– Надо было выпить три, – резко сказала я.
Ты нормировал любое удовольствие, кроме
– Дети Брайана, – начала я официально. – Глядя на них, ты хочешь своего?
– М-м-может быть. Они милые. К тому же я не из тех, кто станет совать зверушек в мешок, если им захотелось крекер, игрушечного кролика или попить в стотысячный раз.
Я поняла. В этих наших разговорах было что-то от игры, и твой первый ход был уклончивым. Один из нас всегда оказывался в роли кайфоломщика на тему родительства, и в прошлый такой разговор о потомстве я испоганила нам настроение словами: дети шумные, неопрятные, неблагодарные и ограничивают возможности взрослых. На этот раз я придерживалась более дерзкой роли.
– По крайней мере, если бы я забеременела, что-нибудь бы
– Естественно, – сухо сказал ты. – Ты бы родила ребенка.
Я потащила тебя по дорожке к речной набережной.
– Мне просто нравится идея перевернуть страницу, вот и все.
– Звучит как-то загадочно.
– Я хочу сказать, мы же счастливы? Разве ты бы так не сказал?
– Конечно, – осторожно согласился ты. – Думаю, да.
На твой взгляд, наше довольство жизнью не выносило пристального изучения – словно своенравная птица, которую легко напугать и которая улетит прочь, стоит кому-то из нас воскликнуть: смотри, какой прекрасный лебедь!
– Ну, может быть, мы слишком счастливы.
– Да, я как раз собирался с тобой об этом поговорить. Не могла бы сделать меня чуть более несчастным?
– Прекрати. Я говорю об истории. Ну как в сказках: «и жили они счастливо до конца своих дней» – вот как они заканчиваются.
– Давай, сделай мне одолжение и поговори со мной свысока.
Ох, ты ведь прекрасно понимал, что я имела в виду. Не то, что счастье – это скучно. Всего лишь то, что оно недостаточно хорошо рассказывает историю. А одно из наших всепоглощающих развлечений, когда мы стареем – это рассказывать свою историю не только другим людям, но и себе самим. Кому знать, как не мне: я ежедневно бегу от своей истории, а она следует за мной, словно верный бродячий пес. Соответственно, в одном отношении я не похожа на себя молодую: теперь тех людей, которые мало или вообще ничего не могут о себе рассказать, я считаю ужасно везучими.
В ярком свете апрельского солнца мы замедлили шаг у теннисных кортов и остановились, чтобы через просвет в зеленом сетчатом ограждении полюбоваться на мощные резаные подачи слева.
– Все кажется таким упорядоченным, – посетовала я. – «Крыло Надежды» так стремительно развивается, что единственное, что может
– А я не имею значения?
– Ты недостаточно многого хочешь.
– А новая скакалка?
– Десять баксов.
– Что ж, – уступил ты, – по крайней мере, ребенок дал бы ответ на Главный Вопрос.
Я тоже могла быть упрямой.
– Что еще за Главный Вопрос?
– Ну, знаешь, – беспечно сказал ты, растягивая слова, словно конферансье, – эта старая
Я до конца не разобралась почему, но твой Главный Вопрос меня не взволновал. Мне гораздо больше нравилось мое «перевернуть страницу».
– Я всегда могу отправиться в какую-нибудь новую страну…
– А такие еще остались? Ты меняешь страны с такой скоростью, с какой большинство людей меняет носки.
– Россия, – заметила я. – Но, во-первых, я не собираюсь отдавать свою жизнь в заложники «Аэрофлоту». Просто в последнее время… везде все кажется каким-то одинаковым. В разных странах разная еда, но во всех странах она
– Как это называется? Правильно – бред собачий!
Видишь ли, тогда у тебя была привычка делать вид, что ты понятия не имеешь, о чем я говорю, если то, на что я намекала, оказывалось совсем сложным или тонким. Позже эта стратегия – прикидываться дурачком, которая началась как мягкое поддразнивание, превратилась в более мрачную неспособность осознать то, о чем я говорю, но не потому что мои слова были слишком невразумительны, а потому что они были слишком понятные, а тебе этого не хотелось.
Позволь мне теперь объяснить. Во всех странах разная погода, но в них во всех есть какая-то погода, какая-то архитектура, и отношение к отрыжке за обеденным столом, которое рассматривает ее как лестный комплимент или как невоспитанность. Следовательно, я стала меньше обращать внимание на то, нужно ли оставлять обувь у двери в Марокко, чем на тот неизменный факт, что, куда бы я ни отправилась, в этом месте будут традиции, связанные с обувью. Казалось, что слишком хлопотно куда-то ехать, регистрировать багаж, привыкать к новым часовым поясам только ради того, чтобы застрять в этом давнем погодно-обувном континууме; этот континуум, по моим ощущениям, в некотором роде сам стал местоположением, и потому каждый раз я неизменно оказывалась в одном и том же месте. Тем не менее хоть я иногда и разглагольствовала на тему глобализации – теперь твои любимые шоколадно-коричневые ботинки от «Банана Репаблик» можно было купить даже в Бангкоке, – монотонным стал именно мир в моей голове, то, как я думала, как себя чувствовала и что говорила. Единственный способ заставить мою голову по-настоящему поехать куда-то еще заключался в том, чтобы отправиться в другую жизнь, а не в другой аэропорт.
– Материнство, – сжато выразила я свою мысль в парке. – Вот это точно незнакомая страна.
В тех редких случаях, когда казалось, что я могу в самом деле захотеть
– Ты можешь быть самодовольной с твоей успешностью, – сказал ты. – Поиск натуры для съемок рекламы заказчикам с Мэдисон-авеню пока не довел меня до оргазма от самореализации.
– Ладно.
Я остановилась, оперлась на теплые деревянные перила, которые ограждали Гудзон, вытянула руки в стороны и посмотрела тебе в лицо.
– Так что же тогда
Ты наклонил голову, чтобы видеть мое лицо. Казалось, ты понял, что я не пытаюсь ставить под сомнение твои достижения или важность твоей работы. Речь шла о другом.
– Вместо этого я мог бы искать натуру для художественных фильмов.
– Но ты же всегда говоришь, что это та же самая работа: ты находишь холст, а кто-то другой пишет на нем картину. И за рекламу лучше платят.
– Это не имеет значения; я ведь женат на миссис Толстосум.
– Для тебя – имеет.
Твое зрелое отношение к тому, что я зарабатываю гораздо больше, имело границы.
– Я вообще думал заняться чем-то совершенно другим.
– И что, ты так воодушевишься, что откроешь собственный ресторан?
Ты улыбнулся.
– Они никогда не живут долго.
– Вот именно. Ты слишком практичен. Может, ты и займешься чем-то другим, но это занятие будет практически
Поскольку другие жители Нью-Йорка были высокомотивированы, ты мог обидеться, что я не считаю тебя амбициозным. Но одним из проявлений твоей практичности было отношение к себе самому, и поэтому ты не стал обижаться. Ты был амбициозным – в своей жизни, такой, какой она была, когда ты просыпался по утрам, но не в достижениях. Как большинство людей, у которых не было с раннего возраста какого-то определенного призвания, ты ставил работу рядом с собой: любое занятие заполнило бы твой день, но не твое сердце. Это мне в тебе нравилось. Мне очень это нравилось.
Мы пошли дальше, и я раскачивала твою руку.
– Наши родители скоро умрут, – снова начала я. – И все, кого мы знаем, начнут топить тяготы своей бренной жизни в выпивке. Мы постареем и в какой-то момент будем больше терять старых друзей, чем заводить новых. Конечно же, мы можем ездить в отпуск – сдадимся наконец и купим чемоданы на колесиках. Мы можем больше есть, наслаждаться бо́льшим количеством вина и больше заниматься сексом. Но – не пойми меня неправильно – меня беспокоит, что все это как-то начинает выдыхаться.
– У одного из нас всегда может обнаружиться рак поджелудочной железы, – весело сказал ты.
– Ага. Или один из нас въедет на твоем пикапе в бетономешалку, и тогда интрига нарастает. Но именно это я хочу сказать: все, что на мой взгляд может случиться с нами дальше – ну, ты понимаешь, не то, что мы получим милую открытку из Франции, а настоящие события – все это будет ужасно.
Ты поцеловал меня в макушку.
– Довольно мрачно для такого великолепного дня.
Несколько шагов мы прошли полуобнявшись, но наши ноги сталкивались. Я удовольствовалась тем, что продела указательный палец в шлевку на твоих брюках.
– Знаешь этот эвфемизм –
Довольно. От подробного рассказа об этом диалоге у меня разрывается сердце.
Оглядываясь назад, я думаю: возможно, говоря о том, что мне хочется больше «истории», я таким образом намекала на то, что мне хочется любить еще кого-то. Мы никогда не говорили такие вещи напрямую: мы слишком робели. И я боялась даже нечаянно намекнуть на то, что тебя мне было недостаточно. По правде говоря, теперь, когда мы расстались, я жалею, что не преодолела свою застенчивость и не говорила тебе почаще, что влюбленность в тебя оказалась одним из самых поразительных событий в моей жизни. Вернее, не только влюбленность – это лишь банальный и ограниченный период, – но сама любовь к тебе. Каждый день, который мы проводили не вместе, я представляла себе твою теплую широкую грудь с буграми мышц, рельефных и крепких благодаря ежедневным ста отжиманиям, большую выемку у ключицы, куда я удобно пристраивала макушку по утрам в те восхитительные дни, когда мне не нужно было торопиться на самолет. Иногда я слышала, как ты зовешь меня из соседней комнаты: «Е-ВА!» – раздражительно, отрывисто, требовательно, зовешь меня к ноге, потому что я была твоей, как
Никогда, никогда я не воспринимала тебя как должное. Для этого мы слишком поздно познакомились: мне к тому времени было почти тридцать три, и мое прошлое без тебя было насыщенным событиями, но при этом слишком пустым эмоционально, чтобы я считала чудо дружеского общения чем-то заурядным. Но после того как я так долго выживала на объедках со своего собственного эмоционального стола, ты ежедневно баловал меня банкетом из заговорщических взглядов на вечеринках, неожиданных букетов без повода и прикрепленных к холодильнику бумажек, которые всегда подписывал «Целую-целую-целую, Франклин». Ты сделал меня жадной. Как любой уважающий себя наркоман, я хотела большего. И мне было любопытно. Я хотела знать, каково это, когда тоненький голосок из той же комнаты позовет: «Мамоч-КААА!» Ты положил этому начало – как бывает, когда кто-нибудь подарит единственного резного слоника из черного дерева, и вдруг в голову приходит мысль: а здорово будет собрать коллекцию.
Я пытаюсь полностью отказаться от снотворного, пусть лишь из-за того, что знаю: ты бы не одобрил, что я его принимаю. Но без него я ворочаюсь в постели. Завтра на работе в турагентстве «Путешествие – это мы» от меня не будет никакого толку, но мне захотелось записать еще одно воспоминание из того периода.
Помнишь, как мы ели крабов с Айлин и Бельмонтом в моем лофте? Вот
Мы все говорили о наших родителях – боюсь, в ущерб их коллективной репутации. Мы устроили что-то вроде неофициального конкурса: чьи родители были более чокнутыми. Ты оказался в невыгодном положении: неизменный новоанглийский стоицизм твоих родителей было трудно спародировать. В противоположность этому бесхитростные попытки моей матери придумать что-то, чтобы избежать необходимости выходить из дома, вызвали большое веселье, и я даже умудрилась объяснить личную шутку, существовавшую между мной и моим братом Джайлсом про «Это очень удобно» – в нашей семье данная фразочка означала «У них есть доставка». В те дни (еще до того, когда он с неохотой стал позволять своим детям находиться рядом со мной), мне стоило лишь сказать Джайлсу «Это очень удобно», и он начинал гоготать. Ближе к утру я могла сказать Айлин и Бельмонту «Это очень
Ни ты, ни я не могли соревноваться с этой интернациональной водевильной компанией видавших виды представителей богемы. Мать Айлин была шизофреничкой, а отец – профессиональным карточным шулером; мать Бельмонта раньше была проституткой и по-прежнему одевалась как Бетт Дэвис в фильме
Они ушли от нас почти в четыре утра. И будь уверен, в тот раз я чудесно провела время. Это был один из тех вечеров, ради которого стоило суетиться, бежать на рыбный рынок, резать гору фруктов и даже убирать в кухне, где повсюду тонким слоем лежала мука, а стол стал липким от манговой кожуры. Я понимала, что немного разочарована тем, что этот вечер закончился и что голова у меня тяжелая от большого количества спиртного, головокружение от которого сначала достигло пика, а потом оставило лишь неустойчивость в ногах и трудности с фокусировкой, когда я сосредоточивалась на том, чтобы не уронить бокалы для вина. Но я грустила не поэтому.
– Ты такая тихая, – заметил ты, складывая тарелки. – Устала?
Я грызла одинокую клешню краба, которая отвалилась при готовке и осталась в сковороде.
– Мы же провели… сколько? – четыре, пять часов, говоря о наших родителях.
– И что? Если ты чувствуешь вину за то, что плохо говорила о матери, тебе светит покаяние до 2025 года. Это одно из твоих любимых развлечений.
– Знаю. Это меня и беспокоит.
– Она ведь тебя не слышала. И никто за столом не подумал, что раз ты считаешь ее смешной, то не считаешь ее жизнь также и трагической. Или что ты ее не любишь. По-своему, – добавил ты.
– Но когда она умрет, мы не сможем – я не смогу продолжать в том же духе. Невозможно стать столь язвительной, не чувствуя себя предательницей.
– Тогда высмеивай бедную женщину, пока есть возможность.
– Но разве нам вообще следует говорить о наших родителях часами в таком возрасте?
– А в чем проблема? Ты так смеялась, что, наверное, описалась.
– У меня после их ухода перед глазами осталась эта картина: мы четверо в возрасте за восемьдесят, со старческой пигментацией на коже, по-прежнему выпиваем и рассказываем все те же истории. Может, эти истории будут как-то окрашены привязанностью или сожалением после смерти родителей, но это все равно будут истории о странных маме и папе. Разве это будет не жалкое зрелище?
– Ты бы предпочла страдать из-за Сальвадора.
– Не в этом дело…
– …или горстями отмерять послеобеденные карамельки: бельгийцы невежливы, тайцы осуждают объятия на людях, а немцы помешаны на дефекации.
Оттенок горечи в таких шутках становился все сильнее. С трудом добытые крупицы моих антропологических знаний, по-видимому, служили напоминанием о том, что у меня были приключения за границей, в то время как ты прочесывал пригороды Нью-Джерси в поисках полуразрушенного гаража для рекламы
– Не говори глупости, – сказала я. – Я такая же, как все остальные: я люблю говорить о других людях. Не о
– А вот
Я тебе возразила:
– Нет, не легкомысленно. То, о чем мы говорим – это то, о чем мы думаем, из чего состоит наша жизнь. Не уверена, что я хочу провести свою жизнь, оглядываясь на поколение, чью родословную я сама помогаю пресечь. Есть какой-то нигилизм в том, чтобы не иметь детей, Франклин. Как будто ты не веришь в само
– Да ну тебя, – насмешливо сказал ты, – никто не заводит детей, чтобы увековечить людей как вид.
– Сознательно, может, и нет. Но мы смогли принимать это решение, не уходя в монастырь, лишь примерно с 1960 года. И потом, после вечеров, подобных сегодняшнему, есть, наверное, какая-то поэтичная справедливость в том, чтобы иметь взрослых детей, которые часами будут говорить со своими друзьями
Как мы себя защищаем! Ведь перспектива такого внимательного наблюдения за собой мне нравилась.
И все же даже в ретроспективе это страстное желание «иметь другую тему для разговоров» кажется далеким от легкомыслия. В самом деле, может быть, поначалу меня соблазняла идея попробовать забеременеть из-за этих заманчивых воображаемых картинок, как в трейлере к фильму: как я открываю дверь парню, с которым у моей дочери (признаюсь, я всегда представляла себе дочь) первая любовь, как сглаживаю его смущение непринужденным подтруниванием и как бесконечно, шутливо и безжалостно оцениваю его, когда он уходит. Мое стремление сидеть допоздна с Айлин и Бельмонтом и в кои-то веки размышлять о молодых людях, у которых впереди вся жизнь – о тех, кто будет рассказывать
Ох, но мне тогда не приходило в голову, что, как только я наконец произведу на свет свою желанную свежую тему для разговоров, мне придется иметь касательно нее мнение. Еще менее я могла предположить мучительную иронию в стиле О. Генри – что, набредя на захватывающую новую тему для разговоров, я потеряю мужчину, с которым мне больше всего хотелось бы их вести.
28 ноября 2000 года
непохоже, чтобы этот карнавал во Флориде сворачивался. В офисе все на ушах из-за какой-то правительственной чиновницы, которая слишком сильно красится, и некоторое количество моих взвинченных коллег предсказывают «конституционный кризис». Хотя я не слежу за деталями, в этом я сомневаюсь. Люди в закусочных ругаются друг с другом через стойку, хотя раньше они ели молча, и при этом меня больше всего поражает не то, что они чувствуют себя в опасности, а наоборот – то, насколько защищенными они себя ощущают. Только страна, чувствующая свою неуязвимость, может позволить себе политическую неразбериху в качестве развлечения.
Но подойдя так близко к уничтожению памяти о себе среди живущих (знаю, ты устал про это слушать), мало кто из американцев армянского происхождения разделяет с согражданами это самодовольное чувство безопасности. Даже числовые данные моей собственной жизни намекают на апокалипсис. Я родилась в августе 1945-го, когда споры двух ядовитых грибов дали нам ощутить вкус предстоящего ада. А Кевин родился во время тревожных последних дней перед 1984-м – как ты помнишь, наступления этого года очень страшились; хоть я и поднимала на смех людей, принимавших близко к сердцу случайно выбранный Джорджем Оруэллом заголовок, эти цифры и вправду возвещали для меня эру тирании.
Со времени моего последнего письма я рылась на своем ментальном чердаке в поисках изначальных сомнений по поводу материнства. Я точно помню смятение и страхи, но все они были ошибочными. Если бы я составляла список недостатков родительства, пункт «сын может оказаться убийцей» никогда бы в нем не появился. Скорее, этот список выглядел бы примерно так: