– Ты рассуждаешь неправильно, – ответил я. – Ты понимаешь элементы, из которых состоит диалектический переход, слишком изолированно и статично. Конечно, если и в водороде содержится только нуль воды, и то же самое в кислороде, то возникновение воды из кислорода и водорода окажется каким-то чудом. Однако понятия, которыми оперирует диалектика, вовсе не являются какими-то мертвыми и неподвижными камешками. В каждом элементе целого уже заложено так или иначе само целое, заложена его возможность. И вообще не существует таких сущностей, которые были бы целиком оторваны от своих проявлений и не обладали бы никакой подвижностью. Те противоположности, которые путем скачка переходят в неделимое единство, еще до этого уже содержат в себе возможность такого скачка, его зерно или семя.
– Но если так, то и в химии каждый элемент тоже не берется в мертвом и застывшем виде. В химии существует даже такой фундаментальный термин, как «
– Но тогда я не знаю, против чего ты возражаешь, – ответил я. – Если хочешь, можно сказать, что каждое диалектическое понятие обладает своего рода валентностью, которая обеспечивает его переход в другое понятие и, в частности, скачок от противоположностей к их диалектическому единству, по своему качеству не имеющему ничего общего с теми противоположностями, из которых оно произошло.
– Конечно, диалектикам волей-неволей приходится понимать свои диалектические понятия как в принципе потенциальные для других понятий, или как валентные. Но одной валентности мало для получения скачков. Ведь в химии мы имеем дело не с валентностью вообще, существуют только конкретные валентности, которые определяются каждый раз своим собственным содержанием. Валентность всегда определенным образом целенаправленна. А целенаправленность атома зависит от его структуры. Изомеры в химии – это такие соединения, которые, с одной стороны, имеют одинаковый состав и молекулярный вес, а с другой – различаются по своей структуре. Это структурное различие и ведет к появлению у изомеров различающихся химических и физических свойств, то есть к появлению разных веществ за счет структурно различного строения единых по составу молекул. Так, существуют две принципиально различающиеся по своим физическим и химическим свойствам кислоты, малеиновая и фумаровая, все различие которых с точки зрения их молекулярного строения состоит только в изменении структурного места одного из элементов молекулярной цепочки, а именно в изменении геометрического положения этого элемента относительно центральной оси структуры молекулы. Значит, если вы хотите сохранить в целости свою теорию диалектики, вы должны признать, что диалектические понятия не только валентны, но и структурно-валентны.
– Но как же это может быть иначе? – сказал я. – Само собой разумеется, что диалектические понятия не только подвижны, но и целесообразно подвижны. Иначе диалектическое развитие было бы лишено всякой структурности и превратилось бы в хаос противоборствующих противоположностей.
– Вот видите: свою диалектику вам волей-неволей приходится приближать к учению о чуде.
Но тут я стал горячиться, у меня появилось много разных мыслей, но все они свелись к одной.
– Это не чудо, но своего рода организм. Ведь во всяком организме целое не только существует в каждой своей части, но и определяет каждую свою часть. Живому организму необходимы мозг, сердце, легкие. Разве это не структура организма? И если мы говорим, что организм, взятый как целое, определяет собою каждую свою часть, разве мы в таком случае не говорим о структурной природе организма? Если хочешь, я могу сказать, что диалектические понятия не только статичны, поскольку определяются всякий раз в смысловом отношении, и не только динамичны, поскольку каждый раз создают еще и нечто иное кроме себя, но обязательно еще и органичны, поскольку именно из них появляется понятие организма, цельного и неделимого по своему существу, но представленного в виде целесообразно расположенных органов, несущих в себе как бы смысловую силу всего организма.
– Так, так. Все это очень хорошо. Но даже и с такими добавлениями я все же продолжаю считать, что подобного рода диалектика только искусственно старается избежать понятия чуда.
– Ну, ну. Говори, в чем дело?
– Ведь вы не станете отрицать, что существуют машины. А что такое машина? Говоря обыденным и прозаическим языком, это есть приспособление или устройство, благодаря которому один вид энергии переходит в другой вид энергии. Но дело вот в чем. Простейшая машина – это рычаг. Говоря попросту, имеется неподвижный и тяжелый камень, который я не в силах приподнять. Но я беру в руки какую-нибудь длинную металлическую палку, один конец ее я помещаю под камень, а на другой начинаю давить вниз. И вот вдруг оказывается, что неподвижный и тяжелейший камень, который не поддавался никаким человеческим усилиям, вдруг поднялся. Что же случилось? Вы скажете, что и при пользовании рычагом я все равно должен затратить какое-то усилие; да, усилие я затрачиваю, но благодаря действию рычага мое усилие получает совсем другую структуру. И вот эта-то структура и оказывается той силой, которая фактически приподнимает камень. Но в чем же тогда дело? А дело в том, что невещественная структура производит вещественное действие. Это я и называю чудом.
