Алексей Проворотов
ЛАРЕЦ
— Вор! Вор! — кричал ворон в высоком и дымном небе, но я не слушал его, погоняя черного, ворону в цвет, коня, пока конь не упал, с тяжелым дыханием выплёвывая розовую пену.
Тогда я бросил коня и зашагал пешком. Парило, с далекого еще моря медленными рыбами наплывали тучи, но железный ларец на груди был холоден, как будто в нём лежал кусок льда.
На самом деле я не знал, что там внутри, и ключа не имел. Но берег маленький, с кулак, ларец пуще зеницы.
— Воррр… — скрипели деревья, сплетаясь над заросшей тропой, но я не слушал их, шел, почти не оглядываясь, иногда только припадая ухом к земле — не бежит ли за мной Засекин конь, не дрожит ли сырая, черная земля от ударов пудовых копыт. Засека был немал, и конь его носил тяжелый.
Я уже чувствовал близость реки. Значит, и до Марьина леса оставалось совсем немного, а уж там никто не сможет поднять на меня вооружённую руку.
Я надеялся срезать через чащу и тем оторваться от погони. Что бы ни водилось в глуши Марьина леса, у него нет ко мне счётов. А у Засеки — есть, и он не преминет взять плату моей грязной, лохматой головой.
Я посмотрел вперёд, где за недалёким уже лесом, знал, увижу море. А там, в туманной дали, за островами, голыми, каменными, или заросшими мхом и буреломом, за белыми бурунами волн, за безднами до горечи солёной воды, в толще которой плавали и рыбы, и змеи морские, и прочие дива; там, где-то далеко лежала земля, откуда родом была Марья, колдунья, приведшая однажды из шквальной дождевой стены свой флот и осевшая на скалистом берегу между древним лесом и извечным морем.
Марьины сети всегда были полны — говорили, привезла она с собой рог, оранжевую с чёрным кручёную морскую раковину, пастуший рожок для рыб. Крепость и торговля её стояли на берегу, при устье реки, а сама она жила в каменном тереме на острове, к которому ни один корабль пристать не мог, только водяной конь мог между скалами проплыть. Рассказывали, что у неё на родине это обычный зверь, как наши простые сухопутные лошади, и ничего колдовского в нём нет.
Говорили ещё, два раза хотели её войной воевать. Один раз с земли, когда дружина вошла в лес, не сложив оружия. Из лесу никто больше не вышел, ни в ту сторону, ни в эту, и люди скоро даже забыли — а чья то была дружина?..
С тех пор оборуженным никто в лес не заходил, а кто заходил, того больше не видели.
Другой раз — с моря. Тогда поднялся шторм и корабли все в щепки разбил. Говорили, когда моряки падали в воду, рыбы набрасывались на них и ели живьём, все — и беззубая мелочь, и огромные, со дна поднявшиеся, никем ни до, ни после не виданные чёрные твари в светящихся полосах.
Разное, в общем, говорили.
В ту сторону я и спешил. Я не любил ни колдовства, ни колдунов, зато с Засекой Марья не ладила — как-то ездил он к ней свататься, вернулся чёрный от злости, весь свадебный поезд разогнал и пил горько, пока молодой месяц не дополнился до круга.
А грибников или просто заплутавших колдунья не трогала, живьём не ела и в печь не сажала, чай не Яга. Я надеялся если не ей продать этот загадочный ларец, то уйти с первым кораблём в море, а там уже разобраться, что такое забрал я у спящего Засеки. Ему при мне такие деньги давали за эту вещицу, что мне б и четверти хватило, пусть даже б я прожил ещё три раза по столько же, по три десятка лет.
— Вор — вор — вор — вор — вор, — кричали лягушки на реке, над бурунами у корней старых вётел. Я знал, что этот окрик, который я слышал постоянно, в любом звуке, — Засекино колдовство. Всё ж таки умел разбойник молвить какие-то слова, водились в его крепкой башке тёмные тайны, как угри в иле: скользко, мерзко и не ухватишь.
Я оставил его ватагу — ссобачился ватажок. Оставил и расчет взял, чем захотел.
