И как найти здесь шесть цифр, которые стоят между мной и нормальной едой? Между мной и голосом живого, реального существа? Говорящая голова А. и приставучая Левкрота не в счет.
От лая голову раздирало на части взрывающимися в самых неожиданных местах петардами. Прихватит виски, предательски ударит в затылок, стрельнет где-то у основания черепа, убегая вибрирующей дрожью по позвоночнику до самого копчика…
На какое-то мгновение мне показалось, что вокруг меня простираются сверкающие пески городского пляжа, и по ним бегают вперемешку визжащие босоногие дети, лопающиеся от восторга собаки и протяжно стонущие чайки с перебитыми крыльями. Все они заполняли меня голосами так плотно, что перед глазами лишь искрила болью красная пелена, за которой была другая боль, потаенная и непотревоженная. До поры до времени. Под несуществующим аппаратом ИВЛ эта боль спит в ожидании, пока яд полностью выйдет из организма и уступит место для новых переживаний. И, может, дискомфорт от трубок, прошивающих легкие и горло, не так уж плох по сравнению с тем, что может сделать А., отключив меня и заставив сделать самостоятельный вдох. Рано или поздно.
Сложно сказать, сколько минут утекло, прежде чем я почувствовала на своих волосах теплый нос Левкроты, которая едва слышно нашептывала, будто бы обращаясь к самой себе:
– Ни шевелись, ни говори и ни дыши. Ни шевелись, ни говори и ни дыши. Ни шевелись, ни говори и ни дыши…
Может быть, она и внушала мне страх перед А., ужас перед человеческой речью, а местами и отвращение к самой себе, но она единственная была рядом здесь и сейчас, когда мне так нужно было просто слышать и чувствовать хоть кого-то.
От одной мыли о просьбе получить внеочередную встречу с А., все внутри скручивалось в бараний рог. Гадкое, унизительное ощущение, словно моя огромная, и колючая, и неуклюжая ненужность вторгается в удивительный мир, наполненный светом, людскими голосами и приятными заботами. В таком мире мне нет места, даже если я попытаюсь прорваться в него с боем, выцарапывая себе путь ногтями и выгрызая ноющими зубами.
Лежа в углу, вжимаясь в стену прихожей и тихонько наслаждаясь поглаживаниями Левкроты, я вдруг вспомнила, что уже начались праздничные каникулы, а послезавтра будет Новый год. Что-то вроде перевалочного пункта из ниоткуда в никуда.
– Иди умойся, убожество, – не помню, кто это сказал. То ли я, то ли Левкрота.
– Ну, правда, через три часа разговаривать с этим твоим, а ты похожа на зареванную целочку. – Это уж точно её слова.
Впрочем, я и правда иногда ощущаю себя целочкой за пару минут до жесткого изнасилования. А. любит повторять слова Карен Мароды о процессе терапии, который схож с бесконечным нанесением травм несчастному младенцу, вроде как терапевт никак не может научиться удерживать его на руках. Но где-то внутри меня уже давно зреет куда более удачная метафора: о насильнике, который жарко дышит в лицо своей жертве и уверяет её в своеобразном подходе к проявлению любви, а потом раздирает на части, перебирает руками внутренности и просто уходит, оставив изувеченное тело под палящим солнцем. И кровь вскипает быстрее, чем он успеет к ней вернуться…
Мне претит сама мысль о том, что этот человек может значить хоть что-то. Но рядом, рука об руку, всегда идет другая мысль: «я ненавижу тебя, только не бросай меня» (с). Только не бросай.
Я умылась и почистила зубы, наскоро помыла голову. Потолок в ванной поглотил подвесную полку со стиральным порошком и доисторическим хламом, забрал у меня крепление для душа и крючки со всеми мочалками.
Но это было совершенно не важно, потому что я вроде как совсем скоро смогу поговорить о наболевшем и все такое. Может быть, даже рассказать о повседневном сюрреализме квартиры номер 19 в доме номер 8 корпус 2 по улице 1905 года. Может быть, даже рассказать о том, что случилось когда-то, ведь именно к этому все ведет. Именно к этому…
Небывалый подъем! Что-то залихватски-ребяческое проснулось глубоко внутри, отряхнуло перышки и приготовилось отогнать любую деструктивную мысль, какой только вздумается явиться. Момент предвкушения хорош сам по себе, а уж если ожидания оправдываются хотя бы наполовину – такому дню нет равных. Будто все невысказанное в один момент подкатывает к горлу. Но не тошнотой, вовсе нет – песней. Мощной протяжной песней, прекрасной древней песней без слов, за которой видно и бездну, и вечность.
