Аракчеев288 во время прошедшего царствования выпросил майоратство для Грузина, предоставя себе избрать себе наследника, а в случае незапной смерти поручая то государю. Он умер, не написав духовной и не причастившись, потому что, по его мнению, должен он был дожить до 30 августа, дня открытия Александровской колонны. Государь назначил наследником графу Аракчееву кадетский Новогородский корпус, которому и поведено назваться Аракчеевским.
Конец ее царствования был отвратителен. Константин313 уверял, что он в Таврическом дворце застал однажды свою старую бабку с графом Зубовым. Все негодовали; но воцарился Павел, и негодование увеличилось. Laharpe314 показывал письма молодого великого князя (Александра), в которых сильно выражается это чувство. Я видел письма его же Ланжерону315, в которых он говорит столь же откровенно. Одна фраза меня поразила: – Je vous écris peu et rarement car je suis sous la hache.[31] Ланжерон был тогда недоволен и сказал мне: – Voilà comme il m'écrivait; il me traitait de son ami, me confiait tout – aussi lui étais-je dévoué. Mais à présent, ma foi, je suis prêt à détacher ma propre écharpe.[32] В Александре было много детского. Он писал однажды Лагарпу, что, дав свободу и конституцию земле своей, он отречется от трона и удалится в Америку. Полетика сказал: – L'empereur Nicolas est plus positif, il a des idées fausses comme son frère, mais il est moins visionnaire.[33] Кто-то сказал о государе: – Il y a beaucoup du praporchique en lui, et un peu du Pierre le Grand.[34]
На другой день представлялся великой княгине. Нас было человек 8, между прочим Красовский323 (славный цензор). Великая княгиня322 спросила его: – Cela doit bien vous ennuyer d'être obligé de lire tout ce qui paraît. – Oui, V. A. I., отвечал он, la littérature actuelle est si détestable que c'est un supplice.[36] Великая княгиня скорей от него отошла. Говорила со мной о Пугачеве.
Вчера вечер у Катерины Андреевны324. Она едет в Тайцы325, принадлежавшие некогда Ганибалу, моему прадеду. У ней был Вяземский, Жуковский и Полетика. – Я очень люблю Полетику. Говорили много о Павле I-м, романтическом нашем императоре.
3-го июня обедали мы у Вяземского: Жуковский, Давыдов326 и Киселев327. Много говорили об его правлении в Валахии. Он, может, самый замечательный из наших государственных людей, не исключая Ермолова328, великого шарлатана.
Цари уехали в Петергоф.
Вечер у Смирновых329; играл, выиграл 1200 р.
Генерал Болховской330 хотел писать свои записки (и даже начал их; некогда, в бытность мою в Кишиневе, он их мне читал). Киселев сказал ему: «Помилуй! да о чем ты будешь писать? что ты видел?» – Что я видел? – возразил Болховской. – Да я видел такие вещи, о которых никто и понятия не имеет. Начиная с того, что я видел голую. государыни (Екатерины II-ой, в день ее смерти).
Гр. Фикельмон очень болен. Семья его в большом огорчении. Elisa331 им и живет.
19 числа послал 1000 Нащокину332. Слава богу! слухи о смерти его сына ложны.
Тому недели две получено здесь известие о смерти кн. Кочубея. Оно произвело сильное действие; государь был неутешен. Новые министры повесили голову. Казалось, смерть такого ничтожного человека не должна была сделать никакого переворота в течении дел. Но такова бедность России в государственных людях, что и Кочубея некем заменить! Вот суждение о нем: – C'était un esprit éminemment conciliant; nul n'excellait comme lui à trancher une question difficile, à amener les opinions à s'entendre, etc…[37] Без него Совет иногда превращался только что не в драку, так что принуждены были посылать за ним больным, чтоб его присутствием усмирить волнение. Дело в том, что он был человек хорошо воспитанный, – и это у нас редко, и за то спасибо. О Кочубее сказано:
Под камнем сим лежит граф Виктор Кочубей333.
