Лица
Публицист Валерий Абрамович Аграновский — специальный корреспондент «Комсомольской правды», по образованию юрист. Член Союза писателей СССР.
Очерки и повести, вошедшие в сборник «Лица», написаны в основном в 60—70-х годах. Произведения В. Аграновского носят полемический, не всегда бесспорный характер.
ОЧЕРКИ
ЮНКОМ
В ту пору, может быть, вас еще не было, как, впрочем, не было и меня, но мы с вами в этом не виноваты.
Так уж повелось, что все люди, когда бы они ни жили и как бы им ни было хорошо или плохо, непременно завидовали тем, кто жил до них, и тем, кто будет жить после, а сами себе завидовать не умели. Вот и нам с вами недостает лихого коня, и шашки на боку, и еще вечного сердца, которое, конечно же, когда-нибудь будет.
Я говорю все это к тому, что, даже ничего не зная о юнкомах, вы преисполнитесь к ним уважения за одно то, что они жили пятьдесят лет назад.
Это были пышноволосые мальчишки и девчонки, которые не стриглись потому, что негде было и некогда.
Одевались они плохо. Из своей одежды повырастали, новой достать было невозможно, донашивали родительское. Коля Фокин, когда его хоронили в двадцать первом году, лежал в залатанной сатиновой рубашке, в брюках из «чертовой кожи», очень коротких, и в куртке, перешитой из отцовской шинели. А шинель тоже была не суконная — сукна уже не хватало, ее сшили из бумажной материи. На ногах у Коли были ботинки, конечно драные, тротуар служил им подметкой. Девчата шли за гробом в деревянных сандалиях, в которых в обычное время отплясывали «Яблочко» со стуком, как с кастаньетами. От Коли Фокина лишних рукавиц не осталось, в чем жил, в том и ушел. Даже студенты из числа самых обеспеченных давным-давно обменяли свои сюртуки и крахмальное белье на соль и муку на каком-нибудь Мальцевском рынке, и все, что у них осталось от формы, так это фуражка с гербом и зеленые диагоналевые штаны.
Но как бы ни был одет юнком, поверх тряпья он обязательно носил ремень или даже настоящую портупею. Стоит он «на часах», щеки надует, брови нахмурит, грудь выпятит, винтовку возьмет наперевес, а ежели на голове не кепка, а шлем или, чем черт не шутит, кожаная фуражка, — трепещи, буржуй!
Взрослость — понятие относительное: скажи мне, какие у тебя заботы, и я скажу, взрослый ли ты человек. А возраст тут ни при чем. В то бурное время, когда линия фронта проходила и по земле, и по семье, и по сердцу каждого человека, детей, я думаю, не было вовсе. Они появились позже, к концу гражданской войны, когда люди вдруг заметили, что ребятишек вокруг пруд пруди и что надо о них заботиться. А в то время дети сами о себе заботились и, что еще более важно, о судьбе революции. Четырнадцатилетние мальчишки лежали в окопах с винтовками в руках, и их пули были так же смертельны для врага, как и пули взрослых солдат. Вот и судите сами: дети они или взрослые? Одно могу сказать: детскость с них соскочила в первые же дни революции.
Даже игры у них были взрослыми. Например, в фанты. Тот, кому выпадал фант, должен был быстро ответить на политический, экономический или военный вопрос. И почти так же, как современные мальчишки любят угадывать на улице марки автомашин, так и они угадывали марки броневиков: это «остин», а это «ланчестер», а это тяжелый пушечный «гарфорд», который можно взять лишь связкой из пяти гранат.
Виктору Власову, как агитатору, выдали в губкоме РКСМ сухой паек на месяц вперед — фунт макарон, два фунта хамсы и соль в тряпочке, и он пошел бродить по губернии из села в село. То, что он может сдохнуть от голода, что он неделями не моется и его пожирают вши, что в него могут стрелять бандиты и повесить на первом суку, — все это беспокоило его меньше, чем провал с организацией на селе юнкомовской ячейки. Он шел один, подвязав рваные галоши веревкой, не имея возможности ни телеграмму дать, ни попросить помощи у губкома, а единственным оружием Власова было живое слово, если не считать толстой суковатой палки. С момента его ухода из города и до момента возвращения никто не взялся бы ответить на вопрос, жив ли Витька Власов.
Как-то в одном селе он набрел на попа и, конечно же, не упустил удобного случая: при всем народе открылся диспут на тему «Есть ли бог?». Поп держался степенно и цитировал евангелие от Матфея, в котором, кстати, было написано, что двенадцатилетний Христос поспорил в храме со своим учителем. Витька, разумеется, этого не знал, но храбро поднял забрало, хотя по возрасту недалеко ушел от малолетнего Христа. Крыл он попа больше политически, назвал его дармоедом, а потом привел самый убедительный аргумент: «Ежели бог есть и ежели он такой всесильный, то пусть разразит меня за богохульство на этом самом месте!» Крестьяне, говорят, прямо замерли, но бог, почему-то Витьку не разразил.
То, что делал Власов, называлось «открывать глаза не тронутым революцией элементам». В официальных отчетах эту деятельность именовали культурно-просветительной работой. Сказать, что она была главной среда прочих забот юнкомов, нельзя. Тыл в те годы мало отличался от фронта, который вспыхивал вокруг любой деревни так же внезапно, как исчезал. Стало быть, задачи тоже менялись, становясь то главными, то второстепенными. Когда в Питере в восемнадцатом году началась эпидемия холеры, юнкомы таскали трупы, убирали свалки и ходили по городу с плакатами: «Прививка делается бесплатно!» Потом они устраивали митинги-концерты, во время которых пылкие речи ораторов чередовались с выступлением артистов, а потом собирали книги, чтобы отправить их в Наркомпрос, занимающийся составлением новой хрестоматии и букваря. «Маша ела кашу» — это казалось смешным и вызывало недоумение. «Мы не рабы, рабы не мы!» — это было всем понятно.
Райкомы союза молодежи то возникали тогда, то распадались. В семнадцатом году в Питере было двадцать тысяч юнкомов, на следующий год осталось две тысячи. Целыми райкомами они уходили в продотряды, в ЧОН, на укрепление провинции и на фронт, особенно после того, как в девятнадцатом году II съезд РКСМ объявил поголовную мобилизацию юнкомов в возрасте до 16 лет. Три тысячи человек — против Колчака, двадцать две тысячи — против Деникина, а всего на фронтах гражданской войны сражались двести тысяч юнкомов.
Самое название «юнком» появилось в начале революции и просуществовало почти до самого III съезда РКСМ, то есть два с лишним года. Правда, какой-то период, очень небольшой, юнкомов называли еще «сокомольцами», а уж потом окончательно утвердилось — «комсомольцы».
В их обиход прочно вошли слова, пришедшие вместе с революцией: большевик, контрибуция, мероприятие, реввоенсовет, организовать, комиссар и так далее. Мерили они аршинами — даже нитки, покупая их на базаре; ходили верстами; пили кружками или стаканами, сделанными из бутылок; еду называли шамовкой или хряпалкой и говорили друг другу не «ой, мальчики» или «ой, девочки», а «эй, братва», как это делали солдаты и матросы, к жаргону которых они привыкли, как к своему собственному. Ругаясь, они часто употребляли «оппортунист», не всегда понимая значение этого термина. Но однажды кто-то спросил Васю Алексеева, организатора питерских юнкомов, что такое «оппортунист». Вася Алексеев ответил так, что можно было считать его ответ шуткой, а можно — и нет. Он сказал: «У некоторых людей к сорока годам меняется функция мозжечка, он начинает крутиться в обратную сторону, чтобы не у всех, а у него лично и квартирка была получше, и зарплата побольше, и щи пожирнее. Вот это и называется оппортунизмом».
