Наглядным и наиболее острым следствием провала всех попыток «введения регулярства» явилась неспособность «белых» обеспечить действующую армию необходимыми людскими ресурсами. В результате, чем дальше продвигалась Белая армия, чем большую территорию занимала, тем больше она теряла свою боеспособность. «Для меня было ясно, что чудесно воздвигнутое генералом Деникиным здание зиждется на песке, — указывал на этот факт Врангель, — Мы захватили огромное пространство, но не имели сил для удержания его за собой. На огромном, изогнутом дугой к северу фронте вытянулись жидким кордоном наши войска. Сзади ничего не было, резервы отсутствовали. В тылу не было ни одного укрепленного узла сопротивления»[466].
«Мы «отвоевали» пространство больше Франции. Мы «владели» народом в сорок миллионов с лишком… И не было «смены»? — восклицал Шульгин, — Да, не было. Не было потому, что измученные, усталые, опустившиеся мы почти что ненавидели тот народ… за который гибли. Мы, бездомные, безхатные, голодные, нищие, вечно бродящие, бесконечно разлученные с дорогими и близкими, — мы ненавидели всех. Мы ненавидели крестьянина за то, что у него теплая хата, сытный, хоть и простой стол, кусок земли и семья его тут же около него в хате… — Ишь, сволочь, бандиты — как живут! Мы ненавидели горожан за то, что они пьют кофе, читают газеты, ходят в кинематограф, танцуют, веселятся… — Буржуи проклятые! За нашими спинами кофе жрут! Это отношение рождало свои последствия, выражавшиеся в известных «действиях»… А эти действия вызывали «противодействие»… выражавшееся в отказе дать… «смену». Можно смеяться над «джентльменами», но тогда приходится воевать без «смены»…»[467].
Проблема до крайности обострялась тем, указывал Штейфон, что «большие потери снова обессилили нас. Очередная мобилизация лишь временно отдалила кризис, однако он назревал с каждым днем…, ряды защитников уменьшались с каждым днем. Недостатка в пленных мы, правда, не ощущали, но по своим настроениям это были лучшие большевистские части — они не годились для немедленной постановки в строй. Нам не хватало солдат. Роты вновь сжались до 40–50 штыков»[468].
«Уже в августе назревал кризис, какой в дальнейшем привел Добровольческую армию к катастрофе. Резкое несоответствие сил белых и красных создалось не внезапно, а постепенно…». Оперативная сводка штаба дивизии от 22 августа говорит о «подавляющем превосходстве сил противника»[469]. «Большевикам гораздо легче потерять тысячу человек, — указывал ген. Дроздовский, — чем нам сто. Укомплектования поступают крайне туго… Строевые начальники обязаны дрожать над каждым человеком…, иначе они останутся без войск…»[470].
С той же проблемой столкнулась и армия Северной области: «Почему в этой экспедиции силы столь неравны, что одному нашему солдату приходится противостоять десяти врагам? — записывал в октябре 1918 г. в своем дневнике американский солдат Шой, — И нам совершенно некем заменить убитых, раненых и выбывших из строя — мы воюем, словно на выбывание! У нас нет резервов, нет пополнения людьми…, надеясь при этом накостылять сильному, опасному и способному противнику, который изобретает свои методы войны и охотно перенимает все лучшее у нас…»[471].
Еще более острой проблема пополнений оказалась в колчаковской армии: «никогда не были мы близки к победе, как в эти дни. Но главная трудность заключалась теперь в том, что наши ряды все более и более редели, — вспоминал ген. Сахаров, а — красные же наоборот, с каждым днем усиливались; они вливали, подавая непрерывно с тылу, подкрепления…»[472]. «Требовалась самая настоятельная необходимость в немедленной присылке с тыла свежих частей, которые докончили бы начатое дело. Только с ними, с новыми частями, можно было рассчитывать форсировать Волгу…»[473]. «За последнее время все указывает на сильный упадок духа солдат вследствие всë уменьшающегося численного состава частей и отсутствия пополнений. Волнуются и недоумевают, почему до сих пор ни один полк не пополнен, когда в некоторых ротах осталось около десяти человек… Мы, — сообщал 25 октября 1919 г. колчаковский ген. Волков, — рискуем потерять и оставшийся кадр ранее доблестно сражавшихся частей»[474].
Анализируя проблему пополнения Белых армий, Штейфон приходил к выводу, что ее мобилизационные ресурсы были далеко не исчерпаны: «громадная территория, занятая Добровольческой армией к октябрю 1919 г., давала, казалось, неиссякаемый источник людского запаса. В тот период мы имели все материальные возможности создать не только правильно действующие запасные части, но сформировать и новую армию»[475]. Успеху формирования должен был способствовать и «тот, несомненно, большой подъем, какой переживало население богатых южнорусских губерний в первый период освобождения от большевиков», однако он «не был использован полностью»[476].
В колчаковской Сибири условия для проведения мобилизации, по словам ген. К. Сахарова, так же «были чрезвычайно благоприятные — население шло очень охотно, с сознанием долга и необходимости; ехали сами, по первому объявлению из городов и сел; толпились с первого дня призыва у канцелярий воинских начальников. Многие приходили прямо в войсковые части записываться добровольцами. По всему пространству Сибири приходилось слышать такое рассуждение: «Мы бы рады идти воевать, пусть начальство прикажет, все пойдем»»[477]. Однако, несмотря на этот подъём, «оказалось, что работа по формированию частей для посылки на фронт заглохла и была почти без движения; такая же участь постигла и школы подготовки младшего командного состава… Дело не шло»[478].
Проблема проведения мобилизации, как на Юге Росси, так и в Сибири уперлась в выжидательные настроения крестьян[479], относительно того, какое будущее несет им с собой Белая власть?
«Как народ относился к Добровольческой армии, это, — по словам ген. Глобачева было, — видно лучше всего из того, каково было отношение к ней во вновь занимаемых областях, Вступление Добровольческой армии в города и деревни встречалось колокольным звоном, со слезами на глазах, целовали стремена всадников, а по прошествии каких-нибудь двух недель так же ненавидели добровольцев, как и большевиков. Лозунги армии народу не были понятны, а поведение ее возбуждало ненависть»[480]. «Отсутствие должного управления освобожденными областями…, — признавал Штейфон, — создавало в районах, отдаленных от магистралей, полное безначалие и вытравляло у населения веру в законность и порядок белых. Первоначальное сочувствие обращалось сперва в равнодушие, а затем в явное неудовольствие»[481].