Что в жизни доброго он сделал для людей,
Не знаю, черт меня убей.
Согласен; но эпиграмму припишут мне, и правительство опять на меня надуется.
Здесь прусский кронпринц с его женою334. Ее возили по Петергофской дороге, и у ней глаза разболелись.
Маршал Мезон336 упал на маневрах с лошади и чуть не был раздавлен Образцовым полком. Арнт337 объявил, что он вне опасности. Под Остерлицом338 он искрошил кавалергардов. Долг платежом красен.
Последний частный дом в Кремле принадлежал кн. Трубецкому. Екатерина купила его и поместила в нем сенат.339
В бытность его в Москве нынешнего году много было проказ. Москва, хотя уж и не то, что прежде, но все-таки имеет еще похоти боярские, des velléités d'Aristocratie.[38] Царь мало занимался старыми сенаторами, заступившими место екатерининских бригадиров, – они роптали, глядя, как он ухаживал за молодою княгиней Долгоруковой350 (за дочерью Сашки Булгакова! – говорили ворчуны с негодованием).
Царь однажды пошел за кулисы и на сцене разговаривал с московскими актрисами; это еще менее понравилось публике. В бытность его пойманы зажигатели. Князь М. Голицын351 взял на себя должность полицейского сыщика, одевался жидом и проч. В каком веке мы живем! – В Нижнем-Новгороде царь был очень суров и встретил дворянство очень немилостиво. Оно перетрусилось и не знало за что (ни я).
Вчера бал у Лекса352. Я знал его в 821 году в Кишиневе. У него не было кровати, он спал вместе с каким-то чиновником под одним тулупом. Я первый открыл Инзову, что Лекс человек умный и деловой.
В тот же день бал у Салтыкова353. N. N. сказала: – Voilà M-me Yermolof354 la sale (Lassale).[39] Ермолова и Курваль355 (дочь ген. Моро) всех хуже одеваются.
Я все-таки не был 6-го во дворце – и рапортовался больным. За мною царь хотел прислать фельдъегеря или Арнта.
Придворный лакей поутру явился ко мне с приглашением: быть в 8½ в Аничковом, мне в мундирном фраке, Наталье Николаевне как обыкновенно. В 9 часов мы приехали. На лестнице встретил я старую графиню Бобринскую356, которая всегда за меня лжет и вывозит меня из хлопот. Она заметила, что у меня треугольная шляпа с плюмажем (не по форме: в Аничков ездят с круглыми шляпами; но это еще не всё). Гостей было уже довольно; бал начался контрдансами. Государыня была вся в белом, с бирюзовым головным убором; государь в кавалергардском мундире. Государыня очень похорошела. Граф Бобринский357, заметя мою треугольную шляпу, велел принести мне круглую. Мне дали одну, такую засаленную помадой, что перчатки у меня промокли и пожелтели. – Вообще бал мне понравился. Государь очень прост в своем обращении, совершенно по-домашнему. Тут же были молодые сыновья Кеннинга и Веллингтона. У Дуро358 спросили, как находит он бал. – Je m'ennuie, – отвечал он. – Pourquoi cela? – On est debout, et j'aime à être assis.>[40] Я заговорил с Ленским359 о Мицкевиче и потом о Польше. Он прервал разговор, сказав: – Mon cher ami, ce n'est pas ici le lieu de parler de la Pologne. Choisissons un terrain neutre, chez l'ambassadeur d'Autriche par exemple.>[41] Бал кончился в 1½.
Утром того же дня встретил я в Дворцовом саду великого князя360. «Что ты один здесь философствуешь?» – «Гуляю». – «Пойдем вместе». Разговорились о плешивых. «Вы не в родню, в вашем семействе мужчины молоды оплешивливают». – «Государь Александр и Константин Павлович оттого рано оплешивели, что при отце моем носили пудру и зачесывали волоса; на морозе сало леденело, и волоса лезли. Нет ли новых каламбуров?» – «Есть, да нехороши, не смею представить их вашему высочеству». – «У меня их также нет; я замерз». Доведши великого князя до моста, я ему откланялся (вероятно, противу этикета).