На том берегу я заметил проблеск огня и переплыл реку выше по течению, привязав узел с вещами к голове. Нож я держал в зубах.
Вода была холодной, жёлтые и серебряные палые листья липли к телу. На том берегу я не стал тратить время на то, чтобы снять их.
Я прокрался к огню, не пряча ножа.
У костра никого не оказалось, а на огне кипел котелок с ухой. Рядом валялись рыбацкие снасти, мокрая сеть, почему-то с проблеском медной проволоки; стояло полное воды деревянное ведро.
Я подцепил ножом из котла большой кусок рыбы, похожей на щуку, и, обжигаясь, стал есть с лезвия.
Рыба на вкус оказалась как будто настоящее мясо, пахла сладко, и я с подозрением посмотрел на кусок. На вид щука и щука, только кожа другая, румяно-розовая, бархатистая.
Будто человеческая.
Я перестал жевать. Медленно сплюнул. Жуть тронула шею костлявым пальцем.
Тут плеснуло в ведре, я обернулся, и увидел, что из ведра выглянула рыбья харя, легла на обод и смотрит. Головой как щука, только в узорчатой, светло-охристой шкуре. В ухмылке морды было что-то презрительное, злой глаз полыхал умом, крутился, отсвечивая оранжевым.
Меня как-то затошнило, затылок заледенел, по мокрой коже под рубахой пошли, казалось, морозные узоры. Что-то было не так в этой рыбине. Я как будто на василиска смотрел.
Я вдруг понял, что не хочу встречаться с человеком, который развёл этот костёр. Который сварил и собирался есть такое вот создание.
Я осторожно взял ведро, тяжёлое, будто камнями набитое, и, держа на отлёте, понёс к реке.
Рыба спрятала было морду, но над самой водой молниеносно тяпнула меня за палец до кровищи, выскочила из ведра, плеснула и канула, как камень, словно и не было её.
Я выругался в полный голос и тут же пожалел: в такой глуши отголоска лучше было не накликать, мало ли кто — или что — услышит да ответит.
Прежде чем уйти, я выплеснул вслед рыбе и котёл с варевом. Людей-то в земле хоронят, а рыбу, рассудил я, в воде. Я не мог отделаться от мысли о том, что эта рыбина всё понимала, только сказать не могла. Правда, если б она что-нибудь сказала, я бы, наверное, примёрз к земле.
Я поспешил покинуть это место.
Я спешил по лугу, уже не тратя время на оглядки. Но вскоре обнаружил, что зашёл куда-то не туда.
Трава на сыром заливном лугу поднялась выше колен, под ногами стало мягко, в следы натекала вода.
— Ворррр, — ворчал гром, то ли обвиняя, то ли пытаясь просто выговорить моё имя. Я уже не слушал, пытаясь решить — срезать мне дальше через внезапное болото или возвращаться.
Где-то далеко что-то ныло — то ли зудели комары, то ли скрипело дерево о дерево, то ли пищала какая-то птица. Я устал, хотелось есть, и со смесью тошноты и голода вспоминал уху. Голова кружилась, в ней крутились какие-то странные песенки, которых я вроде никогда и не слышал.
Потом я понял, что слышу песню не в голове, а впереди.
Песенка была протяжная, струилась, как волна, неспешно, монотонно усыпляя. Я сам не заметил, как вышел к заросшей старице. Я тряхнул головой, плеснул в заросшую морду холодной воды из следа. Обернулся — сзади совсем всё водой затекло. Я сделал шаг назад и провалился по срез голенища.
Вот те на. Как же я сюда-то добрёл, подумал я. Была поляна, а стала елань.
Впереди вроде посуше было, стояли вётлы с мощными, широкими корнями. Я махнул рукой и двинул вперёд.
В конце концов, если поёт живой человек — значит, хорошо, а если нелюдь какая-то — значит, заманивает, а раз заманивает, значит, иногда тут люди ходят, а раз ходят — значит, может, и брод есть.
Рассуждения эти мне самому не нравились, глухие это были места, на этих землях за рекой и вовсе люди никогда не жили. Тут лежали иные кости.
Не нравилась мне эта песня. Но звучала она уже в двух шагах, а голос был такой красивый, низкий, бархатный…
Сейчас дойду до берега, подумал я, и суну башку в воду. Что за морок?
Берег становился влажным, илистым, и я перепрыгивал с корня на корень. Меня будто вели по одной какой-то дорожке, и я не мог с неё свернуть — по бокам была то грязь по колено, с пузырями, то стоячая вода, то опять же елани. Попробовал ещё раз свернуть назад — поскользнулся на корне, чуть ногу не вывихнул.
Загнала меня нечистая, подумал я и вытащил нож. Толку от него в таких делах я не ожидал, но всё ж таки железо.
Ни тоски, ни страха я не чувствовал, хоть и понимал, что дело нечисто. Это всё песня виновата, думал я; это всё песня.
— Да где ж твои берега-то, — пробормотал я, разводя руками заплетённые жимолостью плети трухлявых, едва живых вётел, и очутился над самой водой.
Пасмурный свет рассыпчато отражался в мутном, тёмно-зелёном зеркале заводи, затянутой ряской и заросшей глянцевыми листьями кувшинок.
На горбыле старого-старого поваленного дерева, затонувшего недалеко от берега, сидела девушка. По замшелому гребню коряги цепочкой росли грибы, отсвечивавшие в тенях зеленью. Таких я ещё не видал.
Девица, нагая, долговолосая, плечи покатые, сидела во мхах, как на подушках, опустив белые-белые ноги в зелёную воду. Длинные, ровные ноги. Зелёные же блики гуляли по телу, подсвечивали её кругло. Тёмные волосы были такой непомерной длины, что уходили в воду, но не колыхались в ней, а тонули, словно были тяжелы, как проволока.
Сотня лягушек прыгнула в воду с листьев, с колоды, с прибрежных корней, и после единого всплеска воцарилась тишина. Приоткрыв рот, девица посмотрела на меня во все зеленовато-голубые, под цвет грибам, глазища.
— Мооолодец! — сказала она бархатно, низко, у меня по спине аж мурашки прошлись.
— Девица, — кивнул я как мог безразлично.
— Да не бойся ты, не русалка я, — сказала девушка. — Хоть и похожа, говорят.
— А чего тогда у тебя одёжи нет?
— А без одёжи я тебе не люба?
Я хотел ответить что-нибудь грубое и не смог. Нравилась мне эта линия плеч, тени в ямках ключиц, блеск волос. Глаза прилипли.
— А от меня чего надо?
— Вынеси меня, я ногу свихнула.
— Покажи ногу-то, — сказал я.
— Ты, что ли, знахарь?
— Ногу покажи.
— А ещё тебе чего показать? — улыбнулась девушка. Рот у неё оказался широковат, но улыбка вышла милая. Нож я спрятал, а то стоял, как дурак, с ножом. Но подходить к ней ближе я не собирался.
— Дорогу отсель.
— Дорогу знаю. Ты меня на берег вытащи, дальше покажу. — Она откинула голову, волосы соскользнули за плечи, и она осталась ничем не прикрыта.
Я сделал шаг вперёд, просто чтоб набрать воды и плеснуть себе в лицо — как только девушка перестала петь свою дремотную песню, в голове прояснилось, а может, просто над водой было свежее, чем на парком лугу.
И ушёл по колено в ил. Что-то больно распороло штанину, разодрало ногу.
Только тогда я увидел, что в воде полно костей, торчащих из грязного дна. Рёбра, руки, осклизлые зелёные черепа и, совсем недавнее, лицо утопленника с открытым в крике ртом. Отражения на воде больше не скрывали этот подводный лес костей.
А ещё я увидел наконец её ноги, огромные чёрные ступни с перепонками.
Я поднял голову, рванувшись рукой к ножу, но, конечно, не успел.
Болотница вскочила мне на плечи, надавила, вжимая в мутную воду, ряска налипла на лицо, в носу жгло, грудь разрывало от ужаса и невозможности вдохнуть.
