Амин наблюдал за ними. В их взгляде он заметил нетерпение и ярость, каких прежде не видел, и это напугало его. Эти парни проклинали землю. Ненавидели работу, которой им поневоле приходилось заниматься. И Амин решил, что его задача – не только растить деревья и собирать плоды, но и удержать здесь молодых ребят. Теперь все вокруг хотели жить в городе. Юнцами полностью завладевала абстрактная навязчивая идея жить в городе, хотя чаще всего они ничего о нем не знали. Город неумолимо приближался, словно крадущийся хищный зверь. С каждой неделей он становился все ближе, его огни поглощали поля. Город был живым существом. Он дрожал, перемещался в пространстве, притаскивая с собой слухи и пагубные мечты. Порой Амину казалось, что мир скоро исчезнет – или, по крайней мере, один из взглядов на мир. Даже фермеры стремились стать горожанами. Новые землевладельцы, дети независимости, говорили о деньгах как промышленники. Они слыхом не слыхали о слякоти, о морозе, о сиреневых рассветах, когда идешь между рядами цветущего миндаля, и счастье жить среди природы кажется таким же естественным, как собственное дыхание. Они ничего не знали о бедствиях, которые приносит стихия, о том, сколько нужно упорства и оптимизма, чтобы по-прежнему верить в круговорот времен года. Нет, они довольствовались тем, что, хвастаясь своей землей, катались по ней на машине и показывали ее восхищенным гостям, так и не удосужившись хоть что-нибудь о ней узнать. Амин от души презирал этих горе-фермеров, которые нанимали управляющих, а сами предпочитали жить в городах, обрастать знакомствами, веселиться на светских праздниках. В этой стране, которую столетиями кормили земля и войны, теперь говорили только о городе и прогрессе.
Амин начал ненавидеть город. Его желтые огни, грязные тротуары, затхлые лавчонки, широкие бульвары, по которым бесцельно слонялись молодые люди, засунув руки в карманы, чтобы скрыть эрекцию. Город и разинутые пасти кафе, пожиравшие целомудрие юных девушек и работоспособность мужчин. Город, где танцевали всю ночь напролет. С каких пор у людей появилась потребность танцевать? Разве это не глупость, думал Амин, разве это не нелепица – всеобщая тяга постоянно что-то праздновать? В сущности, Амин ничего не знал о больших городах, последний раз, когда он ездил в Касабланку, страной еще управляли французы. Также он толком не разбирался в политике, не тратил время на чтение газет. Всем, что знал, он был обязан брату Омару, который теперь жил в Касабланке и занимал высокий пост в спецслужбах. Омар иногда проводил воскресенье на ферме, где все работники, а вместе с ними Матильда и Селим, его боялись. Он еще больше исхудал, здоровье его оставляло желать лучшего. Лицо и руки были покрыты пятнами. На длинной иссохшей шее с усилием двигался кадык, словно Омар никак не мог проглотить слюну. Из-за слабого зрения Омар не водил машину и просил своего водителя Браима высаживать его у ворот поместья. Рабочие кидались к роскошной машине, а Браим с криками отгонял их. Омар занимал важную должность, хотя никогда ее не добивался. Он не вдавался в подробности своей работы, только однажды вскользь упомянул, что сотрудничает с Моссадом и ездил в Израиль, где, как сообщил он брату, «апельсиновые плантации ничуть не уступают нашим». На вопросы Амина Омар отвечал уклончиво. Да, он предотвратил заговор против короля, десятки раз производил аресты. Да, в этой стране – в трущобах, в университетах, в старых густонаселенных городах – скрывается множество безумцев и убийц, призывающих к революции. «Маркс да Нитша», – злобно шипел он, поминая отца коммунизма и намеренно коверкая имя немецкого философа. Он с грустью вспоминал годы борьбы за независимость, когда всех объединяли общие стремления, общая идея национализма, которую, как ему представлялось, нужно возродить. В конце концов Омар убедил Амина. Города таят в себе опасность, это места подозрительные. И король совершенно прав, что предпочитает пролетариям крестьян.
В мае 1968 года Амин каждый вечер слушал по радио обзоры событий во Франции. Он тревожился за дочь, которую не видел уже больше четырех лет: она училась на врача в Страсбурге. Он и мысли не допускал, что друзья или знакомые могут оказать на нее дурное влияние, потому что Аиша была похожа на него: упорная, молчаливая, она интересовалась только работой. Однако он боялся за нее, за свою дочь, свою малышку, свою гордость и радость, очутившуюся посреди хаоса. Он так никому и не признался в том, что соорудил бассейн только ради нее, ради Аиши. Чтобы она могла гордиться отцом, чтобы ей, будущему врачу, было не стыдно в один прекрасный день пригласить на ферму своих друзей. Он не хвастался успехами дочери. А Матильде сухо напоминал: «Ты себе не представляешь, насколько люди завистливы: сами готовы окриветь, лишь бы другие ослепли». Благодаря дочери, своей любимой девочке, он становился кем-то иным. Она помогала ему возвыситься, вырваться из тоскливой, заурядной жизни. Когда он думал о ней, его охватывало сильнейшее волнение, в груди разливался жар, так что приходилось открывать рот и дышать глубже. Аиша первой в его семье получала образование. Каких далеких предков ни вспоминай, никто из них не обладал такими знаниями, как она. Все они пребывали в невежестве, во мраке, покорные стихиям, зависимые от других. Они умели жить только сегодняшним днем, принимать все как должное и терпеть. Они преклоняли колени перед султанами и имамами, перед хозяевами и армейскими полковниками. Амину казалось, что с тех пор, как существуют Бельхаджи, начиная с глубоких корней его рода, все его предки проживали какую-то бессмысленную жизнь, из поколения в поколение передавая примитивные знания и простые истины – совсем не те, что содержались в книгах, которые читала Аиша. Уходя из жизни, его предшественники знали только то, чему научились на собственном опыте.
Он попросил Матильду написать дочери, чтобы она возвращалась домой как можно быстрее. Экзамены все равно перенесли, так что ей нечего делать там, в этой стране, где все рушится[10]. Скоро приедет Аиша, и они с ней будут гулять по плантациям персиков, между рядами миндальных деревьев. Раньше она умела безошибочно определять, какое дерево будет давать плоды с горчинкой. Амин никогда не соглашался сразу его рубить. Он говорил, что надо дать ему шанс, подождать следующего цветения, не переставать надеяться. Прежняя малютка, упрямое дитя, теперь стала врачом. У нее есть паспорт, она знает английский и, что бы ни случилось, будет более разумной, чем мать, и ей не придется всю жизнь что-нибудь клянчить. Аиша сама будет строить бассейны для своих детей. Она-то будет знать, с каким трудом зарабатываются деньги.
После уроков Селим уехал из лицея и поставил мопед у водно-спортивного клуба. Вошел в раздевалку: там голые мальчишки, сбившись в стайку, развлекалась тем, что лупили друг друга портфелями. Кое-кого из них Селим узнал, они вместе учились в выпускном классе лицея иезуитов. Поздоровался с ними, пошел к своему железному шкафчику и стал неспешно раздеваться. Скатал клубочком носки. Сложил брюки и рубашку. Повесил ремень. Оставшись в одних трусах, посмотрел на себя в маленькое зеркало на дверце шкафчика. С некоторых пор ему стало казаться, что его тело стало ему чужим. Как будто он переселился в чье-то другое тело, тело человека, о котором ничего не знает. Его грудь, ноги, ступни покрылись светлыми волосками. Благодаря упорным тренировкам грудные мышцы стали мощными, выпуклыми. Он уже на десять сантиметров обогнал в росте мать и все больше походил на нее. Селим унаследовал от Матильды светлый цвет волос, широкие плечи и любовь к физической активности. Это сходство смущало его, стесняло, как одежда, из которой он вырос, но от которой невозможно избавиться. В зеркале он видел улыбку матери, ее линию подбородка, и у него возникало ощущение, будто Матильда целиком завладела им и неотступно его преследует. И никогда ему с ней не расстаться.
Его тело не только изменилось внешне. Теперь оно настойчиво заявляло о каких-то желаниях, порывах, болях, прежде ему неведомых. Ночные видения не имели ничего общего со светлыми детскими снами, они пропитывали его, словно яд, отравляя день за днем. Да, он был теперь высоким, сильным, но за обретение мужского тела пришлось заплатить спокойствием. Отныне в нем поселилась тревога. Тело приходило в трепет по любому пустяку. Потели ладони, по затылку пробегала дрожь, член напрягался. Взросление воспринималось им не как победа, а как разрушение.
Раньше работники на ферме любили подтрунивать над Селимом. Гонялись за ним по полю, смеясь над его тощими ногами и белой кожей, постоянно сгоравшей на солнце. Называли его младенчиком, заморышем, а иногда, чтобы позлить, даже немцем. Селим был обыкновенным мальчишкой, таким же, как другие, никто не заметил бы его в толпе сверстников: он ничем от них не отличался. Мог подхватить вшей, прислонившись белобрысой головой к голове сына пастуха. Однажды заразился чесоткой, как-то раз его покусала собака, он нередко играл с мальчишками из окрестных сел в непристойные игры. Работники и работницы звали его поесть вместе с ними, и никому не приходило в голову, что это сын хозяина и их еда ему не подходит. Ребенку, чтобы расти, нужен кусок хлеба, политый оливковым маслом, и сладкий чай. Женщины щипали его за щеки и восторгались его красотой: «Ты мог бы сойти за бербера. Настоящий рифиец[11]: глаза зеленые, на лице веснушки». В общем, явно не из здешних мест, сделал вывод Селим.
Несколько месяцев назад один из работников назвал его «сиди» – господином и почтительно поклонился, чего Селим никак не ожидал. Он был ошеломлен и даже не понял, что в тот миг почувствовал: гордость или смущение, как будто был самозванцем. Сегодня ты ребенок. А назавтра – мужчина. И вот тебе уже говорят: «Мужчины так не поступают», или: «Ты уже взрослый, веди себя, как подобает мужчине». Только что был ребенком и вдруг перестал, резко, одним махом, и никто не удосужился ничего объяснить. Его изгнали из мира нежности, ласковых слов, из мира, где ему все прощалось, выбросили в мужскую жизнь – безжалостно, без всяких объяснений. В этой стране подростков не было. Не хватало ни времени, ни места для долгих метаний этого нестабильного возраста, этого мутного периода неопределенности. Это общество ненавидело любые формы двойственности и с подозрением взирало на будущих взрослых: в их глазах они были кем-то вроде отвратительных существ из древних мифов – сатиров с торсом юноши и козлиными ногами.
Наконец раздевалка опустела, он снял трусы и достал из сумки небесно-голубые плавки, подаренные матерью. Пока он их надевал, ему пришло в голову, что он никогда не видел пенис своего отца. От этой мысли он покраснел, и лицо его запылало. Как выглядит его отец голым? Когда они были маленькими, Амин иногда возил их на море, в домик доктора Палоши и его жены Коринны. Со временем он стал просто отвозить их и оставлять там, потом забирал спустя две-три недели. Он никогда не ходил на пляж и не надевал плавки. Заявлял, что слишком занят и что не может позволить себе такую роскошь, как отпуск. Но Селим слышал, как Матильда уверяла, будто Амин боится воды и не остается с ними на море, потому что не умеет плавать.
Веселье. Каникулы. Так же как Селим ни разу не видел пенис своего отца, он не мог припомнить, чтобы Амин хоть когда-нибудь отдыхал, играл, расслаблялся, смеялся или спал после обеда. Отец вечно ругал бездельников, лентяев, никчемных людей, не ценящих труд и тратящих время на нытье. Увлечение Селима спортом он считал нелепой прихотью: это относилось и к занятиям в водно-спортивном клубе, и к футбольным матчам, в которых Селим участвовал в составе своей команды каждые выходные. Селиму казалось, что с тех пор, как он себя помнил, отец всегда поглядывал на него неодобрительно.
В присутствии отца он цепенел, замирал. Стоило только ему узнать, что Амин где-то неподалеку, как он переставал быть самим собой. Честно говоря, на него так действовали вообще все окружающие. Мир, в котором он жил, смотрел на него глазами отца, и Селиму казалось, что стать свободным здесь невозможно. Этот мир был полон отцов, к коим следовало проявлять почтение: Бог, король, герои борьбы за независимость, труженики. Любой человек, вступая с тобой в разговор, спрашивал не твое имя, а осведомлялся: «Чей ты сын?»
С годами, по мере того как становилось все более очевидно, что Селим не будет крестьянином, как его отец, юноша все меньше чувствовал себя сыном Амина. Он иногда думал о ремесленниках на узких улочках медины, о молодых ребятах, которых они обучали в своих подвальных мастерских. Будущие жестянщики, ткачи, вышивальщики, плотники относились к своим хозяевам с глубоким почтением и благодарностью. Так устроен мир: старшие передают свое мастерство младшим, и прошлое вливается в настоящее. Поэтому было принято целовать плечо или руку своего отца, склоняться в его присутствии и выражать ему полную покорность. От этой обязанности человек избавлялся только в тот день, когда сам становился отцом и, в свою очередь, получал право кем-то повелевать. Жизнь походила на придворную церемонию, когда подданные приносят клятву верности монарху, и все видные сановники, все вожди племен, все эти гордые, красивые мужчины в белых джеллабах и бурнусах целуют руку короля.
Тренер в клубе уверял, что Селим может стать чемпионом, если будет заниматься в полную силу. Но Селим не имел ни малейшего представления о том, кем он мог бы стать. Он не любил учиться. Его преподаватели-иезуиты осуждали его за лень и апатию. Он не безобразничал, не дерзил взрослым, только опускал глаза, когда ему совали под нос его никуда не годные письменные работы. У него было такое чувство, словно он очутился в не подходящем для него мире, в неподходящем месте. Как будто кто-то по ошибке привез его сюда, в этот скучный, дурацкий городок, населенный мелочными, ограниченными людьми. Школа была для него пыткой. Ему стоило невероятного труда сосредоточиться на книгах и тетрадках. Его душа рвалась наружу, к деревьям во дворе, пылинкам, танцевавшим в солнечных лучах, к девочке за окном, заметившей его и одарившей улыбкой. Самые страшные мучения причиняла ему математика. Он не понимал ровным счетом ничего. В голове у него все смешивалось в бесформенную массу, и от этого хотелось кричать. Когда преподаватель его вызывал, Селим только бормотал что-то невнятное, и вскоре его заглушали смешки одноклассников. Мать прочитала кипу книг на эту тему. Она хотела показать его специалистам. Селим чувствовал себя напряженным, скованным, несвободным. Ему казалось, что он живет в пыточной клетке, где нельзя ни встать во весь рост, ни лечь и вытянуться.
Плавая в бассейне, он обретал покой и ясность мысли. Ему необходимо было измотать себя. В воде, когда его заботило только одно – дышать и быстро плыть, – он мог собраться с мыслями. Как будто находил нужную частоту, нужный ритм, и между телом и душой устанавливалась гармония. В тот день, пока он раз за разом проплывал по дорожке туда и обратно под неусыпным надзором тренера, его мысли блуждали далеко. Он спрашивал себя, любят ли друг друга его родители. Он никогда не слышал, чтобы они говорили друг другу нежные слова, никогда не видел, чтобы они целовались. Порой они по несколько дней не общались, и Селим чувствовал, как между ними пролетают заряды ненависти и взаимного недовольства. В пылу гнева, в приступах тоски Матильда теряла всякий стыд и сдержанность. Она грубо ругалась, кричала, а Амин приказывал ей замолчать. Она бросала ему в лицо упреки в изменах, в предательстве, и Селим, хоть и был всего лишь подростком, понимал, что отец встречается с другими женщинами, а Матильда, часто ходившая с красными глазами, от этого страдает. Селим на секунду представил себе отцовский член, и картина эта так его потрясла, что он сбился с ритма, и тренер его отругал.
Амина не волновали плохие отметки сына. Накануне преподаватель вызвал в школу Матильду и сказал, что Селим бездельник и что он не получит степень бакалавра. Амин тоже ее не получил.
– И знаешь ли, неплохо себя чувствую, – доверительно сообщил он сыну.
Отец повел его на производство. В душных теплицах, в раскаленных складских помещениях, где в машины загружали ящики с рассадой, Амин подробно перечислял все, что вскоре достанется Селиму. Судя по всему, он ждал, что на лице сына, когда он осознает, что это владение однажды достанется ему, появится выражение гордости и тщеславия. Но Селиму было скучно, и он не смог это скрыть. В тот момент, когда отец рассуждал о новых технологиях в ирригации, в которые надо будет вложить средства, Селим заметил валявшуюся на земле пластиковую бутылку. Ловким ударом ноги он, не раздумывая, послал ее парнишке, стоявшему у стены и с восторгом принявшему пас. Амин отвесил сыну подзатыльник:
– Ты что, не видишь? Люди на работе.
Он стал ругаться, громко сетуя на то, что Селим не такой серьезный, как его сестра, чей единственный недостаток состоит в том, что она женщина.
Аиша, снова Аиша. При одном упоминании имени сестры Селим приходил в ярость. Когда четыре года назад она уехала во Францию, Селим испытал огромное облегчение. Наконец срубили дерево, в тени которого он прозябал, и теперь, обогретый солнцем, он мог нормально расти. Но в тот вечер Аиша должна была вернуться.
В сентябре 1964 года Аиша приехала в столицу Эльзаса. Прежде она и вообразить не могла, что зима может наступить так рано, а ее предвестники – низкое серое небо и долгие, на весь день, дожди – появятся уже в октябре. Все свое детство Аиша с благоговейным вниманием слушала рассказы матери об Эльзасе, но ей не приходило в голову, что это в какой-то степени и ее родина, что она – ее частица. По правде говоря, она думала, что мать рассказывает истории о вымышленной стране, о сказочном крае, где люди живут в маленьких деревянных домиках и питаются исключительно пирогами с черносливом. Страсбург показался ей очень красивым, а его жители – сплошь богачами, на нее произвели сильное впечатление мощеные улицы, темно-коричневые брусья фахверка, величественные памятники, а больше всего – знаменитый собор, более грандиозный, чем самая грандиозная из известных ей мечетей: в первое время она часто и подолгу там сидела. Она снимала маленькую комнату на самой окраине города, в новом районе со стандартными безликими домами. Хозяйка, мадам Мюллер, встретила ее неласково и сразу же заговорила приказным тоном. Она получила от Матильды слезное послание: она-де сама эльзаска и поручает дочку заботам мадам Мюллер. Но когда в вестибюле мадам увидела Аишу с курчавыми волосами, со смуглым, загорелым на солнце лицом, она решила, что ее обманули, обвели вокруг пальца. Она не любила ни своих сограждан французов, ни иностранцев. Предпочитала говорить только на эльзасском диалекте, и сама мысль о том, что ей придется поселить в своей квартире подобную девицу, приводила ее в негодование. Показывая Аише помещение и объясняя, что и как работает на кухне, она осведомилась:
– Получается, вы тоже эльзаска?
– Да, наверное. Видите ли, моя мать отсюда родом, – ответила Аиша.
– Из Страсбурга?
– Нет, из других мест.
– Откуда именно?
Аиша покраснела от смущения и, заикаясь, пробормотала:
– Не помню.
Мадам Мюллер не могла пожаловаться на жиличку, которую за глаза звала африканкой. Ей пришлось признать, что девушка она серьезная и все свое время посвящает учебе. За четыре года в Страсбурге Аиша ни разу никого к себе не приводила и крайне редко куда-нибудь выбиралась по вечерам. Она либо ездила в университет, либо корпела над учебниками, сидя за кухонным столом, – вот и все, чем она занималась. Выходила прогуляться, только когда так уставала, что нуждалась в разминке и глотке свежего воздуха, либо когда кончалась еда и пора было заглянуть в супермаркет. В такие моменты Аише казалось, что она невидимка, и если кто-то заговаривал с ней или просто на нее смотрел, она страшно удивлялась. Приходила в оторопь: как это кто-то сумел ее разглядеть? Она думала, что остается незамеченной – в буквальном смысле. Ей пришлось всему учиться: как жить в городе, жить одной, готовить, вести хозяйство. Учиться не спать по ночам, повторяя пройденное. Лицо у нее поблекло, приобрело тусклый землистый оттенок. Под большими черными глазами залегли синеватые тени.
Она работала много, как никогда, до полного изнеможения, порой почти до сумасшествия. Потеряла счет времени. Спала так мало и пила столько кофе, что руки у нее тряслись и ее постоянно тошнило. Переводные экзамены на второй цикл обучения она сдала с первого захода и написала родителям, что не приедет домой на лето. Она нашла место в местной клинике, где будет заниматься бумажной работой. Она экономила деньги, словно маленькая старушка.
На третьем году учебы студентов привели в большое, с огромными окнами, помещение, где лежало около десятка мертвых тел. Трупы уже были размещены на высоких черных столах с длинными железными планками по обеим сторонам: на них надо было разложить руки покойника. На поверхности стола имелись желобки для стока жидкостей и удаления остатков тканей. Войдя в прозекторскую, студенты тихонько ойкнули – кто с отвращением, кто со смешком. Одни стали отпускать плоские шутки, другие заявили, что они этого не вынесут – им и так уже дурно. Преподаватель, пожилой сероглазый эльзасец, видимо, давно привык к такому ребячеству. Он разделил учащихся на группы по четыре человека и каждой поручил произвести вскрытие одной части тела.
Аиша не испугалась и не почувствовала ни малейшего отвращения. От трупов, выдержанных в формалине, не исходило никакого неприятного запаха, и Аиша знала, что должно пройти еще несколько недель, прежде чем он станет невыносимым. В детстве и юности она страстно увлекалась анатомией и даже теперь, закрыв глаза, могла во всех деталях представить себе таблицы, которые дарил ей доктор Палоши, когда она была ребенком. На ферме ей не раз приходилось видеть внутренности животных. Например, коровы, которая сдохла прямо в поле: ее живот раздулся на солнце, а потом лопнул. Этот запах, эту невообразимую вонь она не забыла до сих пор. Зловоние было таким сильным, что работники заткнули себе нос листьями мяты и только потом сожгли труп.
Аиша подошла к покойнику, на которого ей указали. Его кожа приобрела сероватый оттенок, черты лица исказились, словно неведомый скульптор попытался вылепить из глины человеческое лицо, но бросил работу, так ее и не закончив. Стоя около этого мертвеца, холодного и обнаженного, с превратившимися в черное пятно гениталиями, она и познакомилась с Давидом. В отличие от других студентов, он не хихикал. Молодой человек с серьезным, торжественным видом осматривал левое плечо трупа, которое ему поручили препарировать. Он не схватился за скальпель, а замер у стола, опустив руки и сцепив пальцы. Он словно ушел в себя. Он смотрел на распростертого на столе подопытного так, словно это был не чужой незнакомый человек, а его отец, или брат, или даже он сам. Когда Давид поднял глаза, он заметил, что Аиша его ждет. Она как будто молилась вместе с ним, видимо поняв, что ему, прежде чем он рассечет плоть и обнажит нервы, нужно попросить прощения у усопшего. В тот миг Давид нисколько не восторгался ни сложным устройством человеческого тела, ни обширными познаниями в медицине, накопленными людьми за многие столетия. Напротив, на него навалилось тягостное, тоскливое ощущение собственного бессилия. Этот мертвец еще недавно был живым человеком, у него было имя, его кто-то любил. Сокурсники видели только лежащий на прозекторском столе труп, тогда как Давид смотрел на него как на воплощенную тайну.
Он поднял скальпель и приступил. Движения Аиши, работавшей напротив, были точны и уверенны, и профессор, подойдя к ней, что-то пробурчал себе под нос – по словам Давида, выразил восхищение. Давид спросил, делала ли она это раньше. И Аиша, обычно стеснявшаяся открыть рот, продолжая внимательно изучать опустевшие кровеносные сосуды, рассказала юноше, как у них на ферме праздновали Ид-аль-Кабир[12] и как она засовывала пальцы в аорту и сонную артерию барана.
Давид стал ее другом. Аише нравились его кудрявые волосы, густые брови и по-детски пухлые щеки, из-за которых он выглядел лет на шестнадцать-семнадцать. Давид принадлежал к еврейской общине Страсбурга, его отец работал преподавателем на факультете теологии. Позже Давид поведал Аише, что он потомок старинного рода эльзасских ученых. Ближе к вечеру они встречались в библиотеке и вместе занимались, на лекциях садились рядом. Зимой 1968 года он часто водил ее в кошерный ресторан, хозяйка которого обладала таким обширным задом, что едва протискивалась между столиками. Она по-матерински опекала молодых людей и настаивала, чтобы они доедали все до последнего кусочка, потому что учеба совсем их доконала. Она считала, что Аиша слишком худенькая, и каждый раз складывала в алюминиевый контейнер то, что девушка не смогла доесть, и заставляла забрать с собой. Бекеоффе[13], слоеные корзиночки с грибами, фаршированная рыба с рисом. Аише нравился этот ресторан, шумный зал, дым сигарет, в котором тонули лица гостей. А еще ей нравилось смотреть на Давида, поглощавшего еду с отменным аппетитом. В их дружбе не было ни намека на двусмысленность, ничего такого, что могло бы смутить. Аиша вообще считала себя дурнушкой и представить себе не могла, чтобы какой-нибудь молодой человек мог ею заинтересоваться. Кроме того, Аиша знала, что ее друг привязан к своей семье и религии, и его искренняя вера глубоко ее трогала. Она часто просила Давида рассказать об иудаизме, об обрядах и молитвах. И о том, какое место занимает Бог в его жизни. Она оказала ему особое доверие, поведав о своей любви к Деве Марии, о том, как раньше находила утешение, молясь в холодной часовне своей католической школы.
Той зимой Давид познакомил Аишу со своими лицейскими друзьями, с которыми встречался время от времени, студентами – философами, театроведами, экономистами. Аишу удивило, с какой сердечностью приняли ее эти молодые эльзасцы, как много вопросов они ей задавали, с каким восторгом слушали ее рассказы о детстве, проведенном на ферме. Иногда она немного смущалась оттого, что они так тепло с ней общаются, и у нее возникало ощущение, что она их обманывает, создавая ложное впечатление о себе. Они считали ее чуть ли не идеалом. Женщина из страны третьего мира, дочь крестьянина, арабка с курчавыми волосами и оливковой кожей, она сумела вырваться из своей социальной среды. Они часто спорили на политические темы. Спросили у нее, за кого она голосовала. Она ответила:
– Я никогда не голосовала. И мои родители тоже.
Они расспрашивали ее о положении женщин в Марокко, интересовались, знают ли в ее стране Симону де Бовуар. Аиша ответила, что никогда прежде о ней не слышала.
Они прощали ей, что она совершенно не разбирается в политической теории, что непонимающе таращит глаза, когда они рассуждают об историческом материализме. Аиша была робкой и некультурной. Однажды она призналась, что ни разу не участвовала в демонстрации и что у нее дома не читают газет. Во время дискуссий о классовой борьбе, о противостоянии империализму, о войне во Вьетнаме она чувствовала себя не в своей тарелке и молилась, чтобы никто не спросил ее мнения. Девушки посмеивались над Аишей, потому что любой пустяк заставлял ее краснеть, и она прикусывала щеки изнутри, когда кто-нибудь заговаривал о сексе и контрацепции. Для этих молодых людей Аиша была выше теории: она была грядущей революцией. Живым свидетельством того, что можно изменить свое общественное положение и, получив образование, добиться освобождения. Однажды Давид с друзьями притащили ее в кафе у подножия собора. Жозеф, парень в брюках цвета хаки и американской рубашке, пожелал узнать мнение Аиши о независимости Алжира и марокканцах, приехавших работать на заводах в департаменте Нор. Все смолкли в ожидании ее ответа. Аиша струхнула. Она решила, что ее сейчас будут в чем-то обвинять, что все сговорились против нее и сейчас разделаются с ней прилюдно, в этом шумном кафе, где они заставили ее заказать себе пиво. Она пролепетала, что ничего об этом не знает. Потом срывающимся голоском добавила, что не имеет ничего общего с этими марокканцами. Посмотрела на часы и сказала, что, к сожалению, вынуждена их покинуть. Ей надо заниматься.
На медицинском факультете ее считали блестящей студенткой, лучшей из лучших, а потому она, будучи достойной дочерью своего отца, опасалась зависти окружающих. Сокурсники смеялись над ней, над ее испуганным выражением лица, над тем, как она, зажав под мышкой книги, сломя голову носилась по коридорам, и волосы у нее стояли дыбом. Ее считали зажатой, пугливой, слишком почтительной по отношению к преподавателям и их авторитету. Во время лекций она была так сосредоточенна, что казалось, никого вокруг не замечала. Она грызла ручку и выплевывала кусочки пластика в ладонь. Часто у нее на губах оставались чернильные пятнышки. Но больше всего ее товарищей раздражала ее привычка выдергивать у себя волоски вокруг лба. Она делала это неосознанно, и к концу лекции весь ее стол был усыпан волосами.
Аишу интересовала только медицина. Ее нисколько не волновали ни палестино-израильский конфликт, ни судьба де Голля, ни положение негров в Америке. Ее завораживали, приводили в состояние экзальтации только невероятные процессы в человеческом организме. К примеру, тот факт, что вся поглощенная нами еда усваивается и каждая ее составляющая направляется именно туда, куда нужно. Ее потрясало упорство и хитроумие болезней, проникавших в здоровое тело с четко намеченной целью – уничтожить его. Она читала в газетах только научные статьи, ее живо заинтересовало сообщение о пересадке сердца, сделанной в Южной Африке. Она обладала исключительной памятью, Давид, когда работал с ней, то и дело повторял:
– Я не поспеваю за тобой, ты слишком быстро соображаешь.
Давида поражало ее умение сосредоточиться, легкость, с какой она изучала различные клинические случаи. Однажды, когда они выходили из библиотеки, он спросил, откуда у нее взялась такая страсть к медицине. Аиша засунула руки в карманы куртки и, задумавшись на несколько секунд, ответила:
– В отличие от твоих друзей, я не верю, что можно изменить мир. Но можно лечить болезни, а это уже кое-что.
Майские события 1968 года остались для нее непонятными. Всю весну она готовилась к экзаменам так же серьезно, как обычно, днями и ночами пропадала в больнице, где взваливала на себя все, что ей предлагали. Она, конечно, что-то почувствовала – какие-то изменения, какое-то движение. Однажды ей даже протянули листовку, она взяла ее с робкой улыбкой, потом выбросила в урну около дома. У нее возникло ощущение, будто вокруг нее идет подготовка к невероятно масштабному празднеству, разнузданному веселью, в котором она не могла принять участие. Давид и его друзья привели ее к зданию филологического факультета, где тысячи студентов сидели прямо на лужайках. Какой-то юноша выкрикивал в мегафон призывы к восстанию. Она поразилась тому, как свободно могут говорить люди, ведь ей с детства внушали, что нужно соблюдать осторожность. Она смотрела на девушек в коротких юбках и гольфах, в блузках, под которыми вздрагивали груди. Одна из подруг Давида сообщила, что несколько молодежных компаний, вероятно, в этот момент уже едут на автобусах в Катманду, чтобы погрузиться в опиумные облака. Аиша ни при каких обстоятельствах не могла бы оказаться среди них. Мегафон переходил из рук в руки, и Аише стало скучно. Она считала, что друзья Давида истеричны, склонны впадать в крайности, а порой просто смешны, но не посмела бы ему это сказать. Все эти высокие слова, эти красивые теории, по ее мнению, были напрочь лишены смысла. Откуда в них такая истовость? Где они набрались этого восторженного идеализма? А главное, почему в них нет страха? Она вспомнила одно арабское выражение, которое часто цитировал ее отец: «Если Всевышний желает наказать муравья, он дает ему крылья». Аиша и была муравьем, старательным и трудолюбивым. И не испытывала ни малейшего желания летать.
Накануне отъезда на ферму Аиша отправилась в парикмахерскую в центре Страсбурга. Она жила в городе четыре года и по пути в университет тысячу раз проходила мимо витрины этого роскошного салона. Она часто смотрела на женщин, сидевших в белых кожаных креслах, с полосками фольги или огромными голубыми бигуди в волосах. Она воображала себя одной из этих клиенток, держащих голову под сушуаром и листающих глянцевый журнал пальчиками с идеальным маникюром. Но что-то вечно мешало ей туда зайти. То денег не хватало, то не хотелось потом обвинять себя в тщеславии, потратив драгоценное время не на учебу, а на поход в парикмахерскую. Но экзамены отменили, и она сэкономила достаточно денег, чтобы купить билет на самолет и сделать новую прическу. Она представила себе реакцию матери, когда та увидит дочь с красивыми длинными волосами, прямыми, как у Франсуаз Арди. И вошла в салон.
Аиша ждала у стойки, за которой никого не было. Мастерицы торопливо проходили мимо нее с таким озабоченным видом, словно собирались не причесывать клиенток, а оперировать тяжелого пациента. Иногда они косились на нее, и взгляд их как будто говорил: «И на что она, интересно, надеется?» Аиша чуть было не ушла. Никто не предложил взять у нее пальто, и она начала потеть, стоя в натопленном помещении у входа. Наконец на нее обратила внимание хозяйка салона, высокая эльзаска, белокурая и пухлая. Твидовое платье обрисовывало ее пышные формы, а на веснушчатых руках с толстыми запястьями звенели золотые браслеты.
– Чем могу вам помочь, мадемуазель?
Аиша не ответила. Она уставилась на зубы парикмахерши, на которых виднелись следы перламутровой губной помады. Потом заметила небольшую припухлость в области щитовидной железы: такая встречается у некоторых видов птиц. «Надо бы ей показаться специалисту», – подумала девушка.
– Ну так что? – раздраженно спросила хозяйка.
Аиша, запинаясь, проговорила:
– Я по поводу волос. Хочу выпрямить. Чтобы были как у Франсуаз Арди.
Парикмахерша подняла брови и подперла щеку рукой, скорбно воззрившись на открывшуюся ей печальную картину. Протянула руку, звякнув браслетами, и с легким отвращением потрогала волосы Аиши.
– Обычно мы за такое не беремся, – протянула она и, ухватив тонкую прядку, потерла ее между пальцами. Волосы зашуршали, как сухие листья, когда их растирают в порошок. Потом скомандовала: – Следуйте за мной.
Аиша направилась в глубину салона. Там пахло аммиаком и лаком для ногтей. Какая-то женщина с седой шевелюрой препиралась с мастерицей:
– Вам что, жалко лака?
Ее прическа была прочно закреплена, вся до последнего волоска, и напоминала старый парик, выставленный в витрине. Дама могла бы пройти через центр торнадо, и ни одна прядь не выбилась бы из общей массы.
– Добавьте еще лака! – упорствовала она, и молодой парикмахерше пришлось уступить.
Хозяйка оставила Аишу около емкостей с шампунями. На стенах висели большие зеркала, и всякий раз, поворачиваясь, Аиша видела свое отражение, не вполне узнавая себя. Она не могла поверить в то, что эти огромные, удивленно вытаращенные глаза, эти губы, приоткрывавшиеся в улыбке и обнажавшие немного длинноватые зубы, – все это принадлежит ей. Она не могла поверить в то, что красива, и отвергала любые виды кокетства, к коим прибегали девушки ее возраста. Она не красилась, не носила украшений, не собирала волосы в эффектный пучок. Нет, когда ей вдруг приходила в голову мысль что-нибудь сделать – «привести себя в порядок», как говорила мать, – она действовала импульсивно. Однажды в порыве ярости она решила выпрямить волосы с помощью утюга. Она положила щеку на гладильную доску и прижала утюгом свои курчавые волосы. Пошел дым, в воздухе запахло паленым мясом. Концы волос обуглились, к тому же Аиша обожгла висок. В другой раз, почитав женский журнал, она одним махом сбрила себе брови. Потом пыталась их нарисовать черным карандашом, но ей ни разу не удалось сделать их симметричными. Сейчас, сидя перед зеркалом в безжалостном свете неоновых ламп, она разглядела, что одна бровь получилась шире другой и что черная краска потекла и попала на веко. Пока она ждала, у нее в памяти одно за другим возникали прозвища, которыми ее награждали одноклассницы. Паршивая овца. Пудель. Намокшая петарда. Облезлый лев. Они звали ее негритоской, магрибушей, растрепой. Ждать ей пришлось долго. Парикмахерши толкали ее, проходя мимо с мисками краски для волос, которые они несли в руках, обтянутых бежевыми пластиковыми перчатками. Аиша мешала им, она сидела в проходе и опасалась, что все чувствуют исходящий от нее резкий запах пота. Она не сомневалась, что клиентки под греющими колпаками шушукаются, обсуждают ее, смеются над ее всклокоченной гривой. Круглолицая девушка со скучающим взглядом посадила ее перед белой эмалированной раковиной. Аиша подумала: «На что я готова ради того, чтобы у меня были такие же волосы, как у нее?» Гладкие, послушные волосы, которые можно пропустить между пальцами. Парикмахерша грубо воткнула расческу в волосы Аиши. Она говорила по-эльзасски и пересмеивалась со своими коллегами и клиентками. Она так сильно драла волосы, что Аиша не выдержала и громко вскрикнула.
– Ну-ну, такую гриву – как ее расчесать-то? Это не так просто, – пробурчала мастерица. Потом крикнула: – Мари-Жозе, дай мне большую редкую расческу!
Она спрятала нос в сгибе локтя, а другую руку погрузила в большую красную банку. Она намазала этим кремом голову и корни волос Аиши. Через несколько минут кожа начала страшно чесаться, и Аише пришлось подсунуть руки под себя, чтобы не запустить пальцы в волосы и не расчесать голову в кровь. По щекам у нее текли слезы, она озиралась с отчаянным видом, и хозяйка, увидев ее, воскликнула:
– А ты как думала? Ради красоты стоит потерпеть!
Во время полета Аиша не касалась головой спинки кресла. Все три часа в самолете она сидела, опустив глаза и наклонившись вперед, чтобы не испортить прическу. Она с трудом сдерживалась, чтобы не потрогать волосы, не накрутить прядь на указательный палец, как часто делала, когда занималась или мечтала. Она ощущала на шее, на щеках мягкое касание длинных прямых волос. И не могла опомниться от изумления.
Аиша приземлилась в Рабате вскоре после полудня. Медленно спустилась по ступенькам, ведущим к зданию аэропорта. От яркого света у нее закружилась голова. Она подняла глаза и заметила на крыше, за красными буквами аэропорт рабат, крошечные фигурки: они мельтешили, размахивали руками, старались рассмотреть прибывших пассажиров. В зале прилета царила страшная суматоха. Служащие метались туда-сюда, выкрикивая какие-то указания, которых никто не выполнял. Носильщики прикатывали тележки с багажом и раздавали его пассажирам, полицейские проверяли паспорта, таможенники открывали чемоданы и, ничуть не смущаясь, перетряхивали журналы и вываливали прямо на пол женские трусики и бюстгальтеры. Аиша смотрела сквозь стекло, отделявшее путешественников от ожидавших их родных. Среди малышей с плюшевыми медведями, густо накрашенных женщин и водителей в джеллабах она заметила отца. На нем были солнцезащитные очки с такими темными стеклами, что они полностью скрывали глаза. Ее удивила его элегантность: он был в светло-коричневом свитере с высоким горлом и кожаной куртке, судя по всему, совсем новой. Его волосы поседели, он отпустил усы. Заложив руки за спину, он усердно разглядывал плитки на полу: ему явно не нравилось находиться в этой суетливой толпе. У него был отсутствующий, потерянный вид, так хорошо ей знакомый. Это действительно был он, ее отец, молчаливый хищник, способный на самую дикую ласку и самый несправедливый гнев. В волнении она сделала несколько шагов в сторону от очереди, чтобы не смешиваться с другими пассажирами, за которыми стояла. Амин снял темные очки и несколько секунд смотрел на нее. Приподнял брови, пройдясь взглядом по коротенькой юбке и коричневым кожаным сапогам до колена. На ней была оранжевая виниловая куртка и большие дымчатые очки, как у певиц на фотографиях из глянцевых журналов. Она решила, что он узнал, увидел ее, свою дочь, и поэтому очнулся. Подумала, что в порыве любви к ней, не в силах унять волнение, он растолкал людей, раздвинул толпу и подошел вплотную к стеклу. Он сдержанно помахал правой рукой, подняв ее к плечу, и улыбнулся. Она остановила взгляд на его белых зубах и все поняла. Он смотрел не на нее. И не ей послал неотразимую улыбку. Он улыбался другой женщине, незнакомке, которую находил красивой и желанной, которая хоть немного скрасила ему скучную повинность – встречать дочь. Наверное, он ждал, что к нему выйдет робкий невзрачный подросток, каким Аиша была прежде. И что эти длинные и стройные, обнаженные ноги никак не могут быть ногами его дочки. Аиша положила ладонь на макушку, погладила волосы. Вот почему он ее не узнал. Во всем виноваты прямые блестящие волосы до пояса. Эти проклятые волосы, как у Франсуаз Арди.
Аиша вышла из очереди. Приблизилась к стеклу и сняла очки. Амин по-прежнему смотрел на нее и на секунду подумал, что девушка, вероятно, хочет познакомиться, назначить свидание, дать номер телефона. Но внезапно его лицо изменилось. Улыбка потухла, взгляд помрачнел, губы задрожали. Такое выражение у него всегда появлялось перед приступом гнева, когда он выплескивал свою ярость и кричал. Он досадливо взмахнул рукой, словно говоря: «Вернись в очередь, дура». И постучал по циферблату часов: «Сколько можно ждать?» Аиша не нашла свое место в очереди, и ей пришлось снова встать в самый конец. Она взмокла в виниловой куртке, противно шуршавшей при каждом ее движении. Когда она снова посмотрела через стеклянную перегородку, отец уже исчез.
Аише пришлось ждать около часа, прежде чем она протянула паспорт полицейскому, пожелавшему ей приятного возвращения на родину. Она не смогла удержаться и оглянулась, не понимая, надеется ли обнаружить отца на прежнем месте или, наоборот, хочет, чтобы он испарился, и можно было бы сделать вид, будто ничего не произошло, и начать все с чистого листа. Она вышла из здания аэропорта. Носильщик вырвал у нее из рук чемодан, а она не посмела возразить. Когда появился отец, она вздрогнула. Она как ни в чем не бывало весело рассмеялась и бросилась ему на шею. Крепко обхватила руками, прижалась к нему, что означало: «Я тебя прощаю». Ей было стыдно, что она унизила его. Ей хотелось и дальше висеть у него на шее, давая понять, что она все та же маленькая девочка, но Амин освободился от ее рук и заплатил носильщику. По парковке слонялась группа мальчишек, приставая к туристам и предлагая донести их чемоданы, вызвать такси и даже помочь с гостиницей. Вскоре эти сорванцы в рваных одежках добрались и до Аиши, окружили ее и, грубо хохоча, стали отпускать сальные шуточки. Ей не нужно было видеть лицо отца, чтобы понять, что он взбешен.
Амин сел за руль и взял в рот сигарету. Наклоняясь к прикуривателю, бросил быстрый взгляд на ноги дочери:
– Что за нелепый наряд? Здесь тебе не Франция.
Аиша натянула юбку пониже, потом накрыла курткой голые коленки. За все время, пока они ехали на ферму, они обменялись всего двумя-тремя банальными фразами. Он спросил, все ли у нее в порядке с учебой. Она поинтересовалась, как идут дела на предприятии. Вспомнила, что здесь принято говорить о дожде, и осведомилась, шли ли дожди и довольны ли крестьяне. После этого разговор иссяк, и они замолчали. Время от времени Амин высовывал руку в окно и раздраженно махал другим водителям. На повороте он едва не опрокинул внезапно выехавшую с поля тележку, которую тащили осел и подросток. Амин резко затормозил и обругал мальчика. Назвал его невежей, скотиной, червяком.
– Все они одинаковы, будущие убийцы, – проворчал он и поднял стекло.
Аиша не отрываясь вглядывалась в пейзаж и, к своему удивлению, неожиданно почувствовала себя совершенно счастливой. Она подумала, что вернулась домой, что есть нечто приятное, нечто умиротворяющее в том, чтобы оказаться в окружении себе подобных. Она погрузилась в созерцание виноградников, рядов оливковых деревьев, росших посреди каменистой пустоши, на желтой сухой земле. У подножия холма Аиша заметила кладбище с побеленными известкой могильными камнями, между которыми росли бледно-зеленые кактусы-опунции, усеянные лопнувшими от жары плодами с блестящей желтой сердцевиной. Почти серая трава блестела на солнце, словно мех неведомого зверя. В отдалении вырисовывались очертания скромных домов; перед ними бегали куры и тощий пес. Аиша точно знала, как пахнут изнутри эти домишки, она часто бывала в них в детстве. Они пахли плесневелой землей и хлебной печью. О запахе она подумала и тогда, когда увидела впереди машину, куда набилась семья из восьми человек, устроившихся на коленях друг у друга. Маленький мальчик, стоявший на коленях матери, помахал Аише через заднее стекло. Она помахала ему в ответ.
Но чувство радости переполняло ее недолго. Когда они въехали в ворота фермы, ее охватило беспокойство. За четыре года многое изменилось. Ее удивило, как здесь стало шумно. Она различила рычание комбайна, стрекотание автоматических оросительных установок. Потом увидела у самого дома просторный бассейн с бортиком из рыжего кирпича, блестевшего на полуденном солнце. Аиша знала, что хозяйство стало приносить прибыль, что родители разбогатели. Тем не менее, когда она зашла в дом, ее удивила простоватая, скучная обстановка: вязанные крючком скатерти, вазы из поддельного хрусталя, синие велюровые диваны с горами подушек, так туго набитых мхом, что казалось, они вот-вот лопнут. Она двинулась вперед по коридору. На круглом одноногом столике стояли знакомые с детства вещицы: медный подсвечник, фарфоровая шкатулка, где Матильда хранила ключи, маленькая стеклянная вазочка, в которой увядала красная роза. Ей хотелось погладить эти вещи, хоть минутку подержать их в руках и поблагодарить за то, что они все еще здесь. Но до нее уже донесся резкий, нервный голос матери, дававшей распоряжения Тамо. Аиша прошла мимо гостиной, полюбовалась серией развешанных по стенам натюрмортов. Над камином висел огромный портрет Амина в костюме спаги. Лицо отца вышло не очень похожим, художник сгустил смуглый цвет лица и черноту глаз, неудачно подражая изображениям воинов кисти Эжена Делакруа. Но Аиша сразу поняла, что это отец: еще в детстве она видела фотографию, где Амин сидел верхом на белом боевом скакуне, накинув на голову капюшон бурнуса, и хорошо ее запомнила.
Матильда вышла из кухни. На ней был голубой фартук, она собрала волосы узлом. На правый глаз упала седая прядь. Матильда вытерла тряпкой мокрые руки. Бросилась к дочери, обняла, вдохнула ее запах и сказала:
– Дай я на тебя посмотрю.
Несколько секунд она всматривалась в лицо своего ребенка, разглядывала одежду, оранжевую куртку, которую Аиша держала в руке. Потом произнесла:
– Ты так изменилась. Я бы тебя не узнала.
В честь долгожданной встречи Матильда приготовила праздничный ужин. Хотя она так и не привыкла к марокканской кухне, за несколько дней она наготовила большой ассортимент традиционных закусок и тажинов, а в довершение всего – пастиллу[14] с начинкой из голубя, посыпанную корицей и сахарной пудрой. Сельма, Мурад и их дочка Сабах, жившие теперь в городе, приехали к аперитиву. Сабах исполнилось двенадцать лет. Глядя на них, Аиша с трудом могла поверить, что это мать и дочь, настолько они были не похожи друг на друга. Сабах не унаследовала ни прямых темно-каштановых волос Сельмы, ни ее дивного цвета лица. Это была худосочная девочка с крупными чертами лица и слишком густыми бровями. На ней была черная хлопковая юбка, из-под которой виднелись толстые щиколотки, покрытые темными волосками.
Пока Амин разливал шампанское, Сабах подошла к Мураду и прижалась к нему. Она обхватила рукой плечи отца и уткнулась носом в его затылок. Ни слова не говоря, он притянул ее к себе, посадил на колени и прошептал что-то на ухо, чтобы никто не слышал. Девочка кивнула и замерла, прижавшись щекой к плечу Мурада. Она звала его папой, и Мурад всякий раз невольно испытывал стыд, слыша это слово. У него было такое чувство, будто он ей лжет и пользуется ее простодушием, он боялся, что однажды она узнает правду. И будет ненавидеть его лютой ненавистью. Впрочем, кто еще мог претендовать на звание ее отца? Кто еще заслужил, чтобы его называли этим ласковым, теплым словом – «папа»? Без него она, скорее всего, не выжила бы. Он спас ей жизнь, взвалил на себя заботы о ней, оберегал от безумных выходок матери. Несколько недель после их свадьбы Сельма только и делала, что плакала. Целыми днями она лежала на боку, прижав ладонь к растущему животу. За слезами последовали приступы гнева, она вознамерилась бежать, угрожала покончить с собой. Сельма попыталась броситься под колеса грузовика. Она заявила, что выпьет яд, которым морили насекомых-вредителей. Она клялась, что воткнет вязальную спицу себе в живот. Потом малышка появилась на свет, но от этого ярость Сельмы не утихла. Напротив, плач ребенка сводил ее с ума, и она уходила гулять в поле, оставляя голодную девочку в гараже, где они тогда жили. Она бросала в лицо Мураду такие слова, что он, прошедший войну, лагерь для военнопленных и опасный путь дезертира, столбенел от ее жестокости. Она уверяла, что готова уморить ребенка голодом и подложить труп Матильде под дверь: «Тогда она узнает, что натворила». Мурад жил в постоянном страхе. Однажды, когда Сабах было два года, он среди дня бросил работу, хотя она была в самом разгаре, и как сумасшедший помчался на ферму. Там он увидел свою дочь. Она была одна. В серой рубашонке, с голыми ножками, она набирала в ладошки камни и развлекалась тем, что сосала их. «Папа!» – закричала девочка, и камни выпали из ее ладошек на землю.
Что он делает здесь, рядом с этими двумя женщинами? Что он делает здесь, в этой семье, где никто его не любит? Амин никогда не относился к нему как к зятю, ни даже как к другу. Амин стал важным господином, человеком респектабельным, который устраивает праздники у бассейна, в саду, украшенном фонариками. Он стал богатеем, праздновал Новый год с другими такими же богатеями и не боялся выставлять себя на посмешище, когда разгуливал в шляпе из золоченого картона, обвешанный серпантином и гроздьями липнущих к нему баб. Амин чуть не лопался от денег и гордости. Он стал шить костюмы на заказ, научился танцевать вальс и мамбо. Переспал с половиной города. После смерти Муилалы он несколько месяцев водил любовниц в родительский дом в квартале Беррима и занимался с ними сексом на покрытых плесенью кушетках. Иногда, думая, что никто его не видит, он сворачивал на край поля подсолнухов и мял груди чьей-нибудь оставшейся без присмотра жены. Однажды он возвращался пьяный после вечеринки, и его машина врезалась в ствол оливы. Он заявил:
– И вовсе я не был пьян, просто устал. Зевнул и на секунду прикрыл глаза.
Мураду все было ясно. Так же ясно, как то, что в этой стране человек никогда не бывает один. И, решив предостеречь Амина, сказал ему:
– Всегда найдется человек, который захочет знать, чем ты занимаешься.
Во время аперитива, пока радостная Матильда болтала без умолку, Аиша наблюдала за родственниками, за тем, как Тамо ходит на кухню и обратно, поднося блюда к столу. Аиша обратила внимание на то, что служанка немного хромает, и предложила помочь, но та отказалась. Аиша подумала, что между этим миром и миром Страсбурга, между жизнью здесь и жизнью там нет ничего общего. Эти две формы жизни никак не связаны между собой. Они существуют в параллельных измерениях и никак друг на друга не влияют. Аиша додумалась даже до того, что часть ее осталась там, в Страсбурге, и по-прежнему ведет привычную повседневную жизнь. Ее охватило ощущение нереальности. Она уже была не слишком уверена в том, что эти четыре года вообще были. Может, она вообще отсюда не уезжала. Может, ей все это приснилось.
Во время ужина Амин не присоединялся к общему хору похвал каждому блюду, появлявшемуся на столе. Он положил ладонь на спину Аиши – «Да хранит тебя Всевышний, дочка» – и попросил рассказать, каково это – быть первым врачом в семье. Аиша вообразила, будто отец простил ее, что неприятная сцена ее приезда уже улетучилась у него из памяти, и приступила к описанию своих подвигов. Начала со вскрытия трупов.