Клавдия Ивановна отдернула цветастую занавеску и выключила свет. Бледное декабрьское утро заглянуло в окно и равнодушно отразилось в кафельных стенах и белых дверцах холодильника и шкафов. Не хватало солнца, чтобы засверкало, засияло и заблестело это царство чистоты и порядка, которым так гордилась хозяйка.
Предстоящий поход в театр вдохновлял Клавдию Ивановну. Наводя порядок в кухне, она уже подробно обдумывала свой туалет, мысленно подбирая из нескудного арсенала все, начиная от грации и кончая шляпой, что помогло бы ей выглядеть молодой и свежей матерью почти взрослой дочери.
Покончив с кухней, Клавдия Ивановна вооружилась мягкой шерстяной тряпочкой и перешла в комнаты. Каждое утро она протирала всю мебель.
Мягко, любовно прикасалась Клавдия Ивановна к полированному дереву. Это давало ей ощущение полноты бытия, слитности с окружающим дорогим для нее миром. Но вдруг ее охватила тревога: «Боже мой, ведь Славин зеленый костюмчик отдан в чистку!» А выходные туфли — замшевые с золотыми пряжками — нельзя надеть ни к голубому, ни к синему платьям. Потому что туфли — зеленые. В чем же девочка пойдет в театр? Белые не по сезону, а идти в черных повседневных или коричневых полуботинках просто немыслимо.
Срочно надо купить Славе приличные туфли, которые бы шли ко всему. Сейчас в моде цветные лакировки с перламутровым отливом. Но нарядные туфли чаще бывают на высоком каблуке. А высокий Слава не носит. И вообще туфли нельзя покупать заочно, а может ли Слава в эти дни ездить с ней по магазинам? Это плохо для занятий. Клавдия Ивановна совсем разволновалась, ее даже в жар бросило. Она приоткрыла окно и на минуту присела.
Отдыхая, она смотрела на бронзовые канделябры и часы с женской фигурой на письменном столе. Часы когда-то смущали Клавдию Ивановну: у склонившейся над циферблатом женщины одна грудь почему-то была обнажена. Но Герасим Иванович отнесся к этому совершенно спокойно, и вскоре Клавдия Ивановна тоже перестала обращать внимание на досадную деталь. Часы и канделябры были подарками к пятидесятилетию Герасима Ивановича от сотрудников. Клавдия Ивановна узнала, что это настоящий антиквариат. Было приятно, что в доме есть такие ценные вещи.
Вкус у Клавдии Ивановны был вовсе не плох. Это был правильный вкус. Он воспитывался соответствующей литературой. В шкафу на ее полке рядом с «Домоводством» и «Тысячью вкусных блюд» стояли две книги, изданные в Польше на русском языке: «Хороший вкус» и «Искусство одеваться».
Покончив с уборкой, Клавдия Ивановна вымыла руки, протерла лицо розовой водой, оделась и отправилась подышать свежим воздухом, а заодно наведаться в магазин «Весна» посмотреть туфли. Это близко — на Ленинградском проспекте. В Славином размере, как она и боялась, был только высокий каблук. Клавдия Ивановна решила съездить в обувной на улицу Горького и, кстати, зайти в кулинарию напротив глазной больницы.
Но и на улице Горького тоже не было подходящих туфель.
«Просто ненормально, что в Москве столько народу», — сердито думала Клавдия Ивановна, стоя на троллейбусной остановке с капроновой сумкой, нагруженной свертками. Она беспокоилась, что может опоздать к Славиному возвращению из школы. Троллейбусы полны, пролетающие мимо такси заняты.
«Откуда только берутся все эти люди, что они толкутся, снуют взад-вперед? И это в середине рабочего дня!» Клавдию Ивановну раздражала всякая неорганизованность. Сама она была организованная и неорганизованных презирала.
И все же она немного опоздала. Слава была дома.
— Мама, где же ты пропадаешь? — недовольно протянула она. — Я есть хочу… Да, тебе звонили от папы, по-моему, Тася, и передали, что билеты в Большой будут на субботу.
— А на что, не сказали на что?