– Постой. Почему ты считаешь, что рычаг есть невещественная сила? В нем все решительно вещественно, с начала и до конца. Да и твое усилие, при помощи которого ты нажимаешь на один конец рычага, тоже вполне вещественно.
– Ну какая же это вещественность, если из суммы нулей опять получилась единица? Если вам это непонятно на примере рычага, возьмите машину, называемую системой блоков. И тут то же самое: груз весит сто килограммов, поднять его на высоту человеческого роста никто не может; а если он будет подвешен на канате или на цепи, проходящей через несколько блоков, то я, стоя на другом конце этого ряда блоков и прилагая небольшое усилие к канату или цепи, поднимаю этот груз при ничтожной затрате своей энергии. А почему? Дело в том, что затраченное в данном случае человеческое усилие получило своего рода структурное строение, то есть невещественная структура оказала огромное вещественное действие. И что же, по-вашему, это не чудо? Я употребил усилие, равное тому, которое необходимо для перестановки стула с одного места на другое, а в результате поднял центнеровый груз на высоту человеческого роста. Вот почему я так беспокойно себя чувствовал прошлую ночь. Мне в голову пришло понятие чуда, и я почувствовал, что все мои знания, почерпнутые из учебников, пошли прахом.
– И все-таки если говорить о чуде, то я говорил бы иначе, – ответил я. – Ведь когда при помощи системы блоков ты поднял огромный груз на большую высоту, это же не значит, что тут действовала какая-нибудь новая сила, кроме той, которую ты затратил. Твоя энергия осталась той же самой, которую ты применял без системы блоков и при помощи которой не мог сдвинуть груз с места. И та новая структура, которую получила энергия при использовании блочной системы, оказалась неотделимой от блочной структуры, а действие блочной структуры оказалось неотделимым от твоего энергетического акта. Следовательно, источник чуда совершенно неотделим от оформления того естественного материала, на котором это чудо проявилось. И ты будешь прав, если скажешь, что все на свете есть чудо, но что в то же время все на свете вполне естественно. То, что люди называют чудом, есть просто неизвестное им структурное действие вполне естественной действительности.
– Но тогда и к вашему определению диалектики вы должны кое-что прибавить, – сказал Чаликов. – Вы должны говорить, что диалектическое развитие не только требует повсеместного (пусть и разностепенного) органического развития, но что этот всеобщий организм еще пронизан такими структурными процессами, без которых вообще невозможно объяснить взаимодействие отдельных взаимно изолированных неподвижных вещей.
– Пожалуй, я мог бы с этим согласиться. Но только тебе придется отказаться от всемогущества чудес.
– А вам придется отказаться от диалектики как от чисто рассудочной, логической системы понятий. Если вы согласитесь, что диалектические понятия органичны, то это значит, что диалектические понятия есть особого рода живые существа, которые не только излучают из себя определенную силу, но эта сила всегда еще и структурно оформлена. Правда, такое употребление диалектических понятий мало чем отличается от фиксации их чудотворного действия. Но я согласен не говорить о чуде, если вы согласитесь признать, что диалектические понятия – это определенного рода живые существа.
– Видишь ли, – сказал я, – ты заставляешь меня понять диалектическую структуру как-то фетишистски. Можно признать, что диалектические понятия – своеобразные живые существа, но это не фетиши и не какие-то демоны.
– Последняя мысль нуждается в уточнении, – сказал Чаликов.
– Тогда слушай дальше. Мышление есть отражение действительности, а действительность бесконечна, следовательно, и мышление бесконечно. Действительность движется сама собой, самодвижна. Но мышление есть отражение действительности. Следовательно, и мышление самодвижно. Действительность создает все то, что в ней есть, и на каждом шагу порождает все новое и новое. Следовательно, и мышление есть творческая сила, вечно порождающая все новое и новое. Поэтому если мы говорим о том, что мысль порождает или переделывает действительность, то говорим это только потому, что хотим брать мышление в его полном объеме. Оно может порождать и переделывать действительность именно потому, что отражает саму действительность, ее творческую силу. Но тогда избежать фетишизма или демонизма можно только в том случае, если мы ни на мгновение не будем забывать, что мышление есть отражение действительности, а не просто сама действительность в ее чисто субстанциальном или чисто вещественном состоянии. Поэтому и структура действительности мне не страшна – она заложена уже в самой действительности, а в мышлении находит свое отражение. Благодаря этому мышление выступает той творческой силой, при помощи которой действительность может переделывать себя. Вот почему для объяснения структуры, действующей в вещах, вовсе не нужны демоны и фетиши, а значит, они не нужны и для толкования живой органичности диалектических понятий.