Вчера (17) вечер у S.361 Разговор с Нордингом362 о русском дворянстве, о гербах, о семействе Екатерины I-ой etc. Гербы наши все весьма новы. Оттого в гербе князей Вяземских, Ржевских пушка. Многие из наших старых дворян не имеют гербов.
Ценсор Никитенко365 на обвахте под арестом, и вот по какому случаю: Деларю366 напечатал в «Библиотеке» Смирдина перевод оды В. Юго, в которой находится следующая глубокая мысль: Если-де я был бы богом, то я бы отдал свой рай и своих ангелов за поцелуй Милены или Хлои. Митрополит367 (которому досуг читать наши бредни) жаловался государю, прося защитить православие от нападений Деларю и Смирдина. Отселе буря. Крылов368 сказал очень хорошо:
Мой друг! когда бы был ты бог,
То глупости такой сказать бы ты не мог.
Это всё равно, заметил он мне, что я бы написал: когда б я был архиерей, то пошел бы во всем облачении плясать французский кадриль. А всё виноват Глинка369 (Федор). После его ухарского псалма370, где он заставил бога говорить языком Дениса Давыдова, ценсор подумал, что
Псалом Глинки уморительно смешон.
Бриллианты и дорогие каменья были еще недавно в низкой цене. Они никому не были нужны. Выкупив бриллианты372 Натальи Николаевны, заложенные в московском ломбарде, я принужден был их перезаложить в частные руки, не согласившись продать их за бесценок. Нынче узнаю, что бриллианты опять возвысились. Их требуют в кабинет, и вот по какому случаю.
Недавно государь приказал князю Волконскому373 принести к нему из кабинета самую дорогую табакерку. Дороже не нашлось, как в 9000 руб. Князь Волконский принес табакерку. Государю показалась она довольно бедна. – «Дороже нет», – отвечал Волконский. «Если так, делать нечего, – отвечал государь: – я хотел тебе сделать подарок, возьми ее себе». Вообразите себе рожу старого скряги. С этой поры начали требовать бриллианты. Теперь в кабинете табакерки завелися уже в 60 000 р.
Великая княгиня374 взяла у меня Записки Екатерины II375 и сходит от них с ума.
6-го умерла С. М. Смирнова376, милая молодая девушка.
В конце прошлого года свояченица377 моя ездила в моей карете поздравлять великую княгиню378. Ее лакей повздорил со швейцаром. Комендант Мартынов379 посадил его на обвахту, и Катерина Николаевна принуждена была без шубы ждать 4 часа на подъезде. Комендантское место около полустолетия занято дураками; но такой скотины, каков Мартынов, мы еще не видали.
6-го бал придворный (приватный маскарад). Двор в мундирах времен Павла I-го; граф Панин380 (товарищ министра) одет дитятей. Бобринский381 Брызгаловым382 (кастеланом Михайловского замка; полуумный старик, щеголяющий в шутовском своем мундире, в сопровождении двух калек-сыновей, одетых скоморохами.
На днях в театре граф Фикельмон, говоря, что Bertrand383 и Raton384[44] не были играны на петербургском театре по представлению Блума385, датского посланника (и нашего старинного шпиона), присовокупил: «Je ne sais pourquoi; dans la comédie il n'est seulement pas question du Danemarck». Я прибавил: «Pas plus qu'en Europe».[45]
Филарет386 сделал донос на Павского, будто бы он лютеранин. – Павский387 отставлен от великого князя388. Митрополит и синод подтвердили мнение Филарета. Государь сказал, что в делах духовных он не судия; но ласково простился с Павским. Жаль умного, ученого и доброго священника! Павского не любят. Шишков, который набил академию попами, никак не хотел принять Павского в числе членов за то, что он, зная еврейский язык, доказал какую-то нелепость в
В публике очень бранят моего Пугачева, а что хуже – не покупают. Уваров большой подлец. Он кричит о моей книге как о возмутительном сочинении. Его клеврет Дундуков392 (дурак и бардаш) преследует меня своим ценсурным комитетом. Он не соглашается, чтоб я печатал свои сочинения с одного согласия государя. Царь любит, да псарь не любит. Кстати об Уварове: это большой негодяй и шарлатан. Разврат его известен. Низость до того доходит, что он у детей Канкрина393 был на посылках. Об нем сказали, что он начал тем, что был б…, потом нянькой, и попал в президенты Академии Наук, как княгиня Дашкова в президенты Российской академии. Он крал казенные дрова и до сих пор на нем есть счеты (у него 11 000 душ), казенных слесарей употреблял в собственную работу etc. etc. Дашков394 (министр), который прежде был с ним приятель, встретив Жуковского под руку с Уваровым, отвел его в сторону, говоря: «Как тебе не стыдно гулять публично с таким человеком!»
Ценсура не пропустила следующие стихи в сказке моей о золотом петушке:
и
Сказка ложь, да в ней намек,
Добрым молодцам урок.
Времена Красовского395 возвратились. Никитенко глупее Бирукова396.
Воспоминания
Державин*
Державина видел я только однажды в жизни, но никогда того не забуду. Это было в 1815 году, на публичном экзамене в Лицее. Как узнали мы, что Державин будет к нам, все мы взволновались. Дельвиг вышел на лестницу, чтоб дождаться его и поцеловать ему руку, руку, написавшую «Водопад». Державин приехал. Он вошел в сени, и Дельвиг услышал, как он спросил у швейцара: где, братец, здесь нужник? Этот прозаический вопрос разочаровал Дельвига, который отменил свое намерение и возвратился в залу. Дельвиг это рассказывал мне с удивительным простодушием и веселостию. Державин был очень стар. Он был в мундире и в плисовых сапогах. Экзамен наш очень его утомил. Он сидел, подперши голову рукою. Лицо его было бессмысленно, глаза мутны, губы отвислы: портрет его (где представлен он в колпаке и халате) очень похож. Он дремал до тех пор, пока не начался экзамен в русской словесности. Тут он оживился, глаза заблистали; он преобразился весь. Разумеется, читаны были его стихи, разбирались его стихи, поминутно хвалили его стихи. Он слушал с живостию необыкновенной. Наконец вызвали меня. Я прочел мои «Воспоминания в Царском Селе», стоя в двух шагах от Державина. Я не в силах описать состояния души моей: когда дошел я до стиха, где упоминаю имя Державина, голос мой отроческий зазвенел, а сердце забилось с упоительным восторгом…
Не помню, как я кончил свое чтение, не помню, куда убежал. Державин был в восхищении; он меня требовал, и хотел меня обнять… Меня искали, но не нашли…
Карамзин*
. . . . . . печатью вольномыслия1.
Болезнь остановила на время образ жизни, избранный мною. Я занемог гнилою горячкой3. Лейтон за меня не отвечал. Семья моя была в отчаянье; но через шесть недель я выздоровел. Сия болезнь2 оставила во мне впечатление приятное. Друзья навещали меня довольно часто; их разговоры сокращали скучные вечера. Чувство выздоровления – одно из самых сладостных. Помню нетерпение, с которым ожидал я весны, хоть это время года обыкновенно наводит на меня тоску и даже вредит моему здоровью. Но душный воздух и закрытые окна так мне надоели во время болезни моей, что весна являлась моему воображению со всею поэтической своей прелестию. Это было в феврале 1818 года. Первые восемь томов «Русской истории» Карамзина вышли в свет. Я прочел их в моей постеле с жадностию и со вниманием. Появление сей книги (так и быть надлежало) наделало много шуму и произвело сильное впечатление, 3000 экземпляров разошлись в один месяц (чего никак не ожидал и сам Карамзин) – пример единственный в нашей земле. Все, даже светские женщины, бросились читать историю своего отечества, дотоле им неизвестную. Она была для них новым открытием. Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка – Коломбом. Несколько времени ни о чем ином не говорили. Когда, по моем выздоровлении, я снова явился в свет, толки были во всей силе. Признаюсь, они были в состоянии отучить всякого от охоты к славе. Ничего не могу вообразить глупей светских суждений, которые удалось мне слышать насчет духа и слова «Истории» Карамзина. Одна дама4, впрочем весьма почтенная, при мне, открыв вторую часть, прочла вслух: «„
У нас никто не в состоянии исследовать огромное создание Карамзина – зато никто не сказал спасибо человеку, уединившемуся в ученый кабинет во время самых лестных успехов и посвятившему целых 12 лет жизни безмолвным и неутомимым трудам.
Некоторые из людей светских письменно критиковали Карамзина. Никита Муравьев7, молодой человек, умный и пылкий, разобрал предисловие или введение: предисловие!.. Мих. Орлов8 в письме к Вяземскому пенял Карамзину, зачем в начале «Истории» не поместил он
———
…Кстати, замечательная черта. Однажды начал он при мне излагать свои любимые парадоксы10. Оспоривая его, я сказал: «Итак, вы рабство предпочитаете свободе». Карамзин вспыхнул и назвал меня своим клеветником. Я замолчал, уважая самый гнев прекрасной души. Разговор переменился. Скоро Карамзину стало совестно, и, прощаясь со мною, как обыкновенно, упрекал меня, как бы сам извиняясь в своей горячности: «Вы сегодня сказали на меня то, чего ни Шихматов11, ни Кутузов12 на меня не говорили». В течение шестилетнего знакомства13 только в этом случае упомянул он при мне о своих неприятелях, против которых не имел он, кажется, никакой злобы; не говорю уж о Шишкове, которого он просто полюбил. Однажды, отправляясь в Павловск и надевая свою ленту, он посмотрел на меня наискось и не мог удержаться от смеха. Я прыснул, и мы оба расхохотались…
Воображаемый разговор с Александром I*
Когда б я был царь, то позвал бы Александра Пушкина и сказал ему: «Александр Сергеевич, вы прекрасно сочиняете стихи». Александр Пушкин поклонился бы мне с некоторым скромным замешательством, а я бы продолжал: «Я читал вашу оду „Свобода1“. Она вся писана немного сбивчиво, слегка обдумано, но тут есть три строфы очень хорошие. Поступив очень неблагоразумно, вы однако ж не старались очернить меня в глазах народа распространением нелепой клеветы2. Вы можете иметь мнения неосновательные, но вижу, что вы уважили правду и личную честь даже в царе». – «Ах, ваше величество, зачем упоминать об этой детской оде? Лучше бы вы прочли хоть 3 и 6 песнь „Руслана и Людмилы“, ежели не всю поэму, или I часть „Кавказского пленника“, или „Бахчисарайский фонтан“. „Онегин“ печатается: буду иметь честь отправить два экз. в библиотеку вашего величества к Ив. Андр. Крылову3, и если ваше величество найдете время…» – «Помилуйте, Александр Сергеевич. Наше царское правило: дела не делай, от дела не бегай. Скажите, как это вы могли ужиться с Инзовым, а не ужились с графом Воронцовым4?» – «Ваше величество, генерал Инзов добрый и почтенный старик, он русский в душе; он не предпочитает первого английского шалопая всем известным и неизвестным своим соотечественникам. Он уже не волочится, ему не 18 лет от роду; страсти, если и были в нем, то уж давно погасли. Он доверяет благородству чувств, потому что сам имеет чувства благородные, не боится насмешек, потому что выше их, и никогда не подвергнется заслуженной колкости, потому что он со всеми вежлив, не опрометчив, не верит
Но тут бы Пушкин разгорячился и наговорил мне много лишнего, я бы рассердился и сослал его в Сибирь, где бы он написал поэму «Ермак10» или «Кочум11», разными размерами с рифмами.
