Озвереешь!»
Когда все это говорил Игнатьев, механик Петрович только покуривал, помалкивал, занимался своими делами: то вездеход чинил, то костер разжигал, а то и просто сидел рядом с отсутствующим видом. Игнатьев часто ссылался на него, говоря: «Вот Петрович не даст соврать», или «Спросите у Петровича», или «Петрович, верно я говорю?» Механик не то чтобы «да» сказать или «нет», даже головой не шевелил, даже глазами не двигал, хотя одно его присутствие таинственным образом прибавляло словам Игнатьева убедительность.
А потом Петрович сам заговорил, но только тогда, когда я однажды остался единственным его слушателем. А начал он с того, что угостил меня свежей корюшкой, которую захватил из дома и которая пахла ранними огурцами. Я тут же сказал об этом Петровичу, он улыбнулся и заметил, что сразу видно во мне человека с материка. «Мы тут, — сказал он, — считаем, что это, наоборот, свежие огурцы пахнут корюшкой».
ИСПОВЕДЬ ПЕТРОВИЧА. «У меня, как бы вам попроще сказать, шестеро детей. На станции, правда, хоть и знают, сколько у меня детей, но говорят по-разному — в приклейку к обстоятельствам. Если надо в ночь выезжать на вездеходе, а я ворчу, Диаров говорит: «Ну чего ты, Петрович, разворчался? Мы тебе зарплатки прибавим, у тебя детишек-то сколько? Двое-трое?» А если меня в пример кому ставят, то говорят: «Петрович наш не пьет, хотя с его десятью пацанятами кто бы не запил!»
Старшому моему, чтоб не соврать, тринадцать годов, наверное. Младшему — шестой пошел. Четверо — девчонки, два — парня. Хотя нет, соврал: девчонка была и мальчик, потом три девочки подряд пошли, потом мальчиком все закрылось. И все по очереди — в школу. Почти каждый год отправляю. Старшая уже в восьмом, теперь очередь Сереги, потом Альбина пойдет, а уж потом Игорек. Я вам, похоже, так рассказал, как вроде задачку на сообразительность: а ну-ка, расставьте всех моих детишек по их годам и по имени-отчеству!
Сколько мне лет, а? Сорока еще нет. А выгляжу на все шестьдесят, верно? Потому как трудно управляться с двумя десятками ребятишек, как сказали бы у нас на «мерзлотке».
Я впервые приехал сюда в пятьдесят первом, потом уехал в пятьдесят третьем, вернулся в пятьдесят шестом, снова уехал в пятьдесят восьмом и обратно вернулся в шестидесятом. Трудно прирастал, но теперь прирос окончательно. Жена моя, Мария Никифоровна, — брошенная, я взял ее с двумя ребятами, с Татьяной и Серегой, уже готовыми. Отец их в Россию уехал, в деревню. А те четверо — мои, то есть общие. Живем мы в двух комнатах, а дом по типу русской избы: печь посередке. Мария моя работает кочегаром. И вот считайте: мой оклад да три надбавки и жена получает с надбавками — жить можно.
А было б образование! У меня и у жены по шесть классов. Учиться бы, конечно, надо, тем более что на станции почти все учатся. Игнатьев всех гнал на учебу, а за меня даже написал заявление в вечернюю. Вот мы с Марией Никифоровной и пошли в седьмой класс. Решаем задачки, а если не получается, нам Татьяна алгебраически помогает, а Людка, которая в пятом, арифметически. Привлекли их, выходит, к общественной работе.
Школа в поселке. В пургу мы встречаем детей, а так сами ходят. Иногда пристанут: «Отвези, папа!» — «Вы что, — говорю, — министровы деточки, чтобы на вездеходах разъезжать? А ну марш пешком!» Понимают. И так уж повелось, что все станционные подкидывают нам ребятишек, если куда надо сходить — в кино ли, в клуб на танцы, в поле уехать или в командировку. Когда один ребенок, а подбрасывают шестерых, это чувствуется. А когда к шестерым седьмого, седьмой не виден.
И вот у меня казус какой вышел, до сих пор не приду в голову: может такое получиться или не может? Где-то в поселке, при больнице, есть аптечный склад. Школьники, ну и моя Людка, конечно, забрались в этот склад и утащили какие-то витамины. Дело, не спорю, замяли, там и Грушин сын попался, и ограничились скандалом. Как вдруг приходит мне бумага на пятьдесят рублей! Плати, мол, за дочкины дела. А я не согласен. И написал прокурору заявление, что за один час, что они там в складе провозились, моя Людка на пятьдесят рублей витаминов наесть не может: помрет же, дура! И почему это Грушин сын ел бесплатно, а моей счет прислали? Да вся наша семья из восьми душ за год такого не съест! И написал еще, что пять рублей — это уж ладно, возражать не буду, и уж скоро месяц, как жду ответа: пересчитывают небось. А подписался: «Коммунист и член профсоюза с такого-то года». Подействует — нет, как вы думаете?
Когда я сюда приехал, у нас на станции ни одного члена профсоюза, кроме меня, не было. А нынче вон сколько, но когда намедни выбирали местком, Игнатьев в Областной по делу уехал, кто в поле, кто приболел, и нас трое только и было. Ведем, значит, хотя и в нарушение устава, наше собрание: двое — в президиуме, председатель и секретарь, один — в зале. Утвердили повестку, стали выбирать председателя месткома. Кого? Тут встает лаборант Аржаков и говорит: «Предлагаю избрать меня!», то есть его. Я Ваську Аржакова давно знаю, человек хороший, только закладывает, но, думаю, пусть попредседательствует, может, исправится. Проголосовали тайным голосованием, и получилось единогласно: три бюллетеня, три «за», недействительных и «против» не оказалось. Но Аржаков, стервец, выпивать не бросил, а стал появляться на массах в нетрезвом виде. И пошло по станции: «Где председатель?» — «В шурфе!» — это значит выпимши. И если кто-то разливает водку по стаканам да говорит Аржакову: «Вась, ты скажи, когда остановиться», он все молчит и молчит, а этот все льет и льет и вот так, лья, говорит: «Чего молчишь, Вась?» — а тот и отвечает: «Ты что, краев не видишь?»
С выпивкой у нас хорошо. То есть плохо, конечно, а хорошо в том смысле, что пьют хорошо: много. В нашей поселковой библиотеке, поди, тысяч пятнадцать книг, и на каждую книгу надо записываться загодя — только тогда и достанется. Из полутора тысяч жителей, думаю, кроме малых детишек, — все читатели. Я к тому говорю, что не зря наш поселок занимает первое место в крае по читке книг. А по количеству выпитого?
Был такой случай. Один прибор, ультратермостат, как известно, работает на спирту. И вот заметили, что спирт стал убавляться. А прибор весь закрытый! Правда, две трубки из него торчат, но втянуть через них спирт невозможно: сил ни у кого не хватит, нужны не легкие, а насос. А потом узнали: Васька Аржаков! Он, хитрец, догадался не в себя вдувать, а, наоборот, из себя: в одну трубочку дунет, из другой и цедится!
Да что об этом говорить, если он даже средство от облысения пил! Я заметил по жизненному опыту: чем меньше у человека забот, тем больше он пьет. У нас тут, кроме профессии, никаких дел больше нету. Кончил работу — что делать? Иду, бывало, в поселок, а встречь мне Аржаков. Вижу: коробку несет под мышкой.
— Что, — спрашиваю, — купил?
— Ботинки.
Ботинки и ботинки. Ладно. Иду на следующий день, опять мне встречь, и опять коробка.
— А это что?
— Ботинки.
А глаза как у кролика. И в сторону ведет. Ну, думаю, попадись еще — ревизию наведу! И, как на грех, встречается втреть. Взял я эту коробку, раскрыл, а там «Тройной» в пузырьках! Хотел я тогда письмо в правительство писать: зря, мол, выпускаете «Тройной» в разновес. Завалялись у человека в кармане копейки, он сразу за пузырек. Люди и напиваются. А ежели бы выпускали в продажу в бутылях по тридцать литров, не каждый бы раскошелился, а складываться — тут уже втрех не обойтись, тут всей организацией надо, и сознательные тогда легче найдутся.
Да, разный у нас народ. Вот только что приняли двух подсобных, потом одного кочегара и одного лаборанта, всего четырех человек. Так на двоих уже пришли исполнительные листы: бегают от детей. У нас про алиментщиков говорят, что они не с северной надбавкой работают, а с «южной». Вот так-то. И все они в поле просятся: подальше от закона!
И что странно, люди ведь хорошие, только жизнь у них не сложилась. Тот же Васька Аржаков. Семья у него — сам-пятый, образование ниже среднего, всю войну прошел, как наденет в День Победы китель — жмурься от орденов! Да вы его сами увидите, он в мальцевском отряде за повара, хотя на эту должность добровольцев нет. И топливо надо заготавливать, и шурфы копать наравне со всеми, и мостки ставить, и проруби рубить, и в самой кашеварке на всех не угодишь. Однако Васька сам попросился, и перед дорогой Игнатьев ему сказал: «Решение твое, Аржаков, мудрое. Поезжай, и пусть алкогольный дух из тебя весь выходит».
На станции за Аржаковым обычно я присматриваю, в поле — Ваня Бражко, вы его тоже увидите. Ну, скажу вам, гений — не человек! И столяр, и плотник, и электрик, и руки золотые, и голова светлая, и в рот не берет ни грамма, и только одна беда: с женой разладилось. Раз пять она отсюдова уезжала на материк и столько же возвращалась: измучила Ваню хуже синей тоски. У нас примета: если выходит Бражко на улицу в мороз не мороз без шапки, значит — уехала; это он, провожая ее, хватал шапкой об землю и больше не поднимал. А когда шапка опять на голове, мы знали: вернулась бражковская Софья и первым делом купила ему шапку. Сейчас он вроде без шапки должен ходить… Сам маленький, в плечах — полтора на полтора, вынослив, черт, а руки — железо. Однажды он копал канаву в одиннадцать метров длины, в метр ширины и столько же глубины, а перед тем, как копать, сказал Игнатьеву: «Давай, говорит, я канаву сделаю, и пойдем на охоту?» Игнатьев возьми и в шутку брякни: «Если за полдня выкопаешь, пойдем». Так Ваня за три часа ее вырыл: два мэнээса описывали грунт — не поспевали! Потом они пошли на охоту, и Ваня из благодарности сказал Игнатьеву: «Если ты сейчас ногу сломаешь, я тебя на руках донесу!» В другой раз он с двенадцатью бутылками из-под шампанского, в которые налили образцы воды, прошагал шестьдесят километров. Ребята потом взвесили — в ужас пришли: два пуда! С кем бы Бражко в поле ни ходил, он все вещи на себе таскал. Особенно любил он Жихарева, который до Игнатьева был хозяином станции. Тащит, бывало, его вещи и свои и даже планшетку чью-то, а Жихарев ему по дороге жалобно и говорит: «Вань, а Вань, может, передохнем?»
За Аржакова Иван взялся после одного случая, когда они чуть не погибли. Пустили их однажды с поля на станцию за продуктами: вездеход сломался, я ждал запчасти, а вертолет с базы спасал какую-то приблудшую экспедицию. Пришлось выходить из положения своими силами, а если кого посылать, то лучше Бражко не придумаешь. Аржакова дали ему в помощь, чтоб скучно не было, и они пошли. Первый домик для обогрева и отдыха был километрах в тридцати. В этом домике местный охотник жил, Димкой звали. Он и рассказал потом, чего Бражко рассказать не сумел, а от Ивана было известно вот что.
Шли они, шли, и на восемнадцатом километре настигла их иультинская пурга. Такой нигде больше не сыщешь, как у нас, а зовется иультинской по имени одного рудника. Мороз, считайте, градусов тридцать, и при этом страшный ветер, так что в пересчете на жесткость климата все одиннадцать баллов. А тут Аржаков вдруг захотел по-большому, хоть ложись и помирай. Сделал он свое естественное дело, а застегнуть штаны уже не может, пальцы окоченели. Оно бы плюнуть можно, не на балу в Кремле, да идти нельзя: падают штаны, и нет от них спаса! Иван ему сам с полчаса застегивал и только свой полушуб случайно расстегнул — и все, и ничего уж с ним сделать нельзя: не застегнешь. И вдруг упал Аржаков на колени и заорал: «Закопай меня, Ваня! Уходи сам! Я тут умирать буду!» Иван ему: «Иди, дурак эдакий!» — и матом заругался, а тот не только не идет, уже и голоса чужого не разбирает. И тогда взял его Бражко на плечи и понес, а что потом было — не знает. А потом Димка-охотник нам говорил: прошел Бражко с Аржаковым на плечах не меньше десяти километров, добрался до домика, отворил дверь, сбросил Ваську, как полено, на пол, пнул зачем-то ногой, а потом лег поперек комнаты и уснул. Двое суток проспал. Весь был обмороженный, и Димка сонного спиртом растирал. С тех пор Ваня для Аржакова что для нас с вами мама с папой. Скажет Аржакову: «Не пить!» — и будто лекарство какое ему вкалывает: тот мучается, а пить не может. И ждет не дождется, когда Иван появится без шапки: тут Аржакову лафа, потому что Ваня в горе шефство кончает. Ну, не золотые они люди, не работяги?»
Марина Григо называла Бориса Мальцева «мятущимся Бобом», а в ее голосе, когда она говорила о нем, появлялись, я бы сказал, материнские нотки. Бобу Мальцеву было двадцать три года — при этом совершенно седая голова, а борода, наоборот, как смоль черная. Я спросил шутливо:
— Любовь?
— Попробуй вам скажи! — ответил Боб. — Запишите лучше: результат пигментации, хотя на самом деле это действительно результат пигментации.
Мы сразу нашли с ним общий язык. Никто не мешал нам беседовать, кроме оводов, которые дикими ордами, загораживая свет, летали надо мной, а Боба почему-то не трогали, будто он был несъедобным, а я лакомым кусочком…
ИСПОВЕДЬ БОБА МАЛЬЦЕВА. «Вы не возражаете против маленькой популярной лекции? Ну и отлично. Диаров однажды заметил, что лед, и без того прозрачный, от солнечных лучей становится еще прозрачней, то есть проницаемость лучами увеличивается. Явление очень важное и довольно странное. От него зависит весенний прогрев воды подо льдом, а от этого, в свою очередь, подтаивание льда снизу, следовательно — сроки таяния на озерах и в лиманах, следовательно — сроки навигации. Такая незамысловатая цепочка.
Между тем логичней было бы как раз наоборот: чтобы лед от солнца мутнел, оплавлялся и пропускал меньше лучей. Верно?
Короче, мы заинтересовались механизмом этого странного явления. Теперь еще чуть-чуть сведений, и вам все станет абсолютно ясно, а также то, к чему я это говорю: не за-ради, смею вас уверить, самой лекции.
Лед, как вы знаете, кристаллическое вещество. От солнца, то есть от тепла, происходит плавление контактов — тех мест, где соединяются между собой кристаллы. Кроме того, лед может плавиться еще и внутри кристаллов: так называемый «эффект Тиндаля», — довольно известный эффект, мы называем его «цветами Тиндаля», потому что внутри кристалла появляются очень красивые шестилепестковые «цветы». Учтите при этом, что лед, переходя в воду, теряет свой объем на десять процентов, а вес его остается прежним. То есть в кристалле, очевидно, есть пустоты, они ликвидируются при плавлении, вот и уменьшается из-за этого объем.
Вам интересно, простите? По-моему, это звучит как симфония, а интригует, как детектив.
Итак, что же это за пустоты? Очень просто: «цветы Тиндаля»! Пока «цветы» есть, пустота искажает и ослабляет лучевое воздействие, а когда их нет, когда они погибают под солнечными лучами, радиация увеличивается!
Просто до гениальности.
В свое время отряду Карпова было поручено поставить по этому поводу серию опытов и провести наблюдения, то ли подтверждающие гипотезу, то ли опровергающие ее. Площадку Карпов выбрал на озере Светлом, оно самое теплое из близлежащих озер, в нем даже купаться можно в августе и в июле: двенадцать градусов тепла. Вы уже знаете, наверное, что если Карпов берется за дело, то берется основательно. Он сделал расчеты радиационного баланса, которыми до него никто никогда не занимался, разработал совершенно новую методику исследований, и эта тема стала главной составной частью его будущей диссертации. Он убил на это дело кучу времени, и единственное, чего Карпову сейчас не хватает, так это опытных данных.
Я, стало быть, довожу испытания до конца.
Пока что у нас не очень получается. Мы еще до весны провозимся, до наступления лета, а на лето опыты придется прервать: лед на озере может провалиться. С осени опять начнем, а зима даст окончательный ответ на все вопросы, и мы будем точно знать так называемый тепловой баланс воды. По предварительным данным, вода подо льдом должна даже зимой нагреваться: низкие температуры тут не помеха, поскольку если явление существует и радиация действительно увеличивается — а Карпов теоретически это уже доказал, — то и практически лучи зимнего солнца все равно проникнут под лед.
Не знаю, как распорядится сейчас Игнатьев, но, вероятно, он снимет отряд с якоря и отправит на станцию. А я останусь здесь до осени с кем-нибудь из рабочих. Лучше всего с Аржаковым, мне с ним спокойно, я у него как у Христа за пазухой.
Но к одному я никак не приложу ума: чем все это дело теперь закончится? Денег и времени уже ухлопали много, общая постановка задачи принадлежит Диарову, но в его докторскую тепловой баланс никак не лезет, — значит, я перед Карповым должен быть за все в ответе? А на фиг мне это нужно? Карпов мне сказал: «Доведи, мол, опыты до ума». — «А потом, — спрашиваю, — что?» — «А потом данные отдашь мне». — «Значит, — говорю, — ты будешь у меня Диаровым, а я у тебя Карповым?» Хотите верьте, хотите нет, а он смутился.
Буду откровенным: я Карпова и Рыкчуна знаю давно. Поступал на первый курс — они переходили на четвертый, и тут за полгода работы на них нагляделся. Предполагаю, что Карпов вам нравится, а Рыкчун — нет. Если так, вы правы только наполовину. И Вадим не такой уж подлец, и Карпов не такой уж кристалл. Я им, конечно, не судья, но мнение имею: и в том и в другом есть «цветы Тиндаля», то есть пустоты, и чем быстрее они оплавятся, тем оба они будут пропускать больше света. Я готов им в глаза это сказать, так что, если хотите, можете передать ребятам мое мнение.
Но если еще откровенней, то я мечтаю заняться совсем почвоведением. Хорошо заняться, серьезно и основательно. Вы спросите: почему? Почему вдруг я, мерзлотовед, хочу полезть в землю?
Чтоб не зависеть ни от кого! Почва здесь — всего один, метр глубины, дальше вечная мерзлота. А на метр вглубь я и сам могу копать, мне ничья помощь не нужна: ни тракторов не нужно, ни машин, ни людей. Лопата и кирка — моя стихия! Многие научные сотрудники мечтают о такой самостоятельности. Потому что, как только попросишь у Диарова или Игнатьева помощника или еще чего, они мгновенно вмешиваются в твои заботы и начинают грести под себя. Получается форменный грабеж!
Я уже давно пришел к выводу о необходимости коллективного руководства наукой, коллективного исследования и коллективной защиты диссертаций. Иначе уходишь в другую крайность и становишься индивидуалистом. Вы читали Ришара? Я нашел в его дневниках: «Можно делать либо шедевры, либо подлости…»
Ничто не спасало меня от оводов, даже бязевый полог, под которым мы сидели, и Боб Мальцев вдруг расхохотался:
— Вы посмотрите, разве это логично? Оводы кусают вас — человека, который намного их сильнее, и нет вам спасения. Верно? А оводов пожирают вот эти маленькие птички. Вы же, при желании, можете попросить Аржакова наловить пичужек и изжарить их на сковородке. Спрашивается: из всего этого можно сделать вывод о том, кто кого сильнее? Кто кем повелевает?
Была весна. Из маленькой норки вылезла евражка, встала палочкой, посвистела и вновь спряталась в норку. Я высунул голову из-под полога, поглядел на легионы оводов и подумал о том, что, если я буду писать когда-нибудь повесть о молодых ученых-мерзлотоведах, мне не следует забывать о маленьких пичужках, которые имеют запас еды по крайней мере на столетие…
ЭПИЛОГ
Я закончил повествование многоточием, а многоточие — это, говорят, призыв к раздумью. Ничего другого, кроме раздумья, я предложить читателю не могу. Скажу еще, что, вернувшись в Москву, я написал статью, ее напечатали в моей газете, и одна мысль этой статьи была выражена такими словами:
«Не знаю, быть может, в конце концов и родилась бы гениальная диссертация Диарова, способная внести существенный вклад в науку. Может быть, и Игнатьев, оказавшись в институте, довел бы свою тему до конца. Не исключено, наконец, что Рыкчун стал бы прекрасным администратором и хозяйственником, возглавив станцию, а со временем — и Северный институт. Все это, повторяю, могло иметь место. Но можно ли этими целями оправдать предательство и коварство, подсидки и провокации, подлость и жестокость? Можно ли «драму людей» доводить до такого состояния, чтобы она затмевала науку, отодвигала ее на десятый план, на первый выдвигая личные цели? И стоят ли эти цели, какими бы крупными или мелкими они ни были, какими бы важными и значительными ни казались, — стоят ли они того, чтобы ломались человеческие судьбы и изменялась человеческая суть?»
Как видит читатель, публикация носила превентивный характер: я ставил перед собою задачу не столько разрешить конкретный случай, сколько предупредить ему подобные. На судьбе героев статья почти не отразилась. Увы, дело было сделано. Конфликт произошел на Крайнем Севере — далеко от многочисленных инстанций, способных притормозить или ускорить его развитие, он созревал почти без помех, предельно обнажая человеческие характеры и нравы. И когда, созрев, лопнул, одно это уже принесло облегчение его участникам. Я понимал, что каждый из шестерых участников конфликта, уцелев физически, вынес для себя и своего будущего гораздо больше того, что я мог бы ему подсказать или для него добиться.
Вопрос, по крайней мере для меня, стоял шире: может и должен ли современный человек «делать карьеру»? Мастер — стремиться в директорское кресло? Рядовой врач — к профессорскому званию? Выпускники вуза — к докторской диссертации? Младший лейтенант — к жезлу маршала? Да ради бога! — отвечал я своей статьей. Все дело в том, какие методы и способы избирает человек для достижения своих целей, какими руками, чистыми или нечистыми, прокладывает путь. И какую ставит перед собой сверхзадачу: благо себе или пользу обществу?
Уже давно замечено, что между традиционно презрительным отношением общества к понятию «карьерист» и нормальным желанием каждого человека вложить в свой походный ранец «жезл маршала» существует противоречие: этот «жезл» мы всячески приветствуем и пропагандируем, а реальные шаги к нему почему-то всегда осуждаем! Не пора ли нам освежить древнее понятие «карьерист» современными представлениями? Не пора ли изъять карьериста из одного ряда с негодяем, подлецом, предателем? Ведь это не так! Подлец есть подлец по своей сути, и методы подлеца никогда не расходятся с его существом. А здесь негативность заложена только в способе достижения цели, но не в самой цели, — и это очень важно установить, чтобы напрасно не уничижать шагающих вверх по лестнице.
Так написал я в статье, держа перед своими глазами всю «шестерку».
Мэнээсы не позволяли мне забыть себя ни на секунду. Какое-то время мы переписывались, звонили друг другу по телефону, они долго были у меня на виду. Я знал, что Рыкчун опять уехал в поле — уехал один, в лодке, чтобы находиться в постоянном движении, питался тем, что убивал из ружья, и если бы он начал тонуть, то и спасать-то его было некому. Я понимал его состояние. Он был предателем в глазах своих бывших товарищей, знал, что они это знают, и пил чашу до дна. Но дело он не бросил, работал буквально на износ, и, если бы из случившегося он сумел сделать правильные выводы, если бы нашел в себе силы перестроиться, карьера его не остановилась бы, я был в этом уверен, а именно в том, что он вновь выбрался бы в заместители к Игнатьеву.
Диаров оставался на своем месте, хотя в результате конфликта, ставшего широко известным, его репутация дала серьезную течь. Как иному работнику позволяют дотянуть до пенсии, так и ему все же позволили дотянуть до защиты докторской диссертации. Он наезжал иногда на станцию, притихшую и молчаливую, и с гораздо большей осторожностью, чем прежде, собирал «научную дань» с новых мэнээсов.
Выговоры по партийной линии они с Игнатьевым все же схлопотали, за что могли благодарить самого молчаливого человека из тех, кто имел отношение к конфликту: Борю Корнилова. И письмо его в ЦК комсомола как-то сыграло роль, и, главным образом, выступление на бюро райкома партии, чего уже никто не мог ожидать от «великого мима». По всей вероятности, у каждого человека, даже самого сдержанного и осторожного, есть в жизни рубикон, который он либо переходит, и тогда становится другим человеком, обретая новое качество, либо не переходит, навсегда утверждаясь в качестве прежнем.