– Но тогда, – сказал Чаликов, – если диалектические понятия не движут сами себя и не двигают ничего прочего, то кто же и что же двигает ими?
– А зачем тебе надо, чтобы кто-нибудь двигал или вообще что-нибудь было движущей силой? Мне кажется, ты просто разрываешь идею и материю. А ведь ты знаешь, что идея, овладевшая народными массами, становится материальной силой.
– Но тогда дело для вас обстоит еще хуже, чем в случае признания чуда. Ведь если идея, овладевшая народными массами, становится материальной силой, то уж тем более идея, овладевшая действительностью, становится материальной силой. И тогда, во-первых, действительность только и состоит из чудес, а во-вторых, от такой действительности уже совершенно некуда будет деться ввиду ее абсолютности. Фетишей и демонов не будет потому, что они в конечном счете тождественны с материальной действительностью. Поэтому, как мне кажется, мы можем согласиться на то, что чуда нет в смысле детских сказок, но чудо есть в смысле самодвижной материальной действительности.
– Вероятно, я тоже так думаю, – ответил я. – Но только тогда я уже не буду абсолютизировать действительность до такой степени, чтобы с ней нельзя было бороться. В ней слишком много зла и слишком много всего отвратного, чтобы я мог оставаться спокойным при созерцании самодвижно развивающейся материальной действительности. Никакая содержащаяся в ней целесообразность не помешает мне бороться за лучшее будущее. Чудо есть действие невещественной структуры на вещь, которая обладает этой структурой. Но поскольку ничего невещественного не существует вне вещества, либо первое существует в зависимости от второго как его отражение, постольку никакими чудесами нас не испугаешь. И, главное, не испугаешь нас в борьбе за свободное и мирное человеческое благоденствие.
После этого мы еще долго говорили с Чаликовым, но, как мне кажется, ушел он от меня более спокойным, чем пришел.
МАРАФОНЕЦ
(Слово о Лосеве)
Представить читателю ученого – значит прежде всего обозначить сферу его профессиональных привязанностей. Не так-то это просто, когда речь идет об Алексее Федоровиче Лосеве. Как минимум, шесть наук всецело претендуют на него. Посчитайте сами: эстетика, философия, филология, история, искусствоведение, лингвистика. Помимо названных с его именем связывают музыковедение, психологию, литературоведение… Что здесь главное? Как выбрать?.. Доктор философских наук А.В. Гулыга, например, считает, что на А.Ф. Лосева особые права имеет история, ибо он не только ее исследователь, но и предмет исследования.
«Он плоть от плоти отечественной культуры, живое олицетворение мировой традиции, взращенной на родной земле».
Оценивая многообразную творческую деятельность А.Ф. Лосева, следует отметить универсализм его работ, для которых прежде всего характерно стремление к широким философско-историческим обобщениям, филологическая скрупулезность в отношении к каждому слову и понятию.
В лице Лосева мы имеем целый институт античной культуры, а его совокупный труд представляется тем материком, который еще предстоит осваивать филологической молодежи. Мысля и действуя, он неустанно стремится к своей цели. Какой? Научить читателей мыслить. Сделать для нас с вами ближе и понятней, даже слышнее голоса легендарного поэта Гомера и все подвергающего сомнению спорщика Сократа, первого диалектика Платона и одного из последних представителей античной мысли – Плотина.
Чтобы иметь право преподавать по столь широкому профилю гуманитарных дисциплин, ученому всю творческую жизнь приходится учиться самому. И он учится у классиков марксизма-ленинизма, у древних и «
И это не эффектный жест, а линия жизни, основанная на уважении к молодым, к идущим вослед. Поэтому-то мы и можем говорить о школе Лосева, которая утверждает нравственный авторитет бескомпромиссного научного дерзания и созидательно пульсирующей, смелой, ищущей мысли.
Давно замечено: кто ясно мыслит, тот ясно излагает. Старая истина при чтении работ Лосева тотчас приходит на ум, обретает реальное подтверждение.
Умение говорить с читателем на понятном ему языке – ценнейшее свойство мышления философа. Оно не только в мастерстве изложения, изящном владении словом как таковым, но прежде всего в глубоком знании, продуманности автором материала.
Конечно, заметит кто-нибудь, Лосеву легко писать. То, о чем он размышляет на страницах своих произведений, является предметом его забот, творческих переживаний более семидесяти лет.
Действительно, серьезный научный интерес к древним культурам возник у него еще в гимназическую пору, в самом начале века… А когда вопрос глубоко, всесторонне изучен, мысль до конца продумана, то она находит себе естественное и вместе с тем простое выражение. Вот и получается, что в руках читателя – фундаментальное теоретическое сочинение, а воспринимается оно свободно, без натуги. В подтверждение сказанного приведем небольшой фрагмент из характеристики личности Сократа:
«Чего хотел этот странный человек, и почему его деятельность есть поворотный пункт во всей истории греческого духа?
Досократовская философия не могла и не хотела обнимать жизнь логикой. Тем более она не хотела
Пусть читатель простит нас за то, что мысль оборвана. Если она вас заинтересовала, отыщите это место на страницах его «Истории античной эстетики».
Можно соглашаться или не соглашаться с оценкой А.Ф. Лосевым Сократа, как и других античных мыслителей, но нельзя не признать, что текст читается легко, будто у нас перед глазами не философское, а литературное произведение. В то же время эта легкость далека от облегченности. Она вовсе не означает, что написанное в беллетристическом ключе исследование не требует напряжения ума, внимания. Считать так было бы весьма опрометчиво.
Но как он пришел к этой ободряющей читателя простоте?
Долгим, кропотливым, а порой изнуряющим трудом. Он не только постиг предмет, он воспринял его ощутимо, конкретно, личностно. Эти знания не заучены, они – пережиты. И лишь тогда стали его достоянием, убеждением.
Так оно и есть: подлинная мысль, развиваясь, становится вроде бы осязаемой. Еще до своего выражения и осуществления в слове она не просто продумывается, она переживается автором. Только в этом случае мы говорим о рождении идеи, о творчестве.
Занимаясь многие годы изучением античности в самых разных аспектах и проявлениях, А.Ф. Лосев изобразил в своих трудах неповторимость античного типа культуры в сравнении с другими эпохами, преимущественно со средневековьем и Возрождением. Выработав подход к изучению явлений культуры, ученый настаивает на важности рассмотрения материальной и духовной ее сторон в их совокупности. Они равно необходимы и значимы для целостного взгляда на исторический период, ибо несут в себе специфические особенности – первопринципы, по Лосеву, – являющиеся обобщением множества культурно-исторических фактов.
Вникая в открытия, сделанные Лосевым, я вдруг задумался вот над чем. Почему гуманитарные сферы, вроде бы столь далекие от переднего края НТР, вновь оказались столь важными для нас? Даже необходимыми – и жизненно-конкретно, и интимно. Это не просто ни с того ни с сего возникшая блажь познания прошлого. Нет, сформировалась потребность оглянуться в далекое, чтобы унести его с собой, в завтрашний день. А влияние тут таких людей, как Д.С. Лихачев, А.Ф. Лосев, Л.М. Леонов, несомненно.
Свойство таланта – проявив себя, влиять и пробуждать интерес к своим исканиям. Настойчивая, многолетняя работа советской науки над классикой, творческим наследием прошлого сделала свое. Усилия Лосева и его замечательных единомышленников оказались той освежающей средой, которая разожгла интерес к древности. В баснословно далеких от нас эпохах ученые и писатели выявили близкий и необходимый нам смысл.
Всецело подчинив себя и все помыслы служению науки и истине, неостановимому творческому поиску, Лосев, таким образом, прожил множество жизней. В величественном здании истории он чувствует себя так же уютно и вольготно, как в собственном доме. Он там не гость, но полноправный житель.
Его труды не только несут читателю научное содержание, но они как бы сами собой в междустрочии отражают личность их создателя.
Вот почему этот человек, в чем-то по-детски трогательно-беспомощный, в то же время олицетворяет собой силу духа. Вот почему он, аналитик и интеллигент-романтик, представляется мне сам по себе не менее волнующей проблемой, чем те идеи, которые он выдвинул на протяжении своей пространственно обширной жизнедеятельности, совершая свой научный марафон.
Когда смотрю на полку с его книгами, когда вчитываюсь в его поэтично-аналитическую философскую прозу, помимо желания не только вижу текст, не только проникаюсь теми острыми, порой парадоксальными суждениями и наблюдениями, которыми полны лучшие страницы его сочинений, а чувствую присутствие его самого – великого труженика с нелегкой творческой судьбой.
Тотчас вспоминается его улыбка, даже не улыбка, а ироническая, едкая ухмылочка и последующие за ней доводы о пользе тягот – и научных, и жизненных.
– Нет-нет, трудности – тоже благо. Ты их только к характеру приспособь. Они пробуждают в человеке упорство.
Вот тебе голод, бомбежка… а я работаю. Что ж я, должен смерти от фашистской бомбы ждать?! Нет! У меня работа, редактор, сроки!.. Мне надо с греческого переводить…
Как многим из нас, выросшим в более ласковые времена, не хватает этой творческой напористости, жизненной отваги.
Еще многое из предназначенного им самому себе будет осуществлено. Тайны прошлого найдут отражение и толкование в его новейших исследованиях. Бери и постигай познанное. Бери и погружайся в атмосферу искательства. Причем именно это углубление в текст Лосева проясняет для внимательного читателя собственный облик автора.
Еще задолго до того, как стать не то чтобы доктором филологических наук и вузовским преподавателем, а просто-напросто студентом, Алексей Лосев оказался за кафедрой и прочитал свою первую публичную лекцию.
– Уже школьником, – вспоминает А.Ф. Лосев, – мне приходилось писать рефераты. А первая в моей жизни лекция, с которой я появился перед однокашниками, была посвящена анализу концепции культуры у Руссо. Тема довольно сложная. Потребовала огромного напряжения сил. Но подготовкой к ней я занимался с энтузиазмом. Горжусь тем, что, выступая, ни разу не заглянул в конспект. И на кафедре, едва лишь взошел на нее, почувствовал себя непринужденно, словно занимался лекционным делом всегда.
Конечно, это был некоторый успех. Но пока всего лишь ученический. Потребовались годы упорной работы над собой. Алексей Лосев поступил в Московский университет, где одновременно учился на философском и филологическом отделениях. Только так он мог осуществить научный интерес к античной культуре и эстетике.
Начав преподавание уже на старших курсах университета, А.Ф. Лосев продолжает совершенствовать устную речь, много пишет для практики статей и рецензий, делая главный упор на простоту, стремится выражаться лаконично, понятно, доходчиво для любого потенциального слушателя и читателя. Осмысляя лекции современников и наставников, он анализирует их удачи и ошибки, остро воспринимает свой горький опыт слушателя. Даже крупные ученые бывали плохими лекторами, зачастую злоупотребляли системой, стремясь к схематичному и рассудочному изложению предмета.
– Мне уже тогда было этого недостаточно, – говорит Лосев. – Хотелось открытого разговора, спора, собеседования. Увы, ничего из этого я не нашел в университете тех предреволюционных лет.
Размышляя над прошлым и вспоминая преподавателей той поры, Алексей Федорович с сожалением замечает, что некоторые из них страдали односторонностью взглядов, узостью научных представлений, неразвитым мировоззрением. Не только филологические дисциплины, но и философия трактовалась ими в «
– Бывало, за кафедру профессор поднимается с такой презрительной миной, что поневоле думаешь: зачем же ты сюда пришел, если тебе обременительно с нами общаться, если не хочется делиться научным багажом…
В этом был один из парадоксов старой профессуры. Будучи зачастую замечательными специалистами в своей области, знатоками античности, эти ученые тяготились общением с коллегами, к научным дискуссиям относились как к чему-то лишнему. Многие из тогдашних профессоров впадали и в другую крайность: не считаясь с возможностями аудитории, злоупотребляли своей ученостью. Выйдет такой человек на кафедру и сыплет цитатами на старых и новых языках, просто-таки душит эрудицией. Его речь существовала как бы сама по себе, ему было все равно, понимают ли слушатели что-либо…
Я убедился, что всей своей лекционной практикой Лосев стремится утвердить совершенно иные принципы. Вспоминается одно из его дискуссионных выступлений. Нет, не ментор, не признанный авторитет стоял на трибуне.
– Друзья мои, – говорил Лосев, – я изложил вам один из взглядов на проблему, показал вам направление своих поисков, образ мысли. Но я пришел сюда не поучать, а спорить по волнующим всех проблемам, пришел поучиться. Я хочу почувствовать в нашем научном диалоге биение мысли, услышать другие мнения и точки зрения. Да-да, я пришел сюда спорить, чтобы учиться мыслить! Поучите, ну-ка!
После столь неожиданного финала ясной и убедительной речи уже нельзя было брать слово, чтобы жевать его, чтобы произносить азбучные истины. Нельзя было говорить безразличным и вялым языком.
Кстати, именно молва о доступности и страстности его выступлений – помимо глубокой научной обоснованности, свойственной его трудам, – созывает людей разных возрастов и научных интересов на встречи с ним. Лекции, публичные выступления Лосева, профессора (и по сей день!) МГПИ имени В.И. Ленина, – несомненно, высокое искусство.
Где же искать истоки успеха? Только ли в природных наклонностях, свойствах натуры? Все-таки главная причина творческого долголетия Алексея Федоровича Лосева и как преподавателя – в его неустанном, ни на день не прерываемом самосовершенствовании. Никакие обстоятельства не способны оторвать его от труда. Он работает с полным напряжением и упорством практически с восемнадцати лет. Причем он относится к себе безо всякой снисходительности, не признает никаких скидок на возраст. Более того, даже уверен, что именно этот напряженный ежедневный труд на протяжении всей жизни закалил его организм (правда, он говорит: запугал), помогает преодолевать нездоровье.
Однажды я застал философа вроде совсем выбитым из колеи. Стал его расспрашивать о причинах. Он отвечал нехотя, односложно, а потом вдруг взорвался:
«Я сегодня написал семнадцать страниц. Это ведь по силам разве что тяжеловозам. А теперь вот чувствую себя крайне плохо. В голове туман, в теле вялость. Самым натуральным образом надорвался, нарушил режим работы, и теперь одна надежда на сам организм мой, который я поставил под удар, как последний мальчишка…»
На другой день он спокойно выполнил привычную норму: сделал очередные семь – десять машинописных страниц, занимался с аспирантами два часа, принимал интервьюера и конечно же читал, «
В самом деле, об Алексее Федоровиче Лосеве можно без всякого нажима сказать, что он никогда не уставал познавать. Ни тогда, когда ему было четырнадцать лет, ни в шестьдесят, ни теперь – накануне девяностопятилетия. Новое для него – органическая потребность. В том, что это не слова, легко убедиться, открыв любой из его недавних томов. В заключении исследования следует всегда полная библиография по данному вопросу. Причем здесь фигурируют книги на всех европейских языках. О том, как он их достает, нужен, пожалуй, специальный рассказ. Но без предварительного полного обзора вышедшей литературы он не начинает ни одного исследования. Во время работы над шестым томом «Истории античной эстетики», проанализировав всю предшествующую литературу, он остался ею недоволен:
«Знаешь, большинство исследователей меня не смогли убедить в подходах. А главное – очень много произвольных трактовок, основанных на неточном цитировании и толковании текстов».
Между тем филология, считает Лосев, вся построена на глубоком знании материала и точном цитировании.
«Это канительное занятие, – говорит он с улыбкой, – но что поделаешь, такова одна из трудностей нашей профессии».
Думая об исследовательской практике А.Ф. Лосева, о тех принципах, которые он исповедует как педагог, ученый, наставник молодежи, я прихожу к мысли, что разговорные интонации, которые слышатся в самом строгом, научном тексте, все те колкие словечки, иронические суждения и замечания, которыми пересыпаны его устные выступления, могут быть, пожалуй, названы речевым артистизмом. Как-то мы заговорили об этом.
– Каждый пропагандист науки, – сказал он, – должен уметь или хотя бы стремиться к тому, чтобы выразить задуманное как бы в зрительных представлениях, дать в своей речи вполне представимый образ излагаемого вопроса. Этому способствует разумное актерство, разумная изобразительность. Без этого нам не обойтись. Ведь задача – живо нести живую мысль, в противном случае можно было бы просто прочитывать с кафедры учебник или статью, как это делают многие. Но поскольку педагогика есть прежде всего живое общение, непосредственное взаимодействие с конкретной аудиторией, постольку необходимо вырабатывать в себе навыки творческого слияния с нею. Только так! Лишь тогда профессор пробудит сознание слушателя, вызовет в нем отклик, когда сумеет показать биение научной мысли, вызовет сопереживание, вовлечет в свои раздумья о предмете. Если же у человека нет способностей к такому показу науки, если он сух или, наоборот, слишком витийствует, тогда ему лучше было бы не браться за это дело. Пожалуй, повторюсь, еще раз сказав: лектор – это творческая личность на кафедре, представляющая в своей речи динамику научной истины в ее становлении, в поиске. Его слово есть образное преподнесение и раскрытие той или иной темы. В своих публичных выступлениях я допускаю самую широкую палитру интонационных выделений смысла произносимого. Ведь и шепот активизирует внимание. Этим приемом вы проявляете искусство владения материалом и аудиторией.