Холера*
В конце 1826 года я часто видался с одним дерптским студентом1 (ныне он гусарский офицер и променял свои немецкие книги, свое пиво, свои молодые поединки на гнедую лошадь и на польские грязи). Он много знал, чему научаются в университетах, между тем как мы с вами выучились танцевать. Разговор его был прост и важен. Он имел обо всем затверженное понятие, в ожидании собственной поверки. Его занимали такие предметы, о которых я и не помышлял. Однажды, играя со мною в шахматы и дав конем мат моему королю и королеве, он мне сказал при том: Cholera-morbus подошла к нашим границам и через пять лет будет у нас.
О холере имел я довольно темное понятие, хотя в 1822 году старая молдаванская княгиня, набеленная и нарумяненная, умерла при мне в этой болезни. Я стал его расспрашивать. Студент объяснил мне, что холера есть поветрие, что в Индии она поразила не только людей, но и животных и самые растения, что она желтой полосою стелется вверх по течению рек, что, по мнению некоторых, она зарождается от гнилых плодов и прочее – всё, чему после мы успели наслыхаться. Таким образом, в дальном уезде Псковской губернии молодой студент и ваш покорнейший слуга, вероятно одни во всей России, беседовали о бедствии, которое через пять лет сделалось мыслию всей Европы.
Спустя пять лет я был в Москве, и домашние обстоятельства требовали непременно моего присутствия в нижегородской деревне. Перед моим отъездом Вяземский показал мне письмо, только что им полученное: ему писали о холере, уже перелетевшей из Астраханской губернии в Саратовскую. По всему видно было, что она не минует и Нижегородской (о Москве мы еще не беспокоились). Я поехал с равнодушием, коим был обязан пребыванию моему между азиатцами. Они не боятся чумы, полагаясь на судьбу и на известные предосторожности, а в моем воображении холера относилась к чуме как элегия к дифирамбу.
Приятели, у коих дела были в порядке (или в привычном беспорядке, что совершенно одно), упрекали меня за то и важно говорили, что легкомысленное бесчувствие не есть еще истинное мужество.
На дороге встретил я Макарьевскую ярманку, прогнанную холерой. Бедная ярманка! она бежала как пойманная воровка, разбросав половину своих товаров, не успев пересчитать свои барыши!
Воротиться казалось мне малодушием; я поехал далее, как, может быть, случалось вам ехать на поединок: с досадой и большой неохотой.
Едва успел я приехать, как узнаю, что около меня оцепляют деревни, учреждаются карантины. Народ ропщет, не понимая строгой необходимости и предпочитая зло неизвестности и загадочное непривычному своему стеснению. Мятежи вспыхивают то здесь, то там.
Я занялся моими делами, перечитывая Кольриджа, сочиняя сказки и не ездя по соседям. Между тем начинаю думать о возвращении и беспокоиться о карантине. Вдруг 2 октября получаю известие, что холера в Москве. Страх меня пронял – в Москве… но об этом когда-нибудь после. Я тотчас собрался в дорогу и поскакал. Проехав 20 верст, ямщик мой останавливается: застава!
Несколько мужиков с дубинами охраняли переправу через какую-то речку. Я стал расспрашивать их. Ни они, ни я хорошенько не понимали, зачем они стояли тут с дубинами и с повелением никого не пускать. Я доказывал им, что, вероятно, где-нибудь да учрежден карантин, что я не сегодня, так завтра на него наеду и в доказательство предложил им серебряный рубль. Мужики со мной согласились, перевезли меня и пожелали многие лета.
Запись в альбоме Ушаковых*
Наталья I NN3