«Проблема желудка» была в ту пору чрезвычайно острой, но чужие желудки волновали юнкомов куда больше, чем собственные. Отчисления в пользу голодающих Москвы и Прикамья, в пользу семей раненых красноармейцев, в пользу приютов и немецких друзей — и так я могу перечислять без конца — рождали у них ощущение причастности ко всем событиям, происходящим в стране. Сами же они месяцами могли сидеть на картофельной шелухе или на капусте, как это было в Петрограде во время наступления Юденича.
Иногда они устраивали складчину. Кто-то бежал на рынок, если был рынок, или в магазин, если был частный магазин, и за бешеные деньги покупал несколько ржаных лепешек, селедку и пакетик сахарина. Месячной зарплаты секретаря губкома едва хватало на одно такое пиршество.
Картофель или морковь они преподносили девушкам в день рождения, как преподносят цветы. Была жестокая карточная система с суточными очередями за пайковой селедкой и осьмушкой хлеба, и даже у Ленина была продуктовая карточка.
Губком размещался, как правило, в скромном здании, занимая не более двух-трех комнат. Еще одна комната служила общежитием, там жили коммуной работники аппарата. В ту пору коммуны как раз входили в моду, и на одном губернском съезде РКСМ была принята резолюция, призывающая с помощью коммун «изымать молодежь из семейной обстановки в целях оздоровления подрастающего поколения».
Рано утром секретарь губкома просыпался сам, будил товарищей и, если дело было зимой, принимался растапливать «буржуйку», которая была свернута из жестяной уличной вывески. Топили тогда чем придется, и к концу зимы выяснялось, что каменные дома пожирали деревянные. Затем коммунары прополаскивали рот отваром дубовой коры, чтобы не заболеть цингой, и приступали к делам.
Секретарш не было. Без стука открывалась дверь, и посетитель садился в кресло без особого приглашения. Кресла, кстати, были почти царские, с вензелями и гербами — из числа конфискованных у буржуазии и полученных губкомом по ордерам.
Разговор с посетителями велся на любых тонах. В цене была мысль, а не форма ее выражения. И так складывались отношения между юнкомами, что они начисто исключали обращение на «вы», причем не только сверху вниз, но и снизу вверх. Именно в тот период Томский губернский съезд РКСМ официально отменил «выканье» в юнкомовской среде.
Одновременно с этим всячески преследовалось «яканье». Соблюдая принцип коллективности руководства, секретари даже в обычной беседе предпочитали говорить не «я», а «мы думаем», «у нас есть мнение». Вопросы карьеры совершенно не занимали их головы, юнкомы были так же бескорыстны, как сама молодость. Перемещения с одной должности на другую не вызывали ни буйных восторгов, ни болезненных переживаний. Сегодняшний секретарь мог стать рядовым агитатором и, надев котомку, отправиться по селам. «Если ты занимаешь пост, не смотри свысока на товарищей. Время каст прошло!» — я процитировал вам первый из двенадцати пунктов «Катехизиса юных коммунаров», изданного одним из райкомов союза молодежи.
Губернские комитеты РКСМ отличались в ту пору ужасающей бедностью. У них не было ни одной собственной копейки, не говоря уже о том, что бумагу, карандаши и чернила они были вынуждены доставать в единственном магазине, находящемся в Питере и принадлежащем обществу КУЧУБ (комиссия по улучшению быта трудящихся). Достать боеприпасы было куда проще.
Когда юнком отправлялся в командировку, он получал добрые напутствия товарищей и мандат на право пользования попутными подводами. Собственного транспорта у них не было, а поезда ходили очень медленно, если ходили вообще. Пеший «ходок» с котомкой за плечами — типичная фигура того времени.
В губкоме никогда не было ни музейной чинности, ни базарного шума. Самое подходящее определение — оживленность. Они были живыми людьми, и стиль их жизни, не делившейся тогда на «личную» и «деловую», не был аскетическим. Скорее это был спартанский стиль, при котором отказ самому себе в «удовольствиях» следовал не потому, что «не хотел», а потому, что «не было возможности».
Главным местом общего сбора был клуб. Перед входом в него висел лозунг типа: «Трепещите, тираны, юный пролетарий восстал!» Перед этим же входом можно было услышать и такой разговор: «Матрена Филипповна, а что энти в клубе-то делают?» — «Да, говорят, в большевиков переучиваются». Обычно там бывали лекции, вечера вопросов и ответов и диспуты. Разумеется, при керосиновых лампах, если был керосин, а чаще при светильниках, изготовленных из картошки и сала. Выступающие могли произносить длинные речи, но при одном условии — без шпаргалок. Считалось, что, если оратор знает, о чем он говорит, и верит в то, что говорит, он прекрасно обойдется и так. Даже пьесы тогда ставились без суфлеров, и самодеятельные артисты предпочитали пороть отсебятину, чем говорить по подсказке. Вот почему в классических сценах из классических пьес иногда звучали монологи «на злобу дня» или целые лекции «о текущем моменте», произносимые, на радость всего зала, каким-нибудь Гамлетом или королем Лиром.
Стиль выступлений лучше называть не стилем, а «штилем»: он был несколько высокопарен и витиеват. Таким было само время, открывающее людям наипростейшие истины, как чудо.
Но за живое они брали все же не красивостью, а убежденностью. Они были всевидящими и всезнающими ребятами, они точно угадывали, что от них ждет зал и что ему надо сказать. Не зря взрослые коммунисты, прежде чем принять какое-нибудь важное решение, призывали к себе юнкомов: «Вы лучше нас знаете обстановку в городе, помогайте!»
Восемнадцатилетний Герасим Фейгин был ранен многочисленными осколками гранаты. Когда пришел врач его оперировать, Фейгин наотрез отказался от наркоза. «Режьте так, — сказал, — только разрешите мне курить». Старый хирург повидал за свою жизнь разных сумасшедших. Он помыл руки и полтора часа оперировал «по живому». Потом спросил, зачем понадобилось молодому человеку осложнять собственную жизнь. Герасим ответил, что хочет знать свою способность выдерживать большие испытания, которые, как он думал, были еще впереди.
Фейгин погиб спустя полтора года на льду Кронштадтского залива, идя в атаку на восставших контрреволюционеров. Он успел перед смертью написать стихи, среди которых были и такие строки: «Мы пойдем без страха, мы пойдем без дрожи, мы пойдем навстречу грозному врагу…» У Герасима, насколько я знаю, не было детей, и его характера никто впрямую не унаследовал. Но скажите, пожалуйста, с помощью каких генов передаются качества от одних людей другим даже тогда, когда они не связаны родством, и даже тогда, когда они разделены десятилетиями? Факт остается фактом: в Великую Отечественную молодежь с честью выдержала суровые испытания, и то, что она могла их выдержать, было предсказано еще в семнадцатом.
Юнкомы обладали самосознанием взрослых людей. Когда на базарной площади вдруг раздавались крики и выстрелы, и вся толпа панически шарахалась в сторону, и несся клич: «Коммунисты, сюда!», юные коммунары с сосредоточенными лицами продирались к месту сбора, где могли найти себе и защиту и могилу. И никто из окружающих, потрясенных их решительностью, не посмел бы сказать: «И вы, сопляки, туда же!»
То было удивительно емкое время. За каких-нибудь два-три года человек проживал столь богатую событиями жизнь, какой хватило бы в иные периоды на человеческий век. Шестнадцатилетний командир полка обладал опытом, мудростью и знаниями пожилого военачальника. Римму Юровскую, ставшую секретарем ЦК РКСМ в девятнадцатом году, юнкомы называли «мамашей». Она действительно была строга, серьезна и заботлива, но ей не было и двадцати лет.
Перед юнкомами стояли четкие и ясные задачи, что, конечно же, облегчало им жизнь. Они крепко верили в то, во что они верили, и были счастливы не тем днем, которым жили, а будущим тысячелетием. Это давало им возможность совершать поступки, явно не соответствующие их физическим силам. Возьмите самый факт вступления в союз молодежи. Он никогда не походил на элементарное «самозачисление», он требовал большого мужества, нередко приводил к разрыву с семьей, означал «выставление своей кандидатуры на верную гибель», как выразился один бывший юнком.
Они часто умирали. От тифа, как Толя Казаковцев, про которого говорили, что тиф его сжег. От сердечных приступов, как Гена Гарабурда, которому в момент смерти было всего двадцать лет. От «никому не нужного кровоизлияния в мозг», как писали потом оставшиеся в живых об Иосифе Варламове, которого все звали Варлашей. От пули, как Соня Морозова, ученица 6-го класса гимназии; ее убили казаки «при попытке к бегству», хотя было видно, что пуля вошла в затылок с близкого расстояния, даже шаль была обожжена. От тяжелых ран, лежа в полуголодных госпиталях, как Яша Ушеренко. И от разрыва сердца, как Иван Шостин, который за короткую свою жизнь успел пережить и плен, и пытки, и расстрел, и побег, и лишь покоя никогда не знал. И просто так умирали, от самого обыкновенного переутомления, как умер Витька Власов, детский организм которого, конечно, не стал сильнее от взрослости задач.
«И комиссары в пыльных шлемах склонятся молча над тобой…»
В Серебряном бору гуляли однажды три юнкома: девушка и двое ребят. Они вышли к реке, кто-то из них взял плоский камень и с силой швырнул его так, чтобы он поскакал по воде. Подсчитав количество скачков, юнком огорченно сказал: «Эх, черт возьми, как еще долго ждать! Я загадал, через сколько лет будет коммунизм. Получилось — через семь…»
Они мечтали о коммунизме и о мировой революции. Все у них было в «мировом масштабе», они «жаждали протянутой к ним руки», как писали тогда газеты. У М. Светлова в «Каховке» было: «Этапы большого пути». На меньший путь он тоже не мог согласиться.
Разумеется, они не знали в ту пору, что здание МГУ будет высотным. Они готовы были получить образование в обыкновенной избе, лишь бы она была хорошо вытоплена. В анкете делегатов съезда РКСМ Иван Канкин на вопрос об образовании написал: «Сиреднее». Чуть-чуть умел считать, немного знал буквы — уже «сиреднее». Иван Канкин был рабочим, потом комиссаром самокатного батальона, потом членом ЦК РКСМ, а потом умер от чахотки, так и не успев сесть за парту. Ни для кого не секрет, что уровень их знаний не был высоким, хотя тяга к знаниям не имела границ. Но не будем делать секрета и из того, что были они такими разными, что обобщать это обстоятельство вряд ли следует. Если один юнком мог всерьез полагать, что Земля плоская, другой мог зачитываться Кантом и Пушкиным.
Могло быть и так. «Что значит «вещь в себе и вещь для себя»?» — спрашивал один юнком. «Брось эту ерунду, — отвечал другой. — Типичная буржуазная выдумка. И без того ясно, что все вещи для нас, для трудящихся России!»
Книжная полка одних юнкомов была короткой, других — длинной. Они читали «Овод», «Спартак», романы Гюго и Горького, «Один в поле не воин», — короче говоря, героическую литературу. Их откровенно не устраивали стихи типа: «На простор широкого раздолья убежать от тягостей земли…», зато с величайшим упоением они цитировали: «Спешите стройными рядами в последний и кровавый бой! Погибнем с нашими отцами иль завоюем мир иной!» Такие строфы были по душе и совсем необразованным ребятам, и тем, кто носил студенческие фуражки или учился в гимназии, — это была, ну что ли, их общая платформа, на которой они объединялись. Но если некоторые из них толпами ходили в Зимний, где в восемнадцатом году были выставлены Репин и Шагал, то другие понятия не имели, что Эрмитаж существует.