Именно «общее поведение войск — как офицеров, так и рядовых — в тыловых районах, где их оставалось слишком много, быстро охладило симпатии крестьян и рабочего класса…, и (у них) все более росло подозрение, — отмечал Уильямсон, — что Деникин и его начальник штаба Романовский, хотя и не боровшиеся в действительности за реставрацию монархии, в конечном итоге восстановят многие злоупотребления и деспотические институты, которые вызвали падение старого режима»[482].
Эти подозрения подтверждались тем, что «везде, где она (Добровольческая Армия) вводила свое управление, вслед за военными победами шли экзекуции крестьян. Часто, — по словам П. Милюкова, в этом принимали участие сами пострадавшие от крестьян помещики, которые приводили в свои села военные карательные отряды, пороли крестьян и заставляли их платить за все причиненные помещику убытки…»[483].
Решительность помещикам придавало программное письмо Деникина от 24 марта 1919 г. по аграрному вопросу, в котором говорилось в первую голову о «сохранении за собственниками их прав на земли». «Мы несли таким образом с собой, — признавал управляющий Отделом Законов деникинского Особого Совещания кадет К. Соколов, — восстановление прав помещиков»[484]. При этом, добавлял он, «правилом было беспрепятственное и систематическое ограбление жителей, в котором принимали участие лица разных рангов и положения. Грабежи озлобляли население, приходившее к выводу, что при добровольцах так же плохо, как и большевиках»[485].
В результате, как вспоминал участник событий на Юге Г. Раковский, «крестьянство с необычайной стойкостью и упорством уклонялось от участия в гражданской войне. Суровые репрессии, драконовские приказы о мобилизации не могли парализовать массового, чуть ли не поголовного дезертирства из рядов «Русской армии»»[486]. «Негодование среди крестьян росло с неописуемой быстротой…, — подтверждал редактор газеты «Вечерние Новости» из Екатеринослава, — Объявленная Добровольческой армией мобилизация провалилась. Крестьяне, подлежавшие мобилизации, скрываясь от карательных отрядов государственной стражи, с оружием в руках уходили в леса. Стали организовываться внушительные по численности и по вооружению шайки «зеленых»»[487].
Даже при мобилизации в Народную армию КОМУЧа, по свидетельству его члена П. Климушкина, «призыв конечно не удался… Призыв новобранцев в большинстве сел был встречен отрицательно, а в некоторых местах… даже враждебно», одновременно с этим «из армии началось дезертирство настолько сильное, что КОМУЧ… вынужден был назначить за дезертирство, как меру наказания, смертную казнь»[488].
«И так как репрессии осуществлялись руками старых царских генералов и офицеров, то очень часто они, — по словам И Майского, — принимали характер диких расправ и издевательств над беззащитным деревенским населением»[489]. «Чем дольше продолжалось господство Комитета (КОМУЧА), тем сильнее росло оппозиционное настроение в деревне. В середине сентября в Самаре происходил губернский крестьянский съезд, — на нем положение эсеров оказалось воистину критическим. Приехавшие делегаты не скрывали своего враждебного отношения к Комитету… ситуация, — отмечал Майский, — становилась определенно угрожающей»[490].
В колчаковской Сибири первые мобилизации прошли относительно успешно, что позволило создать там самую многочисленную белую армию. Однако уже через несколько месяцев, летом 1919 г., ген. А. Нокс сообщал в Лондон, что «солдаты сражаются вяло…, и разбегаются по своим деревням…»[491]. Дальнейшие мобилизации стали вообще невозможны: «после ужасных эксцессов, совершенных его (Колчака) сторонниками и теми, кто оказывал ему поддержку,
Уклонение крестьян от призыва в Белую армию деморализующее подействовало и на казаков. В своих воспоминаниях ген. А. Шкуро приводил слова одного из них: «Мы воюем одни. Говорили, что вся Россия встанет, тогда мы отгоним большевиков, а вот мужики не идут, одни мы страдаем… Где новые корпуса, которые обещали? Все те же корниловцы, марковцы, дроздовцы, да мы, казаки…»[494]. И постепенно отряды кубанских казаков «стали растекаться по своим деревням… просто покидая позиции на глазах отчаявшихся офицеров и иногда бредя целыми эскадронами, ротами и даже полками, уставшие от войны, плохого командования и превосходящей силы красных. И никто ничего не мог поделать, чтобы остановить их»[495]. «С фронта началось повальное дезертирство, не преследуемое кубанской властью, — подтверждал Деникин, — Дезертиры свободно проживали в станицах, увеличивали собою кадры «зеленых» или, наконец, находили себе приют в екатеринодарских запасных частях — настоящей опричнине…»[496].
В результате, отмечал Штейфон, «мобилизационные возможности (Деникина) ограничивались, главным образом, офицерскими кадрами и учащейся молодежью…»[497]: Однако и этот ресурс белые не смогли использовать полностью. «После демобилизации 1917–1918 гг. на юге России проживало не менее 75 тыс. офицеров. Целая армия! 75–80 % этой массы было настроено, несомненно, жертвенно и патриотично, но мы, — как вспоминал Штейфон, — не умели полностью использовать их настроения»[498]. Офицерство уклонялось от призыва с не меньшим упорством, чем крестьяне. «Занятие нами новых территорий… дали приток офицерских пополнений. Многие шли по убеждению, но еще больше, — подтверждал Деникин, — по принуждению»[499].
Примером могла служить высадка французов в декабре 1918 г. в Одессе и Севастополе, в которых нашли убежище тысячи офицеров. Она возродила надежды Деникина на привлечение офицеров в ряды добровольцев. Однако за генералом последовали лишь единицы. Представитель Деникина был вынужден издать приказ о всеобщей мобилизации офицеров[500]. Но многочисленное одесское офицерство не спешило на фронт. Новая мобилизация не прошла: «по получении обмундирования и вооружения большая часть разбегалась, унося с собой все полученное»[501]. «Чувство долга в отношении отправления государственных повинностей проявлялось слабо, — признавал Деникин, — В частности дезертирство приняло широкое, повальное распространение. Если много было зеленых в плавнях Кубани, то не меньше «зеленых» в пиджаках и френчах наполняло улицы, собрания, кабаки городов и даже правительственные учреждения. Борьба с ними не имела никакого успеха»[502].
Исключением не был и Петроград: «Все жившие в Петербурге в первую половину 1918 года, должны помнить, — указывал кпт. Г. Чаплин, — что в те дни представляла собой обывательская масса. На большинство наших предложений ехать на север следовал вопрос о том… сколько мы в состоянии платить жалованья и… отказ… Множество молодых, здоровых офицеров, торгуя газетами и служа в новых кафе и ресторанах, не верило в долговечность большевиков, еще меньше верило в успех восстания и возлагало все свои надежды на занятие Петербурга… немцами»[503].