– Вы сказали сейчас о том, что надо слушателей воспринимать конкретно. Как это понимать?
– Нужно всегда четко представлять, с кем вам предстоит встречаться. Я пережил множество неудач, пока не понял важность этого момента. Ведь у аудитории могут быть разные возможности восприятия. Одно дело, когда перед тобой, к примеру, студенты, и совсем иначе себя ведешь, если встречаешься с людьми, только-только завершившими рабочую смену. Один подход нужен к старшеклассникам, и совсем иной – на беседе с воинами в ленинской комнате. Построение лекции, ее стилистика должны учитывать особенности твоих собеседников. Но, увы, не все желают с этим считаться. Я всегда возражал против таких горе-пропагандистов, ибо они наносят вред важному и полезному делу, утомляют и раздражают слушателей. Все это я говорю тебе на основе личного опыта. Когда был моложе, частенько выступал как лектор-пропагандист. Вовлекал в эту нужную работу товарищей. И всегда стремился избежать профанации, чтобы не было лекций для отчетности. Это – минус для науки, минус для общественной работы, минус просветительству. «
– Из таких вот ваших признаний мне стало ясно, почему вы стремитесь внести разговорную интонацию даже в свои книги…
– Разговорная речь – наш неиссякаемый золотой запас. Это надо понимать, ценить, этим нужно умело пользоваться. Жаль, что мои книжные редакторы охотятся за разговорными словечками и оборотами, искореняют их как сорняки. Не понимают! Ведь популярно, беллетристично изложенный предмет не становится от этого менее научным. В этом мне приходилось убеждаться тысячи раз, когда я выступал в самых различных аудиториях.
– И все же, – пытаюсь я спорить с профессором, – разговорная интонация более приемлема для узкого круга, когда слушателей немного…
– Не согласен. Когда передо мной пять-шесть человек, я скорее буду говорить строго научно и логически обработанно. В таком случае я вправе рассчитывать на обостренное внимание слушателей, требовать от них интенсивного напряжения мысли. Но чем больше аудитория, тем более меня тянет на разговор. Хочется выразить и то, и это. На язык наворачиваются как бы сами собой метафоры, сравнения. Вместе с аудиторией растет и разговорность.
Однажды в разговоре с Алексеем Федоровичем я заметил, что считаю за эталон его выступления.
– В этом имеется доля преувеличения, – отозвался профессор. – У меня есть подлинный пример пропагандиста-трибуна, которым не перестаю восхищаться.
– Кто же он? – спросил я. – Кажется, вы его мне никогда не называли.
– Да и без меня ты слышал о нем, – улыбнулся Лосев. – Анатолий Васильевич Луначарский. Только вы все, молодые, о нем слышали, а я неоднократно слушал этого удивительного человека. Замечательный оратор, проникновенный лектор, яркий пропагандист. Каждое его выступление становилось событием для меня. Я не только впитывал его речь, приемы построения фразы. Я вдохновлялся им. Его вступительное слово перед одним из скрябинских концертов стало для меня не меньшим потрясением, чем сама «Поэма экстаза» Скрябина. Он говорил о том, что композитор изобразил и предвосхитил в своем произведении тот мировой катаклизм, что свершился на наших глазах. Выступление Анатолия Васильевича Луначарского состоялось в Большом театре перед тысячной публикой. Но это его не смутило, не растворило его слово. У меня было такое состояние, словно все сказанное обращено лично ко мне. Впечатление оказалось настолько сильным, настолько меня зажгло, что, вернувшись домой, я тут же начал писать статью о Скрябине. Состояние восторженности и пафоса я сохранил надолго. Этот пример для меня – лишнее подтверждение того, как много может слово.