Кажется, даже Левкрота почувствовала это: вжалась в стену, трусливо поджав хвост. Из её костлявой пасти не доносилось ни звука, и даже тяжелое смрадное дыхание исчезло, словно его никогда и не было.
Всего-то и нужно – занять себя чем-то на три часа. Почитать? Закончить раскраску? Поотвечать на проекты в разделе вакансий?
В 14.28 мигнул скайп.
А.:
– Христина, здравствуйте. Простите, пожалуйста, но сегодняшняя встреча не может состояться. У меня очень плохой день, и я завожусь с пол-оборота. Я сегодня не в терапевтической позиции.
Христина:
– Ок.
А.:
– Христина, спасибо за понимание!
Серьезно? У меня есть выбор?
Злость клокотала внутри, как закипающий на плите суп. Его некому снять с огня, и скоро останется лишь полупустая кастрюля, вся в черных пятнах и нагаре, облепленная остатками истлевших овощей и сгоревшей плоти – там варилось одно из моих сердец, то, что еще способно чувствовать и страдать.
Но злость эта была вовсе не на А., она была только на себя: такую глупую, такую наивную и такую беспомощную. Я позволила толстой хитиновой оболочке, в которой живу год, два, а может быть и десять лет, размягчиться. Достаточно, чтобы неосторожным тычком можно было провалиться до самой сердцевины, изуродовав там все до неузнаваемости. А сколько будет заживать наново? Год, два, а может быть и десять лет…
Левкрота хохотала до слез. А я падала куда-то, где каждое движение требовало двойных усилий, где шевелиться было почти невозможно. Это давящее нечто легко мне на грудь и уже до самого конца не покидало, что бы я ни делала.
Утром тридцатого декабря я проснулась на мокром огрызке дивана и долго смотрела в потолок, до которого теперь можно было легко дотянуться рукой. Наполовину съеденные окна пропускали так мало света, что комната превратилась в таинственную пещеру на дне черного озера. Те же неясные очертания, те же редкие всполохи света, чудом опускающиеся так глубоко. Те же угольно-черные тени, украдкой выглядывающие из углов, сверкая бусинами глаз. Та же давящая, душащая тишина.
Мне снился сон, который скорее напоминал подавленное воспоминание. Я лежала на больничной кушетке, завернутая ниже пояса в простыню, насквозь пропитанную кровью. Рядом со мной сидела мама, и она даже не пыталась скрывать недовольное выражение лица. Она все время звонила куда-то и кому-то, повторяя одно и то же:
– Эта морда опять нашла себе приключений на толстую задницу. Ага, маленький дома с Пашей, а я тут сижу! От нее вечно одни проблемы, меня это достало уже! Быстрее бы она уже выросла настолько, насколько ей самой так хочется. А то как жопой перед мужиками крутить – так это всегда пожалуйста, а как проблемы решать – так это сразу к маме…
– Мама, иди домой, я одна могу остаться, – мой голос неуверенно искал себе хоть какую-нибудь лазейку в этом месиве грязи, но мама лишь огрызалась.
– Наделала делов, так теперь молчи и язык свой без спроса не высовывай!
Этот диалог повторялся во сне столько раз, что забыть его к утру не было ни шанса.
И вот я смотрю в потолок, смотрю до рези в глазах, но ничего не происходит и ничего не исчезает, как бывает с каждым вторым моим сном. Потолок вздрагивает, осыпается в углах штукатуркой и с натугой ползет вниз. Навскидку – еще пяти сантиметров как не бывало. Всего пять, но света и воздуха стало вполовину меньше.
Лучше смотреть на пол. Моя рука свешивается вниз и проваливается в теплую маслянистую жижу, на которой покачивается диван, тихонько стуча подлокотниками об уцелевший угол шкафа. И, кажется, я даже слышу корабельный колокол вдалеке – там, где клубится густой серый туман. Там, где редко, но остро вскрикивают чайки. Где плотный влажный воздух пронизан чем-то непереносимо сладким, даже приторным.
А потом что-то с силой вытолкнуло мою руку, и пол пошел мелкой рябью, как море перед бурей. Линолеум цвета сливочного масла плавился, вздымался и темнел – гигантское нечто поднималось из глубин и шевелилось почти у самой поверхности. Огромные питоны, перекатывающиеся под полом моей комнаты. Переплетающиеся, танцующие. То быстрее, то медленнее. Задевая друг друга и сталкиваясь на пути из одного конца комнаты в другой. Резкое шипение, а затем опять только шорох, и шелест, и треск рвущегося линолеума цвета пузырящегося на огне сливочного масла…
Мне хотелось скатиться с дивана на пол и утонуть в месиве копошащихся змеиных тел.
Тридцать первое декабря.
Итак, спальня.
«От левой стены до рабочего стола: 11 см.
От левой стены до старого раскладного столика: 0 см. Стол частично пережеван стеной и больше не раскладывается.
От правой стены до шкафа: 0 см. Шкафа больше нет.
Диван прилегал к правой стене вплотную. Дивана больше нет».
На полу застыли бугры и высокие причудливые волны, обтянутые линолеумом, сквозь прорехи которого можно увидеть доски и даже лаги. Меж двух бугров уютно устроилась Левкрота, подложив под голову хвост. Она спит там со вчерашнего дня, лишь изредка открывая один глаз и сонно осматривая меня с ног до головы. Тихое шуршащее дыхание, словно кто-то осторожно сминает в руках пластиковый пакетик.
Новый год сегодня будет так далеко, что я не смогу его даже услышать. Даже почувствовать. Мое время просто застыло, как воск на потухшей свече, а стены давят все сильнее и сильнее – нет света, нет воздуха, нет возможности расправить спину позвонок за позвонком. То горбун из Нотр-Дама, то четырехпалая улитка, то просто бесформенная масса из мяса и костей, лежащая на пороге гостиной. Все это я.
К обеду я решила сделать вылазку в коридор и добраться до туалета. Я давно не ела и не пила, так давно не посещала туалетную комнату! На мне сухое, как пергамент, белье и относительно чистая одежда. А кожа еще суше, вот-вот потрескается. Волосы готовы вспыхнуть от одного неосторожного движения. Настоящий героиновый шик, как я всегда и хотела.
Коридор-кишка, соединяющий прихожую и кухню, все это время опускался неравномерно: со стороны прихожей осталась лишь узкая щелка, через которую можно услышать приглушенный лай и увидеть наросты стен, а проход в кухню преграждал ком потолка, под которым можно пробраться лишь ползком. Ванная комната и входная дверь навсегда переместились в недоступную зону, а потому нет никакого смысла играться в правильную культурную девицу, которой нужен унитаз, и душ, и гель для интимной гигиены. Нужно лишь помочиться прямо тут, вытереть – раздевшись – лужицу своей одеждой, а потом протиснуться на кухню и помыть руки в уцелевшей пока раковине.
Ничего страшного не случилось. Да и замечаний делать некому. Если в лесу упало дерево и нет никого, кто мог бы это услышать – был ли звук падения?..
Такой холодный пол. Будоражаще холодный. По всему телу пробежал сонм мурашек, задерживаясь на шее, ямках локтей, бедрах и в паху. Я ненавидела свое сексуальное возбуждение, как свободолюбивая мать ненавидит втайне от всех своего уродливого ребенка-инвалида. Пусть на первый взгляд он всего-навсего чуть более мерзкий, нежели остальные дети, на самом деле – это маленькое прожорливое чудовище, которое никогда тебя не покинет и всегда – всегда! – будет напоминать о том, как долгие месяцы рос ненавистный живот, как слишком поздно для аборта был озвучен неутешительный диагноз, как разрывали на части мучительные роды, как пришлось забрать ребенка под давлением семьи… Как все это случилось. Вроде тянулось долго, но запомнилось короткой вспышкой боли. И ноющей, давящей, невыносимой необратимостью.
Мое маленькое прожорливое чудовище созревает в матке каждые несколько дней, а потом плавится собственным жаром и растекается по животу и ниже зудом, навязчивыми мыслями, фотовспышками фантазий. Холодный пол лишь подогревает его аппетит.
Я хохочу в голос, но глаза предательски истекают слезами. Левкрота в комнате подвывает в такт руке, но, к счастью, быстро возникая – быстро заканчивается. Словно ничего и не было. Только пальцы влажные и липкие, да волоски слиплись от пота. И где-то на периферии тает видение залитого солнцем пляжа и большой кудрявой головы, ощущение трехдневной щетины на шее и покалывание песка на спине. Все, как всегда. Все, как всегда.
– Иди сюда, – позвала меня Левкрота, просунув острый нос под валун в коридоре – переоденешься.
Она притащила мне старую серую пижаму с вытянутыми коленями. Я носила её в семь лет, сидя по выходным у бабушки и дедушки, пока мама была где-то там, но и сейчас она прекрасно на меня налезла. Почему бы и нет?
Представив, как Левкрота пятится и с трудом тащит своими костяными зубами ком пижамы, я снова громко рассмеялась, но уже вполне искренне или что-то вроде того.
Левкрота сверкнула глазищами, бросила пижаму и вернулась в спальню. Я последовала за ней.
Наверное, на улице уже совсем темно, и самое время готовиться к празднику. Все вдоволь отоспались и отлежались в кроватях с телефонами, планшетами, ноутбуками, пультами от телевизора, бутербродами, копошащимися младенцами. Неторопливый подъем, поздний завтрак, долгая прогулка.
Я помню некоторые года, когда ощущение праздника и предвкушение чуда были такими сильными, такими необыкновенными! Уже тридцатого я не могла толком спать, только вертелась с боку на бок и все грезила о чем-то светлом и радостном. Хорошо, если удавалось заснуть во втором или даже третьем часу ночи. А утром – опять бодра и весела, опять полна энергии.
До обеда мне нужно было успеть принять ванну и высушить голову под платком, повязанным на манер Марфушечки-душечки. У всего этого действа был сакральный смысл: подготовиться к обеду, состоящему из пиалы горячего молока и поломанного на кусочки печенья «Юбилейное». Уже через несколько минут печенье начинало размокать и разбухать, а под конец обеда и вовсе превращалось в густую и вязкую сладкую кашицу. Потом – томительное ожидание праздничного ужина.
Нет ничего прекраснее вреднючей еды, которой меня кормили под Новый год. Это не макароны с сосиской (единственное, что могла приготовить мать) и не наваристые супы, которые я есть решительно не могла (бабушка не переносила плохо питающихся детей). Это был праздник живота, последнее обжорство года и самая бессмысленная семейная традиция в одном флаконе. Мы ели, чтобы не разговаривать. Мы ели, чтобы не думать. Мы ели, чтобы даже не смотреть друг на друга. От греха подальше. Только бабушка выделялась за столом – единственный живой человек. Но после моего купания, многочасовой готовки и уборки, а также пошаливающего сердца, ей тоже было совсем не до бесед и душевных новогодних разговоров.
С самого утра она варила картошку и морковку для Оливье. Стругала, терла, резала, смешивала «Мимозу», крабовый салат и селедку под шубой. А еще была жареная картошка, что-нибудь мясное, пироги на любой вкус… Дед предпочитал с картошкой, мать – с капустой и яйцом, я – сладкие с вареньем и яблоками. Обязательно красиво «обколотые» вилкой, с румяным гребешком сверху. Сама же бабушка ела все, без капризов. Но венцом стола и гвоздем программы были даже не пироги. Это были огромные фарфоровые блюда с нашими фирменными бутербродами – поджаренный хлеб натирался чесноком и промазывался майонезом, по верху ложились шпроты/полукопченая колбаса и кружок соленого огурца, но не друг на друга горкой, а по соседству. Как правило, было большое многоярусное блюдо со шпротами и такое же (если не больше) с колбасой. Иногда бутербродов хватало вплоть до 2–3 января, но все равно каждый Новый год мы готовили на роту солдат просто потому, что так принято.
– Перестань думать о еде! – взвыла в полный голос голодная Левкрота.
Я не помню, когда Новый год потерял свое очарование. Когда умерла бабушка или раньше? Когда я поняла, что все эти люди, называемые семьей, это не более чем картонная декорация для соседей и знакомых?
И все же сегодня, лежа на поросшем буграми полу спальни той самой квартиры, где раньше пахло пирогами и бутербродами, мне хотелось вернуться в прошлое и посидеть за столом хотя бы вот с этой самой картонкой.
Глупо как-то получается. И по-детски наивно.
– Не то слово, – согласилась Левкрота.
– Надо бы написать А. что-нибудь. Какое-нибудь поздравление. Это будет вежливо, – рядом со мной даже картонных персонажей не осталось. Одна только Левкрота.
– Ну, если тебе заняться нечем…
– А. не такой, как ты думаешь и говоришь.
– Правда? И чем же он тебе помог, этот твой замечательный А.?
– Как минимум, он никогда меня не осуждал.
Левкрота навострила ушки, и вся подалась вперед, почуяв свою родную стихию.
– Откуда тебе знать? На слово веришь? А ты знаешь, что он тебя даже с сестрой обсуждает? Я сама слышала, как он смеется, передразнивая твой заплетающийся язык, все эти бесконечные «ааа…» и «эээ…», и паузы, когда ты не можешь вспомнить слов.
– Ты меня обзываешь каждый раз, когда я пытаюсь хоть что-то сказать!
Комната стремительно погружалась в черное облако, вырывающееся из хищно раздуваемых ноздрей Левкроты. Её тело двигалось несимметрично, словно она распадалась на пиксели прямо у меня на глазах, распадалась и развертывалась по всем углам – одна нога дрожит в левом углу, другая царапает стену справа, хвост бешено вертится на месте у меня за спиной, и только сияющие глаза остаются напротив. Буравят мои зрачки до боли.
– И это еще не все, – продолжает она, прорываясь через нарастающий гул прямо ко мне в голову – он для тебя даже диагноз подобрал. Очень забавный. Хочешь знать, какой именно?
– Нет!
Мой крик тонет в облаке и почти не различим в шуме. Я не могу закрыть глаза, чтобы ничего не видеть, потому что я и так во тьме. Я не могу открыть глаза шире, чтобы разглядеть на столе ноутбук, добраться до него и позвонить А., потому что ноутбука больше нет – потолок продолжает опускаться, как пресс. Вот откуда гул, вот откуда удушье, вот почему Левкрота разбегается частями по углам, чтобы пожить чуть дольше. Можно кричать до надрыва связок, но мне никуда не сбежать из этого дома, потому что дом внутри меня. Потому что «Что-то там Лимитед» – это проект, с самого начала обреченный на провал.
Опустившись на колени и цепляясь ногтями за выступы пола, я на ощупь ползу за порог, через гостиную, по стремительно истончающейся коридорной кишке – на кухню.
Левкрота продолжает кричать мне вслед:
– Анартрия, это называется анартрия!
– Ты боишься потерять членораздельную речь!
– Вспомни, как ты мычала тогда на пляже, когда должна была кричать и звать на помощь!
– А. знает, что ты не способна даже говорить, когда это нужно!..
Я снова на холодном, будоражаще холодном полу.
Делаю глубокий вдох и засыпаю.
Второе сердце
Крошечный голубокольчатый осьминожек одним укусом гарантирует человеку либо смерть, либо мучительную искусственную вентиляцию легких, пока яд не рассосется и не покинет несчастного.
Когда-то давным-давно один такой осьминожек, отставший от сородичей, больно укусил Христину. Разрывающая её легкие боль долгие годы была устаканена аппаратом искусственной вентиляции, роль которого играли все мыслимые и немыслимые защиты. А потом… потом она просто выработала стойкий иммунитет к яду, а нечто хрупкое и очень важное – только-только зарождающееся – остановилось в развитии и обросло толстой хитиновой оболочкой. Неоплодотворенная яйцеклетка, до которой не добраться даже мне. А потому я просто продолжаю поглощать и прятать внутри себя все, что могу.
Ведь я, по большому счету, совершенно безучастно.
Часть III. Гектокотиль аргонавтов
В какой-то час
В какой-то час следующего дня мне удалось проснуться и сообразить, где я нахожусь. Опять голая, на холодном полу кухни. Абсолютно одна – ни звука вокруг, ни намека на него. Не слышно даже моего дыхания, словно его и нет вовсе. Странное, галлюциногенное ощущение: я здесь, на своей кухне, но и не здесь тоже. Я в своей детской уютной кроватке в обнимку с любимым потрепанным зайцем, и я в машине по пути в гости к двоюродной сестре, и я щурюсь на летнем солнце, и я безуспешно пытаюсь сковырнуть с головы все лишнее, прячась за полками с консервами, и я смотрю, как опускается потолок до уровня поднятой из горизонтального положения руки. Я больше не смогу встать. И даже сесть не смогу. Не увижу, как напуганная резким окриком ворона взлетит на верхушку дерева. Как играют во дворе дети. Как продолжают взрываться новогодние петарды.
Я звала Левкроту, пока не засвербило в пересохшем горле, но ни одного звука изо рта так и не вылетело, как будто кто-то отключил внутри меня две важные, жизненно необходимые функции: слышать и говорить. Совсем как тогда, когда я могла лишь смотреть и ощущать.
Если закрыть глаза, можно заново открыть для себя все, что еще осталось на кухне.
Линолеум на полу пыльный и липкий, тут и там проскальзывают песчинки – это влажная от пота мужская кожа, на которую налип пляжный песок. Пожелтевшие обои – это газета, придавленная тяжелой сумкой. Легкий ветерок треплет выбивающиеся страницы и выхватывает отдельные слова, отпечатанные темно-серым: «хватит», «прекрати», «остановись».
Хватит, прекрати, остановись!