Подобная ситуация была и на Севере России, где глава правительства Н. Чайковский сообщал союзникам, «что лишь трое офицеров из 300, которых он ожидал, подчинились приказу о мобилизации…»[504]. О попытке мобилизовать интеллигенцию в ополчение, докладывал начальник ополчения ген. Савич: «Мобилизованные на фронт идти не пожелали…, ибо они попали в ополчение после того, как их притянули туда силой… Они способны умереть от одной мысли, что они могут попасть на фронт»[505]. «До сих пор многие жители г. Архангельска не явились для регистрации в Национальное ополчение…», — сообщал главнокомандующий Северным фронтом ген. Е. Миллер, и в ответ приказал лишить ослушников продовольственного пайка, а тех, кого и эта мера не вразумит, отправить в ссылку[506].
Что касается городов Сибири, то там, по словам ген. Сахарова, «поражало и бросалось в глаза чрезвычайно большое число молодых и здоровых штатских людей, слонявшихся здесь без дела, в то время, когда на фронте был дорог каждый человек, армия испытывала острый недостаток в младших офицерах…»[507]; «после доклада о массах здоровой и молодой интеллигенции в сибирских городах был проведен приказ о полной ее мобилизации, но… более 50 % сумело избежать призыва…»[508]. Попытка мобилизации не удалась, подтверждал Колчак, указывая на то, что в тылу, в городах «появились отвратительные явления…, уклонения под разными предлогами от величайшего долга перед родиной — военной службы…»[509].
Широкое распространение получило уклонение от фронта путем поступления в тыловые учреждения. Указывая на этот факт, член правительства адмирала Гинс замечал: «армия и вместе с ней боевое офицерство раздеты, разуты и голодны. Тыловые учреждения переполнены офицерством…»[510]. «Военное министерство и Главный штаб распухли, — подтверждал ген. К. Сахаров, — до чудовищных по величине размеров»,[511].
Ген. В. Кислицын вспоминал, что в Ставке «были забиты все коридоры толпившимся здесь офицерством… Штабные офицеры держали себя надменно. Они точно оказывали посетителям, таким же офицерам, как и они, честь и милость, разговаривая с ними»[512]. Вообще все омские «министерства были так полны служилым народом, — отмечал Сахаров, — что из них можно было бы сформировать новую армию. Все это не только жило малодеятельной жизнью на высоких окладах, но ухитрялось получать вперед армии и паек, и одежду, и обувь. Улицы Омска поражали количеством здоровых, сильных людей призывного возраста… почти каждый, кто хотел укрыться от военной службы, делал это беспрепятственно»[513].
Тем не менее, «к осени практически все офицеры, еще не вступившие в армию, были призваны по мобилизации. Этот контингент…, — вспоминал П. Петров, — был, естественно, гораздо худшего качества: часть призванных офицеров была пассивна, слаба духом. Были случаи, когда такие офицеры, отправляясь на фронт, просили выдать им удостоверения, что они служат по мобилизации»[514].
Настроения мобилизованного пополнения, наглядно передавал ген. Сахаров: «стали прибывать партии офицеров. Редкие из них приезжали в военной форме… длинноволосые, небритые, с враждебным недоверчивым взглядом исподлобья. Они слушали слова о необходимости работы и дисциплины, хмуро и недовольно глядя из-под сдвинутых бровей»[515]. Качество офицерского состава, подтверждал ген. А. Шкуро, резко ухудшилось, к тому же «Первые добровольцы — горячие патриоты и идейные беспартийные сподвижники ген. Л. Корнилова были уже выбиты»[516].
Проблемы с мобилизаией привели к тому, что Белая армия целиком могла полагаться только на офицеров добровольцев, которые представляли особую ценность, поскольку «исключительно на офицерском составе всякой, особенно же нашей, армии, — указывал ген. М. Алексеев, — зиждется се сила. Чем менее развит солдат, чем менее он культурен, чем слабее он подготовлен в боевом отношении, тем более вырастает значение офицера; только он один тянет на себе инертную массу, только он один готовит победу или поражение. Победа не может быть обеспечена без знающего, крепкого духом и воодушевлением и доблестного офицерского состава»[517]. И именно «на офицерском самопожертвовании, — подтверждает историк С. Волков, — во многом и держалось Белое движение…»[518]. Даже «казаки требовали, чтобы офицеры шли впереди. Поэтому потери в командном составе, — как вспоминал атаман Краснов, — были очень велики»[519].
Примером здесь мог служить названный в честь Корнилова ударный полк, который на протяжении 3-х месяцев дрался «против вдесятеро превосходных сил врага и разбил их, но при этом потерял убитыми и ранеными 3300 офицеров, что при средней численности этого, в то время еще чисто офицерского, полка составляет потрясающий процент потерь: 280 %»[520]. Огромные потери среди офицеров добровольцев, наряду с проведением общей мобилизации, привели к тому, что «процент офицеров упал в 7–8 раз, и армия, — как отмечает С. Волков, — стала терпеть поражения»[521]. Эти выводы подтверждает и статистика доли офицеров в армии Юга России (Таб. 3).
«Приближалась осень, — вспоминал Штейфон, — Истомленные войска не имели теплой одежды. Резервов не было. Части воевали уже только своими кадрами. Дух бойцов изнашивался. И когда после занятия Орла и Брянска советская Москва готовилась к эвакуации и на фронт была двинута даже личная охрана Ленина — Латышская дивизия, добровольческое командование уже не имело сил, чтобы сломить несомненно последнее сопротивление»[523].
К этому времени мобилизационный ресурс Белых армий был исчерпан полностью, их пополнение осуществлялось только за счет мобилизации военнопленных. Как вспоминал ген. Сахаров, в колчаковской армии «это были последние наши ресурсы; красноармейцы пополняли белые войска… Армия не получала пополнений с тыла, ни одно обещание Главковостока выполнено не было; армия в это время уже не имела своих запасных частей… Пополнения не прибывали. Все телеграммы, настойчивые просьбы и требования оставались без ответа»[524].
На Юге России военнопленными комплектовались даже такие дивизии, как корниловская и дроздовская. «Иногда, ввиду больших потерь, процент пленных в строю доходил до 60–80»[525]. Однако, если в начале 1919 г. пленные красноармейцы охотно становились в строй «белых», то к концу года ситуация кардинально изменилась и «белым» приходилось прибегать к «насильственной мобилизации… среди военнопленных»[526]. Врангель «вербовал солдат (из дезертиров и военнопленных) простым методом, расстреливая на месте всех офицеров и младший состав и предлагая остальным делать свой выбор. Большинство не колебалось»[527].