Пожилые актеры до сих пор недоуменно пожимают плечами, когда вспоминают, что в девятнадцатом году Отелло душил Дездемону в Мариинском театре под хохот доброй половины зала. А в «Разбойниках» Шиллера, когда герой говорил: «Пули — наша амнистия!», зал поднимался в едином порыве и дико аплодировал. Основная масса молодежи принимала только то, что кристально ясно служило революции. Туманность и сложность образа трактовались как «чужое искусство».
Надо сказать, в то время еще не было дискуссий на тему о том, можно ли красить губы, носить галстуки, пить пиво, ходить в рестораны, целоваться и танцевать. Дискуссии начались позже, в период нэпа, когда для них появилось свободное время. Правда, в двадцатом году союз молодежи Фофанской волости уже принял резолюцию «отменить танцы до конца гражданской войны». И все же вопросы эти не стояли с такой остротой, как позже, а мудрый Вася Алексеев однажды сказал, что ежели задача союза — влиять на молодежь, то пусть лучше она танцует в юнкомовских клубах, чем в буржуазных. Девчата надевали модные туфли «вера» и танцевали с солдатами или матросами под гармошку или духовые оркестры.
Удивительно чистые по своей натуре, юнкомы исключали из разговоров между собой тему любви, а если вздыхали, то тайно. Они вообще отличались целомудренной сдержанностью. Среди них даже действовал неписаный закон, что, если юнком, «не дай бог», обзаведется семьей, он выбывает из союза молодежи и может посещать собрания лишь на правах гостя. А природа брала свое. Ведь даже во время революции и гражданской войны в брошенных садах цвели яблони, а по осени тяжелые, налитые плоды шлепались на землю.
Юнкомы не только мерзли и ходили в атаки — они смеялись, сочиняли стихи, влюблялись и, несмотря ни на что, женились и мечтали о светлых днях, во имя которых боролись и до которых очень хотели дожить.
Вот и весь рассказ о «братишках» и «сестренках» первых лет революции. Юных коммунаров породило то время, но они не ушли вместе с ним в прошлое. Нам с вами они очень многое оставили: честность, бескомпромиссность, чистоту стремлений, ясность помыслов — оставили щедро и не жалеючи; нам с вами и пользоваться этим богатым наследством.
РАБФАКОВЕЦ
Кто придумал рабфак — неизвестно. Был такой парень Федька Иванин, ходил в солдатских ботинках без шнурков и работал слесарем на «Дуксе», где должны были делать аэропланы и велосипеды. Ни черта, конечно, не делали: разруха. Да и специалистов было немного: по всей России на каждых сто рабочих приходилось по 0,98 инженера, в пятьдесят раз меньше, чем, скажем, в Швеции. Официальной статистики Иванин не знал, а просто в глаза не видел живых «спецов». Заменить их не мог: сам учился читать по вывескам.
Летом 1918 года был подписан декрет «О правилах приема в высшие учебные заведения». Федька Иванин мог без экзаменов идти в любой вуз страны, хоть в Московский университет, и никто не смел спрашивать у него никаких документов, кроме удостоверения личности. Учился Иванин в гимназии или не учился — не ваше дело! Как представитель господствующего класса, достигший шестнадцатилетнего возраста, он имел право на лекции по высшей математике и на диплом специалиста.
Но каждому было ясно: без таблицы умножения даже Ломоносову в университете делать нечего.
В ту пору существовали в городах разнообразные «курсы знаний»: платные и бесплатные, частные и государственные, трехмесячные и двухнедельные. Училась на курсах публика разная, по преимуществу обеспеченная, таких, как Федька, двое на группу, да и те подумывали бросить. По десять часов в день Иванин вкалывал слесарем, кое-как зарабатывая на жизнь, потом бежал домой, сбрасывал спецовку и еле-еле успевал на занятия. Жил он на сеновале у земляка-извозчика, который, несмотря на знакомство, все же драл с него приличные деньги.
Декрет был, конечно, прекрасен, но не грел пока Федьку Иванина.
А математику на курсах преподавал Н. А. Звягинцев — большевик, командир красногвардейского отряда, ученый-подвижник.
