Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гражданская война и интервенция в России. Политэкономия истории - Василий Васильевич Галин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сам Деникин, говоря о своем предшественнике на посту командующего Добровольческой армией, сыне казачьего хорунжего Л. Корнилове, отмечал: «Он, будучи суровым и прямолинейным солдатом, искренним патриотом, мало знал о людях…»[159]. Корнилов «был прежде всего солдат, храбрый рубака, способный воодушевить личным примером армию во время боя, бесстрашный в замыслах, решительный и настойчивый в выполнении их. Но его интеллектуальная сторона далеко не стояла на высоте его воли…, — дополнял портрет П. Милюков, — Политический кругозор Корнилова был крайне узок…»[160].

Высший командный состав представлял собой узких специалистов, замкнутых в рамках своей профессии. Ярким представителем этого когорты, по мнению офицера деникинской армии Э. Гиацинтова, являлся Начальник штаба Верховного главнокомандующего, во время мировой войны, и основатель белой армии Юга России, сын простого солдата «Алексеев — ученый военный, который никогда в строю не служил, солдат не знал. Это был не Суворов и не Скобелев, которые, хотя и получили высшее военное образование, всю жизнь провели среди солдат и великолепно знали их нужды…»[161]. М. Лемке, довольно близко знавший ген. Алексеева, еще в середине 1916 г. буквально пророчествовал: «вина Алексеева не в том, что он не понимает основ гражданского управления и вообще невоенной жизни страны; а в том, что он не вполне понимает всю глубину своего незнания и все берется решать…»[162].

Образцовым представителем этой «военной машины» являлся потомственный дворянин А. Колчак, характеризуя которого, его ближайший соратник Гинс отмечал, что адмирал — «редкий по искренности патриот, прямой, честный…, но человек корабельной каюты, не привыкший управлять живыми существами, наивный в социальных и политических вопросах…»[163]. Колчак, подтверждал ген. Д. Филатьев, «жил вне времени и вне пространства, как бы сидел в своей адмиральской каюте и строил планы, не считаясь с тем, что в это время происходит на палубе и море»[164]. Колчак, дополнял его характеристику военный министр ген. А. Будберг, это «честный и искренний, но дряблый, безвольный, не знающий жизни и дела человек, плененный кучкой политиканов и честолюбцев…»[165].

Русское офицерство в данном случае не было исключением, эти особенности свойственны кадровому составу всех армий, поскольку Армия по своей сути представляет собой наиболее консервативный и пропитанный национальным духом институт государства, ибо без этого не может быть никакой боеспособной воинской силы. У кадрового военного, тем более во время войны, нет возможности углубляться в политические абстракции и юридическую казуистику, у него нет времени на то, чтобы разбираться в условностях политических лозунгов и относительности юридических суждений, он непосредственно поставлен на грань жизни и смерти, и должен не рассуждать, а действовать, для защиты тех абсолютных для него ценностей, которые стоят за ним.

Армии нужны возвышенные ценности, абсолютные и непреложные, ради которых она готова пойти на смерть, ради которых она будет сражаться до конца. Эти особенности армейской среды приводили к тому, что «социалисты называли офицерство враждебно-презрительно кастой. Да, (мы) каста-корпорация, — отвечал на это «белый» ген. К. Сахаров, — общество культивируемой чести, самопожертвования и даже подвига»[166]. Поведение офицера, подчеркивал Деникин, определяет, прежде всего, «чувство чести и личного достоинства, то честолюбие и самолюбие, на которых только и может строиться характер истинно военный»[167].

* * * * *

С началом войны «в руках офицеров, когда-то описанных Куприным в «Поединке», оказалась грозная сила армии, собиравшейся в бой. Опостылевшая мирная жизнь забыта, впереди война, цель жизни офицера. Переживания командного состава не были сложными»[168]. «Офицерский корпус, как и большинство средней интеллигенции, не слишком интересовался сакраментальным вопросом о «целях войны», — подтверждал Деникин, — Война началась. Поражение принесло бы непомерные бедствия нашему Отечеству во всех областях его жизни… Необходима победа. Все прочие вопросы уходили на задний план, могли быть спорными, перерешаться и видоизменяться»[169]. «Идея прекращения войны была для массового офицера, — отмечал ген. Н. Головин, — синонимом гибели России, это было психологически совершенно естественно…»[170].

И в то же время война была для кадрового офицера средством самореализации. Война была его звездным часом, то — к чему он готовился на протяжении всей своей жизни. Эти настроения звучали в частных признаниях Колчака: «Война прекрасна, хотя она связана со многими отрицательными явлениями, но она везде и всегда хороша. Не знаю, как отнесется Она к моему единственному и основному желанию служить Ей всеми силами, знаниями, всем сердцем и всем своим помышлением». «Война дает мне силу относиться ко всему «холодно и спокойно», я верю, что она выше всего происходящего, она выше личности и собственных интересов, в ней лежит долг и обязательство перед Родиной, в ней все надежды на будущее, наконец, в ней единственное моральное удовлетворение. Она дает право с презрением смотреть на всех политиканствующих хулиганов и хулиганствующих политиков, которые так ненавидят войну и все, что с ней связано в виде чести, долга, совести…»[171]. «Моя вера в войну, — заключал Колчак, — ста(ла) положительно каким-то религиозным убеждением…»[172].

Кадровый офицерский состав откровенно не понимал солдат, настроения которых были прямо противоположны: «в 1915 году во время отступления из Галиции, около миллиона русских солдат оказалось в плену, три четверти сдались без сопротивления. К концу 1917 года почти четыре миллиона русских солдат находились в немецком или австрийском плену. Таким образом, потери военнопленными прежней имперской армии, в конечном счете, превысили боевые потери в три раза: по последней оценке, русская армия потеряла погибшими… примерно столько же, сколько и французская, где число попавших в плен к немцам было ничтожно мало. Русский солдат-крестьянин, — приходил к выводу британский историк Д. Киган, — просто не имел тех отношений, которые связывали немецких, французских и британских солдат с товарищами, с частью и с национальными интересами. Он находил психологию профессиональных солдат необъяснимой, рассматривая свои новые обязанности как временные и бессмысленные. Поражение быстро деморализовало их. Зачастую солдаты, отличавшиеся храбростью, не находили ничего позорного в том, чтобы самим сдаться в плен, где, по крайней мере, они получали пищу и безопасность»[173].

Крестьянин-солдат не видел и не понимал целей войны, он не знал, за что его посылают на страдание и смерть. «Даже после объявления войны, прибывшие из внутренних областей России пополнения совершенно не понимали, какая это война свалилась им на голову, — указывал как на общее явление ген. А. Брусилов, — Сколько раз спрашивал я в окопах, из-за чего мы воюем, и всегда неизбежно получал ответ, что какой-то там эрц-герец-перц с женой были убиты, а потому австрияки хотели обидеть сербов. Но кто же такие сербы — не знал почти никто, что такое славяне — было так же темно, а почему немцы из-за Сербии вздумали воевать, было совершенно неизвестно. Выходило, что людей вели на убой неизвестно из-за чего, то есть по капризу царя»[174].

Не случайно поражения 1915 г. отчетливо проявили новую тенденцию, формировавшуюся в армии — стремление солдат к миру и нарастание на этой почве раскола между офицерством и солдатами. Офицеры уже в феврале 1916 г. писали с фронта: «Дух армии пал, это факт неоспоримый. Об этом лучше всего можно судить здесь в окопах… Жажда мира разлагает дух армии… Вера в помощь младшего офицерского состава не может оправдаться. Ведь мы сидящие в окопах, — «обреченные». Офицеры это чувствуют так же, а может быть и сильнее, нижних чинов»[175]. Другой офицер в январе 1917 г. в письме лидерам оппозиции Милюкову и Маклакову сообщал: «Если мир не будет заключен в самом ближайшем будущем, то можно с уверенностью сказать, что будут беспорядки. Люди, призванные в войска, впадают в отчаяние не из малодуший или трусости, а потому, что никакой пользы от этой войны не видят»[176].