Результат подобной мобилизации был одинаков для всех белых армий: «только что прибывшее пополнение, — вспоминал колчаковский ген. Сахаров, — получив приказ идти в наступление, выбегало, подняв вверх винтовки, обращенные прикладами в небо, передавалось на стороны красных и открывало огонь по своим. Почти все офицеры в таких полках гибли…»[528]. Точно такие же примеры с Юга России приводил командир дроздовской дивизии ген. А. Туркул: «Батальон шел теперь на красных без офицеров. Одни солдаты, все из пленных красноармейцев, теснились толпой в огонь. Мне казалось, что это бред моей тифозной горячки, как идет в огне толпой, без цепей, наш второй батальон, как наши стрелки подымают руки, как вбивают в землю винтовки штыками, приклады качаются в воздухе. Никогда, ни в одном бою у нас не было сдачи скопом. Это был конец…»[529].
Разложение
Бескорыстное исполнение долга и служение родине было редким явлением; большинство смотрело на события текущего момента с точки зрения личной наживы.
Провал всех попыток введения регулярства и мобилизации во всех «белых» армиях, были лишь внешними признаками внутреннего разложения того самого «тыла», за который эта армия шла на смерть. «Из наших полков выбывали лучшие, гибли храбрейшие русские офицеры и солдаты, цвет нашей армии. Но главное — всего хуже было то, — отмечал ген. Сахаров, — что падала надежда на успех и вера в дело»[531]. Причина этого, по словам Сахарова, заключалась в том, что «Армия, проявлявшая чудеса героизма и предел напряжения сил, добившаяся блестящей победы была предана, она не получила ни пополнений, ни одежды, ни теплых вещей. А между тем наступала уже суровая сибирская зима… И добро, если бы не было в тылу запасов, а то ведь в Красноярске, Томске, Иркутске были полные склады»[532].
«Как будто нарочно, тыл не присылал ни одного вагона теплой одежды, ни пополнения, ни офицеров, даже хлеб и фураж доставлялись в армию нерегулярно, несмотря на большие запасы и обильный урожай, бывший в Сибири в том году. Полки и батареи тают. Большинство лучших офицеров и солдат выбито… Но за что люди гибнут? Что в будущем? — вопрошал главнокомандующий колчаковской армией Сахаров, — Вера в успех при настоящих условиях исчезает… К сожалению, в армии, начиная от стрелка и кончая ее командующим, нет теперь веры, что настоящее правительство способно исправить положение. Армия не верит ему….»[533].
«Тыла у нас никогда не было, — констатировал в своем донесении начальник 12-й Уральской стрелковой дивизии ген. Р. Бангерский уже 2 мая 1919 г., — Со времени Уфы мы хлеба не получаем, а питаемся чем попало. Дивизия сейчас небоеспособна». При этом Бангерский отмечал, что не видел в старой армии такого героизма, какой был проявлен белыми войсками в последнее время, но всему есть предел: «Хотелось бы так знать, — вопрошал он, — во имя каких высших соображений пожертвовано 12-ой дивизией»[534].
Передавая состояние колчаковской армии осенью 1919 г., ген. Сахаров отмечал, что «внешний вид этих русских полков был совершенно отличный от того, какой они имели всегда раньше. Как будто это были не воинские части, а тысячи нищих собранных с церковных папертей. Одежда самая разнообразная, в большинстве своя, крестьянская, в чем ходил дома; но все потрепалось, износилось за время непрерывных боев и выглядит рубищем. Почти на всех рваные сапоги, иногда совсем без подошв; кое-кто еще в валенках, а у иных ноги обернуты тряпками и обвязаны веревочкой… Штаны почти у всех в дырьях, через которые просвечивает голое тело… Офицеры ничем не отличались по внешности от солдат…»[535]. В частях Северной группы Сибирской армии «люди босы и голы, ходят в армяках и лаптях… Конные разведчики, как скифы XX века, ездят без седел»[536].
«Армия все более и более таяла, оставшись одетой по-летнему. А в тылу были накоплены колоссальные запасы, такие, что их не могла бы использовать вдвое большая, чем наша армия!»[537] «Какие богатые склады нашли мы в Инокентьевской! Всего было полно: валенок, полушубков, сапог, сукна, хлеба, сахара, фуража и даже новых седел. Только теперь встало во весь рост преступление тылового интендантства и министерства снабжения, оставивших в октябре нашу армию полуголой»[538].
Основное зло, по мнению ген. Сахарова, заключалось в том, что всë «сводилось к бумажному управлению и бумажным отчетам. Это и есть то, что называют бюрократической системой: в этом самообмане и успокоении и заключаются ее вредные стороны»[539]. Но главное «нежелание и неумение организовать жизнь страны, главным образом сельского населения, проходило всюду, по всем отраслям многоэтажных омских министерств…»[540].
«У правительства, то есть у Совета министров, — подтверждал плк. И. Ильин, — нет ни твердого курса, ни определенной политической программы, вообще среди министров ни одного настоящего государственного человека, но зато есть интриганы и совершенно безнравственные люди… Всюду преобладают интриги и то, что В. Жардецкий (председатель Омского комитета кадетской партии) называет «мексиканской политикой». Кругом грубое хищничество и отсутствие элементарной честности. Нет никакого одухотворения и подъема. Все по-прежнему серо, пошло и буднично. Шкурные вопросы доминируют, личные интересы царствуют надо всем. Таково в общих чертах наше положение на территории диктатуры адмирала Колчака»[541].
«Неужели не найдется у вас там в тылу человека граждански мужественного, который не убоится крикнуть во всю глотку всем этим тыловым негодяям, забывшим фронт и тех, за спиной которых они спокойно устроились, что пора проснуться, — восклицал в отчаянии один из боевых полковников колчаковской армии, — прекратить вакханалию, веселье в кабаках и личные дрязги и интриги из-за теплых местечек…»[542].
«Мы бедны в данное время людьми, — оправдывался Колчак, — вот почему нам и приходится терпеть, даже на высоких постах, не исключая и постов министров, людей далеко не соответствующих занимаемым ими местам, но — это потому, что их заменить некем»[543]. Но что же тогда будет, восклицал в апреле 1919 г. Ильин, когда «мы придем в Москву, возможно, мы разобьем красных, кажется, сейчас на это шансы большие, ну а дальше? Стоит только себе на минуту представить, что ведь у власти окажется не честный патриот Колчак, а придут его «министры»… То есть весь этот провинциальный синклит бездарных в одном случае, глупых в другом и просто жуликов в третьем»[544].
В условиях отсутствия тылового снабжения, «в поисках необходимого (войска) начинали мародерствовать. Результатом было явление, уже совсем невыгодное для колчаковцев: население все более и более убеждалось в том, что все-таки белые хуже красных, хотя грабят и те и другие»[545]. И с этим ничего невозможно было поделать, вновь оправдывался Колчак, повсюду царила «всеобщая распущенность офицерства и солдат, которые потеряли, в сущности говоря, всякую меру понятия о чести, о долге, о каких бы то ни было обязательствах»[546]. Но армии, брошенной на самоснабжение, не оставалось никаких других путей, кроме самообеспечения. Проблема радикализовывалась тем, отмечал командир 1-й Сибирской армии ген. А. Пепеляев, что «район военных действий выеден дотла…»[547].
И в то же самое время в тылу, многие заказы министерства снабжения, приходил к выводу военный министр Колчака Будберг, «распределены или сумасшедшими идиотами, или заинтересованных в заказах мошенниках»…, «полученные от казны многомиллионные авансы пущены в спекуляцию по покупке и продаже различных товаров, об исполнении заказов думают только немногие, и в результате армия останется без необходимейших предметов снабжения»…, «не от бедности… мы страдаем, а от внутренней гнили…»[548].
Характерен пример, который приводил в этой связи главнокомандующий союзными войсками в Сибири и на Дальнем Востоке ген. Жанен: «Вчера прибыл ген. Нокс… Его душа озлоблена. Он сообщает мне грустные факты о русских. 200 000 комплектов обмундирования, которыми он их снабдил, были проданы за бесценок и частью попали к красным. Он считает совершенно бесполезным снабжать их чем бы то ни было»[549].
Другой пример приводил командующий Западной армией ген. Ханжин: «число ртов, показываемое в войсковой отчетности, превосходит приблизительно вдвое действительное их наличие…», что приводит к накапливанию «огромных складов при частях войск; как например он указывал, что в одном полку… было различных запасов свыше 150 груженых вагонов… Все посылаемое на фронт в скромных, но все же достаточных при разумном использовании количествах тонет в море хаоса, своеволия и безудержной атаманщины»[550].
Но настоящим бичом власти, по словам министра юстиции и генерал-прокурора в правительстве Колчака Гинса, стал «недостаток честности в исполнении, оказание преимуществ за взятки… Как этот проклятый порок вывести из житейского обихода — остается вопросом»[551]. «Газеты переполнены… печальной хроникой железнодорожного взяточничества. Привезти груз из Владивостока в Западную Сибирь становилось труднее, чем попасть в рай сквозь ряд чистилищ. Взятки в месте погрузки, в местах остановки…, у таможни…, в каждом центре генерал-губернаторства…»[552].
«Попытки привлечения спекулянтов и взяточников к суду, — отмечал Будберг, — сразу же притягивали толпы предприимчивых адвокатов, стремившихся урвать свой кусок от добычи военного времени, и отмыть ее до зеркального блеска». Даже когда Колчак хотел, что бы над казнокрадами «разразилась вся строгость правосудия, он не (был) уверен в осуществлении своего желания и бо(ял)ся вмешательства юристов и адвокатов»[553].
«По существу, нет ни суда, ни закона, ни даже власти, которой бы боялись…, — приходил к выводу И. Ильин, — Министр Зефиров пользуется своим положением, дает наряды на вагоны и получает сколько угодно вагонов, возит что угодно, торгует и спекулирует. Вместо того чтобы отдать его под суд или для примера расстрелять, как сделали бы большевики, его только высылают, то есть дают ему возможность с удобствами уехать. Кругом ужас и гниение…»[554].
Военный министр Будберг признавал свое полное бессилие справиться со все более нарастающим разложением тыла: нравственный подъем, приходил он к выводу, «никакие кары, никакая аракчеевщина и семеновщина» обеспечить не могут, ибо нравственным разложением «больны и сами поклонники расстрелов и самой сугубой аракчеевщины
Для Северного корпуса, основы будущей армии, «период немецкой учебы оказался весьма краток, а с русской стороны дело велось крайне беспечно и бестолково. Уже тогда, в момент зарождения белой армии, вскрылась одна психологическая черточка, которая сразу возмутила бравых немецких инструкторов, — вспоминал гос. контролер Северо-западного правительства В. Горн, — Едва успев надеть погоны и шашку, русские офицеры начали кутить и бездельничать, не все, конечно, но… многие. Немцы только руками разводили, глядя на такую беспечность. Быстро стал пухнуть «штаб», всевозможные учреждения «связи», а солдат — ноль. Офицеров в городе многое множество, но большинство из них желает получать «должности», сообразно с чином и летами. Немцы нервничают, ругаются. Если не изменяет память, так и топчутся на одном месте, пока на выручку не появляются перебежавшие от большевиков на маленьком военном пароходике матросы чудской флотилии и небольшой отряд кавалерии Балаховича — Пермыкина. К этим удравшим от большевиков частям позже присоединились небольшие кучки крестьян-добровольцев, затем насильственно забрали старших учеников гимназии, реального училища, — и армия была готова. Вся затея явно пахла авантюрой, и большинству обывателей даже в голову не приходило, что их жизнь и достояние будут зависеть только от успехов такой армии»[557].
С падением Германии и переходом на довольствие к Антанте, «к пирогу злосчастной Северо-западной армии, — вспоминал «белый» журналист Г. Кирдецов, — примазалась масса рыцарей наживы из самых разных слоев населения, военных и гражданских; генерал и бывший чиновник царского режима, банкир и жандарм, лавочник и простой искатель приключений и доходов. Всеми этими элементами руководило одно стремление: обеспечить себе теплое местечко в Петрограде на случай удачи операции, а в случае провала урвать какой-нибудь лакомый кусок от общего пирога»[558].
При этом, при создании Северо-западного правительства, «вместо делового штаба белого дела, — по словам его министра Н. Иванова, — собрался двор густо-черного цвета, с прежними романовскими традициями, с карьеризмом, с фаворитизмом, с наушничеством и интригами»[559]. Все кроме наступления повлечет за собой гибель Белой Армии, — приходил к выводу, в этой обстановке, министр М. Маргулиес, — только наступление может оздоровить белую «эту проклятую трущобу»[560]. «Общая политическая ситуация повелительно требовала наступления…, — подтверждал В. Горн, — Обстоятельства не оставляли другого выхода»[561].
Гибелью Северо-западной армии угрожали не столько красные, подтверждал член ревизионно-контрольной комиссии Северо-западного правительства Г. Гроссен, сколько все более разъедающее ее тыл внутреннее разложение и гниль: «вакханалия злоупотреблений, хищничества и третирования отчетности царила всюду, начиная с высших центральных управлений и штабов и кончая ротными штабами и мастерскими. Спекуляция расцвела пышным цветом. Игра шла на страданиях несчастной армии, и в ней принимали участие все темные элементы, независимо от чинов и званий»[562].