Чего хотел Иванин? Он хотел спокойно и наверняка готовиться в вуз, получая стипендию и живя в общежитии. Чего хотел Звягинцев? Он хотел, чтобы воспользоваться декретом мог именно Федька Иванин.
Идея рабфака носилась в воздухе.
В начале 1919 года Н. А. Звягинцев организовал при Московском университете рабочий факультет. Чуть раньше появился рабфак при Коммерческом институте имени Маркса. Чуть позже — еще четырнадцать рабфаков. Дело решительно поддержал Наркомпрос: двадцать семь, сорок пять, пятьдесят девять рабфаков за полтора года — в тридцати трех городах страны!
Для тысяч других Иваниных их придумали десятки других Звягинцевых. Вот почему трудно назвать одного автора. Правильней сказать, что рабочие факультеты рождены логикой революции.
Никто не скрывал их классовой сущности. А. В. Луначарский назвал рабфаки пожарными лестницами, приставленными к окнам вузов, по которым поднималась к высшему образованию рабоче-крестьянская молодежь.
Это было и справедливо и необходимо.
Необходимо потому, что в России было всего лишь 112 тысяч человек с высшим образованием — очень мало вообще и тем более перед лицом грандиозных задач. Трудовому народу нужна была своя трудовая интеллигенция, без которой невозможно ни восстанавливать промышленность, ни делать культурную революцию, ни строить социализм.
С другой стороны, именно в России массы народа, по выражению В. И. Ленина, были ограблены в смысле образования, света и знания. По самой высокой справедливости, во имя которой и совершилась революция, народу следовало вернуть то, чего он был прежде лишен.
Итак, если мы хотим сами знать и другим напомнить, как начиналась наша советская интеллигенция, надо открыть историю на странице, озаглавленной «Рабфак».
ПРИЕМ осуществлялся круглогодично. Конкурса, понятно, не было — приходил человек, говорил, как пароль, два слова: «Хочу учиться», отзывом было: «Давно пора».
Позже появились более строгие условия приема. Кандидат должен был иметь не менее трех лет рабочего стажа, и от него требовались знания четырех действий арифметики и «хорошая грамотность»: умение читать и писать.
Но во всех случаях он обязан был предъявить направление фабзавкома или партийной и комсомольской ячейки. Удостоверяем, писалось в направлении, что поступающий на рабфак не какой-то нэпман, не буржуй, а истинный пролетарий, твердо стоящий на платформе Советской власти.
Выпуски старались приурочить к началу учебного года в вузах, причем рабфаковцы имели право преимущественного поступления. В начале тридцатых годов сложилась ситуация, при которой попасть в институт, минуя рабфак, стало практически невозможным.
СРОКИ ОБУЧЕНИЯ полностью подчинялись главной идее: быстрей, быстрей, быстрей! В 1921 году даже были «ударные семестры», и приблизительно так же, как мы брали обязательства выполнить пятилетку в четыре года, брались обязательства выучить географию за три часа вместо положенных двенадцати. Самый первый выпуск рабфаковцев Московского университета был «укороченный»: сорок человек проучились девять месяцев. И даже это считалось роскошью, в пример приводился другой рабфак, сумевший обернуться за девяносто дней.
Формально рабфаковцы получали образование, приравненное к среднему, но фактически были далеки от него. И хотя их потом принимали в вузы и академии, они проливали тысячи потов, чтобы держаться «на уровне». Конечно, это не каждому удавалось, кто-то оставался безграмотным, с ним мучились потом долго, до самой пенсии. Отбора по способностям в нынешнем понимании тогда не делали: неизвестны были его принципы, да и задача так не стояла. Но стихийно отбор все равно осуществлялся. Не все после рабфака обязательно попадали в вузы (примерно треть ограничивалась рабфаковским образованием), а иные в вузе учились трудно, кое-как. Из тех же, кто упорным трудом пробивал себе дорогу к знаниям, получались отличные специалисты, сумевшие поднять на собственных плечах первые пятилетки.
