Забудет алчной брани глас,
Оставит стрелы боевые.
К ущельям, где гнездились вы,
Подъедет путник без боязни,
И возвестят о вашей казни
Преданья темные молвы.
ПРИМЕЧАНИЯ
(1) Бешту, или, правильнее, Бештау, кавказская гора в 40 верстах от Георгиевска. Известна в нашей истории.
(2) Аул. Так называются деревни кавказских народов.
(3) Уздень, начальник или князь.
(4) Шашка, черкесская сабля.
(5) Сакля, хижина.
(6) Кумыс делается из кобыльего молока; напиток сей в большом употреблении между всеми горскими и кочующими народами Азии. Он довольно приятен вкусу и почитается весьма здоровым.
(7) Счастливый климат Грузии не вознаграждает сей прекрасной страны за все бедствия, вечно ею претерпеваемые. Песни грузинские приятны и по большей части заунывны. Они славят минутные успехи кавказского оружия, смерть наших героев: Бакунина и Цицианова, измены, убийства – иногда любовь и наслаждения.
(8) Державин в превосходной своей оде графу Зубову первый изобразил в следующих строфах дикие картины Кавказа:
О юный вождь, сверша походы, Прошел ты с воинством Кавказ, Зрел ужасы, красы природы: Как с ребр там страшных гор лиясь, Ревут в мрак бездн сердиты реки; Как с чел их с грохотом снега Падут, лежавши целы веки; Как серны, вниз склонив рога, Зрят в мгле спокойно под собою Рожденье молний и громов. Ты зрел, как ясною порою Там солнечны лучи, средь льдов, Средь вод, играя, отражаясь, Великолепный кажут вид; Как, в разноцветных рассеваясь Там брызгах, тонкий дождь горит; Как глыба там сизоянтарна, Навесясь, смотрит в темный бор; А там заря златобагряна Сквозь лес увеселяет взор. Жуковский, в своем послании к г-ну Воейкову, также посвящает несколько прелестных стихов описанию Кавказа:
Ты зрел, как Терек в быстром беге Меж виноградников шумел, Где, часто притаясь на бреге, Чеченец иль черкес сидел Под буркой, с гибельным арканом; И вдалеке перед тобой, Одеты голубым туманом, Гора вздымалась над горой, И в сонме их гигант седой, Как туча, Эльборус двуглавый. Ужасною и величавой Там всё блистает красотой: Утесов мшистые громады, Бегущи с ревом водопады Во мрак пучин с гранитных скал; Леса, которых сна от века Ни стук секир, ни человека Веселый глас не возмущал, В которых сумрачные сени Еще луч дневный не проник, Где изредка одни елени, Орла послышав грозный крик, Теснясь в толпу, шумят ветвями, И козы легкими ногами Перебегают по скалам. Там всё является очам Великолепие творенья! Но там – среди уединенья Долин, таящихся в горах, – Гнездятся и балкар, и бах, И абазех, и камуцинец, И карбулак, и албазинец, И чечереец, и шапсук; Пищаль, кольчуга, сабля, лук И конь – соратник быстроногий Их и сокровища и боги; Как серны скачут по горам, Бросают смерть из-за утеса; Или, по топким берегам, В траве высокой, в чаще леса Рассыпавшись, добычи ждут: Скалы свободы их приют; Но дни в аулах их бредут На костылях угрюмой лени: Там жизнь их – сон; стеснясь в кружок И в братский с табаком горшок Вонзивши чубуки, как тени, В дыму клубящемся сидят И об убийствах говорят, Иль хвалят меткие пищали, Из коих деды их стреляли; Иль сабли на кремнях острят, Готовясь на убийства новы… (9) Чихирь, красное грузинское вино.
(10) Черкесы, как и все дикие народы, отличаются пред нами гостеприимством. Гость становится для них священною особою. Предать его или не защищать почитается меж ними за величайшее бесчестие. Кунак (т. е. приятель, знакомец) отвечает жизнию за вашу безопасность, и с ним вы можете углубиться в самую средину кабардинских гор.
(11) Байран, или Байрам, праздник разговенья. Рамазан, мусульманский пост.
(12) Мстислав, сын св. Владимира, прозванный Удалым, удельный князь Тмутаракана (остров Тамань). Он воевал с косогами (по всей вероятности, нынешними черкесами) и в единоборстве одолел князя их Редедю. См. Ист. Гос. Росс. Том II.
Гавриилиада*
Поэма1821 Воистину еврейки молодой Мне дорого душевное спасенье. Приди ко мне, прелестный ангел мой, И мирное прими благословенье. Спасти хочу земную красоту! Любезных уст улыбкою довольный, Царю небес и господу-Христу Пою стихи на лире богомольной. Смиренных струн, быть может, наконец Ее пленят церковные напевы, И дух святой сойдет на сердце девы; Властитель он и мыслей и сердец. Шестнадцать лет, невинное смиренье, Бровь темная, двух девственных холмов Под полотном упругое движенье, Нога любви, жемчужный ряд зубов… Зачем же ты, еврейка, улыбнулась, И по лицу румянец пробежал? Нет, милая, ты, право, обманулась: Я не тебя, – Марию описал. В глуши полей, вдали Ерусалима, Вдали забав и юных волокит (Которых бес для гибели хранит), Красавица, никем еще не зрима, Без прихотей вела спокойный век. Ее супруг, почтенный человек, Седой старик, плохой столяр и плотник, В селенье был единственный работник. И день и ночь, имея много дел То с уровнем, то с верною пилою, То с топором, не много он смотрел На прелести, которыми владел, И тайный цвет, которому судьбою Назначена была иная честь, На стебельке не смел еще процвесть. Ленивый муж своею старой лейкой В час утренний не орошал его; Он как отец с невинной жил еврейкой, Ее кормил – и больше ничего. Но, братие, с небес во время оно Всевышний бог склонил приветный взор На стройный стан, на девственное лоно Рабы своей – и, чувствуя задор, Он положил в премудрости глубокой Благословить достойный вертоград, Сей вертоград, забытый, одинокий, Щедротою таинственных наград. Уже поля немая ночь объемлет; В своем углу Мария сладко дремлет. Всевышний рек, – и деве снится сон: Пред нею вдруг открылся небосклон Во глубине своей необозримой; В сиянии и славе нестерпимой Тьмы ангелов волнуются, кипят, Бесчисленны летают серафимы, Струнами арф бряцают херувимы, Архангелы в безмолвии сидят, Главы закрыв лазурными крылами, – И, яркими одеян облаками, Предвечного стоит пред ними трон. И светел вдруг очам явился он… Все пали ниц… Умолкнул арфы звон. Склонив главу, едва Мария дышит, Дрожит как лист и голос бога слышит: «Краса земных любезных дочерей, Израиля надежда молодая! Зову тебя, любовию пылая, Причастница ты славы будь моей: Готовь себя к неведомой судьбине, Жених грядет, грядет к своей рабыне!» Вновь облаком оделся божий трон; Восстал духов крылатый легион, И раздались небесной арфы звуки… Открыв уста, сложив умильно руки, Лицу небес Мария предстоит. Но что же так волнует и манит Ее к себе внимательные взоры? Кто сей в толпе придворных молодых С нее очей не сводит голубых? Пернатый шлем, роскошные уборы, Сиянье крил и локонов златых, Высокий стан, взор томный и стыдливый – Всё нравится Марии молчаливой. Замечен он, один он сердцу мил! Гордись, гордись, архангел Гавриил! Пропало всё. – Не внемля детской пени, На полотне так исчезают тени, Рожденные в волшебном фонаре. Красавица проснулась на заре И нежилась на ложе томной лени. Но дивный сон, но милый Гавриил Из памяти ее не выходил. Царя небес пленить она хотела, Его слова приятны были ей, И перед ним она благоговела, – Но Гавриил казался ей милей… Так иногда супругу генерала Затянутый прельщает адъютант. Что делать нам? судьба так приказала, – Согласны в том невежда и педант. Поговорим о странностях любви (Другого я не смыслю разговора). В те дни, когда от огненного взора Мы чувствуем волнение в крови, Когда тоска обманчивых желаний Объемлет нас и душу тяготит И всюду нас преследует, томит Предмет один и думы, и страданий, – Не правда ли? в толпе младых друзей Наперсника мы ищем и находим. С ним тайный глас мучительных страстей Наречием восторгов переводим. Когда же мы поймали на лету Крылатый миг небесных упоений И к радости на ложе наслаждений Стыдливую склонили красоту, Когда любви забыли мы страданье И нечего нам более желать, – Чтоб оживить о ней воспоминанье, С наперсником мы любим поболтать. И ты, господь! познал ее волненье, И ты пылал, о боже, как и мы. Создателю постыло всё творенье, Наскучило небесное моленье, – Он сочинял любовные псалмы И громко пел: «Люблю, люблю Марию, В унынии бессмертие влачу… Где крылия? К Марии полечу И на груди красавицы почию!..» И прочее… всё, что придумать мог, – Творец любил восточный, пестрый слог. Потом, призвав любимца Гавриила, Свою любовь он прозой объяснял. Беседы их нам церковь утаила, Евангелист немного оплошал! Но говорит армянское преданье, Что царь небес, не пожалев похвал, В Меркурии архангела избрал, Заметя в нем и ум, и дарованье, – И вечерком к Марии подослал. Архангелу другой хотелось чести; Нередко он в посольствах был счастлив; Переносить записочки да вести