«На Юг так же нет никаких надежд. Там тоже развал, и развал не меньший, чем здесь (в Сибири), — приходил к выводу плк. И. Ильин, — Там тоже интриги, воровство, предательство, полная разрозненность и отсутствие людей. Где они, в конце концов, эти люди? Или им не время, или весь этот развал есть закономерный ход истории»[563]. В деникинской армии, подтверждал Уильямсон, угроза поражения «вызывалась полной неспособностью белых организоваться, а генералов — действовать согласованно друг с другом для координирования своих атак, неизбежной коррупцией, леностью и безразличием многих офицеров и чиновников…»[564].
Среди старших офицеров, подтверждал Врангель, «слишком много разногласий…, деникинское наступление уменьшило эффективную мощь армии. — Его тылы слишком велики… И они быстро превращаются из солдат в сборище торгашей, спекулянтов… К несчастью, то, что он говорил, было правдой, — вспоминал Уильямсон, — и многие старшие офицеры подавали дурной пример, занимаясь игрой и пьянством, а в это время их войска оставались без внимания и были измучены»[565].
«С ужасающей быстротой тыл стал затягивать всех, кто более или менее соприкасался с ним, — подтверждал Штейфон, — Лично на себе я испытал его тлетворное влияние. Смею считать себя человеком с достаточно твердой волей, однако я не мог не сознавать, как и в моей воле появились трещины… Инстинкт прежней жизни, прежних культурных вкусов и привычек властно напоминал о себе. Побороть или придушить эти инстинкты могли или соответствующая обстановка, или собственная воля. Обстановка к сожалению, лишь поощряла развивающееся малодушие, а что касается воли, то не всякий ей обладал»[566].
«Несмотря на присутствие в Екатеринодаре Ставки, как прибывшие, так и проживающие в тылу офицеры вели себя недопустительно распущено, — вспоминал Врангель, — пьянствовали, безобразничали и сорили деньгами… Все эти безобразия производились на глазах штаба Главнокомандующего, о них знал весь народ, и в то же время ничего не делалось, чтобы прекратить этот разврат»[567]. «В итоге дисциплина, этот цемент армии, резко падала»[568].
В существовавших условиях «люди, — пояснял Штейфон, — считались лишь с ярко и сурово проявленной властью. Гуманность же воспринималась, как попустительство. Таким образом, не сдерживаемый мерами продуманной и неуклонно проводимой системы, добровольческий тыл все более бурлил и разлагался. Представление о законности снижалось, а у натур неустойчивых и вовсе вытравлялось»[569].
Характеризуя состояние тыла своей армии, Деникин отмечал, что там «спекуляция достигла размеров необычайных, захватывая в свой порочный круг людей самых разнообразных слоев, партий и профессий: кооператора, социал-демократа, офицера, даму общества, художника и лидера политической организации…»[570]. «Не только в «народе», но и в «обществе» находили легкий сбыт расхищаемые запасы обмундирования… Казнокрадство, хищения, взяточничество стали явлениями обычными. Традиции беззакония пронизывали народную жизнь, вызывая появление множества авантюристов, самозванцев — крупных и мелких… В городах шел разврат, разгул, пьянство и кутежи, в которые очертя голову бросалось офицерство, приезжавшее с фронта… Шел пир во время чумы, возбуждая злобу или отвращение в сторонних зрителях…»[571].
В Киеве, подтверждал М. Нестерович-Берг, «обыватель веселился — пир во время чумы. Пусть где-то сражаются, нас это не интересует нимало, нам весело, — пусть потоками льется офицерская кровь, зато здесь во всех ресторанах и шантанах шампанское: пей, пока пьется…»[572]. «Гомерические кутежи и бешеное швыряние денег на глазах всего населения (Ростова), вызывали среди благоразумных элементов справедливый ропот. Тыл был по-прежнему не организован. Войсковые начальники, не исключая самых младших, являлись в своих районах полновластными сатрапами, — подтверждал Врангель, —
Действительно «некоторая часть строевого офицерства смотрела на Гражданскую войну как на источник личного быстрого обогащения…, — подтверждал ген. Глобачев, — Беспринципная часть офицерства обращала отнятое в свое личное пользование, и не только часть рядового офицерства отличалась этим, но и некоторый командный состав, до командующих армиями включительно. Нередко бывали случаи, когда с фронта генералы целыми вагонами отсылали в собственный адрес общегосударственное имущество, отнятое у большевиков. Военные власти и правительство как-то сквозь пальцы смотрели на это, а когда эти злоупотребления перешли всякие границы и правительство приняло меры к прекращению их, то наткнулось на необыкновенное сопротивление со стороны командующих армиями…»[575].
При этом, занимавшегося обеспечением армии Юга России британского офицера Уильямсона, поражало прежде всего бедственное состояние деникинской армии: «Войска, которые я видел в Борисоглебске, только вчера участвовали в бою и были очень плохо оснащены. Только 30 % были обуты в сапоги…, сквозь обветшалые мундиры можно было разглядеть колени и локти. Гимнастерки выгорели и износились, а у многих вообще не было гимнастерок, и вместо них солдаты носили шерстяные фуфайки. Не было даже признаков какой-либо британской униформы или снаряжения…»[576].
«Уже в штабе полка я, — вспоминал Уильямсон, — встретил других офицеров и младший состав, но ни на одной душе не было британской униформы! — Но боже мой, — воскликнул я, — весь штаб Донской армии получил шестьдесят тысяч комплектов!»[577] «Что происходило с британским обмундированием, которое приходило на фронт, я не мог понять…»[578] В конечном счете, обеспечение армии Юга англичане так же, как и на Севере России, были вынуждены взять полностью в свои руки: «Теперь в Новороссийске для разгрузки и сортировки всех поступающих грузов имелись под рукой офицеры и рядовой состав Королевского армейского корпуса боеприпасов, а на фронте каждой отдельной армии под командованием Деникина были приданы группы (британских) офицеров…»[579].
Что касается буржуазии, то Деникин приходил к полному разочарованию в том классе, за который он посылал свои войска на смерть: «Классовый эгоизм процветал пышно повсюду, не склонный не только к жертвам, но и к уступкам… Все требовали от власти защиты своих прав и интересов, но очень немногие склонны были оказать ей реальную помощь. Особенно странной была эта черта в отношениях большинства буржуазии к той власти, которая восстанавливала буржуазный строй и собственность. Материальная помощь армии и правительству со стороны имущих классов выражалась цифрами ничтожными — в полном смысле слова. И в то же время претензии этих классов были весьма велики…»[580].