— Нет, не сказали. А разве ты заказала просто на что-нибудь? Я же просила тебя на «Кармен-сюиту»…
— Ах, Славочка! — всплеснула руками Клавдия Ивановна. — Ты представляешь, я никак не могла вспомнить название… Вот крутится и крутится, знаю, что женское имя… Я сейчас позвоню, скажу Тасе. Подожди, только поставлю греть обед.
И она защелкала дверцами шкафов и холодильника.
Тася сообщила, что билеты заказаны на «Жизель», отказаться, конечно, можно, но заменить на «Кармен-сюиту» на этой неделе не удастся.
— Славусенька, пойдем в субботу, я тебя прошу! Я уже настроилась на театр. А потом достанем на эту самую сюит-Кармен, почему она, кстати, не просто Кармен? — Клавдия Ивановна произнесла все это громким шепотом, прикрыв трубку ладонью и сказав предварительно Тасе: «Одну минуточку». А потому уже громко:
— Спасибо, Тасенька! Ничего, ничего, пойдем. Значит, вы получите билеты сами? Пожалуйста. Да, да. Передайте Герасиму Ивановичу. Большое вам спасибо!
Немножко покапризничав, Слава согласилась. Вообще-то ей хотелось в театр, но девчонки восхищались «Кармен», а про «Жизелъ» ничего не говорили. Еще ей нравилась идея срочной покупки лакированных туфель. Это была «ценная идея», как любил говорить отец.
До минувшего лета Слава мало интересовалась своей внешностью. Она Даже как-то подчеркнуто пренебрегала материнскими советами: «Протирай лоб лосьоном, а то будут прыщи»; «Намажь нос кремом, некрасиво, когда нос лупится». На все это Слава отвечала молчанием, а иногда, передернув плечами, бросала: «Ах, мама, отстань!» Но за лето в Славе произошла перемена: смягчилась ее угловатость, чище и нежнее стало лицо, губы чуть пополнели, в глазах появился блеск. Теперь Славу стало занимать, как она выглядит. Оценивала она себя сурово: некрасивая, длинная, сутулая. Что еще можно сказать? Да, еще она бесцветна. Все светлое — волосы, лицо, глаза.
А знакомые говорили матери: «Как ваша Славочка похорошела!» Клавдии Ивановне было приятно, но она возражала: «Худенькая, горбится, волосы прямые». Сама она и в молодости была как колобок.
Клавдия Ивановна моталась по магазинам, Слава ждала ее вызова, она соглашалась только приехать померить туфли, а тратить время на их поиски не хотела: занятия.
На третий день Клавдия Ивановна позвонила приятельнице посоветоваться, куда бы еще съездить. Поболтали о театре. Приятельница утешила: на «Карменситу» дочь вести незачем. Ничего нет в ней такого положительного для девушки. Сама она не была, но ее знакомая ходила с мужем и сказала, что даже и с мужем временами ей было неприлично смотреть на сцену.
Клавдия Ивановна обрадовалась: значит, хорошо, что она позабыла название (кстати, почему это приятельница говорит «Карменсита»? Не поймешь, как же правильно в конце концов?).
На следующий день туфли были куплены, и очень красивые, итальянские, цвета темной бронзы. Колодка удобная, но каблук высоковат. Клавдию Ивановну это смущало, но Славе туфли очень понравились, она упросила их купить.
Наступил субботний вечер.
В синем, цвета васильков, платье, осторожно ступая по белым мраморным ступеням, Слава вместе с матерью поднималась в ложу бенуара — у них были первые места.
Погас свет, оркестр сыграл увертюру — балет начался.
Поначалу Славе было скучно. Года два назад она смотрела здесь «Лебединое озеро». А сейчас не было ни великолепных декораций, ни волшебств, ни драгоценной россыпи музыки и танцев. Но постепенно до Славы дошла нежная мелодия простой девушки, молоденькой Жизели, полюбившей в первый раз.
У Жизели были тонкие руки, и вся она была тоненькая, доверчивая, легкая и беззащитная. Славе она нравилась. А к принцу с толстыми икрами, прыгающему вокруг, Слава отнеслась иронически. Сначала музыка и танец не казались Славе одним целым, но в какое-то мгновение они слились, и музыка вдруг стала зримой, еще больше проникала внутрь, трогала и волновала. Слава забыла обо всем, смотрела и слушала. Когда Жизель упала мертвая, Слава сказала себе: «На самом деле так не бывает». Ей надо было утешиться: слезы выступили на глазах, она боялась заплакать.