Хоть выгодно, но он самолюбив, И славы сын, намеренье сокрыв, Стал нехотя услужливый угодник Царю небес… а по-земному сводник. Но, старый враг, не дремлет сатана! Услышал он, шатаясь в белом свете, Что бог имел еврейку на примете, Красавицу, которая должна Спасти наш род от вечной муки ада. Лукавому великая досада – Хлопочет он. Всевышний между тем На небесах сидел в унынье сладком, Весь мир забыл, не правил он ничем – И без него всё шло своим порядком. Что ж делает Мария? Где она, Иосифа печальная супруга? В своем саду, печальных дум полна, Проводит час невинного досуга И снова ждет пленительного сна. С ее души не сходит образ милый, К архангелу летит душой унылой. В прохладе пальм, под говором ручья Задумалась красавица моя; Не мило ей цветов благоуханье, Не весело прозрачных вод журчанье… И видит вдруг: прекрасная змия, Приманчивой блистая чешуею, В тени ветвей качается над нею И говорит: «Любимица небес! Не убегай, – я пленник твой послушный…» Возможно ли? О, чудо из чудес! Кто ж говорил Марии простодушной, Кто ж это был? Увы, конечно, бес. Краса змии, цветов разнообразность, Ее привет, огонь лукавых глаз Понравились Марии в тот же час. Чтоб усладить младого сердца праздность, На сатане покоя нежный взор, С ним завела опасный разговор: «Кто ты, змия? По льстивому напеву, По красоте, по блеску, по глазам – Я узнаю того, кто нашу Еву Привлечь успел к таинственному древу И там склонил несчастную к грехам. Ты погубил неопытную деву, А с нею весь адамов род и нас. Мы в бездне бед невольно потонули. Не стыдно ли?» – «Попы вас обманули, И Еву я не погубил, а спас!» – «Спас! от кого?» – «От бога». – «Враг опасный!» – «Он был влюблен…» – «Послушай, берегись!» – «Он к ней пылал…» – «Молчи!» – «…любовью страстной, Она была в опасности ужасной». – «Змия, ты лжешь!» – «Ей-богу!» – «Не божись». – «Но выслушай…» Подумала Мария: «Нехорошо в саду, наедине, Украдкою внимать наветам змия, И кстати ли поверить сатане? Но царь небес меня хранит и любит, Всевышний благ: он, верно, не погубит Своей рабы, – за что ж? за разговор! К тому же он не даст меня в обиду. Да и змия скромна довольно с виду. Какой тут грех? где зло? пустое, вздор!» – Подумала и ухо приклонила, Забыв на час любовь и Гавриила. Лукавый бес, надменно развернув Гремучий хвост, согнув дугою шею, С ветвей скользит – и падает пред нею; Желаний огнь во грудь ее вдохнув, Он говорит: «С рассказом Моисея Не соглашу рассказа моего: Он вымыслом хотел пленить еврея, Он важно лгал, – и слушали его. Бог наградил в нем слог и ум покорный, Стал Моисей известный господин, Но я, поверь, – историк не придворный, Не нужен мне пророка важный чин! Они должны, красавицы другие, Завидовать огню твоих очей; Ты рождена, о скромная Мария, Чтоб изумлять адамовых детей, Чтоб властвовать над легкими сердцами, Улыбкою блаженство им дарить, Сводить с ума двумя-тремя словами, По прихоти – любить и не любить… Вот жребий твой. Как ты – младая Ева В своем саду скромна, умна, мила, Но без любви в унынии цвела; Всегда одни, глаз-на-глаз, муж и дева На берегах Эдема светлых рек В спокойствии вели невинный век. Скучна была их дней однообразность. Ни рощи сень, ни молодость, ни праздность – Ничто любви не воскрешало в них; Рука с рукой гуляли, пили, ели, Зевали днем, а ночью не имели Ни страстных игр, ни радостей живых… Что скажешь ты? Тиран несправедливый, Еврейский бог, угрюмый и ревнивый, Адамову подругу полюбя, Ее хранил для самого себя… Какая честь и что за наслажденье! На небесах, как будто в заточенье, У ног его молися да молись, Хвали его, красе его дивись, Взглянуть не смей украдкой на другого, С архангелом тихонько молвить слово; Вот жребий той, которую творец Себе возьмет в подруги наконец. И что ж потом? За скуку, за мученье Награда вся дьячков осиплых пенье, Свечи, старух докучная мольба, Да чад кадил, да образ под алмазом, Написанный каким-то богомазом… Как весело! Завидная судьба! Мне стало жаль моей прелестной Евы; Решился я, создателю назло, Разрушить сон и юноши, и девы. Ты слышала, как всё произошло? Два яблока, вися на ветке дивной (Счастливый знак, любви символ призывный), Открыли ей неясную мечту, Проснулося неясное желанье; Она свою познала красоту, И негу чувств, и сердца трепетанье, И юного супруга наготу! Я видел их! любви – моей науки – Прекрасное начало видел я. В глухой лесок ушла чета моя… Там быстро их блуждали взгляды, руки… Меж милых ног супруги молодой, Заботливый, неловкий и немой, Адам искал восторгов упоенья, Неистовым исполненный огнем, Он вопрошал источник наслажденья И, закипев душой, терялся в нем… И, не страшась божественного гнева, Вся в пламени, власы раскинув, Ева, Едва, едва устами шевеля, Лобзанием Адаму отвечала, В слезах любви, в бесчувствии лежала Под сенью пальм, – и юная земля Любовников цветами покрывала. Блаженный день! Увенчанный супруг Жену ласкал с утра до темной ночи, Во тьме ночной смыкал он редко очи, Как их тогда украшен был досуг! Ты знаешь: бог, утехи прерывая, Чету мою лишил навеки рая. Он их изгнал из милой стороны, Где без трудов они так долго жили И дни свои невинно проводили В объятиях ленивой тишины. Но им открыл я тайну сладострастья И младости веселые права, Томленье чувств, восторги, слезы счастья, И поцелуй, и нежные слова. Скажи теперь: ужели я предатель? Ужель Адам несчастлив от меня? Не думаю, но знаю только я, Что с Евою остался я приятель». Умолкнул бес. Мария в тишине Коварному внимала сатане. «Что ж? – думала, – быть может, прав лукавый; Слыхала я: ни почестьми, ни славой, Ни золотом блаженства не купить; Слыхала я, что надобно любить… Любить! Но как, зачем и что такое?..» А между тем вниманье молодое Ловило всё в рассказах сатаны: И действия, и странные причины, И смелый слог, и вольные картины… (Охотники мы все до новизны.) Час от часу неясное начало Опасных дум казалось ей ясней, И вдруг змии как будто не бывало – И новое явленье перед ней: Мария зрит красавца молодого. У ног ее, не говоря ни слова, К ней устремив чудесный блеск очей, Чего-то он красноречиво просит, Одной рукой цветочек ей подносит, Другою мнет простое полотно И крадется под ризы торопливо, И легкий перст касается игриво До милых тайн… Всё для Марии диво, Всё кажется ей ново, мудрено, – А между тем румянец нестыдливый На девственных ланитах заиграл – И томный жар, и вздох нетерпеливый Младую грудь Марии подымал. Она молчит: но вдруг не стало мочи. Закрылися блистательные очи, К лукавому склонив на грудь главу, Вскричала: ах!.. и пала на траву… О милый друг! кому я посвятил Мой первый сон надежды и желанья, Красавица, которой был я мил, Простишь ли мне мои воспоминанья? Мои грехи, забавы юных дней, Те вечера, когда в семье твоей, При матери, докучливой и строгой, Тебя томил я тайною тревогой И просветил невинные красы? Я научил послушливую руку Обманывать печальную разлуку И услаждать безмолвные часы, Бессонницы девическую муку. Но молодость утрачена твоя, От бледных уст улыбка отлетела. Твоя краса во цвете помертвела… Простишь ли мне, о милая моя! Отец греха, Марии враг лукавый, Ты стал и был пред нею виноват; Ах, и тебе приятен был разврат… И ты успел преступною забавой Всевышнего супругу просветить И дерзостью невинность изумить. Гордись, гордись своей проклятой славой! Спеши ловить… но близок, близок час! Вот меркнет свет, заката луч угас. Всё тихо. Вдруг над девой утомленной, Шумя, парит архангел окриленный, – Посол любви, блестящий сын небес. От ужаса при виде Гавриила Красавица лицо свое закрыла… Пред ним восстав, смутился мрачный бес И говорит: «Счастливец горделивый, Кто звал тебя? Зачем оставил ты Небесный двор, эфира высоты? Зачем мешать утехе молчаливой, Занятиям чувствительной четы?» Но Гавриил, нахмуря взгляд ревнивый, Рек на вопрос и дерзкий, и шутливый: «Безумный враг небесной красоты, Повеса злой, изгнанник безнадежный, Ты соблазнил красу Марии нежной И смеешь мне вопросы задавать! Беги сейчас, бесстыдник, раб мятежный, Иль я тебя заставлю трепетать!» – «Не трепетал от ваших я придворных, Всевышнего прислужников покорных, От сводников небесного царя!» – Проклятый рек и, злобою горя, Наморщив лоб, скосясь, кусая губы, Архангела ударил прямо в зубы. Раздался крик, шатнулся Гавриил И левое колено преклонил; Но вдруг восстал, исполнен новым жаром, И сатану нечаянным ударом Хватил в висок. Бес ахнул, побледнел – И ворвались в объятия друг другу. Ни Гавриил, ни бес не одолел: Сплетенные, кружась идут по лугу, На вражью