Игнатьева все же оставили работать на «мерзлотке» начальником. Много месяцев его трепали со всех сторон различные комиссии, но затем круги по воде стали меньше и реже, и наконец волнение улеглось. Но улеглось вокруг Игнатьева, а не внутри него. Он получил возможность передохнуть, оглядеться, сообразить, что к чему, пересмотреть некоторые из своих принципов — вновь возродиться из пепла, как птица феникс.
Но более всех меня волновала судьба Юрия Карпова. За Григо и Гурышева я был спокоен. Марина какое-то время жила в Москве у матери, все еще надеясь, что вернется на станцию. И хотя в уютной московской квартире ей было тепло и не летали над нею полчища комаров, она не находила себе места, раздражалась по каждому поводу, издергалась вконец и даже иногда плакала. Мать по секрету от нее написала Николаю Ильичу Мыло письмо. Она написала, что сердце ее обливается кровью, что ей очень не хочется, чтобы дочь уезжала на Крайний Север, но она вынуждена просить директора института сделать так, чтобы Марина вернулась на станцию.
Вскоре пришел ответ из Областного, написанный в сдержанных и вроде бы искренних тонах, из которого было ясно, что возвращение Марины, по крайней мере в ближайшее время, «для нее самой нежелательно, старые раны начали подживать, не стоит их бередить…».
И Марина Григо, не смирившись внутренне, смирилась внешне. У нее был богатейший выбор, она могла бы поехать мэнээсом на любую из десяти станций, но выбрала лаборантскую должность в экспедиции с каким-то уж очень необычным маршрутом и, перед тем как уехать, счастливым голосом кричала мне по телефону прощальные слова.
Алексей Гурышев сбрил бороду и две недели провел у мамы в Киеве. Потом опять перестал бриться, и мать поняла: Алеша что-то надумал. Так и случилось. Ему предлагали отличную работу в городе, кстати связанную с любимой им химией, в прекрасном кабинете и вполне перспективную, но он собрал чемодан и уехал. Я потерял его из виду на несколько месяцев, как и Юрия Карпова, который сначала ушел в «глубокое подполье» — сидел дома и обрабатывал данные, честно присланные ему со станции Бобом Мальцевым, а потом куда-то «нырнул», и, как я понял, с головой.
И вот совсем недавно пришло письмо. Понять из письма было возможно только то, что Алеша Гурышев забрался куда-то под Якутск, что вместе с ним находится и Юрий Карпов, который решил на год отложить защиту диссертации, чтобы довести ее «до ума», что оба они «отманили» к себе Володю Шитова, который вот-вот должен приехать, и что Гурышев с Карповым «весьма довольны работой». Но, как далее писал Алексей, «я потихонечку вою, Карп тоже, посоветуйте, что делать, у нас теперь соотношение не три против трех, а восемь против пяти».
Короче, я понял, что они заваривают новую кашу и предлагают мне впутываться в новый конфликт.
Я ответил Гурышеву коротким письмом:
«Алеша! Прежде всего передайте Карпу, что его портрет мне «очень», и, кроме того, берегите Володю Шитова. Теперь о деле. Если вы помните, у Пушкина Моцарт говорит Сальери, что гений и злодейство — две вещи несовместные. Поджигайте шнур. Я согласен».
II
ВИЗИТ К ЭКСТРАСЕНСУ
Некоторое время назад я имел счастье — впрочем, глупость тоже — трижды побывать на приеме у Дины Джанелидзе, одного из лидеров нынешних экстрасенсов, женщины во многих отношениях замечательной, что бы о ней ни говорили и ни выдумывали. Расскажу обо всем по порядку, но прежде замечу, что к экстрасенсам я попал не из праздного любопытства, а в связи с печальной необходимостью. Это обстоятельство, с одной стороны, лишит мой рассказ столь ценной в подобных случаях беспристрастности, однако, с другой, сделает его свидетельством очевидца, взглянувшего на проблему не со стороны, не свысока, а как бы изнутри, что не менее важно в условиях беспардонно распространившихся в последнее время слухов и легенд.
Начну с мартовского дня 198… года, когда у меня дома раздался телефонный звонок, и путь к Джанелидзе был наконец открыт. В семь вечера я вошел в переулок, отходящий от улицы Усиевича в сторону Ленинградского рынка, а дом, в котором принимала целительница, узнал по номеру на фасаде: в ту пору ажиотажа еще не было, и потому огромная толпа не стояла перед подъездом, «как перед витриною, собой запрудив тротуар», и машины разных марок еще не занимали близлежащих улиц, переулков и дворов. Я довольно спокойно поднялся лифтом на шестой этаж, перед нужной дверью остановился и вдруг обнаружил ее незапертой. Это обстоятельство меня неприятно поразило, вызвав аналогию с похоронами, во время которых двери в квартиру, где лежит покойник, обычно не запираются. Сходство подтвердилось еще тем, что «оттуда» вышли на площадку незнакомые люди с одинаково озабоченными лицами; они молча закурили, а если кто-то переговаривался, то шепотом. Эти люди были, наверное, уже адаптированы к обстановке, а я, как новичок, все же не рискнул просто так открыть дверь и нажал кнопку звонка. Тут же появилась как из-под земли женщина лет шестидесяти с весьма располагающей улыбкой. Позже я узнал, что это была хозяйка квартиры Зоя Ивановна.
Я переступил порог «святая святых», преисполненный надежд и готовности к встрече с чем-то совершенно невероятным, непостижимым, короче говоря — с чудом. Действительность между тем превзошла мое воображение. Убежден, и читатель не без интереса переварит информацию, которую я ему в конечном итоге предоставлю, но несколько позже, потому что сейчас намерен прервать сам себя, чтобы более основательно подготовить дальнейшее повествование.