А лампы в зале уже наливались светом.
Клавдия Ивановна едва уговорила дочь выйти из ложи, пройтись по фойе. О буфете она и слушать не хотела, даже уши закрыла ладонями.
Клавдия Ивановна не стала говорить с дочерью о балете. Сама она была недовольна. «Балет про любовь. Выбрали подходящее для девочки! В этом возрасте их надо отвлекать как можно подальше от всего этого», — думала она. Ее успокаивало, что балет коротенький и, поскольку Жизель уже умерла, во втором действии ничего такого не может быть. Клавдия Ивановна сильно скучала и с удовольствием думала, что скоро они пойдут домой и, пожалуй, еще застанут детектив про капитана Сову.
Во время второго действия Клавдия Ивановна больше смотрела на дочь, чем на сцену. Славе мешал взгляд матери, подняв руку, она приложила пальцы к виску, чтобы закрыть от нее лицо.
То, что происходило на сцене, захватило ее. Ей было жаль Жизель, но теперь она уже начинала жалеть и принца, которому только что говорила злорадно: «Так тебе и надо».
Постепенно происходящее на сцене освобождалось от сюжета. Танцевальный дуэт был прекрасен. Печальный юноша искал Жизель, хотел прикоснуться к ней, а она удалялась, ускользала, и вновь он с мольбой протягивал к ней руки. Но вот они соединились, и Слава поняла, что это означает прощение. Славу волновало ощущение тайны, чуть приоткрывшейся и все же неуловимой и недоступной. Хотелось, чтобы лунная ночь на сцене длилась еще долго и долго танцевала Жизель, как бы сотканная из лунного света, из белого предутреннего тумана. Но наступило утро…
Спектакль окончился, все поднялись, захлопали, заспешили одеваться. Клавдия Ивановна стала торопить Славу, которая, по ее мнению, была какая-то сонная. Они медленно двигались в поредевшей толпе к лестнице и вдруг оказались перед большим зеркалом. Слава увидела длинную девочку, вытянувшую вперед шею и осторожно ступавшую на высоких каблуках. Прямые светлые пряди, выбившиеся из пучка, схваченного лентой на затылке, висели вдоль разгоревшихся щек. Она не сразу узнала себя.
— Как ты растрепалась, Славочка! — сказала Клавдия Ивановна.
Слава посмотрела на мать в зеркало. И эта полная немолодая женщина с озабоченным лицом в первое мгновение тоже показалась Славе незнакомой.
Тут она ступила на лестницу и сразу же поскользнулась на мраморной ступеньке. Нога сорвалась, Слава ахнула падая. «Слава!» — отчаянно крикнула Клавдия Ивановна, но Славу уже подхватил молодой военный. Он крепко держал ее за локти и как будто не решался отпустить. Девушка зажмурилась от смущения.
— Так можно и упасть, — сказал он ласково.
Тут только Слава взглянула и встретила веселые карие глаза. В глазах дрожал смех, но лицо было доброе, участливое.
— Спасибо, ах, большое вам спасибо! — услышала Слава голос матери. — Славочка, как же ты так неосторожно? Не подвернула ли ты ногу?
Слава прошептала: «Спасибо!» — и решилась шагнуть еще на одну ступеньку.
— Разрешите, я помогу вам, — сказал военный и крепко взял Славу под руку.
— Ах, не беспокойтесь, пожалуйста, — жеманно протянула Клавдия Ивановна.
Но он проводил их до гардероба, получил их вещи, помог одеться.
— Всего доброго, — сказал он, улыбаясь, — больше не падайте! — Он повернулся и подошел к молодой женщине с приветливым лицом, терпеливо поджидавшей его в стороне.
— Какой милый, какой любезный, какой вежливый молодой человек! — восхищалась Клавдия Ивановна. — У тебя не болит нога, Славочка? Видишь, я права: каблук для тебя слишком высок, не надо было брать эти туфли.
Слава шла молча. Новые туфли лежали в шелковой сумочке, в сапогах она шагала уверенно и спокойно. Ей совсем не хотелось говорить о своей ноге, о туфлях… И вообще говорить.
Герасим Иванович приветствовал жену и дочь излишне суетливо. Они пришли раньше, чем он ожидал, и его смущало наличие пустой пивной бутылки возле телевизора. Впрочем, он догадался добровольно уйти с хоккейного поля и переключиться на капитана Сову. Вероятно, он не смог бы погасить бдительность Клавдии Ивановны этим маневром, но ее отвлекала тревога. Дочь почему-то отказалась ужинать и ушла в свою комнату. Клавдия Ивановна забеспокоилась: не скрывает ли от нее Слава, что нога болит, — надо бы сделать примочку.
А Слава тем временем уже сняла синее платье и собиралась надеть халатик. В короткой рубашке с голубыми узорами стояла она перед туалетным столиком, смотрела на свое отражение — острые плечи и тонкую шею. Потом она подняла руки и попыталась сделать ими несколько волнистых движений. Но локти и кисти двигались, как на шарнирах. Слава взмахнула левой рукой, а правую ногу попробовала вытянуть назад, но тут же потеряла равновесие. «Ты урод», — сказала Слава в зеркало, закрыв глаза.
Она пошла в ванную, потом пожелала родителям спокойной ночи, убедила мать, что нога совершенно в порядке, и, погасив свет, легла.
Она лежала на спине, вытянув руки поверх одеяла, и сосредоточенно смотрела в потолок, на котором зыбились отсветы уличных фонарей. Томительная грусть росла в ней и захватывала ее. Кто-то из девчонок говорил: если пристально смотреть на светлую плоскость, можно вызвать желаемое изображение.
Но из колебаний света ничего не возникало. Глаза устали, и Слава опустила веки. Она лежала, обхватив ладонями локти. Когда она засыпала, тоска, не отпускавшая ее, вылилась словами: «Я хотела бы полюбить так сильно, чтобы умереть от любви». И она заснула, сжав мокрые ресницы.
Утром Слава не сразу вспомнила эти слова, но потом вспомнила и записала на промокашке, вынутой из чистой тетради, сложила ее и сунула под книги.
В понедельник утром, наливая кофе Герасиму Ивановичу в большую чашку, Клавдия Ивановна сказала:
— Посмотри, Гера, это я нашла сегодня утром у Славочки на столе. — И она протянула мужу промокашку.
— Ну и что? — сказал он спокойно, прочитав написанное. — Она же не пишет это в письме какому-нибудь мальчишке, а просто записала для памяти. Наверно, цитата из художественной литературы. Что-нибудь к сочинению.
— Нет, нет, нет!.. — Клавдия Ивановна тряхнула головой так, что бигуди зазвенели. — Это на нее подействовал театр. Я же видела, как на нее действовало. Совсем это неподходящий балет для такого возраста. Ты знаешь, эта Жизель… Она довольно отрицательная. Конечно, там на сцене ничего такого, это ведь не драма. Но все же можно понять, что он ее… что у них… было. Что он ее соблазнил… — наконец она нашла подходящее слово, — …и бросил. Вот оттого она, наверное, и умерла, что была уже беременная. В балете это, конечно, не покажут, но догадаться можно. Надо поосторожней выбирать для девочки.
— Откуда же я знал? — пробурчал Герасим Иванович. — Тася сказала, что это из жизни французской крестьянки… Балет — это всегда сказка, всякие там фантазии: принцы, цветы, дворцы, гуси-лебеди, одним словом, всяческая карусель… — Он покрутил пальцами в воздухе. — Плесни-ка мне еще кофейку полчашечки.
У НИКИТСКИХ И НА ПЛЮЩИХЕ
В январские крепкие морозы двадцать третьего года Таля переехала к отцу. От него до первой опытной школы МОНО, где она училась, было семь минут, а из дому почти сорок. У отца просторная светлая комната в три окна на три части света. Через восточное видна Спиридоньевка до поворота к Никитским. Большое цельное стекло такое прозрачное, будто его нет совсем.
В это окно они провожали и встречали друг друга. Кто провожал — стоял у окна; кого провожали — оглядывался и махал рукой. А тот, кого встречали, видел, что его ждут, и еще издали начинал улыбаться. Таля любила это окно.
В комнате было много книг — они стояли на полках, лежали на письменном столе, на стульях и даже на полу. Около стола висела фотография в деревянной рамке. На ней большая группа. Это госпиталь, в котором работали когда-то, очень давно, отец и мать. Вот они совсем молодые: он — высокий, без бороды, в военном мундире и фуражке с кокардой — военный врач, а она на другом конце группы — тоненькая, в длинном платье, белом переднике и сестринской косынке, крепко охватывающей круглое миловидное лицо с прямыми бровями.
Тале у отца нравилось. Жилось ей весело, беззаботно, празднично, как будто все еще продолжались каникулы. Утром они пили вместе ароматный кофе, отец варил его тут же на плитке. Она собиралась в школу, он — на работу. Таля уходила раньше. Отец еще был в ситцевом фартуке, который надевал для уборки. Она смеялась над ним, а он дурашливо махал посудным полотенцем, изображал прислугу и называл Талю «матушка-барыня». Прощаясь, отец давал ей горстку серебряных монет — сколько вынется из кармана. Если вынималось больше, говорил: «Богатый день», если меньше: «Бедный день». Но денег всегда хватало, чтобы по дороге из школы поесть в молочной у Никитских, в доме, где на стене сохранились темные следы снятых букв «Чичкинъ» и «Бландовъ».
Таля приходила домой, читала, лежа на диване, или перебирала пачку старых журналов, смотрела картинки. Потом делала уроки.
Отец возвращался с работы к вечеру. Она поджидала его, поглядывала в окно. Наконец его высокая фигура появлялась из-за поворота. Шел он не спеша, немного сутулясь, наклонив голову. Еще издали он поднимал руку, и она махала в ответ книжкой или тетрадкой.
Он приносил в комнату запах снега, хорошего табака, йодоформа.
Тале отец нравился. Он был красивый, с мягкой каштановой бородкой, высоким лбом, ясными карими глазами.
Он знал все на свете — как называются звезды, видные вечером в большое окно, про жизнь богов на Олимпе, про Микеланджело и Рафаэля, про Галилея и Коперника, про всемирный потоп и Ноев ковчег, и куда улетают на зиму ласточки и журавли. А о каждой стране мог рассказывать так, будто жил там много лет и все видел сам.
Вечером они читали — каждый свое или что-нибудь вместе, вслух. Отец знал на память много стихов. Он читал ей Гейне на немецком, мягко грассируя, почти не выговаривая «р», Бальмонта или Блока.
Отец хорошо рисовал. Когда он рассказывал Тале о чем-нибудь, он делал быстрые маленькие рисунки. Таля слушала его, стоя на коленях на стуле, опираясь подбородком на сложенные руки и внимательно следя за карандашом. Она любила отгадывать с первых штрихов, что появится на бумаге.
Еще была у них такая игра: нарисовать верно по памяти любое животное или птицу. Таля выбирала. Они садились на разных концах стола. Таля рисовала медленно, неуверенно, часто останавливалась и, вытянув шею, пыталась заглянуть к отцу в блокнот. У нее получался тяжелый пряничный конь, «першерон», как говорил отец, с вывернутыми ногами, в которых все суставы сгибались наоборот. А отец рисовал легких быстрых коней — бегущих, скачущих, стремительных. Талины рисунки смешили их обоих.
Потом они пили чай, заваренный по особому способу, — горячий, душистый, с вкусными бутербродами, мягкими сдобными булками. Если у Тали не ладилось с уроками по физике или математике, отец охотно помогал и объяснял просто и ясно, используя для наглядности все, что оказывалось под рукой: термометр, угольник или маленькие медные весы с крохотными гирьками — давнишняя принадлежность врачебной профессии.
А потом сдвигали два низких кресла, Таля стелила себе постель и ложилась спать, укрывшись клетчатым пледом, от которого тоже пахло табаком и лекарством. Отец гасил верхний свет, оставалась гореть только старинная лампа с металлическим резервуаром и абажуром-козырьком. Отец говорил, что при такой лампе писал свои сказки Андерсен. Отец сидел под светом старой лампы, в ночной тишине слышался скрип пера и шелест страниц.
Из своего угла Таля смотрела на отца, на его лысеющую голову, на длинные тонкие пальцы, которыми он ворошил бородку, и думала: как ей хорошо с ним и как жаль, что они не живут все вместе.
«Завтра я спрошу его непременно, — думала Таля, засыпая, — почему он ушел от нас?»
Но проходил еще день, а она все не спрашивала.
В субботний вечер отец приготовил ей сюрприз. Когда они сели за вечерний чай, она обнаружила на своей тарелке под салфеткой часы. Это были мужские ручные часы с надписью «Мозер» на красивом плоском циферблате, окруженном четкими цифрами, с тоненькой быстрой секундной стрелкой. Таля от радости завизжала, затрясла каштановыми кудрями, захлопала в ладоши, но этого было мало, и, вскочив на диван, она перекувырнулась, прижав голову к острым коленкам и высоко взбрыкнув ногами. Отец засмеялся, крикнул «браво», а потом привлек ее к себе — худую, длинноногую, как все девчонки в тринадцать лет, и такую же кареглазую, как он.
— Ну, верблюжонок, значит я тебе угодил? — И он помог надеть часы ей на руку, для чего потребовалось провертеть в ремешке еще одну дырочку. При этом он говорил, как нелегко сейчас достать хорошие часы, а маленькие часики и вовсе невозможно.
А еще через день этой веселой, беспечной жизни пришел неожиданный конец. Таля вернулась из школы, повалялась на диване, потом встала делать уроки. Посреди письменного стола она увидела надорванный сиреневый конверт с именем отца, а рядом сложенный вчетверо листок такой же сиреневой бумаги. Она взяла его неприязненно, листок развернулся, как будто нехотя, и Таля прочла: «Я влюблена в тебя, как девчонка». Она продолжала читать, хотя поняла сразу, что это с т ы д н о е письмо. Щеки и уши у нее горели. Письмо кончалось множеством поцелуев и подписью «Рита». Потом Таля стала читать письмо сначала и читала опять и опять, как будто хотела продлить ощущение боли, им вызванной. Особенно обижали ее слова: «Жду не дождусь, когда ты опять будешь один». Но еще нестерпимее была фраза, в которую Таля долго вчитывалась, чтобы понять ее тайный смысл: «Когда же наконец зажжется волшебная лампа на нашем окне?»
Вдруг Таля почувствовала ужасную усталость. Она легла на диван, подтянув колени к подбородку, и закрыла глаза. Полежав так немного, Таля вскочила, оторвала чистую страницу от письма и вывела на ней четко карандашом:
«Я ухожу домой. Возьми свои часы. Они мне не нужны.
Она стала снимать часы и заторопилась — наступало время прихода отца. Таля дергала ремешок, но он не расстегивался. Вдруг она услыхала, как хлопнула входная дверь. Это он! Таля простояла несколько секунд в каком-то оцепенении, потом сунула письмо под бювар, скомкала в кулаке записку и бросилась на диван, зажмурив глаза, стараясь зарыться, закопаться как можно глубже в подушки.
Отец прошелся по комнате и остановился над ней.
— Ты что, верблюжонок, спишь? — спросил он.
Таля молчала. Отец отошел, потом вернулся, присел возле и тронул рукой ее лоб. Таля вся сжалась — она чувствовала, как щекочут в носу слезы, боялась заплакать.
— У тебя что-нибудь болит? — встревоженно спросил отец.
— Да, живот, — жалобно простонала она, уже веря в эту боль.
Отец забеспокоился, стал расспрашивать, что она ела, просил показать, где именно болит, высунуть язык, повернуться, раздеться — он хотел ее осмотреть.
— Я ведь врач, верблюжонок, пожалуйста, не брыкайся.
— Оставь меня, оставь! — крикнула Таля и совсем как маленькая захныкала: — Я хочу к маме, хочу домой.
Отец понял ее состояние по-своему. Может, и правда девочке сейчас лучше быть с матерью?
— Ну что ж, поедем. Я тебя отвезу.
Она не хотела, чтобы он ее провожал, помогал собраться и одеться, отталкивала его руки, мотала головой — и все это молча, зло, насупившись.
Он повез ее домой на Плющиху на извозчике. Обычно она любила эту езду на санках, но сейчас сидела, как деревянная, повесив голову и уставившись в одну точку — дыру на суконном фартуке, прикрывавшем их ноги.