грудь опершись бородой, Соединив крест-накрест ноги, руки, То силою, то хитростью науки Хотят увлечь друг друга за собой. Не правда ли? вы помните то поле1, Друзья мои, где в прежни дни, весной, Оставя класс, играли мы на воле И тешились отважною борьбой. Усталые, забыв и брань, и речи, Так ангелы боролись меж собой. Подземный царь, буян широкоплечий, Вотще кряхтел с увертливым врагом И, наконец, желая кончить разом, С архангела пернатый сбил шелом, Златой шелом, украшенный алмазом. Схватив врага за мягкие власы, Он сзади гнет могучею рукою К сырой земле. Мария пред собою Архангела зрит юные красы И за него в безмолвии трепещет. Уж ломит бес, уж ад в восторге плещет; По счастию, проворный Гавриил Впился ему в то место роковое (Излишнее почти во всяком бое), В надменный член, которым бес грешил. Лукавый пал, пощады запросил И в темный ад едва нашел дорогу. На дивный бой, на страшную тревогу Красавица глядела чуть дыша; Когда же к ней, свой подвиг соверша, Приветливо архангел обратился, Огонь любви в лице ее разлился И нежностью исполнилась душа. Ах, как была еврейка хороша!.. Посол краснел и чувствия чужие Так изъяснял в божественных словах: «О, радуйся, невинная Мария! Любовь с тобой, прекрасна ты в женах; Стократ блажен твой плод благословенный, Спасет он мир и ниспровергнет ад… Но, признаюсь душою откровенной, Отец его блаженнее стократ!» И, перед ней коленопреклоненный, Он между тем ей нежно руку жал… Потупя взор, прекрасная вздыхала, И Гавриил ее поцеловал. Смутясь, она краснела и молчала, Ее груди дерзнул коснуться он… «Оставь меня!» – Мария прошептала, И в тот же миг лобзаньем заглушен Невинности последний крик и стон… Что делать ей? Что скажет бог ревнивый? Не сетуйте, красавицы мои, О женщины, наперсницы любви. Умеете вы хитростью счастливой Обманывать вниманье жениха И знатоков внимательные взоры И на следы приятного греха Невинности набрасывать уборы… От матери проказливая дочь Берет урок стыдливости покорной И мнимых мук, и с робостью притворной Играет роль в решительную ночь: И поутру, оправясь понемногу, Встает бледна, чуть ходит, так томна. В восторге муж, мать шепчет: слава богу, А старый друг стучится у окна. Уж Гавриил с известием приятным По небесам летит путем обратным. Наперсника нетерпеливый бог Приветствием встречает благодатным: «Что нового?» – «Я сделал всё, что мог; Я ей открыл». – «Ну что ж она?» – «Готова!» И царь небес, не говоря ни слова, С престола встал и манием бровей Всех удалил, как древний бог Гомера, Когда смирял бесчисленных детей; Но Греции навек погасла вера, Зевеса нет, мы сделались умней! Упоена живым воспоминаньем, В своем углу Мария в тишине Покоилась на смятой простыне. Душа горит и негой, и желаньем, Младую грудь волнует новый жар. Она зовет тихонько Гавриила. Его любви готовя тайный дар, Ночной покров ногою отдалила, Довольный взор с улыбкою склонила И, счастлива в прелестной наготе, Сама своей дивится красоте. Но между тем в задумчивости нежной Она грешит, прелестна и томна, И чашу пьет отрады безмятежной. Смеешься ты, лукавый сатана! И что же! вдруг мохнатый, белокрылый В ее окно влетает голубь милый, Над нею он порхает и кружит, И пробует веселые напевы, И вдруг летит в колени милой девы, Над розою садится и дрожит, Клюет ее, копышется, вертится, И носиком, и ножками трудится. Он, точно он! – Мария поняла, Что в голубе другого угощала; Колени сжав, еврейка закричала, Вздыхать, дрожать, молиться начала, Заплакала, но голубь торжествует, В жару любви трепещет и воркует, И падает, объятый легким сном, Приосеня цветок любви крылом. Он улетел. Усталая Мария Подумала: «Вот шалости какие! Один, два, три! – как это им не лень? Могу сказать, перенесла тревогу: Досталась я в один и тот же день Лукавому, архангелу и богу». Всевышиий бог, как водится, потом Признал своим еврейской девы сына, Но Гавриил (завидная судьбина!) Не преставал являться ей тайком; Как многие, Иосиф был утешен, Он пред женой по-прежнему безгрешен, Христа любил как сына своего, За то господь и наградил его! Аминь, аминь! Чем кончу я рассказы? Навек забыв старинные проказы, Я пел тебя, крылатый Гавриил, Смиренных струн тебе я посвятил Усердное, спасительное пенье: Храни меня, внемли мое моленье! Досель я был еретиком в любви, Младых богинь безумный обожатель, Друг демона, повеса и предатель… Раскаянье мое благослови! Приемлю я намеренья благие, Переменюсь: Елену видел я; Она мила, как нежная Мария! Подвластна ей навек душа моя. Моим речам придай очарованье, Понравиться поведай тайну мне, В ее душе зажги любви желанье, Не то пойду молиться сатане! Но дни бегут, и время сединою Мою главу тишком посеребрит, И важный брак с любезною женою Пред алтарем меня соединит. Иосифа прекрасный утешитель! Молю тебя, колена преклоня, О рогачей заступник и хранитель, Молю – тогда благослови меня, Даруй ты мне беспечность и смиренье, Даруй ты мне терпенье вновь и вновь, Спокойный сон, в супруге уверенье, В семействе мир и к ближнему любовь! Вадим*
Отрывок из неоконченной поэмы1821–1822 Свод неба мраком обложился; В волнах варяжских лунный луч, Сверкая меж вечерних туч, Столпом неровным отразился. Качаясь, лебедь на волне Заснул, и всё кругом почило; Но вот по темной глубине Стремится белое ветрило, И блещет пена при луне; Летит испуганная птица, Услыша близкий шум весла. Чей это парус? Чья десница Его во мраке напрягла? Их двое. На весло нагбенный, Один, смиренный житель волн, Гребет и к югу правит челн; Другой, как волхвом пораженный, Стоит недвижим; на брега Глаза вперив, не молвит слова, – И через челн его нога Перешагнуть уже готова. Плывут… «Причаливай, старик! К утесу правь» – и в волны вмиг Прыгнул пловец нетерпеливый, И берегов уже достиг. Меж тем, рукой неторопливой, Другой, ветрило опустив, Свой челн к утесу пригоняет, К подошвам двух союзных ив Узлом надежным укрепляет И входит медленной стопой На берег дикий и крутой. Кремень звучит, и пламя вскоре. Далеко осветило море. Суровый край! Громады скал На берегу стоят угрюмом; Об них мятежный бьется вал И пена плещет; сосны с шумом Качают старые главы Над зыбкой пеленой пучины; Кругом ни цвета, ни травы, Песок да мох; скалы, стремнины Везде хранят клеймо громов И след потоков истощенных, И тлеют кости – пир волков В расселинах окровавленных. К огню заботливый старик Простер немеющие руки. Приметы долголетной муки, Согбенны кости, тощий лик, На коем время углубляло Свои последние следы, Одежда, обувь – всё являло В нем дикость, нужду и труды. Но кто же тот? Блистает младость В его лице; как вешний цвет, Прекрасен он; но, мнится, радость Его не знала с детских лет; В глазах потупленных кручина; На нем одежда славянина И на бедре славянский меч. Славян вот очи голубые, Вот их и волосы златые, Волнами падшие до плеч… Косматым рубищем одетый, Огнем живительным согретый, Старик забылся крепким сном. Но юноша, на перси руки Задумчиво сложив крестом, Сидит с нахмуренным челом. Уста невнятны шепчут звуки. Предмет великий, роковой Немые чувства в нем объемлет, Он в мыслях видит край иной, Он тайному призыву внемлет… Проходит ночь, огонь погас, Остыл и пепел; вод пучина Белеет; близок утра час; Нисходит сон на славянина. Видал он дальние страны, По суше, по морю носился, Во дни былые, дни войны На западе, на юге бился, Деля добычу и труды С суровым племенем Одена1, И перед ним врагов ряды Бежали, как морская пена В час бури к черным берегам. Внимал он радостным хвалам И арфам скальдов исступленных, В жилище сильных пировал И очи дев иноплеменных Красою чуждой привлекал. Но сладкий сон не переносит Теперь героя в край чужой, В поля, где мчится бурный бой, Где меч главы героев косит; Не видит он знакомых скал Кириаландии2 печальной, Ни Альбиона3, где искал Кровавых сеч и славы дальной; Ему не снится шум валов; Он позабыл морские битвы, И пламя яркое костров, И трубный звук, и лай ловитвы. Другие грезы и мечты Волнуют сердце славянина: Пред ним славянская дружина, Он узнает ее щиты, Он снова простирает руки Товарищам минувших лет, Забытым в долги дни разлуки, Которых уж и в мире нет. Он видит Новгород великий, Знакомый терем с давних пор; Но тын оброс крапивой дикой, Обвиты окна повиликой, В траве заглох широкий двор. Он быстро храмин опустелых Проходит молчаливый ряд, Всё мертво… нет гостей веселых, Застольны чаши не гремят. И вот высокая светлица… В нем сердце бьется: «Здесь иль нет Любовь очей, душа девица, Цветет ли здесь мой милый цвет, Найду ль ее?» – и с этим словом Он входит… что же? страшный вид! В постеле хладной, под покровом Девица мертвая лежит. В нем замер дух и взволновался. Покров приподымает он, Глядит: она! – и слабый стон Сквозь тяжкий сон его раздался… Она… она… ее черты; На персях рану обнажает. «Она погибла, – восклицает, – Кто мог?..» – и слышит голос: «Ты…» Меж тем привычные заботы Средь усладительной дремоты Тревожат душу старика: Во сне он парус развивает, Плывет по воле ветерка, Его тихонько увлекает К заливу светлая река, И рыба вольная впадает В тяжелый невод рыбака; Всё тихо: море почивает, Но туча виснет; дальный гром Над звучной бездною грохочет, И вот пучина под челном Кипит, подъемлется, клокочет; Напрасно к верным берегам Несчастный возвратиться хочет, Челнок трещит и – пополам! Рыбак идет на дно морское, И, пробудясь, трепещет он. Глядит окрест: брега в покое, На полусветлый небосклон Восходит утро золотое… С дерев, с утесистых вершин, Навстречу радостной денницы, Щебеча, полетели птицы, И рассвело – но славянин Еще на мшистом камне дремлет, Пылает гневом гордый лик, И сонный движется язык. Со стоном камень он объемлет… Тихонько юношу старик Ногой толкает осторожной – И улетает призрак ложный С его главы – он восстает И, видя солнечный восход, Прощаясь, рыбаку седому Со златом руку подает. «Чу, – молвил, – к берегу родному Попутный ветр тебя зовет, Спеши – теперь тиха пучина, Ступай, а я – мне путь иной». Старик с веселою душой Благословляет славянина: «Да сохранят тебя Перун, Родитель бури, царь полнощный, И Световид, и Ладо4 мощный; Будь здрав до гроба, долго юн, Да встретит юная супруга Тебя в веселье и слезах, Да выпьешь мед из чаши друга, А недруга низринешь в прах». Потом со скал он к челну сходит И влажный узел развязал. Надулся парус, побежал – Но старец долго глаз не сводит С крутых прибрежистых вершин, Венчанных темными лесами, Куда уж быстрыми шагами Сокрылся юный славянин. Братья-разбойники*
1821–1822 Не стая воронов слеталась На груды тлеющих костей, За Волгой, ночью, вкруг огней Удалых шайка собиралась. Какая смесь одежд и лиц, Племен, наречий, состояний! Из хат, из келий, из темниц Они стеклися для стяжаний! Здесь цель одна для всех сердец – Живут без власти, без закона. Меж ними зрится и беглец С брегов воинственного Дона, И в черных локонах еврей, И дикие сыны степей, Калмык, башкирец безобразный, И рыжий финн, и с ленью праздной Везде кочующий цыган! Опасность, кровь, разврат, обман – Суть узы страшного семейства; Тот их, кто с каменной душой Прошел все степени злодейства; Кто режет хладною рукой Вдовицу с бедной сиротой, Кому смешно детей стенанье, Кто не прощает, не щадит, Кого убийство веселит, Как юношу любви свиданье. Затихло всё, теперь луна Свой бледный свет на них наводит, И чарка пенного вина Из рук в другие переходит. Простерты на земле сырой, Иные чутко засыпают: И сны зловещие летают Над их преступной головой. Другим рассказы сокращают Угрюмой ночи праздный час; Умолкли все – их занимает, Пришельца нового рассказ, И всё вокруг его внимает: «Нас было двое: брат и я. Росли мы вместе; нашу младость Вскормила чуждая семья: Нам, детям, жизнь была не в радость; Уже мы знали нужды глас, Сносили горькое презренье, И рано волновало нас Жестокой зависти мученье. Не оставалось у сирот Ни бедной хижинки, ни поля; Мы жили в горе, средь забот, Наскучила нам эта доля, И согласились меж собой Мы жребий испытать иной: В товарищи себе мы взяли Булатный нож да темну ночь; Забыли робость и печали, А совесть отогнали прочь. Ах, юность, юность удалая! Житье в то время было нам, Когда, погибель презирая, Мы всё делили пополам. Бывало, только месяц ясный Взойдет и станет средь небес, Из подземелия мы в лес Идем на промысел опасный. За деревом сидим и ждем: Идет ли позднею дорогой Богатый жид иль поп убогий, – Всё наше! всё себе берем. Зимой, бывало, в ночь глухую Заложим тройку удалую, Поем и свищем, и стрелой Летим над снежной глубиной. Кто не боялся нашей встречи? Завидели в харчевне свечи – Туда! к воротам, и стучим, Хозяйку громко вызываем, Вошли – всё даром: пьем, едим И красных девушек ласкаем! И что ж? попались молодцы; Не долго братья пировали; Поймали нас – и кузнецы Нас друг ко другу приковали, И стража отвела в острог. Я старший был пятью годами И вынесть больше брата мог. В цепях, за душными стенами Я уцелел – он изнемог. С трудом дыша, томим тоскою, В забвенье, жаркой головою Склоняясь к моему плечу, Он умирал, твердя всечасно: „Мне душно здесь… я в лес хочу… Воды, воды!..“ – но я напрасно Страдальцу воду подавал: Он снова жаждою томился, И градом пот по нем катился. В нем кровь и мысли волновал Жар ядовитого недуга; Уж он меня не узнавал И поминутно призывал К себе товарища и друга. Он говорил: „Где скрылся ты? Куда свой тайный путь направил? Зачем мой брат меня оставил Средь этой смрадной темноты? Не он ли сам от мирных пашен Меня в дремучий лес сманил И ночью там, могущ и страшен, Убийству первый научил? Теперь он без меня на воле Один гуляет в чистом поле, Тяжелым машет кистенем И позабыл в завидной доле Он о товарище своем!..“ То снова разгорались в нем Докучной совести мученья: Пред ним толпились привиденья, Грозя перстом издалека. Всех чаще образ старика, Давно зарезанного нами, Ему на мысли приходил; Больной, зажав глаза руками, За старца так меня молил: „Брат! сжалься над его слезами! Не режь его на старость лет… Мне дряхлый крик его ужасен… Пусти его – он не опасен; В нем крови капли теплой нет… Не смейся, брат, над сединами, Не мучь его… авось мольбами Смягчит за нас он божий гнев!..“ Я слушал, ужас одолев; Хотел унять больного слезы И удалить пустые грезы. Он видел пляски мертвецов, В тюрьму пришедших из лесов, То слышал их ужасный шепот, То вдруг погони близкий топот, И дико взгляд его сверкал, Стояли волосы горою, И весь, как лист, он трепетал. То мнил уж видеть пред собою На площадях толпы людей, И страшный ход до места казни, И кнут, и грозных палачей… Без чувств, исполненный боязни, Брат упадал ко мне на грудь. Так проводил я дни и ночи, Не мог минуты отдохнуть, И сна не знали наши очи. Но молодость свое взяла: Вновь силы брата возвратились, Болезнь ужасная прошла, И с нею грезы удалились. Воскресли мы. Тогда сильней Взяла тоска по прежней доле; Душа рвалась к лесам и к воле, Алкала воздуха полей. Нам тошен был и мрак темницы, И сквозь решетки свет денницы, И стражи клик, и звон цепей, И легкий шум залетной птицы. По улицам однажды мы, В цепях, для городской тюрьмы Сбирали вместе подаянье И согласились в тишине Исполнить давнее желанье; Река шумела в стороне, Мы к ней – и с берегов высоких Бух! поплыли в водах глубоких. Цепями общими гремим, Бьем волны дружными ногами, Песчаный видим островок И, рассекая быстрый ток, Туда стремимся. Вслед за нами Кричат: „Лови! лови! уйдут!“ Два стража издали плывут, Но уж на остров мы ступаем, Оковы камнем разбиваем, Друг с друга рвем клочки одежд, Отягощенные водою… Погоню видим за собою; Но смело, полные надежд, Сидим и ждем. Один уж тонет, То захлебнется, то застонет И, как свинец, пошел ко дну. Другой проплыл уж глубину, С ружьем в руках, он вброд упрямо, Не внемля крику моему, Идет, но в голову ему Два камня полетели прямо – И хлынула на волны кровь; Он утонул – мы в воду вновь, За нами гнаться не посмели, Мы берегов достичь успели И в лес ушли. Но бедный брат… И труд, и волн осенний хлад Недавних сил его лишили: Опять недуг его сломил, И злые грезы посетили. Три дня больной не говорил И не смыкал очей дремотой; В четвертый грустною заботой, Казалось, он исполнен был; Позвал меня, пожал мне руку, Потухший взор изобразил Одолевающую муку; Рука задрогла, он вздохнул И на груди моей уснул. Над хладным телом я остался, Три ночи с ним не расставался, Всё ждал, очнется ли мертвец? И горько плакал. Наконец Взял заступ; грешную молитву Над братней ямой совершил И тело в землю схоронил… Потом на прежнюю ловитву Пошел один… Но прежних лет Уж не дождусь: их нет как нет! Пиры, веселые ночлеги И наши буйные набеги – Могила брата всё взяла. Влачусь угрюмый, одинокий, Окаменел мой дух жестокий, И в сердце жалость умерла. Но иногда щажу морщины: Мне страшно резать старика; На беззащитные седины Не подымается рука. Я помню, как в тюрьме жестокой Больной, в цепях, лишенный сил, Без памяти, в тоске глубокой За старца брат меня молил». Бахчисарайский фонтан*
Многие, так же как и я, посещали сей фонтан; но иных уже нет, другие странствуют далече.
Сади 1821–1823 Гирей сидел, потупя взор; Янтарь в устах его дымился; Безмолвно раболепный двор Вкруг хана грозного теснился. Всё было тихо во дворце; Благоговея, все читали Приметы гнева и печали На сумрачном его лице. Но повелитель горделивый Махнул рукой нетерпеливой: И все, склонившись, идут вон. Один в своих чертогах он; Свободней грудь его вздыхает, Живее строгое чело Волненье сердца выражает. Так бурны тучи отражает Залива зыбкое стекло. Что движет гордою душою? Какою мыслью занят он? На Русь ли вновь идет войною, Несет ли Польше свой закон1, Горит ли местию кровавой, Открыл ли в войске заговор2, Страшится ли народов гор3, Иль козней Генуи лукавой?4 Нет, он скучает бранной славой, Устала грозная рука; Война от мыслей далека. Ужель в его гарем измена Стезей преступною вошла, И дочь неволи, нег и плена Гяуру сердце отдала? Нет, жены робкие Гирея, Ни думать, ни желать не смея, Цветут в унылой тишине; Под стражей бдительной и хладной На лоне скуки безотрадной Измен не ведают оне. В тени хранительной темницы Утаены их красоты: Так аравийские цветы Живут за стеклами теплицы. Для них унылой чередой Дни, месяцы, лета проходят И неприметно за собой И младость, и любовь уводят. Однообразен каждый день, И медленно часов теченье. В гареме жизнью правит лень: Мелькает редко наслажденье. Младые жены, как-нибудь Желая сердце обмануть, Меняют пышные уборы, Заводят игры, разговоры Или при шуме вод живых, Над их прозрачными струями, В прохладе яворов густых Гуляют легкими роями. Меж ними ходит злой эвнух, И убегать его напрасно: Его ревнивый взор и слух За всеми следует всечасно. Его стараньем заведен Порядок вечный. Воля хана Ему единственный закон; Святую заповедь Корана Не строже наблюдает он. Его душа любви не просит; Как истукан, он переносит Насмешки, ненависть, укор, Обиды шалости нескромной, Презренье, просьбы, робкий взор, И тихий вздох, и ропот томный. Ему известен женский нрав; Он испытал, сколь он лукав И на свободе, и в неволе: Взор нежный, слез упрек немой Не властны над его душой; Он им уже не верит боле. Раскинув легкие власы, Как идут пленницы младые Купаться в жаркие часы, И льются волны ключевые На их волшебные красы, Забав их сторож неотлучный, Он тут; он видит, равнодушный, Прелестниц обнаженный рой; Он по гарему в тьме ночной Неслышными шагами бродит: Ступая тихо по коврам, К послушным крадется дверям, От ложа к ложу переходит; В заботе вечной, ханских жен Роскошный наблюдает сон, Ночной подслушивает лепет; Дыханье, вздох, малейший трепет, – Всё жадно примечает он: И горе той, чей шепот сонный Чужое имя призывал Или подруге благосклонной Порочны мысли доверял! Что ж полон грусти ум Гирея? Чубук в руках его потух; Недвижим и дохнуть не смея, У двери знака ждет эвнух. Встает задумчивый властитель; Пред ним дверь настежь. Молча, он Идет в заветную обитель Еще недавно милых жен. Беспечно ожидая хана, Вокруг игривого фонтана На шелковых коврах оне Толпою резвою сидели И с детской радостью глядели, Как рыба в ясной глубине На мраморном ходила дне. Нарочно к ней на дно иные Роняли серьги золотые. Кругом невольницы меж тем Шербет носили ароматный И песнью звонкой и приятной Вдруг огласили весь гарем: Татарская песня1
«Дарует небо человеку Замену слез и частых бед: Блажен факир, узревший Мекку На старости печальных лет. 2
Блажен, кто славный брег Дуная Своею смертью освятит: К нему навстречу дева рая С улыбкой страстной полетит. 3
Но тот блаженней, о Зарема, Кто, мир и негу возлюбя, Как розу, в тишине гарема Лелеет, милая, тебя». Они поют. Но где Зарема, Звезда любви, краса гарема? – Увы, печальна и бледна, Похвал не слушает она; Как пальма, смятая грозою, Поникла юной головою; Ничто, ничто не мило ей: Зарему разлюбил Гирей. Он изменил!.. Но кто с тобою, Грузинка, равен красотою? Вокруг лилейного чела Ты косу дважды обвила; Твои пленительные очи Яснее дня, чернее ночи. Чей голос выразит сильней Порывы пламенных желаний? Чей страстный поцелуй живей Твоих язвительных лобзаний? Как сердце, полное тобой, Забьется для красы чужой? Но, равнодушный и жестокий, Гирей презрел твои красы И ночи хладные часы Проводит мрачный, одинокий С тех пор, как польская княжна В его гарем заключена. Недавно юная Мария Узрела небеса чужие; Недавно милою красой Она цвела в стране родной; Седой отец гордился ею И звал отрадою своею. Для старика была закон Ее младенческая воля. Одну заботу ведал он, Чтоб дочери любимой доля Была, как вешний день, ясна, Чтоб и минутные печали Ее души не помрачали, Чтоб даже замужем она Воспоминала с умиленьем Девичье время, дни забав, Мелькнувших легким сновиденьем. Всё в ней пленяло: тихий нрав, Движенья стройные, живые И очи томно-голубые. Природы милые дары Она искусством украшала; Она домашние пиры Волшебной арфой оживляла; Толпы вельмож и богачей Руки Марииной искали, И много юношей по ней В страданье тайном изнывали. Но в тишине души своей Она любви еще не знала И независимый досуг В отцовском замке меж подруг Одним забавам посвящала. Давно ль? И что же! Тьмы татар На Польшу хлынули рекою: Не с столь ужасной быстротою По жатве стелется пожар. Обезображенный войною, Цветущий край осиротел; Исчезли мирные забавы; Уныли села и дубравы, И пышный замок опустел. Тиха Мариина светлица… В домовой церкви, где кругом Почиют мощи хладным сном, С короной, с княжеским гербом Воздвиглась новая гробница… Отец в могиле, дочь в плену. Скупой наследник в замке правит И тягостным ярмом бесславит Опустошенную страну. Увы! Дворец Бахчисарая Скрывает юную княжну. В неволе тихой увядая, Мария плачет и грустит. Гирей несчастную щадит: Ее унынье, слезы, стоны Тревожат хана краткий сон, И для нее смягчает он Гарема строгие законы. Угрюмый сторож ханских жен Ни днем, ни ночью к ней не входит; Рукой заботливой не он На ложе сна ее возводит; Не смеет устремиться к ней Обидный взор его очей; Она в купальне потаенной Одна с невольницей своей; Сам хан боится девы пленной Печальный возмущать покой; Гарема в дальнем отделенье Позволено ей жить одной: И, мнится, в том уединенье Сокрылся некто неземной. Там день и ночь горит лампада Пред ликом девы пресвятой; Души тоскующей отрада, Там упованье в тишине С смиренной верой обитает, И сердцу всё напоминает О близкой, лучшей стороне… Там дева слезы проливает Вдали завистливых подруг; И между тем как всё вокруг В безумной неге утопает, Святыню строгую скрывает Спасенный чудом уголок. Так сердце, жертва заблуждений, Среди порочных упоений Хранит один святой залог, Одно божественное чувство… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Настала ночь; покрылись тенью Тавриды сладостной поля; Вдали, под тихой лавров сенью Я слышу пенье соловья; За хором звезд луна восходит; Она с безоблачных небес На долы, на холмы, на лес Сиянье томное наводит. Покрыты белой пеленой, Как тени легкие мелькая, По улицам Бахчисарая, Из дома в дом, одна к другой, Простых татар спешат супруги Делить вечерние досуги. Дворец утих; уснул гарем, Объятый негой безмятежной; Не прерывается ничем Спокойство ночи. Страж надежный, Дозором обошел эвнух. Теперь он спит; но страх прилежный Тревожит в нем и спящий дух. Измен всечасных ожиданье Покоя не дает уму. То чей-то шорох, то шептанье, То крики чудятся ему; Обманутый неверным слухом, Он пробуждается, дрожит, Напуганным приникнув ухом… Но всё кругом его молчит; Одни фонтаны сладкозвучны Из мраморной темницы бьют, И, с милой розой неразлучны, Во мраке соловьи поют; Эвнух еще им долго внемлет, И снова сон его объемлет. Как милы темные красы Ночей роскошного Востока! Как сладко льются их часы Для обожателей Пророка! Какая нега в их домах, В очаровательных садах, В тиши гаремов безопасных, Где под влиянием луны Всё полно тайн и тишины И вдохновений сладострастных! . . . . . . . . . . Все жены спят. Не спит одна. Едва дыша, встает она; Идет; рукою торопливой Открыла дверь; во тьме ночной Ступает легкою ногой… В дремоте чуткой и пугливой Пред ней лежит эвнух седой. Ах, сердце в нем неумолимо: Обманчив сна его покой!.. Как дух, она проходит мимо. . . . . . . . . . . Пред нею дверь; с недоуменьем Ее дрожащая рука Коснулась верного замка… Вошла, взирает с изумленьем… И тайный страх в нее проник. Лампады свет уединенный, Кивот, печально озаренный, Пречистой девы кроткий лик И крест, любви символ священный, Грузинка! всё в душе твоей Родное что-то пробудило, Всё звуками забытых дней Невнятно вдруг заговорило. Пред ней покоилась княжна, И жаром девственного сна Ее ланиты оживлялись И, слез являя свежий след, Улыбкой томной озарялись: Так озаряет лунный свет Дождем отягощенный цвет; Спорхнувший с неба сын эдема, Казалось, ангел почивал И, сонный, слезы проливал О бедной пленнице гарема… Увы, Зарема, что с тобой? Стеснилась грудь ее тоской, Невольно клонятся колени, И молит: «Сжалься надо мной, Не отвергай моих молений!..» Ее слова, движенье, стон Прервали девы тихий сон. Княжна со страхом пред собою Младую незнакомку зрит; В смятенье, трепетной рукою Ее подъемля, говорит: «Кто ты?.. Одна, порой ночною, Зачем ты здесь?» – «Я шла к тебе, Спаси меня; в моей судьбе Одна надежда мне осталась… Я долго счастьем наслаждалась, Была беспечней день от дня… И тень блаженства миновалась; Я гибну. Выслушай меня. Родилась я не здесь, далеко, Далеко… но минувших дней Предметы в памяти моей Доныне врезаны глубоко. Я помню горы в небесах, Потоки жаркие в горах, Непроходимые дубравы, Другой закон, другие нравы; Но почему, какой судьбой Я край оставила родной, Не знаю; помню только море И человека в вышине Над парусами… Страх и горе Доныне чужды были мне; Я в безмятежной тишине В тени гарема расцветала И первых опытов любви Послушным сердцем ожидала. Желанья тайные мои Сбылись. Гирей для мирной неги Войну кровавую презрел, Пресек ужасные набеги И свой гарем опять узрел. Пред хана в смутном ожиданье Предстали мы. Он светлый взор Остановил на мне в молчанье, Позвал меня… и с этих пор Мы в беспрерывном упоенье Дышали счастьем; и ни раз Ни клевета, ни подозренье, Ни злобной ревности мученье, Ни скука не смущала нас. Мария, ты пред ним явилась… Увы, с тех пор его душа Преступной думой омрачилась! Гирей, изменою дыша, Моих не слушает укоров; Ему докучен сердца стон; Ни прежних чувств, ни разговоров Со мною не находит он. Ты преступленью не причастна; Я знаю: не твоя вина… Итак, послушай: я прекрасна; Во всем гареме ты одна Могла б еще мне быть опасна; Но я для страсти рождена, Но ты любить, как я, не можешь; Зачем же хладной красотой Ты сердце слабое тревожишь? Оставь Гирея мне: он мой; На мне горят его лобзанья, Он клятвы страшные мне дал, Давно все думы, все желанья Гирей с моими сочетал; Меня убьет его измена… Я плачу; видишь, я колена Теперь склоняю пред тобой, Молю, винить тебя не смея, Отдай мне радость и покой, Отдай мне прежнего Гирея… Не возражай мне ничего; Он мой; он ослеплен тобою. Презреньем, просьбою, тоскою, Чем хочешь, отврати его; Клянись… (хоть я для Алкорана, Между невольницами хана, Забыла веру прежних дней; Но вера матери моей Была твоя) клянись мне ею Зарему возвратить Гирею… Но слушай: если я должна Тебе… кинжалом я владею, Я близ Кавказа рождена». Сказав, исчезла вдруг. За нею Не смеет следовать княжна. Невинной деве непонятен Язык мучительных страстей, Но голос их ей смутно внятен, Он странен, он ужасен ей. Какие слезы и моленья Ее спасут от посрамленья? Что ждет ее? Ужели ей Остаток горьких юных дней Провесть наложницей презренной? О боже! если бы Гирей В ее темнице отдаленной Забыл несчастную навек Или кончиной ускоренной Унылы дни ее пресек! С какою б радостью Мария Оставила печальный свет! Мгновенья жизни дорогие Давно прошли, давно их нет! Что делать ей в пустыне мира? Уж ей пора, Марию ждут И в небеса, на лоно мира, Родной улыбкою зовут. . . . . . . . . . . Промчались дни; Марии нет. Мгновенно сирота почила. Она давно-желанный свет, Как новый ангел, озарила. Но что же в гроб ее свело? Тоска ль неволи безнадежной, Болезнь, или другое зло?.. Кто знает? Нет Марии нежной!.. Дворец угрюмый опустел; Его Гирей опять оставил; С толпой татар в чужой предел Он злой набег опять направил; Он снова в бурях боевых Несется мрачный, кровожадный: Но в сердце хана чувств иных Таится пламень безотрадный. Он часто в сечах роковых Подъемлет саблю, и с размаха Недвижим остается вдруг, Глядит с безумием вокруг, Бледнеет, будто полный страха, И что-то шепчет, и порой Горючи слезы льет рекой. Забытый, преданный презренью, Гарем не зрит его лица; Там, обреченные мученью, Под стражей хладного скопца Стареют жены. Между ними Давно грузинки нет; она Гарема стражами немыми5 В пучину вод опущена. В ту ночь, как умерла княжна, Свершилось и ее страданье. Какая б ни была вина, Ужасно было наказанье! Опустошив огнем войны Кавказу близкие страны И села мирные России, В Тавриду возвратился хан И в память горестной Марии Вовдвигнул мраморный фонтан, В углу дворца уединенный. Над ним крестом осенена Магометанская луна (Символ, конечно, дерзновенный, Незнанья жалкая вина). Есть надпись: едкими годами Еще не сгладилась она. За чуждыми ее чертами Журчит во мраморе вода И каплет хладными слезами, Не умолкая никогда. Так плачет мать во дни печали О сыне, падшем на войне. Младые девы в той стране Преданье старины узнали, И мрачный памятник оне Фонтаном слез именовали. Покинув север наконец, Пиры надолго забывая, Я посетил Бахчисарая В забвенье дремлющий дворец. Среди безмолвных переходов Бродил я там, где, бич народов, Татарин буйный пировал И после ужасов набега В роскошной лени утопал. Еще поныне дышит нега В пустых покоях и садах; Играют воды, рдеют розы, И вьются виноградны лозы, И злато блещет на стенах. Я видел ветхие решетки, За коими, в своей весне, Янтарны разбирая четки, Вздыхали жены в тишине. Я видел ханское кладбище, Владык последнее жилище. Сии надгробные столбы, Венчанны мраморной чалмою, Казалось мне, завет судьбы Гласили внятною молвою. Где скрылись ханы? Где гарем? Кругом всё тихо, всё уныло, Всё изменилось… но не тем В то время сердце полно было: Дыханье роз, фонтанов шум Влекли к невольному забвенью, Невольно предавался ум Неизъяснимому волненью, И по дворцу летучей тенью Мелькала дева предо мной!.. . . . . . . . . . . Чью тень, о други, видел я? Скажите мне: чей образ нежный Тогда преследовал меня, Неотразимый, неизбежный? Марии ль чистая душа Являлась мне, или Зарема Носилась, ревностью дыша, Средь опустелого гарема? Я помню столь же милый взгляд И красоту еще земную, Все думы сердца к ней летят, Об ней в изгнании тоскую… Безумец! полно! перестань, Не оживляй тоски напрасной, Мятежным снам любви несчастной Заплачена тобою дань – Опомнись; долго ль, узник томный, Тебе оковы лобызать И в свете лирою нескромной Свое безумство разглашать? Поклонник муз, поклонник мира, Забыв и славу и любовь, О, скоро вас увижу вновь, Брега веселые Салгира6! Приду на склон приморских гор, Воспоминаний тайных полный, И вновь таврические волны Обрадуют мой жадный взор. Волшебный край, очей отрада! Всё живо там: холмы, леса, Янтарь и яхонт винограда, Долин приютная краса, И струй и тополей прохлада – Всё чувство путника манит, Когда, в час утра безмятежный, В горах, дорогою прибрежной7, Привычный конь его бежит И зеленеющая влага Пред ним и блещет, и шумит Вокруг утесов Аю-дага… Выписка из путешествия по Тавриде И. М. Муравьева-Апостола8«Вчера ввечеру, подъехав к Бакчисараю и спустившись в ущелину, в которой он лежит, я засветло успел только проехать длинную улицу, ведущую к Хан-сараю (т. е. к ханскому дворцу), на восточном конце города находящемуся. Солнца давно уже не видно было за горами, и сумрак начинал сгущаться, когда я вступил на первый двор сарая. Это не помешало мне пробежать по теремам и дворам таврической Аламбры; и чем менее видимы становилися предметы, тем живее делалася игра воображения моего, наполнившегося радужными цветами восточной поэзии.
Я поведу тебя, мой друг, не из покоев, но так, как должно, от внешних ворот, в которые проезд с улицы, по мосту, чрез узкую Грязную речку, Сурук-су. Прошед в ворота, ты на первом дворе; на пространном параллелограмме, коего противуположный входу, малый бок граничит с садовыми террасами; оба же большие заняты на левой стороне мечетью и службами; а с правой дворцом, состоящим из смежных не одинаковой высоты зданий. На этой правой стороне, чрез ворота, под строением находящиеся, ты проходишь во внутренний двор, где тотчас на левой руке представляются тебе железные двери, пестро в аравском вкусе украшенные, с двуглавым над ними орлом, занявшим место оттоманской луны.
Переступив за порог, ты в пространных сенях, на марморном помосте и на правой руке видишь широкое крыльцо, ведущее на верхние палаты. Но сперва остановимся в сенях и посмотрим на два прекрасные фонтана, беспрестанно лиющие воду из стены в белые марморные чаши: один насупротив дверей, другой тотчас налево.
Дабы не оставить ничего недосказанным о сем нижнем помосте, заметим широкий коридор от левого угла противуположной входу стены, ведущий прямо в домовую ханскую божницу, над дверью коей начертано:
Селамид-Гирей хан, сын Гаджи Селим-Гирея хана.[1]
Другая дверь того же коридора налево дает вход в большую комнату, где диван вокруг стен до половины покоя, с марморным посреди оного водометом. Это убежище прелестно прохладою в знойные часы, когда раскаляются от жару окружающие Бакчисарай горы. Третья дверь ведет в ханский диван, т. е. в комнату, где собирался государственный совет; в нее есть вход и чрез переднюю, снаружи от большого двора.
Когда я опишу тебе одну из зал верхнего жилья, ты будешь иметь понятие о всех прочих, разнствующих между собою одним только большим или меньшим украшением на стенах. Как фасад строения не по прямой черте, а городками, то первое должно заметить, что главные залы освещены с трех сторон; т. е. все из фасада выступающие оных стены всплошь окончатые. Другого входа в залу нет, кроме одной двери боковой, неприметной между пиластрами аравского вкусу, между коими и шкафы, также неприметные, находятся по всей темной этой стене. Над оными (в лучших залах) стекла снутри и снаружи покоя, до потолка, между коими стоят украшения лепной работы, как-то: чаши с плодами, с цветами, или деревцы с чучелами разных птиц. Потолки так же, как и темная стена, столярной работы и весьма красивы: это тоненькая вызолоченная решетка, лежащая на лаковом грунте, густого красного цвета. На полу я увидел знакомые мне в Испании эстеры, т. е. рогожки, весьма искусно сплетенные из тростника, род гениста, и употребляемые вместо ковров на полах кирпичных или каменных. Для защиты от яркости лучей в комнате, с трех сторон освещенной, кроме ставней, служат еще и цветные, узорчатые стекла в окнах, любимое рыцарских за́мков украшение, без сомнения, занятое европейцами от восточных народов, во время крестовых походов. Если в заключение сего общего описания ты представишь себе диван, т. е. подушки, некогда из шелковых тканей, на полу лежащие вокруг всех стен, исключая темной, ты будешь иметь понятие о лучших залах дворца кроме трех или четырех, переделанных для императрицы Екатерины II, в европейском вкусе, с высокими диванами, с креслами и столами. Сия последняя утварь особливо драгоценна для нас крещеных, ибо во всех странах, где проповедуется Коран, правоверные вместо столов употребляют низкие круглые скамьи, на которые ставят подносы, и едят на них сидя, поджав под себя ноги, на полу.
Ты легко догадаться можешь, что в стороне от сего строения находился гарем, неприступный для всех, кроме хана, и для него одного имеющий сообщение через коридор с дворцом. Эта часть более всех в упадке. Разные домики, в коих некогда жертвы любви, или, лучше сказать, любострастия, томилися в неволе, представляют теперь печальную картину разрушения: обвалившиеся потолки, изломанные полы. Время сокрушило узилище; но что в том пользы, когда то же время, роком узницам определенное, протекло для них безотрадно, в рабских угождениях одному, не по сердцу избранному другу, но жестокому властелину! – На краю сего гарема стоит на большом дворе высокая шестиугольная беседка, с решетками вместо окон, из которой, как сказывают, ханские жены, невидимые, смотрели на игры, въезды послов и другие позорища. Иные говорят, что будто бы тут хан любовался фазанами и показывал их любимицам своим. Это последнее потому только вероятно, что петух с семейством своим есть единственная картина, которую супруг-мусульман может представлять невольницам своим в оправдание многоженства. – Между сею полусогнившею беседкою и комнатою, о которой я говорил, на нижнем помосте, с марморным фонтаном, есть прекрасный цветничок, где мирт и розы могли некогда внушать песни татарскому Анакреону.
Но пора оставить сии грудь теснящие памятники невольничества и выйти подышать на чистом воздухе. Вот насупротив больших ворот, на конце двора, к горе примыкающегося, террасы в четыре уступа, на коих плодоносные деревья, виноград на решетках и прозрачные источники, с уступа на другой лиющиеся в каменные бассейны. Может быть, некогда мурзы-царедворцы, уподобляя Гиреев с владыками Вавилона, сравнивали и террасы их с висящими садами Семирамиды: но теперь крымское чудо сие представляет вид опустения, так, как и все памятники в Тавриде. Более всего жаль драгоценнейшего здесь сокровища, воды: многие трубы уже засорились, а некоторые источники и совсем исчезли.
За мечетью, вне двора, кладбище ханов и султанов владетельного дома Гиреев. Прах их покоится под белыми, марморными гробницами, осененными высокими тополями, ореховыми и шелковичными деревьями. Тут лежат Менгли и отец его, основатель могущества царства крымского. Все памятники покрыты надписями…
Прежде нежели оставить сию юдоль сна непробудного, я укажу тебе отсюда на холм, влево от верхней садовой террасы, на коем стоит красивое здание с круглым куполом: это мавзолей прекрасной грузинки, жены хана Керим-Гирея. Новая Заира, силою прелестей своих, она повелевала тому, кому всё здесь повиновалось; но не долго: увял райский цвет в самое утро жизни своей, и безотрадный Керим соорудил любезной памятник сей, дабы ежедневно входить в оный и утешаться слезами над прахом незабвенной. Я сам хотел поклониться гробу красавицы, но нет уже более входа к нему; дверь наглухо заложена. Странно очень, что все здешние жители непременно хотят, чтобы эта красавица была не грузинка, а полячка, именно какая-то Потоцкая, будто бы похищенная Керим-Гиреем. Сколько я ни спорил с ними, сколько ни уверял их, что предание сие не имеет никакого исторического основания и что во второй половине XVIII века не так легко было татарам похищать полячек; все доводы мои остались бесполезными: они стоят в одном: красавица была Потоцкая; и я другой причины упорству сему не нахожу, как разве принятое и справедливое мнение, что красота женская есть, так сказать, принадлежность рода Потоцких».
IIОтрывок из письма9Из Азии переехали мы в Европу[2] на корабле. Я тотчас отправился на так названную Митридатову гробницу (развалины какой-то башни); там сорвал цветок для памяти и на другой день потерял без всякого сожаления. Развалины Пантикапеи не сильнее подействовали на мое воображение. Я видел следы улиц, полузаросший ров, старые кирпичи и только. Из Феодосии до самого Юрзуфа ехал я морем. Всю ночь не спал; луны не было; звезды блистали; передо мною в тумане тянулись полуденные горы… «Вот Четырдаг», – сказал мне капитан. Я не различил его, да и не любопытствовал. Перед светом я заснул. Между тем корабль остановился в виду Юрзуфа. Проснувшись, увидел я картину пленительную: разноцветные горы сияли; плоские кровли хижин татарских издали казались ульями, прилепленными к горам, тополи, как зеленые колонны, стройно возвышались между ними; справа огромный Аюдаг… и кругом это синее, чистое небо, и светлое море, и блеск, и воздух полуденный…
В Юрзуфе жил я сиднем, купался в море и объедался виноградом; я тотчас привык к полуденной природе и наслаждался ею со всем равнодушием и беспечностию неаполитанского Lazzarone.
Я любил, проснувшись ночью, слушать шум моря и заслушивался целые часы. В двух шагах от дома рос молодой кипарис; каждое утро я посещал его и к нему привязался чувством, похожим на дружество. Вот всё, что пребывание мое в Юрзуфе оставило у меня в памяти.
Я объехал полуденный берег, и путешествие М. оживило во мне много воспоминаний, но страшный переход его по скалам Кикенеиса не оставил ни малейшего следа в моей памяти. По горной лестнице взобрались мы пешком, держа за хвост татарских лошадей наших. Это забавляло меня чрезвычайно и казалось каким-то таинственным, восточным обрядом. Мы переехали горы, и первый предмет, поразивший меня, была береза, северная береза! Сердце мое сжалось: я начал уж тосковать о милом полудне, хотя всё еще находился в Тавриде, всё еще видел и тополи и виноградные лозы. Георгиевский монастырь и его крутая лестница к морю оставили во мне сильное впечатление. Тут же видел я и баснословные развалины храма Дианы. Видно, мифологические предания счастливее для меня воспоминаний исторических, по крайней мере тут посетили меня рифмы.
В Бахчисарай приехал я больной. Я прежде слыхал о странном памятнике влюбленного хана. К** поэтически описывала мне его, называя la fontaine des larmes[3]. Вошед во дворец, увидел я испорченный фонтан; из заржавой железной трубки по каплям падала вода. Я обошел дворец с большой досадою на небрежение, в котором он истлевает, и на полуевропейские переделки некоторых комнат. N. N. почти насильно повел меня по ветхой лестнице в развалины гарема и на ханское кладбище:
Но не тем В то время сердце полно было; лихорадка меня мучила.
Что касается до памятника ханской любовницы, о котором говорит М., я о нем не вспомнил, когда писал свою поэму, а то бы непременно им воспользовался.
Цыганы*
1824 Цыганы шумною толпой По Бессарабии кочуют. Они сегодня над рекой В шатрах изодранных ночуют. Как вольность, весел их ночлег И мирный сон под небесами. Между колесами телег, Полузавешанных коврами, Горит огонь; семья кругом Готовит ужин; в чистом поле Пасутся кони; за шатром Ручной медведь лежит на воле. Всё живо посреди степей: Заботы мирные семей, Готовых с утром в путь недальний, И песни жен, и крик детей, И звон походной наковальни. Но вот на табор кочевой Нисходит сонное молчанье, И слышно в тишине степной Лишь лай собак да коней ржанье. Огни везде погашены, Спокойно всё, луна сияет Одна с небесной вышины И тихий табор озаряет. В шатре одном старик не спит; Он перед углями сидит, Согретый их последним жаром, И в поле дальное глядит, Ночным подернутое паром. Его молоденькая дочь Пошла гулять в пустынном поле. Она привыкла к резвой воле, Она придет: но вот уж ночь, И скоро месяц уж покинет Небес далеких облака; Земфиры нет как нет, и стынет Убогий ужин старика. Но вот она. За нею следом По степи юноша спешит; Цыгану вовсе он неведом. «Отец мой, – дева говорит, – Веду я гостя: за курганом Его в пустыне я нашла И в табор на́ ночь зазвала. Он хочет быть, как мы, цыганом; Его преследует закон, Но я ему подругой буду. Его зовут Алеко; он Готов идти за мною всюду». Старик
Я рад. Останься до утра Под сенью нашего шатра Или пробудь у нас и доле, Как ты захочешь. Я готов С тобой делить и хлеб и кров. Будь наш, привыкни к нашей доле, Бродящей бедности и воле; А завтра с утренней зарей В одной телеге мы поедем; Примись за промысел любой: Железо куй иль песни пой И села обходи с медведем. Алеко
Я остаюсь. Земфира
Он будет мой: Кто ж от меня его отгонит? Но поздно… месяц молодой Зашел; поля покрыты мглой, И сон меня невольно клонит… ——— Светло. Старик тихонько бродит Вокруг безмолвного шатра. «Вставай, Земфира: солнце всходит, Проснись, мой гость, пора, пора! Оставьте, дети, ложе неги». И с шумом высыпал народ, Шатры разобраны, телеги Готовы двинуться в поход; Всё вместе тронулось: и вот Толпа валит в пустых равнинах. Ослы в перекидных корзинах Детей играющих несут; Мужья и братья, жены, девы, И стар и млад вослед идут; Крик, шум, цыганские припевы, Медведя рев, его цепей Нетерпеливое бряцанье, Лохмотьев ярких пестрота, Детей и старцев нагота, Собак и лай, и завыванье, Волынки говор, скрып телег – Всё скудно, дико, всё нестройно; Но всё так живо-непокойно, Так чуждо мертвых наших нег, Так чуждо этой жизни праздной, Как песнь рабов однообразной. ——— Уныло юноша глядел На опустелую равнину И грусти тайную причину Истолковать себе не смел. С ним черноокая Земфира, Теперь он вольный житель мира, И солнце весело над ним Полуденной красою блещет; Что ж сердце юноши трепещет? Какой заботой он томим? Птичка божия не знает Ни заботы, ни труда, Хлопотливо не свивает Долговечного гнезда, В долгу ночь на ветке дремлет; Солнце красное взойдет, Птичка гласу бога внемлет, Встрепенется и поет. За весной, красой природы, Лето знойное пройдет – И туман и непогоды Осень поздняя несет: Людям скучно, людям горе; Птичка в дальние страны, В теплый край, за сине море Улетает до весны. Подобно птичке беззаботной И он, изгнанник перелетный, Гнезда надежного не знал И ни к чему не привыкал. Ему везде была дорога, Везде была ночлега сень; Проснувшись поутру, свой день Он отдавал на волю бога, И в жизни не могла тревога Смутить его сердечну лень. Его порой волшебной славы Манила дальная звезда, Нежданно роскошь и забавы К нему являлись иногда; Над одинокой головою И гром нередко грохотал; Но он беспечно под грозою И в вёдро ясное дремал. И жил, не признавая власти Судьбы коварной и слепой; Но боже, как играли страсти Его послушною душой! С каким волнением кипели В его измученной груди! Давно ль, надолго ль усмирели? Они проснутся: погоди. ——— Земфира
Скажи, мой друг: ты не жалеешь О том, что бросил навсегда? Алеко
Что ж бросил я? Земфира
Ты разумеешь: Людей отчизны, города. Алеко
О чем жалеть? Когда б ты знала. Когда бы ты воображала Неволю душных городов! Там люди в кучах, за оградой, Не дышат утренней прохладой, Ни вешним запахом лугов; Любви стыдятся, мысли гонят, Торгуют волею своей, Главы пред идолами клонят И просят денег да цепей. Что бросил я? Измен волненье, Предрассуждений приговор, Толпы безумное гоненье Или блистательный позор. Земфира
Но там огромные палаты, Там разноцветные ковры, Там игры, шумные пиры, Уборы дев там так богаты! Алеко
Что шум веселий городских? Где нет любви, там нет веселий; А девы… Как ты лучше их И без нарядов дорогих, Без жемчугов, без ожерелий! Не изменись, мой нежный друг! А я… одно мое желанье С тобой делить любовь, досуг И добровольное изгнанье. Старик
Ты любишь нас, хоть и рожден Среди богатого народа; Но не всегда мила свобода Тому, кто к неге приучен. Меж нами есть одно преданье1: Царем когда-то сослан был Полудня житель к нам в изгнанье. (Я прежде знал, но позабыл Его мудреное прозванье.) Он был уже летами стар, Но млад и жив душой незлобной: Имел он песен дивный дар И голос, шуму вод подобный. И полюбили все его, И жил он на брегах Дуная, Не обижая никого, Людей рассказами пленяя. Не разумел он ничего, И слаб, и робок был, как дети; Чужие люди за него Зверей и рыб ловили в сети; Как мерзла быстрая река И зимни вихри бушевали, Пушистой кожей покрывали Они святого старика; Но он к заботам жизни бедной Привыкнуть никогда не мог; Скитался он иссохший, бледный, Он говорил, что гневный бог Его карал за преступленье, Он ждал: придет ли избавленье. И всё несчастный тосковал, Бродя по берегам Дуная, Да горьки слезы проливал, Свой дальный град воспоминая. И завещал он, умирая, Чтобы на юг перенесли Его тоскующие кости, И смертью – чуждой сей земли – Не успокоенные гости. Алеко
Так вот судьба твоих сынов, О Рим, о громкая держава! Певец любви, певец богов, Скажи мне: что такое слава? Могильный гул, хвалебный глас, Из рода в роды звук бегущий Или под сенью дымной кущи Цыгана дикого рассказ? ——— Прошло два лета. Так же бродят Цыганы мирною толпой; Везде по-прежнему находят Гостеприимство и покой. Презрев оковы просвещенья, Алеко волен, как они; Он без забот и сожаленья Ведет кочующие дни. Всё тот же он, семья всё та же; Он, прежних лет не помня даже, К бытью цыганскому привык. Он любит их ночлегов сени, И упоенье вечной лени, И бедный, звучный их язык. Медведь, беглец родной берлоги, Косматый гость его шатра, В селеньях, вдоль степной дороги, Близ молдаванского двора Перед толпою осторожной И тяжко пляшет, и ревет, И цепь докучную грызет. На посох опершись дорожный, Старик лениво в бубны бьет, Алеко с пеньем зверя водит, Земфира поселян обходит И дань их вольную берет; Настанет ночь; они все трое Варят нежатое пшено; Старик уснул – и всё в покое… В шатре и тихо, и темно. ——— Старик на вешнем солнце греет Уж остывающую кровь; У люльки дочь поет любовь. Алеко внемлет и бледнеет. Земфира
Старый муж, грозный муж, Режь меня, жги меня: Я тверда, не боюсь Ни ножа, ни огня. Ненавижу тебя, Презираю тебя; Я другого люблю, Умираю любя. Алеко
Молчи. Мне пенье надоело, Я диких песен не люблю.