Воспоминание это дает нам в свою очередь повод обратиться к времени, когда формировалось мировоззрение ученого. Сложное, переломное, отмеченное большими социальными сдвигами, оно не могло не отразиться на его взглядах. Его трактовка музыки, например, всегда воспринимавшейся им как «
Новая социальная действительность, а затем и знакомство с марксистской диалектикой повлияли и на философские взгляды А.Ф. Лосева. Он окончил университет, будучи сторонником идей Платона и неоплатоников. Правда, уже тогда он был далек от университетского академизма и формализма. А в его еще идеалистических работах 20-х годов на переднем плане стоит диалектика, живое ощущение диалектического развития мира. Вот свидетельство этому – отзыв писателя М.М. Пришвина о книге Лосева «Античный космос и современная наука» (запись в дневнике от 31 марта 1929 г.):
«Нашел книжку на поддержку себе… Это поход против формальной логики и натурализма. Многое мне станет понятным в себе самом, если я сумею представить себе античный космос и сопоставить его с современным научным. Имея то и другое в виду, интересно явиться к „
Большой интерес вызвали у ученого выход в свет русского перевода «Диалектики природы» Ф. Энгельса, а затем и публикация «Философских тетрадей» В.И. Ленина. Обращение к марксистско-ленинской методологии усилило социально-историческую сторону его философских взглядов.
Творческая судьба А.Ф. Лосева преподносит нам уроки подлинной нравственности, заставляет строже заглянуть в себя, многое переосмыслить.
Рано начав исследовательскую деятельность, имея в 30 лет с небольшим девять книг, он вдруг замолчал почти на два десятилетия. Почему? Как-то я спросил его об этом. Он бросил с усмешкой: «
Энциклопедическая широта, творческие достижения этого человека рождают представление об исключительности. Довольно часто мне приходилось слышать: ведь это Лосев! Он – уникум. А мы – люди рядовые. И как бы в подтексте таких полувосторженных, полудосадливых восклицаний – видимо, в оправдание собственной лени – возникало мнение о необыкновенных возможностях, заложенных в нем. Дескать, мы, «
Размышляя над судьбой Алексея Федоровича, я пришел к совершенно противоположному суждению. Его творческие победы – результат обыкновенной жизни обычного человека. Правда, жизни, наполненной разнообразными интересами и неустанным радостным созидательным трудом. Он не потратил ни минуты напрасно. Вот почему, думается мне, разговор с Лосевым стоит вести все же не о книгах, им написанных, – их можно прочитать, – а о самом главном: как он себя искал и… нашел.
Когда говоришь с Лосевым о детстве, учебе, сразу убеждаешься, что свой твердый характер он не получил в наследство или в подарок, а выковал в неутомимом искательстве. Условия, в которых развивался и растил себя Лосев, были весьма заурядными. Он формировался в атмосфере небольшого провинциального городка, причем жил, как теперь говорят, в неполной семье. Вот что он вспоминает:
– Видишь ли, вырос я в безотцовщине. В моем отце настолько сильно проявилась страсть натуры, что он не мог жить, как все, как принято. Увлечение скрипкой сделало его музыкантом, но привело к тому, что он оставил семью, дом, уважаемое дело… Он полностью отдался богеме, которая поглотила его. Стал дирижером одного из местных оркестриков. Так что единственное наследство, перешедшее ко мне, – привязанность к музыке. Она проявилась у меня столь же пылко. Еще мальчиком, услышав концертное выступление девятилетней скрипачки-вундеркинда, я потребовал себе инструмент и занялся его освоением упорно и самозабвенно. Параллельно с гимназией стал посещать музыкальные классы, так что получил среднее образование и здесь…
Увлечение музыкой осталось у него на всю жизнь. Оно отразилось и в педагогической, и в исследовательской деятельности. Долгое время он преподавал в Московской консерватории, выпустил ряд книг по музыкальной культуре, эстетике.
– Мною занималась мама. Все свои силы и возможности она отдала тому, чтобы развить меня и учить. И я ей глубоко благодарен. Она заложила во мне первые понятия чести, порядочности, ответственности.
О матери Алексей Федорович всегда говорит охотно, с величайшей нежностью. Она в самом деле дала ему многое, все, что могла. Когда потребовалось, она продала небогатое имущество, чтобы обеспечить учебу сына в Москве, в университете.
– Огромное воздействие на меня оказали учителя. Сразу тебе скажу, значительно большее, чем вузовские профессора. На то есть свои резоны. Я попал в университет в годы реакции, установившейся после разгрома царизмом первой русской революции. В ту пору не могло быть тех братских отношений, о которых мы знали по книгам, ни между студентами, ни тем паче между учащимися и их наставниками. Мы проходили холодную, академическую выучку. Суди сам. Идешь на лекцию, а у входа в аудиторию тебя приветствуют: «