Февральская революция получила поддержку солдат только потому, что именно с ней они связывали скорое окончание войны: «Когда 3 марта 1917 г. мы узнали, что бывший царь Николай II отрекся от престола мы, — писали солдаты, — очень радовались, что скоро кончится кровопролитная война»[177]. «Истинной двигающей силой… революции в начале ее, — подтверждал «белый» ген. Н. Головин, — было стихийное стремление русских народных масс прекратить внешнюю войну…»[178]. Но на пути солдатских устремлений встал чуждый ему офицерский корпус. Именно «глубокая пропасть, разделявшая офицеров и солдат», приходил к выводу британский ген. Э. Айронсайд, стала «подлинной причиной», произошедших в России событий[179].

«События 27–28 февраля и последующее отречение императора Николая II от престола, открыли дорогу ненависти и насилия и стали, — по словам историка белого движения Волкова, — началом Голгофы русского офицерства. На улицах Петрограда повсеместно происходили задержания, обезоруживания и избиения офицеров, некоторые были убиты. Когда сведения о событиях в столице дошли до фронтов, особенно после обнародования пресловутого «Приказа № 1»… там началось то же самое»[180]. Какое влияние это оказало сразу же на боеспособность армии, свидетельствует телеграмма главкома Северного фронта от 6 марта «Ежедневные публичные аресты генеральских и офицерских чинов, производимые при этом в оскорбительной форме, ставят состав армии, нередко георгиевских кавалеров, в безвыходное положение…»[181].

В первые дни революции — 3–4 марта 1917 г. «в Кронштадте были зверски убиты главный командир порта адмирал Р. фон Вирен, начальник штаба адмирал А. Бутаков… командир 2-й бригады линкоров адмирал А. Небольсин, на следующий день толпа настигла командующего Балтийским флотом адмирала А. Непенина. От рук взбунтовавшихся матросов пали комендант Свеаборской крепости, командиры 1-го и 2-го флотских экипажей, командир линкора «Император Александр II», командир крейсера «Аврора»… К 15 марта Балтийский флот и крепость Кронштадт потеряли 150 офицеров, из которых более 100 было убито, или покончило собой. На Черноморском флоте так же было убито много офицеров…, имелись и случаи самоубийства»[182].

Из донесений командиров частей об убийствах офицеров в 1917 г.: «…17 мая солдатами 707-го полка убит начальник дивизии ген. Я. Я. Любицкий… 18 мая с командира роты 85-го пехотного полка, прапорщика Удачлина, сорваны погоны, 19 мая арестован начальник 7-й стрелковой дивизии генерал-майор Богданович, командир 26-го Сибирского стрелкового полка полковник Шершнев и командир батальона этого полка… 23 мая возбужденная толпа солдат 650-го полка арестовала командира полка и 7 офицеров, сорвав с них погоны, причем штабс-капитану Мирзе были нанесены несколько ударов по лицу, а подпоручика Улитко жестоко избили и оставили на дороге лежащим без сознания…»[183].

«Цензура часто перехватывала солдатские письма такого содержания: «Здесь здорово бунтуют, вчера убили офицера из 22-го полка и так много арестовывают и убивают». Убийства происходили и в тыловых городах в Пскове погиб полковник Самсонов, в Москве полковник Щавинский, в Петрограде князь Абашидзе. Не в силах вынести глумления солдат, некоторые офицеры стрелялись»[184]. «Январь 1915 г., под Лутовиско. В жестокий мороз, по пояс в снегу, однорукий бесстрашный герой полковник Носков, рядом с моими стрелками, под жестоким огнем вел свой полк в атаку на неприступные скаты высоты…, — вспоминал — Деникин, — Тогда смерть пощадила его. И вот теперь пришли две роты, вызвали ген. Носкова, окружили его, убили и ушли»[185].

«Гражданская война началась с тех февральских дней, — подчеркивает С. Волков, — То, что пережито офицерами в те месяцы, никогда не могло изгладиться из их памяти…»[186]. В поисках виновных, командный состав армии уже 10 марта приходил к выводу, что «причиной (этих) эксцессов следует считать приказы Совета рабочих депутатов, к которому большинство солдат относится с полным доверием. Это подрывает боевую мощь армии»[187].

Но основная ответственность за то, что «после Февраля положение офицеров превратилось в сплошную муку», утверждает историк С. Волков, лежала на большевиках, «антиофицерскую пропаганду большевиков, стоявших на позициях поражения России в войне, ничто отныне не сдерживало, и она велась совершенно открыто и в идеальных условиях. Желание офицеров сохранить боеспособность армии…, наталкивалось на враждебное отношение солдат, распропагандированных большевистскими агитаторами, апеллировавших к шкурным инстинктам и вообще самым низменным сторонам человеческой натуры»[188].

Однако эксцессы, связанные с насилием над офицерами, начались в феврале — тогда, когда большевиков, как политической силы еще не существовало, еще не было даже ни Советов, ни Временного правительства, а полки один за другим «покидали казармы без офицеров. Солдаты многих арестовали, многих убили. Другие скрылись, бросив части, как только почувствовали враждебное агрессивное настроение людей»[189]. «Почти все части без офицеров…», — подтверждал непосредственно наблюдавший прибытие войск к зданию Временного комитета государственной Думы В. Шульгин[190]. Причины этих эксцессов, утверждал А. Керенский, крылись в том, что «в армейских рядах накопилось чересчур много обид, гнева, ненависти к командирам, в преступлениях режима, винили наименее виновных»[191].

И высшее командование не только не смогло ничего противопоставить начинавшейся анархии, но и само поощряло ее. Сам ген. Л. Корнилов, будущий прославленный родоначальник антибольшевистского движения, начал свою деятельность в должности главнокомандующего Петроградским военным округом с того, что собственноручно приколол Георгиевский крест к груди унтер-офицера Волынского полка Кирпичникова в награду за убийство им 27 февраля прямого своего начальника — заведующего учебной командой того же полка капитана Лашкевича[192].

Начальник Петроградского гарнизона ген. Энгельгардт, 1-го марта выпустил следующее воззвание: «среди солдат Петроградского гарнизона распространились слухи, будто бы офицеры в полках отбирают оружие у солдат. Слухи эти были проверены в двух полках и оказались ложными. Как председатель временной комиссии временного комитета Государственной Думы, я заявляю, что будут приняты самые решительные меры к недопущению подобных действий со стороны офицеров вплоть до расстрела виновных…»[193]. «Последние слова воззвания, будучи горячо восприняты теми солдатами, которые поняли свободу в смысле отсутствия подчинения, дали, — по словам В. Воейкова, — в результате известные всем случаи зверской расправы нижних чинов с офицерами. Автором этого воззвания был бывший воспитанник Пажеского его императорского величества корпуса, офицер лейб-гвардии Уланского его величества полка и, как окончивший Николаевскую академию, носитель мундира генерального штаба»[194].

С тех же первых дней февральской революции первый — либеральный состав Временного правительства начал реформы по Демократизации армии. По данным Деникина, из 40 командующих фронтами, армиями и их начальниками штабов только 14 выступили против «демократизации» армии, 15 ее поощряли, и 11 были нейтральны. «Демократическая» чистка в армии привела к тому, что только в апреле-мае, было уволено 143 старших начальника, в т. ч. 70 начальников дивизий[195]. «В течение короткого времени в командном составе нашей армии было произведено столько перемен, — хвалился военный министр Гучков, — каких не было, кажется, никогда ни в одной армии»[196].

Солдаты приступили к осуществлению той же демократизации армии, только не сверху, а снизу, в тех формах, в которых они ее понимали. Выступления солдат против офицеров совершались под лозунгами борьбы с «контрой», за демократизацию армии. Примером этих настроений может служить резолюция комитета Гвардейского кавалерийского корпуса: «Командный состав корпуса, созданный историческими кастовыми традициями привилегированного класса, в большинстве продолжает вести борьбу с демократическими слоями»[197].

Однако основная причина эксцессов крылась не столько в революционных настроениях солдат, сколько во все более нараставшем их стремлении к миру. Указывая на этот факт, командующий 5-й армией ген. А. Драгомиров уже 29 марта сообщал: «Боевое настроение упало. Не только у солдат нет никакого желания наступать, но даже простое упорство в обороне и то понизилось до степени, угрожающей исходу войны. Все помыслы солдат обращены на тыл… уже появились прокламации об избиении офицеров», вся войсковая масса желает одного — «прекращения войны и возвращения домой… Настроение падает неудержимо… никакие доводы не пересилят господствующего настроения протеста»[198].

Попытка Временного правительства и Советов организовать солдат демократическими мерами не удалась. На причину этого указывал в своем донесении в Ставку ген. И. Сытин: «Комитеты в общем работают добросовестно, но в некоторых вопросах вынуждены идти за солдатской массой, чтобы не потерять у нее популярности»[199]. «Существующая армейская организация слишком несовершенна, она не в силах противостоять темным, эгоистическим массам. Ротные, полковые и дивизионные комитеты признаются массой лишь постольку, поскольку они идут за массой…, — подтверждал начальник 2-й Финляндской стрелковой дивизии Е. Демидов, — В общем выводы: с каждым днем комитетам и командному составу становится все труднее и труднее сдерживать темные солдатские массы, армия постепенно превращается в толпу, которая пока еще не пробудилась вполне для преступлений, но которая не сегодня-завтра всей своей громадной массой, от моря и до моря, с оружием в руках примется за осуществление своего преступления ликвидации родины, о чем и считаю своим гражданским долгом донести»[200].

Все эти настроения в концентрированном виде проявились во время летнего наступления. В сводке сведений о настроении в действующей армии с 1-го по 9 июля о положении офицеров сообщалось: «В донесениях всех высших начальников указывается на крайне тяжелое положение в армии офицеров, их самоотверженную работу, протекшую в невыносимых условиях, в стремлении поднять дух солдат, внести успокоение в ряды разлагающихся частей и сплотить вокруг себя всех, оставшихся верными долгу перед родиной. Подчеркнута явная агитация провокаторов-большевиков, натравливающая солдат на офицеров. В большинстве случаев работа офицерства сводится к нулю, разбиваясь перед темной и глухой враждой, посеянной в солдатских массах, охваченных одним желанием уйти в тыл, кончить войну любой ценой, но не ценой собственной жизни. Вражда часто принимает открытый характер, выливаясь в насилия над офицерами. В 115-м полку большинство офицеров должно было скрыться. Требования солдат о смене неугодных начальников стали повседневным явлением. В 220-м полку несколько рот ушли с позиции, причем в окопах остались одни офицеры. В 111-м полку на всей позиции после самовольного ухода рот остались несколько десятков наиболее сознательных солдат и все офицеры. Напряжение сил офицеров дошло до предела, терпение стало мученичеством. В боях под Крево и Сморгонью все офицеры были впереди атакующих частей, показав пример долга и доблести. Потери офицерского состава громадны. В 204-м полку выбыли из строя все офицеры». «Яркую иллюстрацию положения офицерства дают рапорты трех офицеров 43-го Сибирского полка, в которых они ходатайствуют: двое — о зачислении в резерв и один — о разжаловании в рядовые. Офицеры указывают на невозможность принести какую-либо пользу при данных условиях и слагают с себя ответственность за свои части в бою. «Служба офицера превратилась в настоящее время в беспрерывную нравственную каторгу…» — пишет один из офицеров…»[201].

Для наведения дисциплины командный состав требовал восстановления смертной казни на фронте, против этого выступали социал-демократические организации: «Смертная казнь увеличит возмущение в армии, дезорганизует и ослабит ее…, — предупреждали они, — Восстановление смертной казни дает оружие в руки самым темным силам реакции в борьбе с революцией»[202]; «Восстановление смертной казни на фронте… внесет раздражение и дезорганизацию в солдатские массы»[203].

Смертная казнь была восстановлена 12 июля «Когда применили у нас смертную казнь на фронте, то все начальники торжествовали и говорили солдатам — лопнула ваша свобода, (однако вскоре) вследствие этого среди солдат началось волнение»[204]. «Отмечается во многих частях повышенное настроение в связи с введением строгой дисциплины, смертной казни, — сообщала Сводка о настроении армии, — и вообще недовольство решительными мерами верховного»[205]. Тем не менее, по словам лидера эсеров В. Чернова, «на московском государственном совещании некоторые хвастались, что за нарушение воинской дисциплины без колебаний приказывали расстреливать целые полки»[206].

Ответной реакцией солдат, на применение карательных мер, все чаще становилось убийство офицеров[207]. Примером мог служить 10-й Сибирский полк, в котором один из стрелков, «за вооруженный грабеж был приговорен к смертной казни», в ответ солдаты «потребовали выдачи приговоренного, угрожая в случае отказа перебить всех офицеров и весь состав суда»[208]. Командующий 11-й армией ген. П. Балуев буквально впадал в отчаяние: «Ознакомившись с духом армии, я в ужасе, я потрясен от того, какая опасность и позор ожидают Россию. Время не ждет… (Но) параграф 14 Декларации (то есть право расстреливать на месте) исполнять нельзя, потому что командир в одиночку противостоит сотням и тысячам вооруженных людей, склонных к побегу…»[209].

Вся история с летним наступлением русской армии, приходил к выводу ген. Н. Головин, «представляла собою стратегическую авантюру», в которую первый раз было вовлечено офицерство. Во время корниловского выступления офицерство было вовлечено во вторую авантюру, это была политическая авантюра. «Первая авантюра озлобила солдат против офицеров. Вторая сделала их врагами. В этом отношении ген. Корнилов вместе с Керенским, — по словам Н. Головина, — играли в руку своего общего врага — большевиков, окончательно расчленяя Русскую Армию на две враждебные части, которые впоследствии будут называться одна Белой, а другая Красной Армией»[210].

Действительно, корниловский мятеж окончательно расколол армию. «После Корниловского выступления разрыв между офицерским составом и солдатской массой происходит уже полный и окончательный, — сообщала октябрьская сводка о настроениях с Западного фронта, — масса видит в офицерах не только «контрреволюционеров», но и главную помеху к немедленному прекращению войны»[211]. Именно в это время, повторял Головин, «разрыв доходит до крайности: оба лагеря становятся по отношению друг к другу вражескими. Это уже две вражеские армии, которые еще не носят особых названий, но по существу это белая и красная армия»[212].

«Во всех подразделениях, — подтверждал А. Керенский, — началась охота, издевательства, уничтожение офицеров. На всем протяжении фронта солдаты самовольно арестовывали офицеров, сами оглашали обвинительные заключения…, выбирали новых командиров, устраивали военно-революционные трибуналы… Все офицеры превратились в «корниловцев», то есть реакционеров»[213]. Виновным в этом, Керенский считал лично ген. Л. Корнилова: «сам глава армии подал пример неповиновения по отношению к вышестоящему — высшей правительственной власти. Таким образом, было подтверждено право каждого, кто носил оружие, действовать по своему разумению. Поступок Корнилова сыграл ту же роковую роль для судьбы армии…, он завел армию на дорогу, которая привела ее к окончательному краху»[214].

Настроения офицерского корпуса, в ответ на эти обвинения, передавали слова последнего начальника Генерального штаба русской армии ген. В. Марушевского: на путь борьбы офицеров толкнула «мартовская революция…, которая совершенно выбросила из колеи. Вся моя жизнь была положена на изучение моего специального дела, я никогда не занимался социальными вопросами… Разлагающие приказы Вр. Правительства, направленные специально против офицерского корпуса — в течение всего нескольких дней — совершенно подорвали авторитет этого правительства в наших глазах. Долг слепо повиноваться этой власти, влекущей армию в пропасть, исчез. Оставалось одно — отдать все свои силы на выполнение последнего завета царя — «война до победного конца»»[215].