«Армия никого не интересовала, — подтверждал плк. Р. Раупах, — Нуждались бы солдаты в обуви и теплых вещах, ходили бы сестры милосердия в рваном белье, мерзли бы в солдатских шинелях, если бы русская общественность окружала свою армию любовью и заботой? Конечно, нет. Но добиться от занятой наживой и разгулом буржуазии средств, чтобы согреть и обуть умиравших за нее людей, не было никакой возможности. Не давая ни гроша, она только поносила армию за то, что та слишком медленно двигается вперед»[581].
В результате основным источником существования Добровольческой армии, поощряемого беззаконием, по словам члена деникинского «правительства» К. Соколова, стала военная добыча: она «была главным источником средств армии и представляла, в сущности, не что иное, как самый откровенный грабеж. Безнаказанность и беспрепятственное ограбление жителей стало правилом, и в этом ограблении принимали участие лица всех рангов и положений»[582].
«Добровольческая армия, — отмечал Штейфон, — усвоила равнодушное отношение к столь кардинальным вопросам, как правильная организация армейского тыла и занятых областей»[583]. Действительно, по наблюдениям Уильямсона, «даже не делалось попыток организовать какую-то систему снабжения подкреплений через военные склады»[584].
В результате все свое снабжение боевым частям приходилось возить с собой: как на Юге России, так и в Сибири «поезда… часто принадлежали полкам, и войска часто жили за счет населения, реквизируя больше, чем нуждались на самом деле, и распродавая излишек. У одного полка было 200 вагонов, резервированных только для багажа»[585]. По свидетельству ген. Д. Филатьева, «были полковые обозы в 1000 повозок вместо штатных 54. Это уже не часть войск, а какая-то татарская орда времен Батыя»[586]. Одновременно «в тыл чаще и чаще приходили сведения о громадных денежных капиталах, скопляющихся и в отдельных руках, и у целых воинских частей»[587]. Ген. Л. Болховитинов, в этой связи, приходил к выводу, что Добровольческая армия — это «просто какая-то кочевая банда…»[588].
Массовый грабеж приводил к тому, что крестьяне тех районов, где была Добровольческая армия, «совершенно не сочувствующие «коммуне», все ждут большевиков как меньшее зло, в сравнении с добровольцами «казаками»»[589]. «Отчего не удалось дело Деникина? Отчего мы здесь, в Одессе? Ведь в сентябре мы были в Орле… Отчего этот страшный тысячеверстный поход, великое отступление «орлов» от Орла?… — задавался вопросом видный участник белого движения Шульгин, и тут же отвечал, — «Взвейтесь, соколы… ворами» («единая, неделимая» в кривом зеркале действительности). «Белое дело» погибло. Начатое «почти святыми», оно попало в руки «почти бандитов»»[590].
По словам атамана Шкуро, «реквизиции и грабежи для белых войск стали синонимами»[591]. «О нашей армии, — отмечал А. Валентинов, население сохранило везде определенно скверные воспоминания и называют ее не Добрармией, а «грабьармией»»[592]. «Добровольческая армия дискредитировала себя грабежами и насилиями. Здесь все потеряно, — приходил к выводу Врангель, — Идти второй раз по тем же путям и под добровольческим флагом нельзя. Нужен какой-то другой флаг…»[593].
Еще хуже обстояло дело с казацкими армиями, в которых, по словам Врангеля, «разоренные и ограбленные большевиками казаки
«Очерки…» Деникина забиты описаниями подобных «справедливых» казацких экспроприаций: «…грабежи, бесчинства, массовые убийства и расстрелы в захваченных городах, погромы, поджоги, насилия и разрушения… Казаки относились к рейду как к очередной наживе, как к хорошему случаю обогатиться, пополнив свою казачью казну. Более широкое понимание задач рейда было им недоступно…»[596].
«О войсках, сформированных из горцев Кавказа, не хочется и говорить, — писал Деникин, — Десятки лет культурной работы нужны еще для того, чтобы изменить их бытовые навыки… Если для регулярных частей погоня за добычей была явлением благоприобретенным, то для казачьих войск — исторической традицией, восходящей ко временам Дикого поля и Запорожья, прошедшей красной нитью через последующую историю войн и модернизованную временем в формах, но не в духе. Знаменательно, что в самом начале противобольшевистской борьбы представители Юго-Восточного союза казачьих войск, в числе условий помощи, предложенной временному правительству, включили и оставление за казаками всей «военной добычи» (!), которая будет взята в предстоящей междоусобной войне…»[597].
Деникин приводил показательный рассказ председателя Терского круга: «Конечно, посылать обмундирование не стоит. Они десять раз уже переоделись. Возвращается казак с похода нагруженный так, что ни его, ни лошади не видать. А на другой день идет в поход опять в одной рваной черкеске…» И совсем уже похоронным звоном прозвучала вызвавшая на Дону ликование телеграмма ген. Мамонтова, возвращавшегося из Тамбовского рейда: «Посылаю привет. Везем родным и друзьям богатые подарки, донской казне 60 миллионов рублей, на украшение церквей — дорогие иконы и церковную утварь…»[598].
На союзников наиболее сильное, «огромное впечатление» производил, сопровождавший развал тыла «чрезвычайный контраст между жизнью в штабе и жизнью несчастных рабочих, солдат и пациентов в госпиталях»[599]. Русские командиры, вспоминал Уильямсон, «выглядели удивительно безразличными к состоянию своих войск и к положению на фронте. Старое ленивое, безразличное отношение российского императорского Верховного командования проявлялось в их легкомыслии, в том, как им удавалось жить в сравнительном комфорте в своих штабах или в поездах, тогда как войска вокруг них голодали или замерзали…»[600].
В еще более резких формах этот контраст проявлялся в отношении общественности и командования к раненым солдатам:
«Мы все знали, — вспоминал о Юге России британский офицер Уильямсон, — что помещения в поездах, которые должны быть отведены раненым, иногда были заняты женщинами, не имевшими на это права, жившими в сравнительной роскоши под чьей-то генеральской протекцией, а в это время раненые солдаты тащились пешком. Целые поезда были заняты влиятельными офицерами, которым полагалось быть рядом со своими солдатами, а в это время больным и раненым офицерам в госпиталях отказывали в месте, а иногда и вообще бросали на растерзание наступающим красным. Один французский генерал назвал эти поезда «борделями на колесах»»[601].
