Когда старец это услышал, лицо его дивно изменилось, упало с него суровое выражение, он вытянул дрожащую руку к Воюшу, который, быстро подойдя, прижал её к груди.
Сулислав присел на лавку.
– Поезжай с ним! – заговорил прерываемым, невыразительным голосом Яздон. – Езжай с ним. Бери лучших коней, самые лучшие доспехи. Что есть, берите. Десять, пятнадцать человек с вами, хорошо вооружённых… сколько найдёшь!
Он говорил всё быстрее, Сулислав его прервал:
– И живо ззаймитесь сборами, мы тут сидеть и ждать не имеем времени! Ещё сегодня отсюда нужно уйти. Под Лигницей нас ждать не будут. Придётся пасть по крайней мере в группе, со своими, не где-то в углу, схваченными. Если князь Генрих и другие с ним военные люди, не победят, то уж, пожалуй, никто! Даже империя…
Воюш, повернувшись к двери, спешил, но, чуть та отворилась, когда другие старейшены, стоящие во дворе, стали входить в комнату с разными вопросами и нуждами. С татарских границ каждую минуту прибывали новые вести, от Вроцлава и Лигницы приходили гонцы.
Все они о той страшной тьме захватчиков, которую рассчитывали на сто тысяч, потому что целыми районами заливала земли, рассказывали одно и то же: что невозможно было ей сопротивляться, что шла, как огонь, вырывала, как весенние воды, гнала, как туча, как буря, которая всё уничтожает, что встречает.
Те, что шли против неё, уверенные, что погибнут, шагали с рыцарским хладнокровием, которое приходит в последний час, когда уже нет никакого расчёта, а мужчине нужно показать, что страх смерти его не сокрушит. Иногда, вспомнив свой тихий дом, кто-нибудь вздохнул и подавил немужскую жалость, и перекрестился, отгоняя искушение слабости.
– Наказание Божье! – повторяли они.
Павлик, выбежав с заискрившимися глазами из комнаты, поспешил прямо в свою каморку. Он чуть не выбил дверь, так резко в неё ударил, крича своей челяди. Он ещё стоял на пороге, когда магистр Зула прибежал за ним, испуганный.
– Эй! Клеха! – выкрикнукл, увидев его, Павлик. – Будь здоров! Достаточно ты меня книгами намучил. Окончилось твоё правление.
Ошеломлённый ксендз стоял и крестился.
– Что с тобой, Павлик?
– Что со мной, клирик! Я свободен, на коня сожусь! Понимаешь, на коня! Всё-таки вылечу однажды из этой мерзкой дыры в свет! Да!
Прибежала челядь. Он оставил священника, который стоял, ошарашенный, на пороге, ещё не в силах пошевельнуться, так был удивлён этой речью.
– Седлать коня! Доспехи давай! Слышишь? Шмыга пойдёт со мной… Вы, два негодяя, со мной! И вооружитесь по уши.
Он схватил со стены меч, который нетерпеливо сорвал вместе с гвоздём, на котором висел, тут же побежал за доспехами, разбрасывая всё вокруг себя как безумный.
Он был опьянён – потерял память, не знал, что делал.
В эту минуту подбежал Воюш, к которому обратился Зула, глазами спрашивая его, что это всё значит. Павлик искоса, подозрительно поглядел на него, потому что Сова начинал распоряжаться челядью и давать приказы.
– По меньшей мере десять человек на коня, с нами. Ёнтек, Бриж, Дума, Колек…
Павлик гордо обернулся.
– Что это – с нами? Не с нами, только со мной!
– Не с тобой, только с нами! – закричал Воюш. – Да!
Ты ещё из моего кулака не вырвался! Нет! Поедешь, но я тебя провожу!
Из рук Павлика выпал меч, который он держал.
– О, да! Да! – бурчал старик. – Не отделаешься от меня легко. Нужно будет погибнуть, погибнем вместе, а нужно будет шалуна за уши вытянуть из топи, ещё пригодится старик…
Павлик усмехнулся, его высокомерие немного ушло. Мгновение подумав, он начал снова склонять к поспешности.
Во дворах уже были выданы приказы собираться в дорогу, отзывалась с разных сторон труба, люди, собравшиеся там, сосредотачивались, призывали друг друга и не спеша выезжали в посад.
Некоторых кормили ещё из горшков, поили из вёдер, задерживались при них, иные наливали в дорожные фляги, хватали мясо в торбы, бо́льшая часть шла бессмысленно с каким-то оцепенением, чувствуя неминуемую гибель, не заботясь ни о чём.