В 1922 году, выступая на IV конгрессе Интернационала, В. И. Ленин сказал, что молодежь учится на рабфаках, «может быть, слишком быстро, но, во всяком случае, работа началась, и я думаю, что эта работа принесет свои плоды. Если мы будем работать не слишком торопливо, — сказал Ленин, — то через несколько лет у нас будет масса молодых людей, способных в корне изменить наш аппарат».
В конце концов, после многих примерок срок обучения был установлен в три года на дневном рабфаке, в четыре — на вечернем. Вообще период с 1919 по 1930 год знаменовался бесчисленными поисками и экспериментами. Огромное количество изданных в то время постановлений, инструкций и декретов, дополняющих или начисто отменяющих друг друга, свидетельствовало о стремлении найти оптимальный вариант. Но любые изменения, даже самые решительные, осуществлялись на ходу, без остановки. Рабфаки чинили, как чинят железнодорожные вагоны, в крайнем случае отцепляя от состава, но никогда не останавливая сам состав.
УЧЕБНЫЙ ПРОЦЕСС тоже выверялся на ходу. До 1921 года каждый рабфак сам себе выдумывал программу и методологию. В Смоленске плюс ко всему прочему преподавали «философскую пропедевтику». В Петрограде понятия не имели, зачем нужна «пропедевтика», зато давали рабфаковцам «климатологию». В Москве учащихся делили на басов, теноров и дискантов, и они пели: «Идет, гудет зеленый шум», — отрабатывали дикцию и декламацию. На одних рабфаках изучали химию, на других — только воду, почву и воздух, на третьих — кислород и водород. Профессор М. М. Попов ставил на стол два сосуда, один из которых был наполнен газом, и просил рабфаковца перелить газ в другой сосуд. Могучий хохот был ответом: «Из пустого в порожнее?!»
Индивидуальному творчеству пришел благополучный конец: Наркомпросом был составлен примерный учебный план, а потом и обязательный, который включал в себя пятнадцать общеобразовательных предметов, в целом соответствующих школьной программе.
Кафедры назывались «предметными комиссиями», а то, что сегодня зовется «факультетом», было «направлением». Рабфак МГУ имел два направления: физико-математическое и естественное. Внутри каждого направления были курсы и учебные группы по 25—30 человек.
В двадцатых годах группы превратились в бригады — тогда у нас все делалось «бригадным методом»: и добывался уголь, и добывались знания. Модный «дальтон-план» означал, что один человек должен был отвечать на экзаменах за всю бригаду, — не в переносном, а в буквальном смысле этого слова: оценка его знаний считалась оценкой знаний бригады. А затем рабфаковцы общим голосованием решали вопрос: переводить ли себя на следующий курс или оставлять на второй год. «Блаженные времена!» — могут подумать иные современные студенты и школьники, забыв сделать поправку на психологию рабфаковцев, в большинстве своем совершенно неспособных обмануть ни себя, ни даже преподавателей.
При всех сложностях и огрехах в методологии обучения рабфак, особенно в середине тридцатых годов, все же давал приличные знания. На одной фотографии, подаренной выпускником-рабфаковцем своему профессору, было написано: «Неизвестное — позналось, неоформленное — оформилось, сложное — стало простым».
Это была правда.
ОТНОШЕНИЯ со студентами и профессурой складывались трудно и не сразу. Когда Федор Иванин впервые пришел на Моховую, где находился университет, и протопал с товарищами в лекционный зал, он оказался занятым. Там сидели, запершись, студенты, которых рабфаковцы тут же окрестили «белоподкладочниками», получив в ответ: «Лапотники!»
На ногах у рабфаковцев хорошо если были сапоги, а то опорки. Хорошо, если они были в ситцевых рубахах, а то в холщовых. Когда им нужно было прилично одеть одного человека, пятеро оставались дома.
Первые конфликты разрешались не с помощью убеждений — с помощью кулаков.