Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Санитар морга - Константин Ситников на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ситников Константин

Санитар морга

ОТ СОСТАВИТЕЛЯ

Вчера вечерком, слегка подзакусив, я наконец уселся за печатную машинку, чтобы написать это предисловие. Признаться, после злополучного обеда в общественной столовой я чувствовал себя несколько неуверенно. Борщ, состарившийся еще на прошлой неделе, наконец умер — в моем желудке, а те перекрученные сиськи и письки, которые не без злого умысла были названы говяжьими котлетами, упорно не желали оставаться на месте, и я еще не вполне уяснил для себя, через какое отверстие их из меня вынесет. А потому я решил принять срочные меры. Подобное лечи подобным, гласит народная мудрость. Пара мисок итальянских спагетти с тертым сыром и сладким кетчупом должны были придать мне бодрости. Десяток-другой поджаристых блинчиков с мясом и горка пышных оладий, которые я обмакивал то в топленое масло, то в перемешанные яйца всмятку, только подстегнули мое писательское рвение. И уж никак не могли помешать мне те несколько пирожков с картошкой и грибами, а также, помнится, с капустой, с морковью, с рублеными яйцами и рисом, большой рыбный пирог, картофельные шаньги, ватрушки с творогом, три-четыре сочащихся маслом пончика и пять-шесть сладких плюшек, которые я умял на верхосыточку. Впрочем, справедливо рассудив, что глупо было бы ограничиваться подобной малостью, я, если мне не изменяет память, съел, помимо всего прочего, блюдо славного холодца из свиных ножек с чесночком, слопал салатницу винегрета, стрескал грудину индейки, зарубал рулетку из ветчины, уписал полсотни фаршированных помидоров. Бекон, филей, говяжий кострец позволили мне придвинуть машинку поближе. Парочка хороших вырезок и бифштексов с кровью придали мне необходимый в писательском деле настрой, а бочок, ребрышки, говяжий ливер, окорочка цыплят, гребешки рыбы, креветки, салат со шпинатом, сырный пирог, пицца, крабы, жаркое, говяжье рагу, бефстроганов, гуляш, жареные баклажаны, слоеная запеканка и свиные отбивные с квашеной капустой привели меня в то благодушное настроение, которое обычно предшествует глубокому, здоровому сну. Вздремнув часок-другой, я, наконец, принялся за дело.

Прежде всего я самым тщательным образом изучил все наши толстые журналы (тощие, на мой взгляд, не стоят и внимания). Особо меня заинтересовали такие из них, как "Свежий Сыр" (публикующий произведения исключительно о сыре: рокфор, пармезан, брынза и сыры с плесенью — вот постоянная тематика этого журнала. На его страницах были впервые обнародованы такие великие романы, как "Ветчина и Сыр" одного из трех толстяков, "Война Сыров" мистера Чеддера и другие), далее «Питсбургер», "Октябрьское пиво" и "Знамя кулинарии", за ними следует "Наш Собутыльник" (широкий ассортимент самых дешевых вин и одеколонов) и, наконец, "Молодая Говядина". Однако, пролистав все эти издания, я пришел к выводу, что ни одно из них никуда не годится. Их невозможно читать натощак. Старики уже порядком навязли в зубах, а молодежь, на мой вкус, еще несколько сыровата. И, я думаю, вы со мной согласитесь, в большинстве своем все они водянисты и совершенно некалорий… э-э, я хотел сказать, неколоритны. Романы, которые в них печатаются, несъедобны, повести — неудобоваримы, а рассказы — сплошная безвкусица, читаешь, как будто бумагу жуешь. Где острота? Где, так сказать, перец? Где, наконец, соль, я вас спрашиваю? Я уже не говорю о специях. Одним словом, то, что предлагают читателю современные журналы, либо пресно, либо слащаво, либо вообще никуда не годится. Все это не более чем словесная размазня, предназначенная для грудных младенцев; винегрет, способный расстроить даже самый крепкий желудок; а лучше сказать, помои, которые редактора (съевшие зубы на обмане доверчивой публики) выливают на головы читателей безо всякого зазрения совести.

Рядом с ними рассказы моих питомцев, помещенные в этой книжке, выглядят очень и очень аппетитно, я бы даже сказал, пикантно. Сжатые, энергичные, в меру соленые и перченые, приправленные изрядной долей черного юмора, они утоляют духовную жажду и сенсорный голод, а также, что особенно важно в условиях нашей непрерывной литературной давки и толкотни, весьма эффективно укрепляют локтевые и коленные суставы. Написаны они членами небезызвестного Фолио Клуба: раз в месяц мы собирались в подвале средневекового дома в Старой Риге и частенько засиживались до поздней ночи, читая друг другу свои рассказы и страшные повести. Помимо заседаний Клуба, в том же подвале давал феерические представления независимый молодежный театр «Кабатс» ("Карман"), и обыкновенно, заседая, мы надевали на себя всевозможные костюмы и маски, еще хранящие тепло недавнего священнодейства. Я наряжался Толстым Королем, остальные члены Клуба: Лягушонком, Вороном, Черным Одноглазым Котом, Орангутангом с Раскрытой Бритвой, Безухим Карликом на Воздушном Шаре, Арлекино в Клетчатом Домино и Ангелом Необъяснимого.

Ниже приводится полный литературный отчет о заседаниях Фолио Клуба за прошлый, 1994, год.

Пердун ГЛУБОКО-МАСТИТЫЙ

СТАРИК ХАРОН

Мы спускались все глубже и глубже под землю. Казалось, пещере не будет конца. Неровный, шероховатый свод нависал низко над головой, давил своей близостью. У меня колени слабели от одной только мысли о том, какая мощь и тяжесть сконцентрированы тысячелетиями в этих толщах горных пород. Грунтовые воды просачивались сквозь пористый известняк, в дальних углах гулко капало. Камни под ногами были покрыты студенистой слизью, и следовало быть очень осторожными, чтобы не поскользнуться и не упасть на крутом спуске. Это было настоящее нисхождение в преисподнюю.

Трое суток тащились мы к этой пещере по совершенно незнакомой мне местности, переправляясь вброд через своенравные речушки и карабкаясь вверх по текучим осыпям. Всю дорогу брат был молчалив и мрачен. И только когда мы взобрались на каменистую площадку перед узкой, кривой трещиной в скале, на западном склоне Южного Урала, он рассказал мне все. Но говорил он так, словно обращался не ко мне, а к самому себе. На губах его проступала едва приметная улыбка, однако и улыбался он не тому, о чем говорил, а каким-то своим потаенным мыслям.

"Это удивительный старик, — с восхищением рассказывал брат. — Лысый, как задница. И вся голова у него покрыта этакими коричневыми старческими пятнами. Он совершенно глух, и я ни разу не слышал, чтобы он произнес хоть слово. Когда я заговариваю с ним, он только ухмыляется в ответ. И ты бы посмотрел, какой довольный у него при этом бывает вид. Он скалит серые беззубые десны, а мне так и кажется, что вот сейчас он протянет скрюченную руку и погладит меня по волосам. Знаешь, как я его называю? Харон. Что, говорю, Хароша, хреново тебе тут? Но он только улыбается — улыбается, а глаза у самого мутные, как стоячая вода. И, Господи, грязный-то он какой, зарос весь. И не борода у него, а этакая, знаешь, белесая щетина по щекам… Я думаю, это какой-нибудь отшельник: раскольник или еще что-нибудь, хотя я никогда раньше не слыхал, чтобы раскольники прятались в таких пещерах. Живет он в каменной халупе на берегу широкой подземной реки, над которой стоит сплошной туман; у него есть лодка, настоящая лодка, огромная и черная. И тяжелая, как будто тоже из камня. Я было попросил его перевезти меня на другой берег. Сначала он не понимал, склабился добродушно. Тогда я объяснил руками и гляжу, дошло до старика: помрачнел вдруг, склабиться перестал и в халупу свою убрался… — Брат замолчал, а потом проговорил переменившимся голосом: — Но я все же хочу посмотреть, что там такое, на том берегу. И, кажется, я нашел одно средство… уж теперь-то он не сможет мне отказать…"

Он резко поднялся: "Ну, с Богом, что ли?"

И вот теперь брат молча шел впереди, освещая тесные стены фонариком, круглое желтое пятно скакало из стороны в сторону, повторяя его движения. И неожиданно оно соскользнуло со стены в провал, рассеялось в пустоте, а затем прочертило резкую дугу и ударило мне в глаза. Я отвернулся и заслонил лицо ладонью, в глазах у меня запрыгали разноцветные пятна. Брат торопливо опустил фонарик, а потом совсем выключил его.

Мы стояли в огромной каменной полости, своды которой исчезали далеко наверху; справа величественно текла подземная река; молочный туман покрывал ее непроницаемой завесой; от черной воды тянуло пробирающей насквозь сыростью. На берегу, возле зловещего красного костра, скрючившись и протянув к огню руки, сидел пещерник.

Заслышав наши шаги, он поднял голову — увидал брата, беззубо ухмыльнулся и, торопливо поднявшись, заковылял к нам. Это был древний, но еще крепкий старик. На его плечах, обнажая выпирающие ключицы, висела рваная мешковина с дырами для рук. Голые руки и торчащие ноги были жилистыми и необыкновенно тонкими. Он стоял перед нами, любовно глядя на брата и словно бы совсем не замечая меня.

— Скучал без меня, Хароша? — ласково проговорил брат, тоже так и умывая его взглядом. — А я тебе гостинца принес. Пожрать я тебе принес, Хароша. Любишь пожрать-то? Лю-бишь, по глазам вижу, что любишь.

Мы подошли к костру, и брат начал выгружать одну за другой из рюкзака банки с тушенкой, буханки хлеба.

— Счас закусим перед дорожкой, — говорил он, вскрывая банку с говядиной карманным ножом и густо накладывая на краюху черного хлеба влажно поблескивающие куски. — Держи, — он протянул горбушку старику, тот осторожно принял ее в ладони, понюхал широкими ноздрями и вдруг, легко вскочив на жилистые ноги, проворно побежал к видневшейся неподалеку хижине, сложенной из каменных обломков.

— Куда это он? — спросил я.

Брат пожал плечами. Вскоре старик вернулся, но уже с пустыми руками. Так же проворно он уселся на свое место и снова преданно уставился на брата. Серые его, как вареная резина, губы были растянуты в довольную ухмылку.

— А у меня для тебя еще кое-что есть, — преувеличенно громко, как глухому, сказал брат, вытирая рот и доставая что-то из кармана брюк. Взгляни-ка, — он взял левую руку старика и горстью согнул ему деревянные пальцы, которые тотчас распрямились.

На темной ладони старика лежал еще более темный тяжелый кружок. Некоторое время старик непонимающе смотрел на него с застывшей довольной усмешкой на мертвых губах, затем его ухмылка стала слегка натянутой, словно бы выразив недоумение. Медленно, медленно пробивалось понимание в мутных, давно умерших глазах. Улыбка сошла с его лица. Старик поднял взгляд на брата. Но теперь в них не было и следа былой ласковости или любопытства. Они были неподвижны и непроницаемы, как камни. И они были холодны, как вечность или священный долг. Он сжал ладонь и, поднявшись во весь рост, пошел к лодке. Неожиданно он показался мне огромным и могучим со спины, его густая черная тень от костра выросла неимоверно впереди него и первой достигла лодки, вскарабкалась через ее высокий борт и затаилась там, поджидая брата.

И брат, как завороженный, пошел за ней следом.

— Что ты ему дал? — крикнул я, чувствуя ватную слабость во всем теле.

Брат на мгновение остановился, непонимающе поглядел на меня — так, словно видел впервые, — смутное воспоминание тенью проскользнуло по его лбу, он неуверенно поднял руку, словно бы для того, чтобы ухватить его, но остановился на полпути и с таким же недоумением поглядел на свою приподнятую руку.

— Что ты ему дал? — повторил я в отчаянии, и это на мгновение вывело его из замешательства.

— Обол. Просто медный обол, — ответил он торопливо и поспешил за стариком.

Он помог ему столкнуть тяжелую лодку в воду и запрыгнул в нее следом.

— Эй, — крикнул я и побежал к ним. — Я с тобой.

Но брат только нетерпеливо махнул рукой.

На лодке не было весел, и старик не сделал ни одного движения, — и все же она, словно бы сама по себе, отчалила от берега и поплыла в густой туман. Последнее, что я увидел, — это широкая неподвижная спина старика, сидевшего на корме: когда брат исчез в тумане, она еще некоторое время темным пятном виднелась далеко впереди. Потом пропала и она.

Я остался один. Я вернулся к костру и стал ждать.

Ожидание становилось тягостным. Угли в костре уже едва тлели, а черная речная гладь, охваченная туманом, оставалась пустой. Я начал думать, что больше никогда не увижу своего брата. Неожиданно в тумане появилось темное пятно. Ну, слава Богу, это была лодка! Я вскочил и подбежал к самой воде, напряженно вглядываясь в туман. Лодка приближалась. И точно так же — сначала я увидел широкую неподвижную спину старика, сидевшего на носу, и лишь потом… Нет, наверное, это мне только показалось. Мне почудилось, что в лодке всего один человек. Он сидел неподвижно на носу лодки, и это был старик.

Лодка ткнулась в берег. Старик вышел из нее. Брата не было. Старик, не оборачиваясь, пошел к своей хижине. Я тупо смотрел ему в спину. До меня никак не могло дойти, что же произошло. Брата не было — это было так несомненно, что я никак не мог в это поверить. Но когда очевидность случившегося все же дошла до моего сознания, меня словно прорвало: ярость, злость, страх — все смешалось в одном всепоглощающем чувстве ненависти к этому проклятому старику. Я подскочил к нему и, схватив его за плечо, хотел рывком повернуть к себе. Но он легко, как пушинку, сбросил с плеча мою руку и, по-прежнему не оборачиваясь, продолжал удаляться от лодки.

Тогда я преградил ему дорогу, как бешеный набросившись на него спереди, и, колотя кулаками по груди, по плечам, по лицу, принялся кричать.

— Где мой брат? Где мой брат? — кричал я ему в лицо, в его неподвижные глаза, в его растянутые в мертвой улыбке губы.

Он ничего мне не отвечал, даже не глядел на меня, хотя его глаза и были обращены в мою сторону, и только слегка вздрагивал под моими ударами.

Тогда я понял, что ничего не добьюсь от него. Я бросил его и побежал к лодке. Я навалился на корму лодки плечом и, упираясь ногами о камень, попытался столкнуть ее в воду. Она была невероятно тяжела. Она была невозможно тяжела. Я налегал на нее всем своим телом, но не сдвинул ни на микрон, словно бы она и каменный берег были одно целое!

С ужасом вспоминаю я, как метался по берегу, плача и пытаясь докричаться до брата сквозь глухую завесу тумана, но туман оставался бесстрастен и безответен.

Сколько продолжалось это безумие, сказать невозможно. Иногда я впадал в тяжелое забытье… и тотчас вокруг меня начинали кружиться бесплотные стенающие тени… порой мне казалось, что я различаю в этом стенании до боли знакомые голоса ушедших друзей, но самым горестным из них был голос моего брата…

Вечность прошла с того мгновения, как я расстался со своим братом, но что могут живые знать о вечности?! Огромное осеннее солнце глянуло мне в глаза — и я понял, что для меня кошмар кончился. Как пробирался я обратно по пещере — не знаю. Я не замечал пути. Я не замечал ничего вокруг. Мной владела только одна мысль — вырваться из этого ада, вырваться, чтобы никогда больше не возвращаться туда, хотя в ушах моих все звучал, не переставая ни на мгновенье, рыдающий, умоляющий, проклинающий голос брата.

Что еще могу я добавить к сказанному? С тех пор прошло тридцать лет, и я больше никогда не видел своего несчастного брата.

САНИТАР МОРГА

С шипением и лязгом дверцы разошлись, но вместо ожидаемой жизни Вадим увидел лишь мертвенный свет коридора, тихого и неподвижного, и только кушетка-каталка с маленькими колесиками, вывернутыми в разные стороны, стояла возле раскрывшихся створок немного наискосок, и на ней, прикрытая с лицом простыней, лежала мертвая женщина. Никого больше в коридоре не было: безжизненно стояли у дальней стены низкие диванчики для посетителей, теперь пустые, и невысокий платан в кадке с усохшей пылью, утыканной окурками, столь же безжизненно распластал в пустоте свои гладкие пластмассовые листья, тронутые белым налетом разложения. В окна вместо стекол были вставлены черные ночные зеркала, в которых отражались электрические пятна. Из-за стеклянных, замалеванных белой краской дверей, ведущих в длинные коридоры больничных отделений, не доносилось ни звука: ни кашля, ни шарканья казенных тапок — ничего. Словно бы он был один во всем огромном шестиэтажном здании с этой женщиной под простыней. Неясное предчувствие наполнило его внутренней, кишочной слабостью. Он вышел из лифта и боязливо прикоснулся к кушетке: алюминиевая трубка и искусственная кожа с круглыми окольцованными дырками, надетыми на крючки, были холодны на ощупь. Протянув руку, он так и не решился откинуть простыни с лица женщины. Дверцы лифта с шумом сомкнулись у него за спиной, и их громыхание заставило его вздрогнуть. Он поспешно вдавил кнопку и вкатил кушетку внутрь просторной кабины грузового лифта. Она была ярко освещена, как операционная. Выворачивая руку, чтобы дотянуться до неудобных отсюда кнопок, он нажал нижнюю, с тускло-желтой осветившейся единицей, — кабина вздрогнула, всхлипнули натягиваемые канаты, и он ощутил, как каждая его клеточка превращается в газовый пузырик и устремляется вверх.

Он был один в тесном, замкнутом пространстве с этой женщиной под простыней, и все в нем мелко дрожало от предчувствия, что это окажется именно она. Вот уже две недели исподволь, с душевным замиранием и робостью, следил он за нею, когда она выходила погулять по прямоугольным дорожкам больничного двора: в застиранном халатике, бессильно распахивавшемся на груди, в грубой ночной рубахе с черной больничной печатью. Она не любила киснуть в духоте общей палаты, и то, что последних три дня она не появлялась совсем, вызывало у Вадима тревожное ожидание не то, с каким он каждый день ждал ее появления во дворе, а двоякое: ожидание ли снова увидеть ее выходящей из дверей клиники, побледневшей и ослабевшей, но выжившей, — или ожидание вот такого ночного звонка забрать тело.

Они медленно спускались вниз в подрагивающей кабине лифта, и ему хотелось, чтобы движение лифта длилось как можно дольше. Ему хотелось еще и еще раз пережить внутри себя свои чувства. У него даже рука дернулась задержать кабину на полдороге и погнать ее обратно наверх, на шестой этаж, а потом снова вниз, как бы поворачивая вспять само время, но, встретившись взглядом со своим отражением в зеркале, он тут же одернул руку, словно обжегшись, и нервно сморщился от стыда, как от боли. Кабина начала замедлять ход и остановилась, дверцы с шипением разъехались в стороны. В подвале было сумрачно, рассеянный свет жиденько сочился на пол издалека слева. Он выкатил кушетку в коридор и потолкал ее в комнату, где раздевал и одевал трупы. Это было просторное помещение, обделанное белым кафелем для влажной уборки и дезинфицирования. Часть пола также была выложена белой плиткой, другая половина покрыта металлическим щитом с круглыми дырочками, чтобы стекала вода. Кроме нескольких сдвинутых в кучу каталок, стояла там низенькая кушетка дежурного санитара, письменный стол, на который ставилась печатная машинка во время протоколирования уголовных трупов, да бродило два пошатанных стула с облезлой обшивкой.

Вадим поставил каталку, присел на край кушетки и, зажав сложенные ладони между колен, незаметно для себя принялся нервно раскачиваться. Был первый час ночи. Самое глухое время. Тишина давила на тонкие перепонки своей огромностью: не только их шесть этажей были погружены в мертвую тишину — весь город. И он сидел в этом безмолвии наедине с женщиной, о которой думал столько ночей, и впереди у них были долгие часы одиночества вдвоем. Но точно ли это она? Он встал и, на секунду повиснув рукой в воздухе, откинул край простыни. Это была она. Женщина лет сорока пяти, с короткими черными волосами и бескровными, потрескавшимися губами. У нее была сухая, желтоватая из-за болезни кожа, с четко различимыми клетками и крошечными устьицами пор. Щеки сужены от худобы, пустой жировой мешочек вяло повис у горла. На подбородке виднелось коричневое родимое пятнышко. Он снова вернулся на свою кушетку, пальцы у него дрожали, внутри же его настоящий колотун бил, как припадочного.

Как санитару, ему предстояло раздеть ее. Множество раз Вадим проделывал эту процедуру. Ему приходилось раздевать трупы женщин и мужчин, стариков и детей, доводилось обрабатывать трупы страшные, полуразложившиеся, распадающиеся под пальцами, затянутыми в резину. Но теперь он и помыслить не мог, чтобы прикоснуться к этой женщине грубыми руками санитара. Он хотел вложить в свое первое прикосновение к ней всю нежность, на какую был способен, и все почтение, которое он к ней чувствовал. И он никак не мог решиться на это первое прикосновение. С детской робостью вглядывался он в ее такое знакомое и совсем чужое лицо. Губы его невольно дрогнули, и он зашептал едва слышно, словно стесняясь своих слов:

— Я люблю вас… я знаю, у вас есть муж… я видел, как вы целовались с ним в губы. Но неправда! это были ненастоящие поцелуи. Так не целуются, если любят. Так целуются, когда привыкнут друг к другу. А я вас люблю… уже давно, с тех пор как узнал… полмесяца назад. Я стоял во дворе… И вдруг открылась дверь, и показались вы… в больничном халатике, стареньком и застиранном, но такая… такая… Вы, прищурившись, поглядели на весеннее солнышко и только тогда вышли на крыльцо и закрыли за собой дверь. В тот раз вы посидели на лавочке совсем недолго, полчаса. Но эти полчаса открыли для меня такое огромное чувство, что я не знал, как поместить его в груди… оно рвалось наружу… мне хотелось выплеснуть его из себя — на этот унылый больничный дворик, на этих безрадостных мужчин и женщин в одинаковых халатах, — чтобы все они осветились, как от весеннего солнца… О, с каким нетерпением ждал я, когда вы снова выйдете во дворик, когда я снова смогу видеть вас! И я следил… да, я следил за вами каждый день. И почти каждый день, даже не подозревая об этом, вы дарили мне радость общения с вами, потому что — хотя вы и не слышали моих слов — я без конца говорил, говорил с вами, и вы — да, да, не смейтесь! — вы отвечали мне едва уловимым движением руки… поворотом головы… И вот теперь… о, теперь я могу говорить с вами открыто, и я знаю, что вы выслушаете меня, что вы не отвергнете моего признания! — Он прижал руки к груди и со страхом и надеждой взглянул на неподвижное лицо женщины. Оно выражало сосредоточенное внимание.

И тогда, не в силах сдержать внутреннего напора чувств, он выкрикнул: "Не верьте… не верьте тому, что говорят обо мне… что будто бы я по ночам лежу здесь с мертвыми женщинами… Это неправда! Они все придумали. Они ничего не видели. Они не могли ничего видеть! Им просто нравится смеяться надо мной. Но это не от злости, совсем не от злости… Просто они не понимают, как это больно!.. Но вы-то понимаете меня, правда? — Он подался к ней всем телом и проговорил: — Можно… я поцелую вас?.."

Все в нем замерло от ожидания. И показалось ему, что женщина легонько кивнула головой в знак согласия, — или это он сам сморгнул от напряжения? С величайшей бережностью взял он ее за полусогнутые расслабленные пальцы и, не отрывая взгляда от прикрытых век женщины, притронулся губами к основанию ее ладони, протянул поцелуй от тоненьких голубых жилок на запястье до внутренней стороны локтевого сгиба, слегка прикусил мякоть руки под коротким рукавом ночной рубашки… Затем, коснувшись носом плеча женщины, наклонился над ее лицом и поцеловал в зубы между безвольно раздвинувшимися губами… Рука его проникла под простыню и легла на голое колено женщины: круглая костяная чашечка удобно уместилась в ладони. Он осторожно провел ладонью вверх по ноге, чувствуя, как нежно переливаются под пальцами волоски, край простыни и ночной рубашки приподнялся, обнажив бедро женщины, пальцы наткнулись на рубчик трусиков; слегка надавив на податливую кожу, он просунул их под этот рубчик и ощутил прикосновение к жестким курчавым волосам на лобке. Дрожа от нетерпения, он снял с нее трусики.

Трусики были белые, слегка испачканные сзади, поношенные, с маленькой дырочкой. Эта дырочка так умилила его, что он поднес их к губам и поцеловал ее. После этого он уже не мог сдерживаться. Он просунул руку женщине под рубашку и, примяв ладонью упругую подушечку волос на лобке, нащупал пальцем дрябловатый клитор. Ему хотелось разогреть ее, пробудить в ней желание, даже похоть. Он вдавил два средних пальца в узкую щель между малых губ, протолкнул их до самого конца, пока они не наткнулись изнутри на кость таза, покрытую тонким слоем плоти, и — пронзил ногтями эту тонкую перегородку! С легким сипением вышли из ее расслабленного кишечника газы.

Сердце его стучало быстро и сильно, он почувствовал, что еще немного — и кровь неудержимо хлынет к голове, обожжет изнутри виски; он торопливо отдернул руку и быстро прошелся по комнате, сжимая и разжимая кулаки. Но и это не помогло. Он выбежал в темный коридор, прислонился горячим лбом к прохладной стене.

В конце длинного коридора из комнаты для хранения органов и тканей истекало желтое, как моча, свечение. Приглушенные звуки доносились оттуда. Придерживаясь рукой за стену, Вадим приблизился к двери и заглянул через квадратное стекло. Неладное там творилось. Большие стеклянные сосуды, стоявшие в прозрачных шкафах, были наполнены подвижным желтоватым светом, струившимся изнутри и стекавшим по гладким стенкам на дно. Оттого еще причудливей выглядели плававшие в них наглядные пособия. Отрезанные руки скребли скрюченными пальцами о стекло, словно пытаясь выкарабкаться наружу. Извлеченные из утробы семимесячные плоды барахтались в физиологическом растворе, как в околоплодных водах. Сиамские близнецы, брат и сестра, сросшиеся головами, совокуплялись. И даже стулья наскакивали друг на друга, как петухи. С изумлением смотрел Вадим на эту оргию и вдруг почувствовал, что в руке у него тоже шевелится, как зажатый в кулак кузнечик — то дверная ручка, подмигивая ему, похотливо расставляла загнутые по краям ножки. Это было так страшно и отвратительно, что он опрометью бросился назад, в свою комнату, захлопнул дверь и прижался к ней спиной, дрожа всем телом.

— Что это я? — с ужасом проговорил он вслух.

— Что это я? — повторил он машинально, уже не понимая, какой смысл вкладывал в эти слова мгновение назад.

Отдаленный грохот лифтовых дверей, доникший до его разгоряченного сознания сквозь гулкие удары крови в ушах, заставил его замереть. Кто-то шел сюда, медленно, неуверенно, словно в темноте на ощупь, производя по пути множество лишних шумов: шарканье, шиканье и невнятное бормотание. Вадим кинулся от двери к женщине, которая опрокинуто закоченела на каталке с задранной ночной рубашкой и слегка раздвинутыми ногами. Торопливо поправив на ней простыню, он опять прислушался. Из коридора доносилось глухое бубнение: мужской знакомый голос разговаривал сам с собой, приближаясь. Сердце у Вадима бешено колотилось, и от этого слева под ребрами стало неприятно покалывать при каждом судорожном вздохе.

В дверь толкнулись, да так, что стекла задребезжали жалобно, и в комнату ввалился врач-патологоанатом Армен Арменович в халате, надернутом на одну руку и волочащемся далеко за ним по полу, как шлейф. Он был неприлично, невообразимо пьян. Уперевшись в Вадима мутными, подернутыми студнем глазами, он проговорил: "Вав… Вак… Ва-дик… Вы меня простите… Я сегодня выпил… Выпил я… Вы же знаете, как я вас… лю-блю… У вас кто-то есть? — он перевел взгляд на тело, прикрытое простыней, из-под которой предательски свисала голая полусогнутая рука. Тп-тпруп", — удивленно сообщил он Вадиму и понимающе захихикал. "Вот вы что! — погрозил он толстым пальцем и вдруг, хищно ощерившись, взревел, бешено пытаясь вдернуться в халат и второй рукой: — В оре-орепационную! Я вам покажу, как репарировать тпрупы!" — И он ринулся из комнаты. У Вадима внутри похолодело: нет! только не это! только не сейчас!

Одна мысль о том, что его женщина должна предстать перед чужим мужчиной совершенно обнаженной и беззащитной, заставила его заплакать от отчаяния и ревности. Ему уже въявь виделось, как патологоанатом с грубостью и безразличием мясника на бойне втыкает скальпель ей в горло и со скрипом проводит широкий, неровный надрез до самого паха, рассекая реберные хрящи, а затем обеими руками с усилием сдирает с нее кожу вместе с грудями, обнажая белые, влажно поблескивающие ребра…

Не выдержав, Вадим бросился за ним следом. Но едва он вошел в большую, ярко освещенную прозекторскую, мужество оставило его. Армен Арменович уже стоял возле секционного стола, слегка приподняв порожние руки в резиновых перчатках, и выжидательно глядел на него. И под этим темным, тяжелым взглядом Вадим почувствовал, что от его решимости не осталось и следа. Сдерживая рыдания, он проговорил жалобным, просящим голосом: "Армен Арменович… пожалуйста… не делайте этого… не надо, прошу вас…" Но, услышав, как слабо и неубедительно прозвучали его слова, смутился еще больше и не мог дальше продолжать. Армен сморгнул, вышел из-за стола и протянул руку к его лицу, словно желая потрепать по щечке. Вадим в ужасе отшатнулся: толстые пальцы, затянутые в резину, показались ему пятью шевелящимися членами в презервативах.

Армен же подцепил пальцем вадимов брючной ремень и, оттянув его, с любопытством заглянул туда. Но, едва он наклонился, его замутило, багровые щеки надулись, и белые непереваренные куски вылились изо рта прямо за оттянутый ремень, так что Вадим почувствовал, как что-то теплое стекает у него по колену. Запахло кислым. "Пардон", — сказал патологоанатом и, выпустив ремень, пошатываясь и зажимая рот рукой, бросился в коридор. Вадим услышал, как он стремительно удаляется, спотыкаясь и налетая на стены, и тогда, разом ослабев, он опустился на пол, неудержимые рыдания сотрясли его худые, острые плечи.

Через полчаса Вадим вернулся в свою комнату, заботливо поднял свесившуюся с каталки мертвую руку и, поцеловав женщину в лоб, пожелал ей спокойной ночи. Укутавшись до подбородка теплым одеялом, лежал он на своей кушетке и, неопределенно глядя прямо перед собой, рассказывал вслух про то, как замечательно будут жить они вдвоем в маленьком уединенном домике где-нибудь на берегу моря. Рассказывал, пока слова не замерли у него на губах, и тогда только мертвая женщина могла слышать, что и во сне он продолжает шептать… "Я увезу тебя, — говорил он. — Я увезу тебя далеко-далеко, туда, где нас никто не найдет… Я угоню санитарную машину, и никакая погоня не успеет за нами… Я спрячу тебя в надежном месте, и никто не будет знать, где мы находимся… И пусть этот Армен кусает свои локти от досады… Он больше ничего не сможет сделать. И никто… никто больше не сможет причинить тебе зла, и мы будем счастливы вместе, потому что… потому что я люблю тебя!.."

В ту ночь ему снилась бесконечная шоссейная дорога — и несущийся по ней санитарный фургон, в котором он сидит за рулем, а его женщина рядом, на соседнем кресле. И мимо, справа и слева, пролетают едва различимые глазу окрестности, а впереди, наполняя кабину ярким и теплым сиянием, стоит огромное ослепительное солнце.

ЗАПИСКИ ЭМБРИОНА

Маленький живой комочек, заключенный в тесный пузырь, — вот что я был такое. Густая, маслянистая жидкость окружала меня со всех сторон, мягко касалась лица, целовала в губы и наполняла ноздри. Но, несмотря на то, что легкие мои были забиты слизью и напоминали слипшиеся гигиенические пакеты, использованные по назначению, я не захлебывался и не задыхался, — кровь бесперебойно насыщалась кислородом и освобождалась от углекислоты. В другое время столь необычный способ дыхания, несомненно, пробудил бы во мне живейшее любопытство, однако теперь мне лень было не только шевелить мозгами, но и шевельнуть пальцем. Довольство переполняло меня. Я чувствовал себя как рыба в воде. Причем это была вода, взятая в самой глубокой и темной океанской впадине, какая только есть на Земле. Мне казалось, что я неторопливо проплываю мимо подводной скалы, покрытой шатром ламинарий, лениво шевеля плавниками и тонкими жаберными пластинками.

Но вечность прошла, и я почувствовал неудобство. Я плавал вниз головой, уперевшись теменем в жесткое костяное углубление. Мои колени были плотно прижаты к гладкому и выпуклому животу, а руки обнимали голые плечи. И весь-то я был голенький, гладенький и гаденький, как майский жук, лишенный своих блестящих жестких надкрылий. И я до сих пор понятия не имел, что я такое.

Чтобы выяснить это, следовало оглядеться. Начал я с того, что ощупал окружавшую меня оболочку. Она была на удивление теплая и гладкая, и такая упругая, что, несмотря на все мои попытки, мне никак не удавалось за нее уцепиться. Но в одном месте она была мягче и податливей, чем в других, и напоминала не столько стенку, сколько занавеску. За этой занавеской, похоже, было еще одно помещение, навроде того, в котором находился я. Она колебалась под моими руками, но была достаточно прочна на разрыв. Оставив ее в покое, я хотел было вернуться в прежнее положение, но случайно задел рукой за длинную, гибкую трубку, плававшую рядом со мной. Схватив ее обеими руками, я принялся перебирать по ней пальчиками, чтобы выяснить, откуда и куда она тянется. Результаты этого маленького исследования ошеломили меня. Как я уже отметил, трубка была очень длинная, длиннее моего собственного роста. Кроме того она была перекручена, как веревка, и обвивала мое тело вокруг. Добравшись до ее концов, я выяснил, что один из них, ветвясь, врастает в стенку окружавшей меня оболочки, а другой (что было еще более удивительно) выходил из нижней части моего собственного животика. Надавив на нее своими слабыми пальчиками, я определил, что она полая внутри. Из безрассудного любопытства я согнул ее наполовину и, перекрыв таким образом отверстие, почувствовал, что кислород перестает поступать в мою кровь. Недостаток кислорода тотчас же сказался на моих мыслительных способностях, что едва не стоило мне жизни. От испуга вместо того, чтобы отпустить дыхательную трубку, я вцепился в нее еще сильнее, и мне, определенно, непоздоровилось бы, если бы сама природа не пришла мне на помощь. Ослабев, пальчики мои разжались, и трубка выскользнула из них, снова обеспечив приток живительного кислорода в мой организм.

Отдышавшись, я вернулся к прерванным исследованиям и вскоре пришел к окончательному выводу, что я ни что иное, как эмбрион, или, если быть вполне точным, плод девяти месяцев отро… э-э, от зачатия. Плавал я в околоплодных водах, окружавшая меня оболочка была плодовым пузырем, а дыхательная трубка обыкновенной пуповиной, врастающей, как водится, в плаценту.

Возраст свой я определил довольно просто по некоторым признакам. У меня было уже вполне сложившееся тело, на котором почти совсем не осталось этого цыплячьего пушка, что явно говорило о мужественности и раннем развитии. Под кожей накопились достаточные жировые запасы, что свидетельствовало о мудрости и предусмотрительности. Ногти доросли до кончиков пальцев, что означало силу и умение постоять за себя. Но самое главное: мои яички уже выкатились в мошонку. Только подумайте: мои яички уже выкатились в мошонку!

"Не может быть, — сказал я сам себе, — не может быть, чтобы у человека таких неоспоримых достоинств, какими обладаю я, не было высшего предназначения!" Красноречие, какое я выказал этой мудрой сентенцией, окончательно убедило меня в моей гениальности, исключительности и избранности — короче, в том, что я и есть тот самый Мессия, прихода которого с таким нетерпением ожидают иудеи всего мира.

Но не успел я отметить это радостное открытие подбрасыванием кверху своей собственной пуповины, как услышал голос, который мне сразу не приглянулся. Голос этот доносился из-за той самой мягкой и податливой перегородки, о которой я уже упоминал. "Эй, ты, чего толкаешься? пробурчал он. — Зря людей будишь." От неожиданности я выпустил пуповину из рук, и она тут же, как удавка, обвилась вокруг моей шеи, едва не переломив мой нежный, еще не вполне окрепший хребет, а равно и, выражаясь фигурально, становой хребет всего человечества, каковым (хребтом) я, без всяких сомнений, являлся. Справившись с пуповиной, я, заикаясь, спросил: "Кто это обращается ко мне? И почему я тебя не вижу?" — "Почему, почему, пробурчал в ответ противный голос, — а потому, что ты не видишь дальше собственного носа, да и носа своего ты тоже, сказать по правде, не видишь. Кроме того, судя по всему, ты еще и непроходимо глуп, если до сих пор не смекнул, что я твой брат, к тому же старший. Да-да, мы с тобой одноутробные и, более того, однояйцевые братья-близнецы. Должен тебе сказать, что я давно уже дожидаюсь, когда ты перестанешь дрыхнуть и пускать пузыри через заднее отверстие". Признаться, мне очень не понравился тон этого замечания, но еще меньше мне понравился его смысл, возмутивший меня до глубины души, и я хотел было уже презрительно отвернуться, но сообразил, что это было бы глупо, ведь мой сосед (кто бы он ни был на самом деле) все равно ничего не мог увидеть в такой темноте, к тому же мы были разделены хотя и тонкой, но прочной перегородкой. И тогда, чтобы он не подумал, что может оскорблять меня безнаказанно, я прижался лицом к самой перегородке и закричал: "Эй, ты, грубиян, кретин, мудила, безмозглый осел и старый пердун! Если ты воображаешь, что можешь болтать всякую чепуху и молоть разный вздор, то ты ошибаешься, и очень сильно!" — И для внушительности я толкнул его через тонкую перегородку кулаком в бок и пихнул пяткой под дых. Должно быть, этот бездельник, посмевший назваться моим братом, да еще и старшим, не ожидал такого решительного отпора с моей стороны, потому что в ответ он только проблеял жалобно, как ягненок, и немедленно заткнулся. Я же, вполне удовлетворясь произведенным впечатлением, с чувством исполненного долга, вернулся к прерванному занятию, которое состояло в осмыслении моей незаурядной личности, и некоторое время предавался ему со всем присущим мне самоотречением и самоотверженностью.

Однако вскоре я почувствовал скуку. Я жаждал поделиться с кем-нибудь мыслями о своей гениальности, ведь какой интерес в сотый раз говорить об этом самому себе, если и так уже все знаешь? Хотя мне и не хотелось первым начинать разговор, прерванный таким образом, но я все же ткнул кулаком в перегородку и как можно более грубо сказал: "Эй, ты! Спишь, что ли? Давай поболтаем." — "О чем?" — буркнул он довольно хмуро, но я все же почувствовал, что ему очень хочется поговорить со мной (видимо, ему тоже не улыбалось проводить время в одиночестве), что окончательно убедило меня в его бесхребетности и заурядности. — "О чем угодно, — сказал я (не мог же я прямо сказать, что хочу говорить о своей гениальности). — Ну, хотя бы давай рассказывать друг другу забавные истории". — "Давай, — охотно согласился он. — Только ты начинай, а то я ни одной истории не знаю, ни забавной, ни какой". — "Ну, тогда слушай", — снисходительно ответил я и объявил:

История об акселерации современной молодежи.

У одной женщины родилась двойня: мальчик и девочка. Мать купила для них большую кроватку, в которой они лежали хотя и порознь, но вместе. Когда они немножко подросли, они, как и всякие детишки в их возрасте, принялись играться, залазить друг на дружку, кувыркаться и баловаться. Но когда малышке исполнился год, у нее заболел животик. Его начало пучить, и никакие лекарства не помогали. Мать с ног сбилась, бегая по врачам, но никто не мог понять, в чем же дело. Кишочки, желудок, печень, поджелудочная железа, селезенка, почки — все это было тщательно проверено и найдено в совершенном здравии. Мать обратилась к знахаркам; те сказали, что девочку, определенно, сглазили, но ни отвар из колдовских трав, ни святая вода — ничто не помогало: животик девочки продолжал пучиться, становился все больше и больше — и вдруг, ровно через девять месяцев, малышка разродилась маленьким ребеночком, которого она прижила со своим родным годовалым братиком!

— Не знаю, может ли такое быть, — с сомнением сказал мой братец.

— Какая разница, может или не может, — совершенно справедливо возразил я, — главное, что история забавная.

— Нет, я люблю правдивые истории, — сказал он.

— Правдивые? Ну, хорошо, я расскажу самую правдивую на свете историю. Знаешь ли ты, куда девают умерших младенцев, от которых отказываются их матери?

— Нет, — дрожащим голоском ответил он.

— Ну, так я тебе скажу. Сначала их разрезают на части, вот так, — я показал руками, как это делается, хотя он (по слепоте своей) не мог этого видеть, — ручки складывают отдельно, ножки отдельно, головки отдельно. (Я чувствовал, как содрогается мой братец при этих словах, и это доставляло мне величайшее удовольствие.) Затем берут труп взрослого: мужчины или женщины — неважно. Выпотрашивают его, кишки выбрасывают на помойку, а внутрь зашивают расчлененных младенцев: кому с десяток ручек, кому с десяток ножек, а кому и пару головок. Потом эти фаршированные трупы возвращаются их родственникам, и те хоронят их за свой счет. Вот тебе самая правдивая на свете история.

— Знаешь, — твердо сказал он, — мне что-то расхотелось рассказывать истории.

— Но я еще не кончил, — возразил я. Я почувствовал, что обрел власть над своим братцем и теперь совершенно держу его в руках. Я мог управлять им при помощи слов — а это куда как тоньше, чем зарабатывать себе авторитет кулаками. Поэтому я продолжал:

— А вот не хочешь ли послушать, что ожидает тебя самого? А ожидает тебя ни что иное, как плодоразрушительная операция, которая применяется, когда плод не может родиться безопасно для его матери. Выглядеть это будет следующим образом — ты следишь за ходом моих рассуждений? Сначала они возьмут так называемый копьевидный перфоратор — это такой блестящий инструмент с тяжелым граненым острием — и начнут сверлить и долбить им твою маленькую глупую головку. Проделав в ней небольшую дырку, перемешают специальной палочкой мозг вместе со всеми твоими жиденькими мыслишками и удалят его, как это делалось в Древнем Египте при мумифицировании трупов. Затем сдавят твою черепушку специальным приспособлением, которое называется краниокластом, да не просто сдавят, а сломают, сомнут, как картонку, благо, она у тебя еще мягкая и податливая. Потом, просунув руку в материнскую матку, схватят тебя за шею, переломят ее крючком и, разрезав мягкие ткани ножницами, отделят голову от туловища. После чего засунут средний палец затянутой в резиновую перчатку руки тебе в рот (тут не зевай — кусай своего обидчика за палец!), вытянут твой котелок на всеобщее обозрение и выбросят на помойку. В завершение рассекут оставшееся в утробе тельце на части и по кускам вытащат его наружу. Вот что, мой милый бедный олигофрен и микроцефал, ожидает тебя в ближайшем будущем!

Но не успел я закончить, как почувствовал что-то неладное. Мой братец больше не слушал меня, но не потому, что не хотел, а оттого, что обстоятельства переменились. Мне даже показалось, что он исчез куда-то, что его больше нет рядом со мной. Все вокруг неожиданно пришло в движение. Сначала я ощутил равномерные сокращения оболочки, окружавшей меня; они происходили каждые десять-пятнадцать минут, но затем стали чаще и значительно сильнее. Со свойственной мне сообразительностью я сразу понял, что это ни что иное, как родовые схватки. Нельзя было терять ни мгновения, иначе этот недотепа запросто мог опередить меня и первым явиться на свет! Извиваясь, как змея, я принялся что есть мочи пробираться вперед, к выходу. Какая-то внешняя сила подхватила меня и неудержимо повлекла все дальше и дальше по темному туннелю к свету. Оболочка плодного пузыря, девять месяцев служившая мне темницей, разорвалась над моей головой, передние околоплодные воды хлынули наружу. К схваткам добавились потуги, и вскоре моя голова вылезла из половой щели на свежий воздух: сначала затылок, потом теменные бугры и, наконец, личико. Я почувствовал, как чьи-то крепкие руки хватают меня за плечи и извлекают на свет Божий. От радости, что я наконец-то оказался на воле, я вздохнул полной грудью и завопил во всю силу своих недюжинных легких, оповещая мир о явлении в него величайшего гения и пророка!

Примечание издателя. Когда близнецов-братьев поочередно вытягивали из утробы, одному из них при этом вывихнули шею. Вправляя ее, под густыми черными волосиками на головке младенца акушерка увидела большое родимое пятно замысловатой формы, в которой без труда узнавались три одинаковых цифры: 666. Причем, несмотря на все наши старания, нам так и не удалось установить, кто именно из двух близнецов является автором опубликованных выше записок.

ЦАРЕВИЧ, НЕ ПОМНЯЩИЙ ЗЛА

Древнеегипетская сказка Мой милый задул светильник, теперь нас и Ра не увидит, его барк тянут души блаженных. Безымянный поэт

Несомненно, читателю хорошо знакомо название одного из самых популярных произведений древнеегипетской литературы — "Сказки о двух братьях". Однако о самой рукописи, хранящейся ныне в Британском музее, мы знаем очень мало. Около 1850 года англичанка миссис д'Орбинэ купила единственную копию этого шедевра у какой-то неизвестной личности в Италии. Спустя два года французский ученый виконт Эммануэль де Руже, которому госпожа д'Орбинэ доверила хранение папируса, опубликовал так называемую "Заметку об одном египетском иератическом манускрипте", включавшую в себя текст самой сказки. Эта публикация произвела настоящий фурор в научном мире, открыв новую, неизвестную до того, страницу древнеегипетской литературы — беллетристику.

Как считают исследователи, текст сказки переписан рукой писца Иннана с не дошедшего до нас оригинала в конце XIX династии (конец XIII века до н. э.). В последних строках его упоминаются, кроме самого переписчика, имена еще трех писцов, являвшихся, по смелому предположению ученых, членами одного литературного кружка. Неясным до недавнего времени оставалось лишь одно: в посмертных записках миссис д'Орбинэ, опубликованных в журнале "Woman Magazine", упоминались, наряду с рукописью "Сказки о двух братьях", еще два больших свитка, купленных ею у таинственного итальянца и найденных им, по его словам, в одном месте!

Что же это были за свитки? Заинтересовавшись этим обстоятельством, известный американский египтолог Джон Д.Смит, являющийся экспертом по рукописям Нового Царства, предпринял поиски в этом направлении, и вот, наконец, его многолетние труды увенчались успехом: им был найден сначала один, а затем и другой потерянный текст. Спустя полгода Смит сделал сенсационное сообщение об обнаруженных и расшифрованных им двух текстах.

Итак, мы предлагаем читателю русский перевод одного из недавно найденных древнеегипетских текстов, выполненный по английскому переводу с оригинала, опубликованному в американском ежегоднике "Ancient Egypt Annals" за 1994 год.

Издатель

Год тринадцатый, время разлива. В седьмой день третьего месяца[1] отец мой, фараон Мерин-Птах XIII, — да будет он жив, невредим и здрав! призвал меня, сына своего от первой жены, во дворец, и вот — повеление мне отправляться в Пунт[2] на большом тридцативесельном корабле за эбеновым деревом, слоновой костью и благовониями для храма Амона-Ра в Карнаке. И опечалился я в сердце своем, ибо предстояла мне долгая разлука с царицей души моей, прекрасной Хатшепсут! И опустил я голову, и заплетались ноги мои, когда выходил я от отца своего, — да будет он жив, невредим и здрав! Но догнала меня старая служанка ненаглядной моей царицы, немая от рождения, и знаками велела мне следовать за собой. Войдя в покои приемной матери, увидел я, что она совершает свой утренний туалет, и опустил глаза от смущения. Она же легким движением руки отослала двух юных рабынь, совсем девочек, которые заплетали в бесчисленные тонкие косички и умащали благовониями ее великолепные черные волосы, — и, встав с резного стула слоновой кости, порывисто шагнула ко мне. И я бросился перед ней на мраморный пол и, обняв ее колени, поцеловал самую сердцевину чудеснейшего из лотосов, когда-либо произраставших на реке жизни. О прекраснейшая из прекрасных, — и я должен покинуть тебя в тот час, когда сердца наши сгорают от любви и души наши испепелены страстью! Но она ласково отстранила меня, хотя и видел я, что с трудом борется она с овладевшим ею желанием, и умоляла выслушать ее, ибо дело касалось самой моей жизни: "Твой отец замышляет против тебя недоброе. Смотритель женских покоев, мой постельничий, рассказал ему все про нас, и вот — задумал он умертвить тебя тайно, а трон после смерти оставить своему сыну от наложницы". — "Так вот для чего посылает он меня в столь далекое и опасное путешествие! вскричал я, вскакивая и хватаясь за короткий меч, который всегда носил на бедре. — Я убью того жалкого выблядка, который смеет называться моим братом, и сам пойду к отцу и потребую, чтобы он всенародно объявил меня своим наследником!" — "Глупый, — ласково возразила царица, целуя меня в лоб. — Будь мужествен и благоразумен: ты должен выполнить волю отца — и вернуться в Египет со славой!" — И склонился я перед владычицей души моей, промолвив смиренно: "Да будет так, о моя царица!" — И быстрым шагом вышел из ее покоев, не помышляя больше ни о чем другом, как только об успехе нашего путешествия.

И вот, уже спустя три дня, караван из пятидесяти волов, груженных лучшим, что рождает Египет, двинулся по обильной колодцами дороге, пролегающей по дну ущелья Вади-Хаммамат, к Красному морю. И спустились мы к морю, и увидел я судно: сто двадцать локтей имело оно в длину и в ширину — сорок; и тридцать отборных моряков из Египта было на нем. И был тот корабль, помимо деревянных шипов, крепящих обшивку его к поперечинам, как то обычно бывает на речных судах, — укреплен еще в носовой и кормовой частях поперечными балками с выступающими концами, стянутыми для прочности канатом вдоль внешней стороны бортов, — для плавания по морю. И по бортам в один ряд с каждой стороны его торчало по пятнадцать гребных весел, и на корме еще два рулевых весла в уключинах, которыми управляли опытные кормчие, знающие небо так же хорошо, как и море. И на двуногой мачте, которая заваливалась в случае надобности к палубе, на двух реях висел широкий, низкий парус с изображением покровителя нашего — бога Ра. И пустились мы в путь, и счастливым было наше путешествие. При попутном ветре скоро достигли мы берегов Пунта и выгодно обменяли свой товар на серебро, а серебро — снова на товар. И наполнили мы наш корабль всем, что нам было необходимо, и взгляни: разве не было у нас вдоволь иби и хекену, нуденба и хесанта, и храмового ладана,[3] которым умилостивляют всех богов? И уже спустя четыре месяца возвращались мы к родным берегам, и вот — грянула ночью буря, и ветер все крепчал, и вздымались волны высотою в восемь локтей. И рухнула мачта в волну, и сказал лукавый жрец, приставленный отцом моим, чтобы присматривать за мной: "Вот — море разгневано, и боги требуют себе жертву. Отдадим в жертву царевича, не то все мы погибнем!". И видел я, что жрец лжет, но не стал противиться судьбе, ибо все моряки, напуганные бурей, были на его стороне. И встал я в лодку из папируса, и спустили они лодку из папируса в волны, бьющие о борт, и оттолкнули веслами от корабля, и понесло меня ветром в открытое море.

Много дней и ночей носило меня по хлябям морским, и помутился рассудок мой от жажды, и ослабела память моя от долгих страданий. И подобрали меня рыбаки, ловившие у берегов Нижнего Египта, и выкормила меня молодая женщина, кормящая грудью, ибо был я беспомощнее младенца. Когда же по прошествии времени спросили меня: "Кто ты?" — промолчал я и не знал, что ответить, потому что не помнил. И богатых одежд, которые подносили к лицу моему, я не узнавал. И остался я жить в семье бедного рыбака, подобравшего меня в море, и вот: вместо царского дворца — жалкая хижина из нильского ила, смешанного с глиной, навозом и рубленой соломой. И стены ее из ломаного кирпича и обмазаны илом. Окна ее — дыры, заткнутые тряпьем, дверь ее завешена циновкой, плоская крыша выложена пальмовыми листьями и стеблями камыша, и всякое время ходят по ней куры. И вместе с сыновьями рыбака, у которого я жил, выходил я в море, чтобы ловить, и два года ловил я рыбу в Красном море, как простой смертный. И ладони мои загрубели от тяжелых сетей, набухших соленой морской влагой, и по ночам соседская девушка выбирала из моих волос сухую рыбью чешую.

Однажды, проезжая по землям своего нома, увидел меня номарх и велел следовать за собой, так как понравился я ему лицом своим. И сказал он мне: "Будешь мне как сын, ибо жена моя бесплодна, и нет у меня детей". И остался я у номарха вместо сына. И вот — отправился мой приемный отец в Фивы и взял меня с собою, и сказал мне: "Отдам тебя в школу писцов, ибо это почетное занятие среди людей". И приняли меня в школу писцов, и было там, кроме меня, еще тридцать девять юношей, а всего сорок, которым выдали по деревянному ящику с папирусными свитками и по бронзовой чернильнице, ибо все мы были дети из богатых семей. И сказал нам учитель с оттопыренным ухом, за которым он всегда носил тростинку: "Смотрите — и делайте, как я". И опустились мы на землю, и подвернул каждый из нас левую ногу под себя, а на выставленное правое колено положил чистый папирус и стал писать. И учились мы зачинять тростниковые стилья и различать виды папирусной бумаги по цвету ее, по запаху и длине. И взгляни: разве не отличу я теперь с одного взгляда папирус из Себенниты, что в Дельте Нила, от папируса из Таниса или Сомса, подобно тому как любой из непросвещенных легко отличит священный папирус, выделываемый из сердцевины стебля, от грубой оберточной бумаги для торговцев! И чертили мы иероглифы на беловой стороне[4] бумаги, и был я первым среди учеников, потому что вылетало слово из уст учителя и были готовы уши мои, чтобы услышать его,[5] И вот — пришел я к учителю и сказал: "Учитель, взгляни, что написал я сегодня ночью", ибо сам Тот[6] водил в ту ночь моей рукой. И дивился учитель, читая письмена мои, и говорил: "Поистине, чудесный дар вложили боги в сердце этого юноши", ибо было то, что я написал, как лучшее из того, что написано рукой человека.

И вот — настал день, когда собрал нас учитель во внутреннем дворе храма и разорвал на себе одежды свои, и возопил: "Горе нам, ибо вознесся бог к окоему своему, царь Верхнего и Нижнего Египта Мерин-Птах XIII. Вознесся он в небеса и соединился с солнцем, божественная плоть царя слилась с тем, кто породил ее!"[7] И пали мы в пыль и рвали на себе волосы свои. И поднял учитель руку, призывая нас к тишине, и воскликнул: "Радуйтесь! Ибо обрели мы в этот день нового фараона, он тоже бог, сын бога, великий и могучий". И отозвал он меня в сторону, и положил руку мне на плечо, и сказал: "Будешь читать перед лицом фараона на церемонии". И вот […] увидел я прекрасную царицу, сидящую по левую руку от молодого фараона, и словно бы тень прошла по моим глазам, и провел я тыльной стороной ладони по лбу своему и вспомнил все, что было со мной до того, как подобрали меня рыбаки, ловившие в Красном море. И увидел я, что самозванец сидит на моем месте, и исказилось лицо мое от гнева, и хотел я схватить меч свой, чтобы пронзить негодяя, но не было меча на бедре моем. И узнала меня царица моя, и узнал меня новый фараон, ибо испуг отразился в его глазах, и протянул он руку, чтобы схватили меня стражники его. И бросили меня в темничный колодец как бунтовщика и подстрекателя. А наутро должны были меня казнить.

Коротки ночные часы, и с каждой каплей воды[8] уходила от меня моя жизнь. И услышал я шорох наверху и, подняв глаза свои к круглому отверстию высоко над головой, увидел лицо немой служанки моей царицы. Кинула она мне веревку, и поднялся я по веревке наверх. И выступила из тени женщина и открыла лицо свое, и вот — о блаженнейший миг в моей жизни! — сама царица бросилась в мои объятия и зашептала, так что ее горячее дыхание обожгло мне кожу: "Охранники подкуплены. Ты должен бежать, ибо близится третья стража, и тогда будет поздно!" — "А ты? — воскликнул я, сжимая ее в своих объятиях. — Как же ты?" Но покачала она головой: "Фараон хватится меня, и во дворце поднимется переполох, и заметят исчезновение наше прежде, чем мы успеем уйти далеко. Беги один — и да будут ноги твои легки, как ветер!" И склонился я перед царицей своей, и вывела меня служанка ее со двора под покровом ночи, и побежал я из столицы на юг — так быстро, как только мог. И вот — в поле войско фараона, и увидели меня караульные и схватили меня. Не оказал я сопротивления им, но велел отвести меня к начальнику своему. И привели они меня к начальнику своему, а начальник их был знаком мне по походам против кочевников. И сказал я ему: "Не смотри на одежды мои, но смотри на лицо. Вот — я фараонов сын, который отправился по воле отца своего в Пунт и которого все считали погибшим. Но разве мог бы я стоять теперь перед тобой, если бы тело мое и кости мои лежали на дне морском? Не утонул я, хотя и бросили меня по приказу коварного жреца одного в утлой лодчонке посреди бушующего моря, — но вернулся живым и невредимым. Они же, хотя и остались на большом и крепком корабле, все погибли. Ныне же я хочу взять то, что принадлежит мне по праву". И склонился начальник царского войска перед своим законным повелителем. И той же ночью отобрали мы пятьдесят человек из войска и побежали быстро в столицу. И прошли мы во дворец беспрепятственно, ибо знали стражники начальника царского войска в лицо, он же в любое время дня и ночи имел к фараону свободный вход. А меня никто не узнал, ибо набросил я на себя одежду простого воина и прикрыл лицо свое плащом. И ворвались мы в царские покои, заколов охранников, стоявших у дверей. И вот — самозванец, бледный от страха и потный, как женщина после сношения. И сбросил я его за волосы на пол и хотел вонзить ему меч в горло, но удержал меня начальник царского войска и сказал мне: "О повелитель, удержи руку свою от убийства брата своего, ибо это брат твой". И склонил я слух к словам его и отбросил меч в сторону. И велел я прекратить резню во дворце, ибо и так уже достаточно было пролито крови. И воцарился я в ту ночь в Египте. Когда же настало утро, велел я слугам своим схватить смотрителя женских покоев, предавшего царицу свою, — и связали его и бросили в реку, кишевшую крокодилами, и сказал я придворным, которые при виде сего вострепетали за жизни свои и за жизни детей своих, ибо некоторые из них оказали мне в ту ночь сопротивление, — и сказал я: "Вот — первая и последняя казнь среди приближенных моих, ибо знаете вы, что ослабела память моя — и не помню я зла". И сказал я так потому, что разнеслась весть о злоключениях моих и я своими ушами слышал, как за спиной называли меня "царевич непомнящий". И восхвалили меня подданные мои и говорили: "Поистине — вот фараон, не помнящий зла!"

И по прошествии времени одарил я из своих рук бедного рыбака и сыновей его, с которыми ловил рыбу в Красном море. И назвал я номарха, приемного отца своего, истинным знакомцем своим.[9] И зажил я счастливо с царицей сердца моего — несравненной Хатшепсут. [Колофон: ] доведено же сие до конца прекрасно и мирно, — для души скромнейшего из писцов — писца Хори.[10]



Поделиться книгой:

На главную
Назад