Одни командиры пошли прощаться со старым Яздоном, другие договаривались, как и когда должны были идти к Лигнице к князю Генриху.
Всё-таки не все были в таком плохом настроении, как те, кто уже сталкивался с татарами. Знали о больших силах, собирающихся в Силезии, и что им в помощь шли чешские подкрепления, крестоносцы (как говорили) шли целым отрядом из Пруссии, князья из Моравии и иные польские Пясты.
Хотя бы языческого муравейника было больше, тем, что ещё хотели заблуждаться, казалось невозможным, что немецкое оружие и порядок не справятся с дикой толпой; особенно, что эти татары, как Железец и иные рассказывали, никаких особенных доспехов не имели, только плохие кожаные, буйволовые панцири спереди и маленькие мечи, и никаких арбалетов, только луки. Людям, окованным в железо, умеющим воевать, казалось, что этот сброд, хоть многочисленный, смогут выдержать и легко разогнать.
Так рассуждая, они внушали себе храбрость. Другие, слушая, молчали и пожимали плечами.
Павлик рвался, чтобы как можно скорей быть готовым, а тут из его рук в спешке всё падало. Челядь разбежалась прощаться с девушками, коней едва начали одевать. Даже старый Воюш, потеряв голову, летал и ругался, не в состоянии понять, что ему было нужно.
Павлику тем временем слуги пристёгивали ремешками доспехи, ксендз стоял с заломленными руками. Достойный клирик привязался к своему ученику. Безумный малый, хотя не был большим любителем книг, когда его с ними и с учёбой загоняли в угол, выдавал большие способности, что не раз медленного ума ксендза Зулу вводил в недоумение.
Клирик иногда говорил, что если бы только Павлик хотел, и на него снизошла благодать Божья, легко бы мог стать великим светочем костёла.
Сколько бы раз не говорил это мастер, Павлик брался за бока от смеха и посвистывал, уверяя, что предпочёл бы голову потерять, чем дать постричь себя и надеть облачение священника.
– Я для этого не подхожу, – восклицал он, – а если бы в мои руки попал посох, он стал бы в моих руках палкой, и дал бы, как знак, по вашим спинам.
У мальчика была феноменальная память, так что, раз прочитав или прослушав песнь, либо молитву, сразу её повторял без ошибки, и уже раз навсегда знал. Ксендз Зула научил его хорошо читать и писать в то время, когда к нему пришла охота, умел писать так хорошо, как каллиграф и писарь, выкручивая около литер зигзаки и линии, потому что, когда не мог идти в лес с собаками, его это забавляло. Имел же такую шуструю натуру, что кверху брюхом никогда лежать не мог и должен был всегда что-нибудь делать, жалить, насмехаться, подстрекать других, бегать, вытворять шалости – лишь бы спокойно не сидеть.
Он вырывался из рук учителя, Воюш его тоже не мог удержать, люди, что ему служили, даже тот, кто был в милости, все от него страдали, потому что малейшего сопротивления своей воле не переносил.
Когда ему кто-нибудь противоречил, он готов был убить, а в порыве ярости не обращал ни на что внимания, готов был в огонь и в воду, лишь бы настоять на своём…
Отец иногда тихо бормотал жалующемуся Воюшу:
– Таким и я был!
Нужно его было любить или ненавидеть, потому что одинаково умел заслужить благосклонность к себе, когда хотел, и врагом сделать человека, а что удивительно, по-видимому, бо́льшую ему радость доставляло кого-нибудь побеспокоить, довести до ярости, защекотать до безумия, чем заставить любить себя.
Натура была такая ехидная, что чужой болью упивалась с каким-то жестоким наслаждением.
В эти времена люди ещё были дикие, по крайней мере те, которых религия не делала пылко набожными, всё переполняло меру; вера переходила в фанатизм, храбрость – в жестокость, смирение – в францисканскую бедность. Дети таких родителей, как Яздон, наследовали от них кипящую кровь.
Это очень хорошо знал воспитатель Павлика, Воюш, который, будучи при нём с детства, не раз не в силах с ним справиться словом, должен был использовать для него кулаки. Доходило до борьбы с подростком, который, как животное, кусал своего надзирателя. Тогда Сова, ещё сильный, брал на руки разъярённого юношу и связанного клал на покаяние, пока не придёт в себя. Он был так неисправим, что его ни на мгновение нельзя было оставить без присмотра. Воюш знал это и видел, что никакая вылазка на свободу бескровной и безнаказанной быть не может.