Примерно за полгода до визита к Дине Джанелидзе я неожиданно заболел, и врачи объявили мне, как приговор, диагноз: бронхиальная астма. (Должен оговориться: в каждой истории, основанной на собственных неприятностях автора, особенно таких, как болезнь, есть что-то малохудожественное. Я это понимаю. Но что прикажете делать? Просто молчать? — не выход из положения. Вести разговор от третьего лица? — читатель потеряет «эффект присутствия», а это жаль: история документальна. Однако я журналист, а журналистам свойственно менять профессию, чтобы глубже проникнуть в тему. Давайте договоримся, будто я тоже «поменял», — ну, может, не так удачно, как другие, но и не так уж безысходно: классическая журналистика знает много репортажей «с петлей на шее», до которых мне со своей астмой, как я догадываюсь, еще шагать и шагать. Во всяком случае, не обессудьте, если в каких-то эпизодах я потревожу ваш взыскательный вкус.)
Итак, болезнь, надо сказать, мерзейшая, даже при условии, что приятных в природе вообще не бывает. За относительно короткий срок я исчерпал всю гамму сопутствующих переживаний: от ужаса — через надежду на исцеление — до ясного понимания обреченности. Один из лучших пульмонологов страны, Профессор, в специализированной клинике которого я пролежал более полутора месяцев, сказал мне при выписке, что доволен достигнутым результатом, а именно тем, что теперь я знаю: с астмой жить можно.
На таком оптимистическом фоне и появился у меня блокнот с фамилиями и адресами людей, способных, как утверждала молва, лечить и вылечивать множество разных заболеваний, в том числе бронхиальную астму. Среди этих подвижников были как врачи, так и неврачи, и для того, чтобы мой рассказ не носил излишне отвлеченного характера, перечислю некоторых наиболее известных и популярных. Начну не с Дины Джанелидзе, хотя она и попала в мой список в числе первых, потому что Дина — почти Эверест, выше которого ничего нету, а с пиков пониже (только не думайте, будто они легко достижимы). Иглоукалыватель Николай Васильевич, кореец с русским именем, прошедший настоящую тибетскую школу и обладающий иглами истинно китайского происхождения. Профессор Б. Л. Мазур, микробиолог, 84-летний старик, живущий в Казани, который открыл несколько экстравагантный, но, говорят, эффективный способ лечения бронхиальной астмы то ли палочкой Коха, то ли какими-то другими вредными бактериями, специально выращиваемыми в его лаборатории. Бурят Голдан Лихобоев, два раза в год приезжающий в Москву с набором целебных и невероятно пахучих трав, которые надо пить утром до еды и вечером после; диагноз он ставил по пульсу. В. Д. Столбун, психоневролог из профилактория в Дмитрове под Москвой, пришедший к выводу, что только мученическая мораль обеспечивает здоровье организму, а потому лечебным фактором должна стать ломка неправильной структуры личности, избавление человека от самоуспокоенности, бахвальства, гордыни, эгоизма, причем ломка насильственная, и потому метод, изобретенный им, получил название «метод уничижения личности». (Мне рассказывали, как Столбун лечил одного знаменитого актера и режиссера, страдающего хронической пневмонией. Он будто бы усаживал его перед собой на стул, глядел ему прямо в глаза сверкающим взором гипнотизера и убедительным голосом внушал, — разумеется, не один на один, а в присутствии других пациентов, иначе какое же это будет уничижение личности, — что никакой он не артист, а совершеннейшая бездарь, что его режиссерские потуги обречены по той же причине, что как мужчина он типичный уродец, поскольку толст и маленького роста, и жена его, красивая актриса, конечно же ему изменяет и рано или поздно бросит его во имя какого-нибудь плечистого и кудрявого таксиста, и что как личность он полное ничтожество, трус и конформист и так далее и тому подобное. Многое из того, что говорил доктор из Дмитрова, казалось бедному пациенту, человеку творческому, а потому комплексующему, правдой, в сравнении с которой хроническая пневмония и в самом деле становилась благом, а не болезнью… Со всех сторон я только и слышал: к Столбуну, к Столбуну, тебе непременно нужно к Столбуну! — поскольку, как говорили «в народе», он полностью вылечил от алкоголизма знаменитого режиссера кино, его дочь-актрису от бронхиальной астмы, а одного детского писателя-сказочника от шизофренической мании величия, хотя, признаться, не понимаю, как теперь излеченный сказочник будет создавать свои шедевры.) Добавлю к перечисленным выше методикам и фамилиям — не для рекламы, конечно, а исключительно во имя демонстрации масштабов явления — соляные шахты Прикарпатья, Нахичевани и Армении, а кто сможет, и Польши; медолечение по рецептуре болгарского врача Младенова; аллерглобулин французского производства, достать который у нас совершенно невозможно, только в Париже, но беда и не до такой дали доведет, это каждому понятно; изобретателей целебной дыхательной гимнастики Бутейко и Стрельникову; чудодейственное средство старика Чернышева, живущего в Сочи и спасающего от всех болезней, — я мог бы продолжить перечень, как, впрочем, и любой из вас, читающих эти строки, но потороплюсь к выводу, который напрашивается сам собой.
Вывод заключается в том, что широкий и разнообразный круг неофициальных врачевателей и методик свидетельствует прежде всего о наших неистребимых надеждах избавиться от пока еще не поддающихся лечению болезней, с одной стороны, и об уровне современной медицины — с другой; зависимость тут прямая и очевидная. Я не хочу этим сказать, что дело только в плохой организации нашего здравоохранения, нет, я хочу сказать, что ситуация осложняется еще тем, что возможности как «нашей», так и «не нашей» аллопатии в принципе отстают от потребности в ней; я не касаюсь причин явления, это разговор особый и сложный, а просто констатирую факт. Образно выражаясь, если многие болезни нынче помолодели, официальная «университетская» наука в сравнении с ними нередко выглядит дряхлой, старомодной и потому бессильной.
Что делать с традиционным аппендицитом, мы еще представляем: надо обращаться за помощью к рядовому хирургу из районной больницы, потому что резать нужно, пока нет перитонита, и резать врачи, слава богу, умеют. Но что делать с такими болезнями, как стенокардия, гипертония, псориаз, не приведи господи — рак или та же бронхиальная астма, — как быть с этими и прочими «потемками», в которых, бывает, даже столичная профессура бродит с завязанными глазами, мы не знаем и потому ищем выхода с помощью всех, кто готов этот выход нам указать. Добровольных Иванов Сусаниных обычно хватает, они были, есть и будут всегда, без них, осмелюсь доложить, жизнь просто немыслима, ибо они ее катализаторы.
И даже если подвижники не всегда приносят реальную пользу, в самом факте их существования есть смысл, который заложен, к примеру, в факте существования волков, без которых зайцы разучатся бегать, и потянется длинная цепь причин, в результате которых может нарушиться равновесие в природе со всеми вытекающими отсюда последствиями, хотя я вовсе не уверен, что аналогия с волками и зайцами вполне корректна и соответствует взаимоотношениям подвижников и аллопатов. Впрочем, не будем забегать так далеко вперед, тем более что вопрос о «равновесии в медицине» еще встанет перед нами в полный рост, потребовав спокойных и серьезных размышлений.
Пока что отметим следующее обстоятельство: мы обращаемся к тому или иному подвижнику по рекомендациям родственников, друзей и знакомых, а иногда знакомых наших знакомых, и нам, как правило, не отказывают, нас не бросают на произвол судьбы, больше того — своими уверенными действиями как бы гарантируют нам полное и безусловное излечение, не допуская даже мысли о возможной неудаче. Что касается рекомендателей, то и они вдохновляют нас множеством убедительных примеров со счастливым исходом, хотя, признаться, я ни разу не слышал из их уст или вообще чьих-нибудь: «Меня вылечили»; в избытке звучало: «Вылечили моего родственника», а чаще — друга моего родственника, соседа моего друга, тещу моего соседа или сослуживца моей тещи, причем с таким количеством медицинских и бытовых подробностей, что именно они-то и вызывали сомнения в достоверности. Скажите, читатель, а вам когда-нибудь удавалось видеть счастливчика собственными глазами? Мне — нет. Уже вот он, казалось бы, в двух шагах, этот вожделенный маяк, от которого исходит теплый свет надежды, но в последнее мгновение оказывается, что он уехал в командировку, конечно же только вчера вечером; либо вышел из дому в магазин, вот-вот вернется, и его нет два часа, сутки, неделю, месяц, год; либо переезжает на новую квартиру, где еще нет телефона, а его почтовый адрес обещают дать завтра; либо «не надо ему звонить и лишний раз травмировать» — чем травмировать? в каком смысле? Либо выясняется, что вылечить пока еще не вылечили, а только лечат, и не его, а его сводного брата, который в данный момент находится — где бы вы думали? — совершенно верно, в командировке; etc., etc.
И получается, что от «факта» до факта — плюс-минус бесконечность.
Что это значит? — позвольте задать вопрос. Значит ли это, что в лице известных мне и читателю неофициальных целителей мы имеем сплошь шарлатанов, сознательно и бессовестно пользующихся нашей вынужденной доверчивостью? Нет, конечно, такой огульный вывод не просто недоказуем, не просто несправедлив, но элементарно неприличен и в некотором смысле даже реакционен. Дело, я бы сказал, в том, что наше всеобщее стремление помочь ближним, наше бескорыстное желание избавить их от страданий, напоить хотя бы глотком надежды естественно приводит к некоторому преувеличению и даже искажению результатов, достигнутых разного рода целителями. Мы сами служим им недобрую службу, сами делаем рекламу, выдавая короткие ремиссии за стойкое излечение и принимая временные успехи за окончательный результат. При этом мы совершенно игнорируем неудачи, выкидывая их из своей памяти как несуществующие, и не учитываем возможность ошибки в первоначальном диагнозе, когда за рак принимают и, разумеется, блистательно излечивают кисту, за панкреатит — какое-нибудь банальное расстройство желчных протоков и так далее, причем спорность диагноза толкуется нами только в пользу врачевателей и никогда им во вред.
Что же касается самих подвижников, в благородных стремлениях которых у нас нет оснований сомневаться, то дело большинства из них, к сожалению, заранее обречено на провал, даже в тех случаях, когда имеет очевидный для окружающих научный и практический смысл. Вы спросите: почему? Потому, что эти люди действуют в одиночку, да еще в атмосфере ревнивого недоверия, откровенного недоброжелательства, а то и прямого сопротивления со стороны всесильных медицинских организаций. Не волки они в этой неравной борьбе, а самые настоящие зайцы, и без нас, пациентов, без нашей преувеличенной поддержки им не выжить, не уцелеть.
Да, фронт стихийного наступления на «трудные» болезни при всей своей широте, к несчастью, и в самом деле лишен необходимой глубины. В этом его основная слабость. Интересные идеи и предложения ждет гибель или невероятно сложная судьба потому, что один человек, будь он семи пядей во лбу, не способен за относительно короткий срок, в который физически укладывается его жизнь, накопить достаточно материала, доказывающего безусловную полезность методики. Я уж не говорю об отдаленных результатах, без которых Фармкомитет не только не даст официального разрешения на производство и использование препарата, но и подключит к делу ОБХСС с прокуратурой. И будет прав! — в медицинских проблемах, имеющих «с одной стороны» и «с другой», нужны сверхосторожность, сверхсдержанность, сверхуверенность. Целым институтам, годами «драконящим» темы, иногда не под силу преодолеть косность и инерцию так называемого «общепринятого» — на что же в таком случае могут рассчитывать одиночки, даже при условии, что все они гении?
И тем не менее примеры тяжелой, изнурительной борьбы, завершившейся победой одиночек, я тоже могу привести, вспомнив прекрасные и полные драматизма судьбы офтальмолога С. Н. Федорова и ортопеда Г. А. Илизарова. Как ни печально, имен подвижников, потерпевших поражения, куда больше, да мы их, увы, не знаем и не узнаем теперь никогда: в бесславии, гонимые, словно еретики в известные давние годы, обиженные на весь белый свет за его черную неблагодарность, измученные неравной борьбой, они похоронили свои открытия под грузом бумаг и документов на кладбище, именуемом Великим Бюрократическим, на котором еще ох как много свободных мест.
Не могу не сделать, наконец, оговорки, давно ожидаемой чутким к правде читателем: да, к настоящим ученым, к настоящим подвижникам, как это всегда было и будет, примазываются шарлатаны, невежды, авантюристы и прочие естественные попутчики любого прогресса и новаторства; эти люди конечно же еще более осложняют борьбу за признание истинных открытий, поскольку дискредитируют сам процесс поиска.
Но вернемся к феномену, выраженному в нашем всеобщем и яростном стремлении за пределы официальной медицины, какие бы препятствия на пути к добросовестным и даже недобросовестным целителям ни возникали. Объяснять происхождение феномена только слабостью и малоэффективностью аллопатии недостаточно: у спадов и подъемов общественного интереса к неофициальным методам лечения тоже есть собственные причины, и в этом смысле процесс идет на встречных курсах, он взаимен.