Точно так же, бывший в Омске американский ген. У. Грейвс был поражен пренебрежительным отношением населения и власти к больным и раненым воинам, которое он повсюду наблюдал: «было прискорбно видеть этих несчастных, предоставленных самим себе», в то время как веселящаяся толпа («мы насчитали до тысячи танцующих») в омском парке «находилась в расстоянии не больше двадцати минут ходьбы от места, где умирали солдаты, умирали во многих случаях несомненно из-за отсутствия ухода за ними»[602].
Основная причина сложившегося положения, по мнению Уильямсона, заключалась в командующем армией Юга России ген. Деникине: «Многие из окружавших его (Деникина) людей не любили воевать, и эти люди, одетые в абсурдные мундиры, при шпорах и кружевах, изо всех сил старались избегать работы. Но хоть и была у Деникина сильная воля и сам он был несгибаем, он выказывал необъяснимое отсутствие решительности в отношении этих лиц. Сам по натуре настоящий солдат, он, похоже, не осмеливался потребовать чего-либо от своих подчиненных»[603].
Однако Деникин, оказался в том же положении, что и Колчак — ему просто не на кого было опереться. Даже спецслужбы, оправдывался Деникин, погрязли в том же тыловом разврате, что и остальная часть тылового «общества»: «Я не хотел бы обидеть многих праведников, изнывавших морально в тяжелой атмосфере контрразведывательных учреждений, — писал он, — но должен сказать, что эти органы, покрыв густою сетью территорию Юга, были иногда очагами провокации и организованного грабежа. Особенно прославились в этом отношении контрразведки Киева, Харькова, Одессы, Ростова»[604].
Характеризуя состояние тыла в Первой мировой, в 1915 г. плк. И. Ильин в отчаянии восклицал: «Всюду, куда ни ткнись, воровство, воровство и воровство — никому нельзя верить, просто наказание!» «Война — это кошмар, везде и всюду зло. Одни крадут казенные деньги и заботятся о наживе, другие грабят жителей, третьи издеваются над этими жителями и ничего не признают»[607]. Указывая на «гомерическое воровство и грабеж», которые творились в тылу Ильин, приходил к выводу, что «если так будет продолжаться, нам войны не выиграть»[608].
В начале 1916 г. военный корреспондент М. Лемке приходил к крайне пессимистичным выводам: «торгово-промышленный класс без органов и организации он крепко объединился и разоряет страну, как дикарь. Все это возможно в такой стране, где нет разумной и знающей жизнь власти, ни любви к родине, ни понимания своих элементарных гражданских обязанностей… Государственная Дума не внесла в это дело корректив: она принципиально высказалась против крутых административных мер…, и не указала ни на какие другие меры… Россия попала в безвыходное положение… Мы летим на всех парах к какому то страшному краю, к тому ужасному концу, который никому неясен, но неизбежен…»[609].
«Есть какой-то вампир, который овладел всей Россией, — восклицал в ноябре 1916 г. с трибуны Государственной думы депутат Околович, — Своими отвратительными губами он прилип к сердцу ее народно-хозяйственного организма…»[610]. Именно это, не встречавшееся ни в одной из других воюющих стран, в таком откровенном и не сдерживаемом ничем виде, хищническое и эгоистичное поведение правящих, и имущих классов[611], привело к тому, что Россия оказалась единственной из Великих Держав, ставшей к октябрю 1917 г. полным экономическим и политическим банкротом[612]. Все остальные события были только следствием этого явления.
То же самое «Предательство тыла» вновь повторилось и во время гражданской войны, когда «русская общественность представлялась разношерстной толпой из общественных деятелей, интеллигенции, больших и мелких служащих, торговцев-спекулянтов, разного рода авантюристов, буржуазных дельцов и обывателей. На словах эта общественность проявляла готовность к подвигу и жертве, но если такие побуждения и были, то они тонули в массе самых низменных похотей. Люди, кричавшие о спасении Родины, не в состоянии были отказаться от привычки к ссорам, дрязгам, интригам и взаимного поедания, и та самая Сибирь, из которой ожидалась смерть большевизму, стала для него совершенно безопасной, ибо все, что должно было создать общественную и военную силу и дать мощь белому движению, все это здесь беспощадно развращалось, гноилось и бесследно пропадало. Тут изменить нельзя было ничего, ибо против всякой идеи порядка и закона тотчас же поднимались чудовищно разросшиеся подлость, трусость, честолюбие и корыстолюбие. Все, — отмечал Р. Раупах, — жадно тянулись к старой привольной и хорошей жизни, к кормежке, к благам, преимуществам и наслаждениям. «Все чавкают оголодавшими челюстями, испускают похотливую слюну и неспособны видеть будущего — темного, грозного, безвестного». Рестораны торговали ежедневно на многие тысячи рублей. Бутылки вина, стоимостью в сотни рублей, выпивались без счета, а на дело спасения Родины не давали и одного рубля»[613].
Именно «Предательство тыла» привело к неизбежному банкротству всех белых правительств. Везде: на Юге, Северо-Западе, Севере России повторялась одна и та же картина, что и в Сибири. «В богатой Сибири, — подводил итог Раупах, — было все для успеха белого движения: неисчерпанный запас продовольствия, колоссальный золотой фонд, свободный доступ всем общественным и военным силам, сочувствие многомиллионного крестьянского населения, помощь союзников, охранявших дорогу и доставлявших военное снаряжение. Не было там только простой честности, способности служить идейному знамени и, самое главное, не было любви к своей родине даже в самой элементарной форме. И в анналах российской истории, на памятнике сибирской Вандее будет красоваться надпись: «Погибла от собственной внутренней гнили»»[614].
Белая идея
Во имя этих священных целей, которые связывали ген. Корнилова с либералом Милюковым и черносотенцем Римским-Корсаковым, уложены были сотни тысяч народу, разграблены и опустошены юг и восток России, окончательно расшатано хозяйство страны, революции навязан был красный террор.
Основная причина разложения тыла, которая повлекла за собой все остальные негативные последствия, приведшие к поражению Белой армии, по мнению Штейфона, крылась в том, что «приступая… к устройству государства, необходимо было применять и соответствующие методы государственного строительства. Этого сделано не было, и жизнь хронически опережала добровольческое творчество. Вместе с тем наше главное командование, по-видимому, излишне опасалось упреков в «реставрационных симпатиях» и стремилось всячески выявить свою лояльность в этом вопросе»[616].
Как следствие, отмечал Штейфон, «в своей массе новые законоположения считались «временными» и обычно служили дополнением или частичным изменением, как Свода законов Российской империи, так и законодательства Временного правительства. В итоге правительственные мероприятия Добровольческой армии отличались неопределённостью и потому никого не удовлетворяли. Для правых генерал Деникин был слишком левым, для левых — слишком правым»[617].