«Для меня, человека военного и все время занятого исключительно военными делами, — пояснял настроения офицерского корпуса Колчак, — казалось необходимым рассматривать происходящую у нас революцию с точки зрения войны. Для меня казалось совершенно ясным, что в такой громадной войне, в какой мы участвуем, проигрыш этой войны будет проигрышем и революции, и всего того, что связано с понятием нашей родины — России. Я считал, что проигрыш войны обречет нас на невероятную вековую зависимость от Германии, которая к славянству относится так, что ожидать хорошего от такой зависимости не приходилось»[216].

В этих условиях, «гонения, которые испытывал с марта офицерский состав, усиливали в нем патриотические настроения; слабые и малодушные ушли, остались, — как отмечал ген. Н. Головин, — только сильные духом. Это были те люди — герои, в которых идея жертвенного долга, после трехлетней титанической борьбы, получила силу религии… Неудача корниловского выступления могла только усилить эти настроения. Связь большевиков с германским генеральным штабом была очевидна. Победа Керенского, которая, по существу, являлась победой большевиков, приводила к тому, что в офицерской среде точно установилось убеждение, что Керенский и все умеренные социалисты являются такими же врагами России, как и большевики. Различие между ними только в «степени», а не по существу… Русское офицерство военного времени не носившее классового характера, приобретает теперь обособленность социальной группировки…, это обособление не обуславливалось какими-либо сословными или имущественными признаками, а исключительно данными социально-психологического порядка. До корниловского выступления офицерство старалось всеми силами не допустить углубления трещины между ним и нижними чинами. Теперь оно признало этот разрыв как совершившийся факт…»[217].

Характеризуя настроения в войсках в конце августа, начштаба 33-го армейского корпуса в своем донесении указывал, что среди солдат «бродит мысль, что война окончится тогда, когда офицеров не будет, так как только офицеры желают войны и поддерживают ее»[218]. «Со всех сторон фронта отмечается та жажда мира, которая обуяла широкие солдатские массы, — сообщало донесение в Ставку от 10 сентября, — В 9-й армии был многозначительный случай ареста солдатами офицера за одну только высказанную им мысль о том, что мир будет не скоро»[219].

«Все определеннее выясняется та жгучая жажда мира, которая охватила широкие солдатские массы. Мира, немедленного мира, на каких угодно условиях, — подтверждало очередное донесение с фронта от 25 сентября, — С каждым днем, с каждой холодной ночью, все больше растет нервозность ожидания окончания войны»[220]. «Офицеры требуют исполнения своего долга перед Родиной — идти на смерть, видя в этом спасение страны, солдаты, сбитые с толку пропагандой, не понимают, за что они должны умирать…, — отмечал последний военный министр Временного правительства А. Верховский, — взгляд солдата на офицера как на своего врага, заставляющего его «бессмысленно» умирать, не меняется…»[221].

«Нервное настроение в армии нарастает с каждым днем, нарушения дисциплины захватывают новые части…, — сообщала сводка по Западному фронту от 24 октября, — Волнующим вопросом является мир, во что бы то пи стало и на каких угодно условиях… Доверие к комитетам падает, их отказываются слушать, прогоняют и избивают. Запуганные комитеты слагают полномочия, не дожидаясь перевыборов. Ненависть к офицерам растет в связи с распространением убеждения, что офицеры затягивают войну… Настроение комитетов, офицеров и командного состава, подавленных стихийным количеством нарушений дисциплины, паническое. Руки опустились. Развал достигает своего предела»[222].

Сообщая о настроении армии 25 октября, начштаба армий Юго-Западного фронта указывал, что «люди политически совершенно не воспитаны, думают только о себе и своей личной жизни, интересов родины для них не существует…, никто не желает считаться с тяжелым положением страны, и думает только о себе и скором мире: в смысле дисциплины никаких сдерживающих начал нет»[223]. «Положение офицеров невыносимо тяжело по-прежнему, — сообщалось в последних донесениях с фронта, — Атмосфера недоверия, вражды и зависти, в которых приходится служить при ежеминутной возможности нарваться на незаслуженное оскорбление при отсутствии всякой возможности на него реагировать, отзывается на нравственных силах офицеров тяжелее, чем самые упорные бои и болезни»[224].

* * * * *

Особое место в разложении армии, по мнению офицерского корпуса, которое отражал командующий 12-й армией ген. Р. Радко-Дмитриев, играла большевистская пропаганда: «С усилением большевистской пропаганды растет злобное отношение к офицерам, в которых видят единственное сдерживающее в армии начало и поборников порядка; участились случаи оскорбления офицеров и раздавались даже призывы к избиению их»[225]. Призыв большевиков к немедленному миру действительно радикализовал солдатские массы. «В стране не было ни одной общественной или социальной группы, ни одной политической партии, — отмечал их особую роль Деникин, — которая могла бы, подобно большевикам и к ним примыкающим, так безоговорочно, с такой обнаженной откровенностью призывать армию «воткнуть штыки в землю»»[226].

В итоге большевики стали для офицеров неким собирательным образом врага, объединявшим в сущности всю солдатскую и народную массу, не желающую продолжать войну и требующую невнятных социальных перемен, выражавшихся на том этапе развития в виде анархии. Офицеры не вдавались в глубокие рассуждения, и принимали внешнюю сторону революции за ее суть. И это была роковая ошибка. «Офицерам следовало постараться понять, — замечал А. Керенский, — почему солдат, радуясь краху военной системы, мстит своим непосредственным командирам… Не стоит все сваливать на злую волю отдельных людей или на пропаганду, настроившую солдат против офицеров. Это действительно сыграло свою роль, но это не основная причина, даже не вторичный фактор эксцессов»[227].

Большевики были не причиной, а следствием развала армии. «Гласные заявления правительства, лиц высшего командного состава, а также газет, даже так называемых буржуазных, как выразительниц общего мнения, о том, что все печальные явления в армиях Юго-Западного фронта, а также 10-й и 5-й являются следствием исключительно только пропаганды большевиков, все эти заявления совершенно не соответствуют истине, — указывал начальник 42-й пехотной дивизии А. Байов, — Стать в данном вопросе на точку зрения указанных лиц, это значит допустить еще одну неискренность, основывающуюся на самообмане и влекущую за собой обман всего русского народа. Пропаганда большевиков вместе с немецким провокаторством не является основной причиной той разрухи, того совершенного развала армии, которые мы наблюдаем теперь. Эта пропаганда — лишь последний толчок, имевший такие последствия потому, что в армии все уже было подготовлено к восприятию этого толчка со всеми его бедственными результатами»[228].

Большевики были вызваны к жизни, как последняя надежда на спасение, в ответ на ту «политику соглашательства (между Временным правительством и Советами), — которая по словам солдатских комитетов, — в настоящее время является преступлением по отношению к революционной демократии. Эта политика губит страну, бросая ее в объятия анархии и погромов, затягивает мировую бойню…»[229].

Настроения полуграмотных солдат оказались своеобразным индикатором реального состояния страны, которая уже стала полным политическим и экономическим банкротом, и начала погружаться в пучину хаоса и анархии[230], в то время, как «военная машина», движимая долгом и инерцией, разваливаясь на ходу, еще продолжала свое движение. У большевиков в этих условиях просто не оставалось другого выхода, кроме того, отмечал Троцкий, как активизировать свою деятельность, поскольку «события на фронте могут произвести в рядах революции чудовищный хаос и ввергнуть в отчаяние рабочие массы»[231].

Месяц спустя после Октябрьской революции 30 ноября большевиками было принято «Временное положение о демократизации армии», по которому офицерские чины, знаки отличия и ордена упразднялись. 16 декабря был опубликован декрет «Об уравнении всех военнослужащих в правах», провозглашавший окончательное уничтожение понятия офицерского корпуса, а также декрет «О выборном начале и организации власти в армии» по которому власть переходила к военно-революционным комитетам, вводились выборы командного состава, что, по словам С. Волкова, «вызвало новый подъем озлобления против офицеров…»[232].

Отношение офицерского корпуса к этим указам передавало высказывание одного из ярких его представителей, принявшего советскую власть ген. М. Бонч-Бруевича: «Человеку, одолевшему хотя бы азы военной науки, казалось ясным, что армия не может существовать без авторитетных командиров, пользующихся нужной властью и несменяемых снизу… генералы и офицеры, да и сам я, несмотря на свой сознательный и добровольный переход на сторону большевиков, были совершенно подавлены… Не проходило и дня без неизбежных эксцессов. Заслуженные кровью погоны, с которыми не хотели расстаться иные боевые офицеры, не раз являлись поводом для солдатских самосудов»[233].

Именно на это время приходится и наибольшее число самоубийств офицеров (только зарегистрированных случаев после февраля было более 800), не сумевших пережить краха своих с детства усвоенных идеалов и крушения русской армии[234]. Вместе с тем стихийные убийства офицеров все более приобретали характер поголовного истребления. Пример дают впечатления, с которыми сталкивались очевидцы почти на всех железных дорогах ноября-декабря 1917 г.: «Какое путешествие! Всюду расстрелы, всюду трупы офицеров и простых обывателей, даже женщин, детей. На вокзалах буйствовали революционные комитеты, члены их были пьяны и стреляли в вагоны на страх буржуям. Чуть остановка, пьяная озверелая толпа бросалась на поезд, ища офицеров (Пенза-Оренбург)… По всему пути валялись трупы офицеров (на пути к Воронежу)…»[235].

В апреле, когда немцы занимали Крым, некоторые уцелевшие офицеры, которым было невыносимо сдавать корабли немцам, поверив матросам, вышли вместе с ними на кораблях из Севастополя в Новороссийск, но в пути были выброшены в море. «Все арестованные офицеры (всего 46) со связанными руками были выстроены на борту транспорта, один из матросов ногой сбрасывал их в море. Эта зверская расправа была видна с берега, где стояли родственники, дети, жены… Все это плакало, кричало, молило, но матросы только смеялись. Ужаснее всех погиб штабс-ротмистр Новицкий. Его, уже сильно раненного, привели в чувство, перевязали и тогда бросили в топку транспорта»[236].

Однако не большевики, а вооруженная солдатская стихия являлась тогда реальной властью и, в случае неповиновения своей бунтарской силе, она смела бы и большевиков, окончательно погрузив страну в бездну самоубийственной анархии. Единственным средством предупреждения подобного исхода, указывал Ленин, являлось немедленное заключение мира и демобилизация, доставшейся большевикам в наследство уже полностью разложившейся, сеющей смерть и разрушение в собственных рядах, и в тылу Старой армии[237]. Успех своего весеннего (1918 г.) наступления командующий немецкими войсками М. Гофман объяснял именно тем, что «У Ленина и Троцкого тогда еще не было Красной армии. У них было достаточно хлопот по разоружению солдат старой армии и отправке их домой»[238].

Не обладая никакой реальной властью и силой, большевики в существовавших условиях оказались еще большими заложниками ситуации и истории, чем их предшественники, поскольку были вынуждены довести разрушение «военной машины» до логического конца, завершить, начатый еще до их прихода, процесс «созидательного разрушения»[239], который несмотря на весь свой трагизм, только и мог спасти страну: «не оживет, аще не умрет»[240].

К этому выводу уже в сентябре 1917 г. приходил пдп. И. Ильин: «армия, которая оплевывает своих генералов в буквальном, а не переносном смысле и, не дожидаясь следствия и суда, готова чинить всяческие насилия, — не армия больше и единственное средство — это распустить такую армию и начать формировать новую. Никакие полумеры не помогут, и теперь, по существу, запоздали уже и вообще со всякими мерами, войны продолжать мы не можем»[241].

* * * * *

Лучшей частью офицерского корпуса двигало чувство необходимости выполнения своего воинского долга, перед наступающим внешним врагом, и одновременно спасения цивилизации, от натиска взбунтовавшейся, несущей смерть и разрушение «черни». Белые офицеры восприняли революцию, как новый пугачёвский бунт, видный «белый» ген. К. Сахаров, эпиграфом к своей книге даже приводил строки из «Капитанской дочки» А. Пушкина: «Правление всюду было прекращено. Помещики укрывались по лесам. Шайки разбойников злодействовали повсюду…»[242]. Именно эти чувства, радикализованные попранием собственной чести и местью за погибших товарищей, выковывали характер главной движущей силы Белого движения — офицеров-добровольцев[243].

Пример подобных настроений давал плк. Б. Штейфон, который обосновывал свое решение вступить в борьбу с большевиками тем, что «в душе горело не замирающее чувство национальной обиды. Чувство и рассудок не могли примириться с создавшимся положением и подсказывали, что надо что-то делать… Мысль лихорадочно работала в одном и том же направлении: почему анархическая солдатская масса осилила элементы порядка? Почему зверь победил человека?… Ужасы Свеаборга, Кронштадта, Севастополя, бесчисленные насилия над офицерами на фронте, воспоминания о собственных тяжелых переживаниях, все это обостряло мою гордость и упрочивало сознание, что невозможно, недопустимо покоряться тому циничному злу, какое совершалось именем революции. Что позорно ожидать с покорностью и с непротивлением своей очереди, когда явятся людо-звери и уничтожат меня, как беспомощного слепого щенка»[244].

Борьба «белых» офицеров была своеобразным героизмом отчаяния, «память о революции глубоко въелась в их (офицерские) души. Я, — вспоминал английский ген. Э. Айронсайд, — пытался внушить им, что они должны уменьшить пропасть между офицерами и рядовыми, но почувствовал, что мои слова не произвели на них никакого впечатления… Офицеры исправно несли службу, но в их глазах я видел ужасную безысходность. Многие из них в глубине души не верили, что смогут разбить большевиков, хотя все еще твердо были убеждены, что им нужно оказывать сопротивление»[245].

Эти настроения были очень близки к тем, которые испытывала часть помещиков после отмены крепостного права. М. Салтыков — Щедрин передавал их словами одного своего героя: «Те из нас, которые были сильны духом, поняли, что им ничего больше не остается, как умереть. Все, что составляло обаяние жизни, что заставляло дрожать в груди сердце — все разом перестало жить. Даже нити, привязывавшие к отечеству, — и те как бы порвались. Мы видели перед собой Россию, но не ту, которую привыкли любить. Любить эту новую Россию мы не могли принудить себя, ненавидеть ее — не имели решимости…»[246].

Правда помещики, после отмены крепостного права, находились в гораздо лучшем положении, чем офицеры 1917 г., у них сохранялось привилегированное положение правящего сословия, выкупные платежи и немалое количество земли. Офицеры же с революцией теряли не только свой социальный статус, но и с демобилизацией армии — службу, которой они посвятили свою жизнь, а вместе с этим — и все перспективы на лучшее будущее. Офицеры оказались практически в безвыходной ситуации.

При этом, в отличие от помещиков, они обладали необходимыми профессиональными навыками и решимостью, радикализованной революционными эксцессами солдатской массы. Им не нужно было принуждать себя ненавидеть новую Россию, что бы с оружием в руках выступить на защиту той — которую они привыкли любить. Офицеры, отмечал митрополит Вениамин (Федченков), «тогда не рассуждали, а жили порывами сердца»[247].

«Людей поднимало и гнало на величайшие труды и лишения, на смерть и на подвиги, — подтверждал ген. К. Сахаров, — только чувство. Чувство оскорбленной чести за великую Родину, чувство мести низким растлителям родной армии и страны, чувство долга перед Россией…, горячее сильное чувство и глубокая вера в правоту своего дела»[248]. «Пока царствуют комиссары, — провозглашал легендарный М. Дроздовский, — нет и не может быть России, только когда рухнет большевизм, мы можем начать новую жизнь, возродить свое отечество. Это символ нашей веры»[249].

И эта «полнота веры в наше дело, — отмечал командир дроздовской дивизии ген. А. Туркул, — преображала каждого из нас…Каждый как бы становился носителем общей Правды… Мы каждый день отдавали кровь и жизнь… Когда офицерская рота шла в атаку, командиру не надо было оборачиваться смотреть, как идут. Никто не отстанет, не ляжет… атаки дроздовцев, без выстрела, во весь рост…»[250]. И так же, как на Юге России, в Сибири в войсках Каппеля, вспоминал ген. Сахаров, офицеры «иногда составляли целые роты, которые дрались и умирали, как ни одна воинская часть на свете»[251]. «Офицерские части, — подтверждал красный командарм А. Егоров, — дрались упорно и ожесточенно…»[252].

Например, только в августе-сентябре 1918 г., всего за один месяц дивизия Дроздовского в непрерывных боях потеряла 75 % своего состава![253] По словам Деникина, Корниловский полк за первую половину 1918 г., сменил свой состав 10 раз![254] «В области военной, — признавал красный командарм М. Фрунзе, — они, разумеется, были большими мастерами. И провели против нас не одну талантливую операцию. И совершили, по-своему, немало подвигов, выявили немало самого доподлинного личного геройства и отваги…»[255].

Казаки

К лету 1918 г. большинство белой армии состояло из казаков. Казаки мало заботились об остальной России, для них гражданская война была войной с неказацкими крестьянами…

П. Кенез[256]

К началу ХХ в. казаки представляли собой особое полувоенное сословие. Они должны были служить в армии 20 лет, и использовались уже не только, как армейская сила, но и в качестве своеобразной военизированной полиции. Пример их применения, в последнем качестве, приводил французский посол М. Палеолог: «На небе появляется призрак революции… Но казаки тут как тут. Порядок восстановлен. Еще раз охранное отделение спасло самодержавие и общество…, чтобы в конце концов их бесповоротно погубить»[257].

«Казаки считаются оплотом существующего строя, — подтверждал один из лидеров февральской революции А. Гучков, — когда надо какую-нибудь толпу или демонстрацию разогнать…, (но) у них и требования были более высокие, чем у основного населения»[258]. Эти требования материализовались, прежде всего, в предоставлении казакам, за верность, земельных и налоговых привилегий. В результате уровень жизни казаков был намного выше, чем у крестьян среднерусской полосы, донской казачий середняк был богаче тверского или новгородского кулака[259].

При этом в 1917 г. среди казачьих хозяйств насчитывалось 23,8 % зажиточных, 51,6 % — середняцких и 24,6 % — бедняцких[260]. В то время, как в среднем по России к зажиточным (кулацким) можно было отнести не более 10 % крестьянских хозяйств, 30 % — к средним и 60 % — к бедняцким[261]. Казацкие привилегии носили сословный, полуфеодальный характер и вступали в непримиримое противоречие с наступавшей капиталистической эпохой. Именно привилегированное экономическое положение казачества является основой его реакционных настроений, приходил к выводу летом 1917 г. Ленин, и поэтому именно «в казачьи областях можно усмотреть социально-экономическую основу для русской Вандеи»[262].

Казаки «объединяли одиннадцать сообществ (войск), среди которых Кубанское и Донское были наиболее значительными… Но ни в одной провинции Российской империи казацкое население не составляло большинства. Только 49 % от 4 млн. жителей Дона и 44 % от 3 млн. жителей Кубани были казаками. Кубань и Дон были богатейшими аграрными районами России, что привлекало множество крестьянских поселенцев. Но даже если эти крестьяне жили в области Кубани и Дона поколениями, они все равно не могли войти в казацкое сословие и даже не могли рассчитывать на постоянное местожительство в этих районах. Они должны были хранить паспорта тех мест, где проживали их предки. Так как эти крестьяне всегда являлись соперниками казаков, их называли иногородние… Согласно переписи 1914 г. иногородние составляли 53 % жителей Кубани. (Неказацкий остаток составлял основное население этих областей, калмыки в районах Дона, кавказские племена в районе Кубани)»[263].

«Казаки были гораздо богаче, чем иногородние, — отмечает Кенез, — На Дону иногородние владели лишь 10 % плодородной земли, на Кубани — 27 %». 20 % крестьянских хозяйств были безземельными. Самые крупные участки иногородних «составляли на Дону 1,3 десятины, на Кубани — 1,5 десятины. Большинству крестьян приходилось арендовать землю у казаков…»[264]. У казаков Дона в среднем на мужскую душу приходилось ~ 12,8 десятин[265].

Спокойная жизнь на казацкой земле закончилась с наступлением Февральской революции. Основным камнем раздора, как и в остальной крестьянской России, стал земельный вопрос. Толчок к его разрешению дало Временное правительство: на майском 1917 г. Всероссийском крестьянском съезде министр земледелия лидер эсеров В. Чернов заявил, что казаки имеют большие земельные наделы и теперь им придется поступиться частью своих земель. Это выступление было поддержано меньшевиками и эсерами из Советов в виде их массированной агитации за расказачивание[266].

Именно наступление на казацкие привилегии, стало основной причиной отказа Донского войска подчиниться приказу Временного правительства арестовать ген. Каледина, за участие в корниловском мятеже. Временное правительство, пояснял командующий Донской армией ген. С. Денисов, «постепенно изменяясь в составе, в конечном итоге утеряло признаки власти, созданной (февральской) революцией…, пошло по скользкому пути непристойных уступок черни и отбросам Русского народа»[267]. С этого времени (сентября) Дон фактически стал независимым от центральной власти. А Кубанское казачье войско в сентябре 1917 г. вообще объявило о создании своей Законодательной Рады.

Но настоящая война за «землю» развернулась между иногородними и казаками только с началом Октябрьской революции, объявившей о лишении казаков их сословных привилегий[268]. 28 марта большевистский областной съезд советов издал постановление о национализации казачьих земель, через три дня после этого на Дону началось казачье восстание[269]. Причиной подобных восстаний, вспыхнувших по всем казачьим землям, подтверждал атаман Г. Семенов, являлось уничтожение большевиками «казачьих так называемых привилегий…, и наше право на исконные наши, завоеванные нашими дедами земли»[270].

В то же время «среди казаков, — отмечает историк П. Холквист, — идея «нейтралитета» пользовалась, по меньшей мере, в такой же степени широкой поддержкой, как и полная приверженность к восстанию»[271]. Причина этого, мнению ген. М. Алексеева, заключалась в том, что «казачьи полки, возвращающиеся с фронта, находятся в полном нравственном разложении. Идеи большевизма находят приверженцев среди широкой массы казаков. Они не желают сражаться даже для защиты собственной территории, ради спасения своего достояния. Они глубоко убеждены, что большевизм направлен только против богатых классов, буржуазии и интеллигенции, а не против области, где сохранился порядок, где есть хлеб, уголь, железо, нефть»[272].

Мобилизация казачества осуществлялась на почве местного «патриотизма» и противопоставления его иногородним. В донесении правительственной разведки сообщалось: большинство людей вообще «пришли к убеждению, что «иногородние» и «большевики» — это синонимы»[273]. «Отстаивая свои экономические интересы, — пояснял красный командарм А. Егоров, — донское казачество стремилось к самостийности, и готово было смотреть на иногородних, как на иностранцев. Атаман Краснов откровенно проводил эту политику, которая получала местно-патриотический оттенок. По его словам, Каледина погубило доверие к крестьянам, знаменитый паритет. Дон раскололся на два лагеря: казаки — крестьяне… Там, где были крестьянские слободы, восстания не утихали… Попытки ставить крестьян в ряды донских полков кончались катастрофой… Война с большевиками на Дону имела уже характер не политической или классовой борьбы, не гражданской войны, а войны народной, национальной. Казаки отстаивали свои казачьи права от Русских»[274].

Нередко казаки просто сражались с ближайшими селениями иногородних, как на Юге России, так и в Сибири. И там и там, по словам одного из наиболее влиятельных членов правительства Колчака Гинса, крестьяне объясняли причины «восстания мы не большевики, мы против казаков: «Привилегированное сословие казаков, пользуясь военным положением, чинило под видом борьбы с большевиками насилия над мирными крестьянами, и последние, не видя на местах сильной власти, которая могла бы их защитить, начинали повсюду партизанскую борьбу. Власть отвечала на это репрессиями, и война разгоралась»»[275].

Основная проблема, указывал Деникин, заключалась в том, что казачество в вопросе «о наделении землей иногородних», «оставалось совершенно непримиримым…»[276]. С такой же непремиримостью казачество выступало и против наделения иногородних равными политическими правами: несмотря на то, что «казачья декларация» «вручала судьбу России Учредительному собранию, тут же, — отмечал Деникин, — Дон у себя лишал права участия в управлении (иногородних) большую половину неказачьего населения…»[277]. Точно так же краевая Кубанская рада, по словам управляющего Отдела Законов деникинского «правительства» К. Соколова, «узаконила для российских граждан на Кубани состояние иностранцев»[278]

Объединение всех социальных слоев казачества, лидеры казачьего движения, осуществляли на шовинистической, антироссийской основе. «Интересно знать, почему это всегда казаки уверяют, что они спасители России, что они настоящий государственный элемент и что в критическую минуту они являлись истинно государственным элементом? — вопрошал в этой связи пдп. Ильин, — История и примеры говорят совсем другое?!»[279] Как относились к этому лидеры Белого движения? — «Добровольческая армия и кубанское правительство спорили по множеству вопросов…, — отвечал Кенез, — но нет записей о том, что армия была против такого обращения с иногородними, их русскими земляками. Армия и казаки заключили союз за счет неказачьего населения Войска»[280].

Наглядно этот факт подтверждал сам Деникин, в своем положении об управлении областями, занимаемыми Добровольческой армией, в котором говорилось: «Все граждане Российского государства, без различия национальности, сословия и вероисповедания пользуются… равными правами гражданства. Особые права и преимущества, издавна принадлежащие казачеству, сохраняются в неприкосновенности»[281].

Однако союз этот оказался временным, поскольку верхи казачества сами с оружием в руках искали свою «волю», а «Деникин, — по словам атамана П. Краснова, — не хотел отрешиться от старого взгляда на казаков, как на часть Русской армии, а не как на самостоятельную армию, чего добивались казаки и за что боролись»[282]. «Планы и обещания Деникина восстановить единую Россию под властью правительства, избранного народом, никогда не привлекали донских сепаратистов, — подтверждал находившийся в гуще событий Х. Уильямсон, — Хотя они и противостояли большевизму, но точно так же были твердо намерены никогда вновь не попадать под контроль центрального российского правительства»[283]. «Казаки, — подтверждает Кенез, — ненавидели своих союзников, а офицеры (в свою очередь) не переносили проявления казачьего сепаратизма»[284]. «У добровольцев с офицерами Донского войска отношения были тяжелые, — подтверждал В. Шульгин, — драки и поединки не прекращались…»[285].

«У меня четыре врага, — заявлял атаман Краснов, — наша Донская и Русская интеллигенция, ставящая интересы партии выше интересов России, мой самый страшный враг; генерал Деникин; иностранцы — немцы или союзники, и большевики. И последних я боюсь меньше всего, потому, что веду с ними открытую борьбу, и они не притворяются, что они мои друзья»[286].

Противостояние Добровольцев с кубанским сепаратизмом, ищущим поддержку даже у незалежной Украины, достигло такого накала, что в июне 1919 г. сотрудником деникинского «Особого совещания» был застрелен председатель Кубанской Рады Н. Рябовол. После заключения между Кубанью и Горской республикой договора направленного против деникинской армии, Деникин приказал отдать полевому суду всех лиц подписавших договор. В ноябре 1919 г. был пойман один из подписантов — священник Калабухов, и по приказу Деникина повешен. Кроме этого Деникин разогнал Кубанскую Раду и принудительно выслал 10 ее членов, вместе с войсковым атаманом Филимоновым, в Турцию.

Одновременно противостояние, между казаками и добровольцами нарастало и с другой стороны, оно выражалось прежде всего в том, что Краснов не видел возможности продвигаться в глубь России, в виду «решительного отказа их (казаков) бороться и спасать Россию в полном одиночестве»[287]. Мало того, отмечал Деникин: среди казаков распространялось движение «оставить ряды Добровольческой армии, которая «является виновницей гражданской войны». Ибо… давно можно было бы окончить войну и примириться с большевиками, устроив в России народную республику…»[288].

Все более обострявшиеся конфликты определяли отношения между белой армией и казаками, и в Сибири. В политической и военной сфере сибирские атаманы так же требовали собственного независимого от Верховной власти казацкого управления. Их настроения передавало письмо атамана Г. Семенова: «Великодержавные тенденции омского правительства и стремления его к самой крайней централизации…, создают чрезвычайно трудные условия совместной работы с ним. Однако обстоятельства настоящего момента таковы, что, к моему глубокому сожалению, я лишен возможности открыто объявить о своем отношении к нему…»[289]

Посланник ген. Алексеева в Азиатской России ген. В. Флуг весной 1918 г. в своем отчете указывал, что в местных казачьих организациях царит «некоторая моральная распущенность, неразборчивость в средствах, стремление больше руководствоваться честолюбивыми побуждениями своих атаманов, чем сознанием гражданского долга»[290]. Главноуправляющий делами верховного правителя Гинс обращал внимание на «неуважение (казаков) к чужому труду и праву, презрение к крестьянам, которые якобы не воюют. Все мол должны выносить на своей спине казаки…»[291].

«Разные вольные атаманы Семенов, Орлов, Калмыков, — своего рода винегрет из Стенек Разиных двадцатого столетия под белым соусом…, — характеризовал их в апреле 1918 г. военный министр Колчака Будберг, — внутреннее содержание их разбойничье»[292]. «Не удивляюсь, — вспоминал Гинс, — что многим приходила мысль вовсе уничтожить казачьи войска, роль которых во всем движении оказалась роковой, что бы с корнем вырвать казацкое политиканство и атаманщину»[293].

Кристаллизующая основа

Помощь союзников «была чрезвычайно существенной, ибо без нее Белые армии, несмотря на весь их героизм, стояли бы перед неминуемой гибелью…».

ген. Н. Головин[294]

Наличие одной только потенциальной движущей силы, еще не дает возможности создать настоящую боеспособную армию, для этого необходимо кристаллизующая основа движения, собирающая разрозненные силы и материально обеспечивающая их формирование. И именно в разрешение этих вопросов уперлась дальнейшая организация Белых армий.

«Главный вопрос, от которого зависело само существование армии, — денежный — оставался по-прежнему неразрешенным, — отмечал Деникин, — Денежная Москва ограничилась «горячим сочувствием» и обещаниями отдать «все» на спасение Родины. «Все» выразилось в сумме около 800 тысяч рублей, присланных в два приема; и дальше этого Москва не пошла»[295]. Подобное отношение Добровольческая армия встречала повсюду, деникинские добровольцы «дрались на подступах к Ростову, зная, что сотни тысяч казаков и ростовской буржуазии за их спиною живут легко и привольно. Они были оборваны, мерзли и голодали, видя, как беснуется и веселится богатейший Ростов, финансовая знать которого с большим трудом «пожертвовала» на армию два миллиона рублей, растворившихся быстро в бездонной ее нужде. Они встречали в обществе равнодушие, в народе вражду…»[296].

Северная армия

Офицерство Северной армии, «в большей своей части…, — вспоминал член правительства Северной области эсер Б. Соколов, — было не только весьма высокого качества, не только превосходило офицерство Сибирской и Юго-Западной армий, но и отличалось от офицерства Добровольческих частей. Оно было не только храбро, оно было разумно и интеллигентно»[297]. «Прибывшие в область офицеры в большей своей части отличались тоже мужественным и доблестным исполнением своего долга. К сожалению, между ними не было полной солидарности, т. к. офицеры, спасенные на Украине от большевиков немцами, были проникнуты германофильством, что возмущало офицеров, сохранивших верность Антанте. Все это антантофильство и германофильство, конечно, не носило серьезного характера, но, к сожалению, давало повод для ссор и недоразумений. Много выше стояла офицерская среда в артиллерии, производя своим поведением, воспитанностью и уровнем образования впечатление офицеров мирного времени. Цвет офицерства составляла небольшая группа кадровых офицеров, командовавших отдельными войсковыми частями пехоты и артиллерии, на которых, собственно говоря, и держалась наша маленькая армия»[298].

Как единодушно отмечали генералы, командовавшие Северной армией, «кроме единичных случаев…, отношения между солдатами и офицерами были дружелюбны…[299]. Несколько офицеров, особенно отличившихся своими боевыми действиями, и известных большевикам своей активностью, были спасены солдатами…»[300]. Соколов относил эту особенность к тому, что: «не было в северянах, в частности в северных войсках, ненависти к интеллигентам и барам (исключение составляли горожане и пригородские жители)… Это явление тесно связано с характером и натурой северян. В них нет и в помине того озлобления, затаенной обиды и ненависти к барам и интеллигентам, столь характерных для великоросса средней России (на Севере не было крепостного права). Здесь на Севере были только следы этих настроений, только отголоски, только отражение общероссийских настроений масс. Вместе с тем у северян и больше самостоятельности, больше и чувства собственного достоинства»[301].

Но главной отличительной чертой Северной армии являлось то, что ее основной цементирующей основой были не столько офицеры, сколько войска интервентов. Их роль наглядно передавали воспоминания командующего войсками Северной области ген. В. Марушевского: «Восстания… только подтвердили необходимость наличия в отрядах хотя бы небольшого числа иностранных войск. Здесь важна была не сила, а наличие иностранного мундира, в котором простолюдин видел не только штык или револьвер, но государственную силу, стоявшую за ним. Кроме того, хотя бы небольшая иностранная сила обеспечивала свободу действий каждого войскового начальника, охраняя его жизнь от покушений. С этим надо было считаться и не успокаивать себя теоретическими соображениями о политических вкусах и идеалах нашего мужика»[302].

Принцип пропорционального состава русских и иностранцев был установлен еще в соглашении союзников с Мурманским Советом от 6 июля 1918 г. Согласно соглашению, из русских «не должны формироваться отдельные русские части, но, поскольку позволят обстоятельства, могут быть сформированы части из равного числа иностранцев и русских»[303]. Но даже, через полгода после высадки союзников 1 января 1919 г. в Северной Области (Архангельском и Мурманском фронтах) на 7,1 тыс. русских солдат и офицеров приходилось 23,2 тыс. солдат и офицеров интервентов[304]. После проведения принудительной мобилизации на 15 апреля 1919 г. на 24,5 тыс. русских — 21,5 тыс. интервентов[305]. Несмотря на дальнейший рост численности войск интервентов (до 27 тыс.) увеличение русской части армии оказалось невозможным, поскольку доступные мобилизационные ресурсы области оказались исчерпаны.

Боеспособным ядром Северной армии были именно войска интервентов, отмечал Б. Соколов: «Все фронты были в полном подчинении у английского командования… Позиции были заняты главным образом английскими, кое-где русскими силами, русским же разрешалось занимать более глухие и менее ответственные места. Пропуски, проезды… — все это было в руках у союзной комендатуры. Госпитали… были английские, персонал же смешанный, русский и английский. Интендантство, снабжавшее фронт и тыл, было исключительно английским, и русские получали все, начиная с довольствия и кончая обмундированием, с английских складов»[306].

Северо-западная армия

Ядром армии являлся Северный корпус, который был сформирован в октябре 1918 г. при активном немецком участии[307]. Условия его формирования, закрепленные в совместном соглашении, предусматривали, что: «Формирование армии будет происходить… под прикрытием германских оккупационных войск… Денежные средства на содержание армии отпускаются германским правительством заимообразно Русскому Государству…». При этом указывалось, что германские войска в наступлении не участвуют…, но «следуют за армией для поддержания внутреннего порядка и престижа власти… После занятия Петербурга объявляется военная диктатура…»[308].

«В течение первой вербовочной недели общее количество записавшихся добровольцев превышало 1500 человек, причем офицерство составляло 30–40 % общего числа»[309]. В армии первоначально насчитывалось «в общей сложности около 50 тысяч человек (вместе с около 40 тысячами немецких добровольческих частей). При переброске (в Россию, речь шла только о русских частях) осталось лишь 6–7 тысяч человек»[310]. Немецкая ориентация Северной армии закончилась с завершением Первой мировой войны. На это с английской прямотой указывал ген. Г. Гоф: «Многие русские командиры до такой степени тупоумны или коротки памятью, что уже открыто говорят о необходимости обратиться к немцам за помощью… Скажите эти дуракам, чтобы они прочли мирный договор. Все, что Германия имеет, уже ею потеряно…»[311].

Вместе с тем, писал 21 января 1919 г. Колчаку Юденич, «с падением Германии открылась возможность образования нового фронта для действия против большевиков…, около меня объединились все партии от кадетов и правее. Программа тождественна с вашей… Реальная сила, которой я располагаю в настоящее время, — Северный корпус (3 тысячи) и 3–4 тысячи офицеров находящихся в Финляндии и Скандинавии… Без помощи Антанты обойтись нельзя… Необходима помощь вооружением, снаряжением, техническими средствами, финансами и продовольствием не только на армию, но и на Петроград…»[312].

«Состав (северо-западной) армии был до крайности пестрый и какой-то случайный, — подтверждал Марушевский, — Видно было, что все это нуждается в настойчивой, организационной работе, в огромных материальных средствах, в запасах обмундирования, обуви, теплой одежды. Ничего этого не было»[313]. «Неодетой и не получавшей два месяца жалования армии», подтверждали члены Северо-западного правительства, угрожал скорый «полный и окончательный развал»[314]. Однако переговоры Юденича «с состоятельными соотечественниками (эмигрировавшими в Швецию) результатов не дали…»[315].

На помощь пришли союзники: от англичан армия получила 40 тыс. комплектов обмундирования, 20 тыс. ружей, 15 млн. патронов и 30 грузовиков и т. п., вплоть до бритвенных принадлежностей, зубных щеток и туалетной бумаги[316]. Кроме этого были присланы артиллерийские орудия, танки и самолеты, однако тяжелое вооружение пришло в крайне незначительном количестве и, большей частью, в некомплектном или неисправном виде. Союзники в это время были больше озабочены содействием в становлении новых независимых прибалтийских государств, поэтому «помощь от Антанты, если не считать поставок американской муки, приходила «крохами». Немецкие оккупационные власти давали значительно больше»[317].

Тем не менее, благодаря иностранной помощи численность армии стремительно росла: если в феврале 1919 г., по данным Юденича, она состояла всего из 758 офицеров и 2624 рядовых[318]; то к сентябрю она выросла до 27 тыс. человек, а по данным Военного министерства Северо-запада даже — 59 тыс. человек, а к ноябрю 75 и даже 100 тыс. человек. Причина такой чрезмерной разницы между действительным составом армии и тем, что значилось на бумаге, по словам исследователей, заключалась в больших размерах ее тыловых частей и в том, что «армейское командование, таким образом, рассчитывало получить от правительства «дополнительные» ассигнования, получаемые им от Антанты»[319].

Армия Юга России

Создание Добровольческой армии требовало времени и денег: на каждые 10 тыс. человек — один миллион рублей в неделю. Остроту проблемы передавало сообщение ген. М. Алексеева от 23 мая 1918 г. — П. Милюкову: «Без денег… я вскоре буду вынужден распустить армию»[320]. И лидер крупнейшей либеральной партии России Милюков предложил … помощь немцев. Американский историк бесстрастно констатирует: «Человеком, который сделал очень многое, что бы примирить немцев и Добровольческую армию, был П. Милюков, лидер партии кадетов»[321]. Тот самый Милюков, который до этого обвинил в измене немцам царское правительство, затем Керенского, и наконец провозгласил крестовый поход против немецких наемников — большевиков.



Поделиться книгой:

На главную
Назад