Спрос тоже рождает предложение.
Увы, дорогой читатель, чем сложнее время, переживаемое людьми, государствами и миром в целом, чем больше непонятного вокруг, смутного и нестабильного, чем менее обеспечен покоем завтрашний день общества, тем больше надежд на чудо, тем сильнее тяга к необычному, жажда сверхъестественного, — наш «интерес», таким образом, есть факт из нашей собственной биографии, и валить все на медицину несправедливо.
Отметим и еще одно важное обстоятельство: спиралеобразное развитие процесса, то есть возвращение общества на каждом новом витке к хорошо забытому прошлому, к тому, что волновало когда-то наших бабушек и прадедушек. Ведь и йога уже была, и «наложение рук», и гомеопатия как панацея от всех бед, и «заговор» крови, и самовнушение с гипнозом, и лечебное голодание, и «святая» вода, настоянная на серебре, и травы, иголки, прополис, мумиё — все это по очереди входило в моду и выходило из нее, как много раз еще войдет и выйдет. К слову сказать, все это тоже не стояло на месте, а бурно развивалось, возьмите ту же рефлексотерапию — как видите, и название уже подтянули к более современному звучанию, а то «иглоукалыватели» казались похожими на «шпагоглотателей», — которая от простых иголок нынче перешла к лазерам, исполняющим, по сути дела, ту же работу, но на более высоком «научном» уровне. Менялось в связи с этим и официальное отношение к перечисленным способам и методикам: от улюлюканья до стыдливого признания с «выделением средств», как это случилось с некоторыми видами народной медицины. И заметьте, чем громче осуществлялось признание, тем скандальней получался финал, когда вновь начинали улюлюкать и закрывать с позором то, что открывали с помпой; бывало и так, что, пропагандируя «хорошо забытое», мы пользовались сначала молвой, затем переходили к помощи радио, телевидения и печати, а потом снова возвращались к молве, самым бессовестным образом сжигая то, чему поклонялись, и поклоняясь тому, что сожгли.
Пока мы живы — а пока мы живы, мы обязательно будем болеть, — медицина обречена на некоторое отставание от болезней. Причин тут много, среди них и «совершенствование» недугов, их видоизменение, возьмите ту же астму: когда-то она протекала легче и от нее, по свидетельству врачей и больных, «не умирали», чего не скажешь сегодня, когда появился тяжелый фон в виде всеобщей аллергизации, для которой, в свою очередь, тоже достаточно оснований; с другой стороны, наши знания о человеке, углубляясь, способствуют открытию все новых и новых заболеваний и форм болезней, о которых мы прежде не подозревали. Разрыв между возможностями аллопатии и потребностями в ней — величина, к сожалению, пока еще постоянная, и, коли так, не менее постоянно желание людей этот разрыв преодолеть. Потому-то мы и обречены на контакт с разного рода неофициальными врачевателями, хотя и знаем заранее, что среди них непременно будут и настоящие, и мнимые, и гении, и невежды, которым тем не менее суждено заполнить вакуум.
Отсюда вытекает наша главная и, насколько я понимаю, единственная задача: нет, не запрещать поиск в принципе, не «закрывать» поголовно все предложения, а научиться быстро и надежно распознавать их суть, чтобы отделять рациональное от лишенного смысла, полезное от вредного, чтобы отделять, как говорят в таких случаях, зерна от плевел.
Тут же оговорюсь, что вышесказанное является всего лишь благим пожеланием, так как чрезвычайно трудно реализуется на практике, мы должны это отчетливо понимать. Я призываю, таким образом, не столько к достижению цели, сколько к движению на пути к ней, тем более что я сам отделять зерна от плевел не только не умею, но умел бы, ни за какие пряники не взялся, чтобы стопроцентно исключить возможность ошибки как в ту, так и в другую сторону. На данном этапе моего развития — или, возможно, развития моей болезни — я избрал критерием полезности того или иного способа лечения, как бы это лучше сформулировать, его полезность лично для меня, и вряд ли кто из читателей может посоветовать другой критерий. Пробуя все подряд и так же подряд нарываясь на неудачи, я тем не менее мог с уверенностью сказать только то, что данный способ лично мне не подходит, но избегал вывода о том, что он негоден вовсе. Больше того, убедившись в бесполезности способа для себя, я немедленно рекомендовал его товарищам по несчастью, с которыми успел завести знакомство, как, впрочем, и они мне что-то рекомендовали, исходя из старой врачебной истины: сколько больных, столько форм и течений болезни, — а вдруг кому-то поможет!
Четырежды я побывал в руках иглоукалывателей, мне даже делали прижигание акупунктурных точек — последний крик иглотерапевтической моды! — но маленькие шрамы на руках и ногах остались, а толку, увы, так и не было. Я пробовал лечебное голодание, месяцами сидел на жестокой диете. Наконец, прошел полный курс десенсибилизации. (Об этом лечении, поразительно актуальном для всей нашей жизни, скажу чуть подробней. Дело в том, что у больных бронхиальной астмой иногда удается выявить аллергены, вызывающие приступы удушья, хотя методика выявления столь несовершенна и приблизительна, что я сомневаюсь в достоверности результата. Короче говоря, моим аллергеном — думаю, ошибочно — назвали домашнюю пыль, чаще всего гнездящуюся в мягкой мебели и в коврах. Эту пыль, особым образом разведенную, с помощью инъекций стали вводить мне под кожу, постепенно увеличивая дозу и концентрацию, чтобы в конце концов я привык к своему злейшему врагу, смирился с ним, к нему приспособился, потому что борьба совершенно бессмысленна и бесполезна. Я тогда же не удержался и начал писать пьесу про десенсибилизацию, назвав ее «Весь вечер на ковре» и надеясь изложить в ней бытовую драму простого человека: он заболевает астмой из-за ковра с домашнею пылью, счастливо купленного его женой после многолетнего стояния в очереди, а по сути дела, пьеса должна затронуть проблему конформизма, ставшего чуть ли не единственным и самым надежным способом выживания в этом скверном мире, где борьба бесполезна и обречена. Только вот не знаю, когда закончу писать, потому что болезнь, хоть и подарила тему, мешает работать.)