Все страсти развились в нём буйно и преждевременно. Он страстно мчался на охоту, скакал на диких, необезженных лошадях, холопов, данных ему для служения, убивал, женскую челядь бесстыдно преследовал по углам. Телесные наказания, голод, ругань ничуть не помогали.
Порой от отчаяния Воюш уже пробовал мягкость, добрые слова, ксендз Зула читал примеры, произносил проповеди. Но оттого, что священник был послушный и трусливый, а ребёнок дерзкий, чаще всего кончалось на том, что закрывал учителю рот безбожной насмешкой, услышав которую, тот робел.
Приказывать покаятся ему было тщетно; не боялся ничего, чувствовал в себе непобедимую силу.
Иногда Воюш думал, что, когда это пиво сделается, рыцарь из него будет храбрый, потому что был страстным охотником, а во всех военных игрищах был очень ловким. Несмотря на это, настоящего рыцарского духа он не имел. Охота ему надоедала, когда долго продолжалась, погоня надоедала, когда даже лошади и собаки не успевали за ним; чтобы жизнь была ему по вкусу, он нуждался в постоянных переменах.
Казалось, одно у него застряло, как гвоздь, в голове и сердце – это желание всем распоряжаться и приказывать. Он сам слушать не умел, но свою волю готов был силой навязывать другим. Когда он только показывался в замке, люди разбегались, старых и молодых он тут же брал в кулак и приказывал им такие безумства, какие сам совершал.
Специально придумывал невозможные вещи, чтобы мучить ими челядь. То же самое делал с другими созданиями. Сопротивлялся ему конь, тогда с ним дрался, толкал его, бил, пока чаще всего и сам калечился, и его убивал. Покусала его раздражённая собака, тогда хватал её за горло и душил.
Боялись его в замке как огня, а мало было таких, кто бы следы его игрищ не носил на себе.
– Рыцарем тебе не быть, только, пожалуй, убийцей! – бормотал Воюш.
Павлик качал плечами.
– Разве я знаю, кем буду? – отвечал он, смеясь. – Буду тем, кто приказывает. Мне едино, с коня ли, со стула ли, или из-за алтаря… я бы никого не слушать, а за головы водить других.
Воюш крутил головой.
– Епископы так же приказывают, как и князья, – говорил Павлик, насмехаясь над ним, – легче быть епископом, чем князем.
– Тебе хочется видеть плешь на голове и перстни, а что тогда будет с девушкаим, на которых ты так падок?
Павлик презрительно усмехался.
– Кем я буду? – воскликнул он гордо. – И я не знаю и твоя глупая голова не отгадает. Верно то, что умереть умру, а слушать не думаю, потому что шею мне никто не согнёт.
Такого вот воспитанника должен был вести на кровавую войну Воюш, который к нему привязался, и жаль ему было отпускать его одного. Он знал, что может спасти его и что наверняка погибнет. Старику уже немного от жизни осталось, не много стоил, ценности к ней не привязывал. Смерть презирал и собирался на эту войну равнодушно, уверенный, что из неё не вернётся.
Яздон размышлял, думая, увидит ли ещё сына, но держать его не было силы ни у него, ни у Воюша, ни у кого. Он мог потереться среди людей и, получив шишки, смягчиться. Воля Божья.
Когда Павлик, надев доспехи, припоясав меч, гордый своей рыцарской фигурой, которая его, как ребёнка, забавляла, пришёл к отцу прощаться и упал ему в ноги; старик расчувствовался, молча прижал его к высохшей груди, заплакал и благословил.
– Остепенись, не безумствуй! – застонал он. – Воюша слушай, я сдаю на него власть отца! Бог с тобой, Бог с вами.
Он указал им рукой, чтобы как можно быстрей ушли, потому что ему так в слезах размякнуть было стыдно.
Когда они закрыли за собой двери комнаты и пошли садиться на коней, то рыцарство, с которым они должны были ехать, уже вышло из замка в поле, и шло, не дожидаясь, дальше. Павлик знал, что легко его догонит, а тут ещё с челядью хотел попрощаться, которая, хоть побитая, кланялась ему до земли, чуть не рыдая.
Жаль им его было…
Дальше, у другого двора стояли белым поясом, стиснувшись в кучку, старые и молодые женщины, которые все выбежали смотреть на выезжающего пана. Некоторые фартучком вытирали глаза. Павлик не мог сдержаться и, хотя страх был велик, а Воюш ему дорогу закрывал, он вырвался с конём прямо на этот бабий отряд.
Пока ехал, он смеялся и бесстыдно им подмигивал.
– Слушай, ты, маленькая Донька! Венка не потеряй, пока я не вернусь! – кричал он громко. – Кто у тебя его возьмёт, тому голову сверну, так помоги мне Боже. Старая Рудзиха, стереги мне её как зеницу ока, потому что и тебе бич спину поцарапает… Ты, Маруша, тоже не безумствуй, а на парубков зубы не скаль… Я ещё вернусь!
Некоторые от него спрятались, другие, смеясь, поднимали головы, он, пригнувшись к коню, также смеялся и делал им знаки.
– Что за срам и позор! – кричал Воюш. – Вместо того, чтобы ехать, чёрт возьми, в часовню, чтобы Зула его хоть благословил на дорогу, идёт к девушкам, негодник; иди за благословением! Как дам я тебе, ты…
Замахнувшись, Воюш помчался за ним, чтобы отогнать его от баб, но Павлик уже ускользнул и полетел в другой конец двора. Там, действительно, стоял клирик Зула с кропилом и книжечкой, с молитвой и слезами в глазах.
Мальчик остановил перед ним коня.
– Слушай, Зула! Что ты тут будешь сидеть один в этой дыре? Разве ты двух рук не имеешь? Вроде бы священник, а незнакомый, видимо, со светом. Тебе лучше на коня с нами сесть, чем оставаться со старыми бабами, потому что к молодым ты питаешь отвращение! Езжай и ты со мной! Что ты, не мужчина? А, ну – поедем! Будешь нас благословлять по дороге и читать молитвы, чтобы о Господе Боге не забыли. Зула!
На коня! С нами!
Бледный священник вздрогнул… Голос был какой-то непреклонный, не допускающий возражения.
– Зула! На коня! – повторил Павлик.
Воюш, стоящий рядом, молчал от удивления. Он видел, что послушный священник уже колебался и вряд ли готов был его послушать.
А Павлик смеялся… Именно то, что жалил священника и ставил его в трудное положение, доставляло ему великое удовольствие.
– Зула! На коня! Чикор, подай священнику лохматого, того, что легко носит. Это прям для него конь! Баба бы на нём с кувшином молока могла ехать, а ноги железые…
С Зулой произошло что-то такое, что готов был уже послушать приказ и вместо того, чтобы благословить поход, самому в него выбраться. Сова постоянно пожимал плечами и плевал. Вопреки ему, мальчик настаивал.
– Зула, поедем! По крайней мере с тобой души не погубим, о Боге не забудем, а падём, будет кому Requiem петь. Две своры собак и священника, – добавил он дерзко, – я должен взять с собой… это напрасно… Не поеду без них…
Воюш разразился ругательствами.
Затем произошла непонятная вещь, священник вдруг, поражённый какой-то мыслью, крикнул, чтобы ему дали епанчу, и пошёл к коню.
Он решительно сказал:
– Я еду!
Видя это, слуги разразились смехом. Воюш гневался. Начал бурчать:
– Одним только ртом больше! Давка будет! Священник отобьётся и останется где-нибудь…
Но в мгновение ока Зула уже был одет, образок в карман клал.
– Да, – сказал он, – правильная вещь, о Боге вам буду напоминать, соглашусь. Хлеба не съем много.
Поставив на своём, Павлик, казалось, уже не много о том заботится. Отвернулся от ксендза, который остался позади.
Юноша пришпорил коня, поробежался по дворам гордым взглядом, точно прощался, и, прежде чем Воюш пришёл в себя, галопом пустился за ворота. За ним кони челяди, привыкшей за ним гоняться, вырвались как безумные, нельзя было удержать.
Воюш и Зула должны были догонять. Старый Полкоза ругался:
– Хоть бы шею свернул!
С этим безумцем нельзя было иначе.
Рыцарство с Яксом Сулиславом, уже прилично отбившись от замка, въезжало в лес и только хвост вереницы был виден в долине, когда Павлик, выскочив из ворот, помчался за ними, как безумный.
По лошадям и по ним видно было, что из долгой неволи вырвались на свободу. Вместо того, чтобы ехать прямо к людям, Павлик начал кружить по долине назло Воюшу, сигая через рвы и заборы. Собаки за ним, челядь за ними. Завязались бесполезные турниры, а Сова срывал грудь, крича, чтобы опомнились.