Я нашарил нож, махнул куда-то, но речная трава обвила мне руки, нож запутался, завяз в зелёном месиве.
Я тонул. Воздуха в груди не оставалось. Сполз с плеча ларец, протянулась по руке цепь; я схватил его свободной рукой и из последних сил, как мог, выпростав руку над водой, ударил ледяной угловатой железкой наугад.
Внезапно отпустило. Я разогнулся пружиной, не глядя взмахнул цепью, ларец с глухим шлепком врезался во что-то, я выдернул наконец руку с ножом и сипло заорал, извергая грязную воду изо рта и носа. По шее текла и скапывала в воду кровь. Достала меня, стерва.
Болотница огромной жабой перебросилась через корягу, вытаращила на меня отсвечивающие зенки, раскрыла от уха до уха рот, полный плоских, острых зубов.
Я отпрянул, ломанулся к берегу, раздирая ноги о старые кости, и одним отчаянным рывком, зацепив цепь ларца за сук и обжигаясь холодом, вытащил себя на берег, на прочные корни.
— Не, молодец, проваливай-ка ты отсюда, себе на погибель позвала, — сказала болотница, взбираясь на корягу. Голос её стал совсем низким, глухим. Когти жутких ног впились в мох. Но она всё ещё походила на человека, только на мёртвого, давно утопшего, разбухшего, побелевшего от долгого лежания в воде.
— Раз ты такую смерть с собой носишь, то, может, и на меня чего найдёшь. Я уже сегодня сыта, проваливай подобру. Чтоб тебя дождь намочил, — добавила она ни к селу ни к городу.
Я не понял, о чём она, о какой смерти, не понял, почему оставила меня, и ответить ничего не успел.
Словно закипела вода, плеснуло, огромная, как конь, рыбина смела болотницу с бревна, хрипло охнуло, брызнула тёмная кровь и заклубилась в воде, как пролитые чернила. Тяжёлый, затхлый дух болота и мертвечины потянулся над водой.
И из этой воды высунулась подозрительно знакомая рыбья морда, только огромная, именно что с конскую башку размером. Из плоского затылка торчали, закручиваясь назад, мелово-белые трубчатые рога; с одного свисал колокольчик. По охристой чешуе шли золотые и серебряные ромбы.
Рыба вращала глазом, медленно открывая кроваво-алые жабры. Отвратный дух болота ушёл, запахло странно, сладкой какой-то травой и морской солью.
— Эй, молодец? Как тебя звать-то? — раздался голос, хрипловатый, со звеняще-воющей нотой, будто кто играл на пиле.
Рыбина, громадная, словно бревно, разевала рот, показывала алое нёбо и белые острые зубы. Она действительно говорила.
— Явор, — ответил я со стоном.
— А по батюшке? У вас, людей, так положено, если со всем уважением?
У меня не было сил возражать против рыбьего уважения. Я замёрз, перетрусил и терял кровь.
Сжимая в бессильных от страха руках цепь с ларцом и нож, я выдохнул хрипло и ответил:
— Никитич.
— Спасибо тебе, Явор Никитич, что ты мою дочь выпустил. Она всё мне рассказала — как Марьин пастух её в сеть поймал, как сестрицу разделал да в костёр кинул, — тут рыба пустила маслянистую слезу, а воющая нота в голосе сделалась почти невыносимой, — и как ты, добрый молодец, её освободил. Каплю твоей крови дочка мне принесла, чтоб я могла тебя найти да помочь, если с тобой на любой воде беда случится. Я как твою кровь почуяла — сразу и пришла.
— Благодарствую, — ответил я. — Только вот я вроде и сам справился.
— Не гневи, Явор Никитич! — скрежетнула рогатая рыбина.
— Я, знаешь ли, тебя не звал, кто ты такая — знать не знаю, — ответил я. Страх отпускал, приходила запоздалая злость.
— Я Морская Коза, Ясконтия внучка.
Ясконтий. Я слышал про гигантскую, с остров, животину, на спине которой рос целый еловый лес, но спрашивать не стал. Ясконтий — создание морское, а до моря прежде надо живым добраться. А побег мой как-то не задался.