовал иллюстрации к своим книгам. "Тем самым я даю приятный отдых уму, - говорил он. - Их я могу рисовать без конца".
Никто не замечал блестящих художественных достоинств сочинений Теккерея, когда он был всего лишь сотрудником журнала. Сам он не слишком высоко ценил некоторые свои ранние произведения, но тем не менее в них столько свежести, искренности и выразительности, что они еще долго будут доставлять наслаждение. Я как-то признался ему, что "Записки Желтоплюша" нравятся мне меньше других его сочинений, и услышал в ответ: "Ужасная чепуха, но мне за нее хорошо заплатили. Приходится думать, как заработать на хлеб насущный". По его словам, в те времена "Панч" платил щедро", и "Толстый обозреватель" был весьма полезен нашему остроумному сатирику и балаганщику, но Теккерей не собирался навсегда оставаться сотрудником "Панча". Он рассказывал мне, как "мечтал в один прекрасный день встать рядом с "писателями-классиками". И ему это удалось. Вряд ли есть другой такой писатель, как Теккерей, которого можно было бы с полным правом назвать "классиком".
Однажды, заглянув к нему на Янг-стрит, в Кенсингтоне, я увидел на каминной полке бюст Георга IV. Я не смог скрыть удивления, а Теккерей, смеясь, объяснил: "Позавчера я заметил этот бюст в доме одного своего приятеля и воскликнул: "Как! Ты держишь у себя этого сноба?" На следующее утро бюст оказался у меня. Приятель отослал мне его домой". Теккерей рассказал мне, что Георг IV совершенно не умел писать по-английски. Он видел письма монарха, пестрящие грамматическими ошибками, с ужасной орфографией и отвратительным французским. "Первый джентльмен Европы" вызывал у Теккерея глубочайшее презрение. По-моему, он вообще без всякого почтения относился к монархам, равно как к хорошим, так и дурным. Однако я берусь утверждать, что Теккерей вовсе не был страстным демократом. На самом деле он не был свободен от аристократических предрассудков. Его мать восхищалась Фергусом О'Коннором, но, я думаю, он не разделял ее чувств. Когда на выборах в Оксфорде Теккерей потерпел поражение, уступив мистеру Кардуэллу, с каким благородством и великодушием отзывался он о своем противнике! Когда я сказал, что у меня не вызывает симпатий Дэниел О'Коннел, Теккерей возразил: "Возможно, он и мошенник, но великий деятель. Мы обязаны ему признанием прав католиков". О Дизраэли (человеке совершенно противоположных политических убеждений) он сказал: "Мне думается, он наделен незаурядными талантами". Если бы Теккерей стал сенатором и дожил до наших дней, он несомненно был бы сторонником выдающегося министра мистера Гладстона...
- Мне очень понравился ваш кузен, мистер Теккерей, - сказала мне автор "Джона Галифакса". - Его привела ко мне миссис Проктер. Я представляла его совсем другим.
О самой миссис Мьюлок Теккерей сказал мне совершенно серьезно: "По-моему, она пишет премило". Это было в его устах похвалой. Я не знаю, высоко ли ценил он в женщинах ум, но свято верил, что муж должен быть умнее жены. Я напомнил ему о наших родственниках, одной супружеской чете, где жена была значительно умнее мужа, и несмотря на это, они жили вполне счастливо. "Не знаю, как это у них получилось, - ответил Теккерей. - Ну, думаю, именно из-за этого старый джентльмен не прочь был пошалить!" Мы заговорили о капитане Н. и его жене, о том, что в их доме не всегда царит мир. "Что ж, продолжал Теккерей, - мужу не следует быть домоседом. Это чревато семейными ссорами".
Моя знакомая, долго жившая с Теккереем под одной крышей, уверяла меня, что "нрав у Уильяма был просто ангельский". Она же рассказывала мне, что безденежье, похоже, вовсе не удручало его в молодые годы. В Париже он, случалось, заходил к ней и просил: "Полли, не одолжишь ли ты мне франк? Мне хочется купить сигар". То была богемная пора его жизни, пожалуй, самая счастливая.
Незадолго до выхода первых выпусков "Ярмарки тщеславия" я спросил Теккерея, будет ли "смешной" его новая книга, и он ответил: "В ней много комического". Он не любил пустого зубоскальства, бессмысленной легковесности фарса.
Теккерея нередко можно было встретить в читальном зале Британского музея, где я бывал, следуя его советам, и где он сам провел немало часов в прилежных занятиях. Мне кажется, он не был особенно широко начитан, но о многом судил с глубоким знанием предмета...
Теккерей нередко шел наперекор общепринятому мнению. Помню, как-то раз он стал оправдывать многоженство: "По-моему, в полигамии есть свои хорошие стороны". Но в таком случае, возразил я, и женщинам следует по справедливости предоставить такие же права, однако с этим Теккерей никак не хотел согласиться.
При том, что долгое время Теккерей вел жизнь завсегдатая клуба и лондонских гостиных, он, как ни странно, не был светским человеком в полном смысле слова. Он не вставал в позу циника, не изливал на собеседника пропитанных ядом сентенций, а в своих сочинениях не высказывал мрачного презрения к жизни, дарованной нам свыше. "Никогда не падать духом!" - в этом девизе, по сути дела, выразилось его оптимистическое отношение к жизни. Однажды Теккерей сказал, что судьба сыграла с ним злую шутку, он стал вдовцом при живой жене. "Но что бы я делал, - продолжал он, - будь я обременен многочисленным семейством? Так что все к лучшему".
Теккерей испытывал глубочайшее отвращение к Джеку Кетчу с его "кровавым ремеслом", ему были ненавистны любые проявления злобы и жестокости. Он не считал, что над миром тяготеет какое бы то ни было "проклятье", и горячо выступал против телесных наказаний в армии. Он не переносил развязных наглецов всех мастей и не отказывался пожать руку многим париям, отринутым обществом, как женщинам, так и мужчинам. Однажды он сказал мне, что, на его взгляд, особы известного сорта, о которых принято упоминать лишь намеками, хотя одну из них простил высший судия много веков назад, "вовсе не дурные женщины"...
Непоседливый дух вечно побуждал нашего романиста к поиску свежих впечатлений, к путешествиям и новым знакомствам. До меня доходили слухи, что он исчезал на день или два, а некоторое время спустя уже с континента извещал семью в Лондоне, что направляется в Рим. Он объявлялся в самых неожиданных местах и в самое неожиданное время.
Как разительно изменился его облик незадолго до смерти! Однажды я сказал ему:
- Мне кажется, Вы сильно располнели.
- Да, пожалуй, - последовал ответ.
- Вы знаете свой вес?
- Знаю, но не скажу. Я рассмеялся: