40. НЕ ВЕДАЯ ЗАВИСТИОн зависти, он алчности лишен —И потому вас восхищает он?Опомнитесь! Он вас в упор не видит!Он к звездам выйдет – и в созвездья внидет!41. В ДУХЕ ГЕРАКЛИТАЕсть на свете счастье —Это смертный бой.Рви врага на части,Стой одной стеной!Счастьем насладитьсяРать встает на рать.Равенство – сразиться,Братство – умирать!42. ПРАВИЛО ЧЕРЕСЧУР ДЕЛИКАТНЫХНа цыпочках лучше,Чем на четвереньках,В замочную скважинуЛучше, чем в двери!43. СОВЕТТы жаждешь славы? Если да —И жаждать славы вправе, —Изволь рассчитывать тогдаНа полное бесславье!44. ГЛУБОКИЙ УМИсследователь я? А ну,Ответик вам вверну:Я погружаюсь в глубину,Но я иду ко дну!45. НАВСЕГДА– Прийти мне хочется сюда! —Вот и приходит навсегда.А может, поздно? Может, рано?Не срок, а цель ему желанна.46. ПРИГОВОР УСТАЛОСТИНе тянет их к самосожженью,Им и деревья любы – тенью!47. НИСХОЖДЕНИЕОн падает – кричат они, хохочут.А он всего лишь – к ним спуститься хочет.Он слишком счастлив был с самим собой.Он – слишком свет, чтоб не пойти за тьмой.48. ПРОТИВ ЗАКОНОВИтак, с сегодняшнего дняНе существует для меняНастольных и ручных часов,Колоколов и петуховИ времени с его всегдашнимНаказом пленникам домашним,А где остановило ход,Там и законы все – не в счет!49. ПРИЗНАНИЕ МУДРЕЦАНароду чужд, но заодно с народом —Под синим, под кромешным небосводом,Погодам вопреки и непогодам!50. ПОТЕРЯЛ ГОЛОВУОна умна – а дурою слыла.Из-за нее, такие вот дела,Сошел с ума умнейший обожатель.А ум его – ей кстати ли, не кстати ль?51. ПРАВЕДНЫЕ НАДЕЖДЫ«Если б не было ключей,А замки остались,Те, чей лом потяжелей,К власти бы прорвались!»И, поигрывая ломом,Он обходит дом за домом.52. ПИСАТЬ НОГОЙУстал я вам писать рукой.Писать ногой – вот выбор мой!Скользит нога, полна отваги,То по земле, то по бумаге!53. О КНИГЕПечально-робко в прошлое заглянешь.О будущее, ты ли не настанешь?О книга, ты мне лжешь или права?О птица, ты орел или сова?54. МОЕМУ ЧИТАТЕЛЮТебе потребны зубы и желудок,Чтоб проглотить – и сохранить рассудок.А если переваришь мысль мою,Возьму тебя в голодную семью!55. ХУДОЖНИК-РЕАЛИСТПрироде верен? Как это понять?Посмел бы ты природе изменять!Природа проявляется во всем,А если ты рисуешь все кругом,То просто не умеешь рисовать!56. ПОЭТИЧЕСКОЕ ТЩЕСЛАВЬЕЧто мне надобно? Веревка!А уж сук я сам найду:Зарифмую их неловкоИ из петли упаду.57. ВЫБОР С РАЗБОРОМСделать выбор будь я вправе,Сделать выбор был бы рад: Я примкнул бы к Божьей славеИ воссел у райских врат!58. КРИВОЙ НОСОбманчив нос, обманчив вид,Которым нос мой знаменит.В тебе, безрогий носорог,Усматриваю мой порок.Ношу клеймо, покуда жив:Я духом прям, а носом крив.59. СКРИПИТ ПЕРОСкрипит перо: «Живешь в аду!»Скрипит перо мое все пуще —И все решительней ведуЯ линию мою, все гуще.В чернильнице не видно дна!Все больше страсти в оборотах!А непонятны письмена —Не все равно ли? Кто ж прочтет их?60. ЛЮДИ НАВЕРХУТот вверх взлетел – хвала ему!А тот – с верхов сошел во тьму!Над похвалой поднялся третий.Четвертый – выше всех на свете!61. РЕЧЬ СКЕПТИКАДа ты уже полумертвец.Душа твоя давным-давно устала.Она предвидит твой конец,Не ведая, чего весь век искала.Да ты уже полумертвец.Вся жизнь твоя была полна кручины.Чего ж искал ты в ней, глупец?Искал причину, тень искал причины!62. СЕ ЧЕЛОВЕКЧто меня родило? Пламя!Ненасытная, векамиУм и душу жгла тоска.Свет – вот все, что расточаю!Прах – вот все, что оставляю!Пламя я! Наверняка!63. ЗВЕЗДНАЯ МОРАЛЬТвой путь, звезда, от нас далек —От нашей тьмы и тьмы тревог.И время наше – что тебеДо времени в его борьбе?Твой свет ласкает высота.Тебе не жаль нас – ты свята.Завет единый: будь чиста!Книга первая
1Учительствующие о цели бытия. Когда бы я ни обращал свой взор к людям – независимо от того, смотрю ли я на них по-доброму или с неприязнью, – я неизменно застаю их за одним и тем же занятием, они занимаются им все вместе и каждый в отдельности: все их усилия направлены на то, чтобы сохранить род человеческий. И делают они это отнюдь не из чувства любви, ими движет скорее инстинкт – тот самый древний, мощный, неумолимый, неодолимый инстинкт, который составляет сущность нашего биологического вида, нашего стада, именуемого человечеством. Обыкновенно мы со свойственной человеку недальновидностью не задумываясь разделяем ближних своих на полезных и бесполезных, добрых и злых, но если вдумчиво проанализировать все в целом, то начинаешь сомневаться, целесообразно ли подобное разделение и не лучше ли оставить все как есть, ведь и самый бесполезный человек может оказаться как раз самым полезным с точки зрения сохранения вида – ибо он сохраняет в себе или пробуждает в других те инстинкты, без которых человечество уже давно бы захирело и сгнило. Ненависть, злорадство, хищность, властолюбие и все прочее, что мы считаем злым, – все это удивительным образом и составляет основу той экономии, которая обеспечивает сохранение вида, и какой бы неразумной, расточительной и, в сущности, нелепой ни была эта экономия, несомненно, что именно она поддерживала и сохраняла до сих пор наш род человеческий. И я не знаю теперь, в состоянии ли ты, любезный мой собрат, мой ближний, жить не во благо своего рода, то есть быть «неразумным» и «плохим»; ведь то, что могло бы причинить вред всему виду, уже давным-давно вымерло и вряд ли вернется, даже будь на то воля Божья. Следуй своим страстным желаниям – будь они самые хорошие или самые плохие, а главное: погибни! И в том, и в другом случае ты, наверное, так или иначе все еще действуешь во благо и на пользу человечеству и потому вполне можешь рассчитывать впредь на то, что тебя будут превозносить до небес – и насмехаться над тобой. Но ты никогда не найдешь того, кто сумел бы высмеять твои лучшие побуждения, присущие только тебе как отдельной особи, высмеять так, чтобы от них не осталось камня на камне; не найдешь того, кто сумел бы в строгом соответствии с истиной показать тебе твое убожество, убожество мухи или лягушки, затронув самое сокровенное в твоем сердце! Посмеяться над самим собой – как смеются лишь те, кто обладает истинным знанием, – на это не способны лучшие из лучших и одареннейшие из одаренных, ибо у первых нет этого знания, а вторым не хватает гениальности! Возможно, и у смеха есть свое будущее! Это случится тогда, когда человечество прочно усвоит лозунг: «Вид – это все, индивидуум – ничто», и всякий в любой момент сможет подойти к этому последнему освобождению и скинуть с себя бремя ответственности. И может быть, тогда смех соединится с мудростью и тогда останется только «веселая наука». Но пока еще все по-другому, пока еще комедия бытия «не осознала» самое себя – пока еще царит время трагедии, время разной морали и разных религий. Появляются все новые основоположники разных систем морали, разных религий, появляются те, кто ведет борьбу за нравственные ценности, появляются учителя, что пробуждают в нас угрызения совести и толкают к религиозным войнам, – что значит все это? Что значат все эти герои на этой сцене? Ведь они были не более чем герои этой сцены, и все остальное – то единственное, что доступно восприятию и у всех на виду, – всего лишь подспорье для них – механизмы, приводящие в движение сцену, кулисы, за которыми можно укрыться, второстепенные персонажи – какие-нибудь наперсники или камердинеры (поэты, к примеру, всегда были камердинерами какой-нибудь морали). Само собой разумеется, и эти трагики трудятся в интересах вида, хотя и думают, что делают это в интересах Бога и как посланцы Божьи. И они содействуют жизни рода человеческого, ибо укрепляют веру в жизнь. «Жизнь стоит того, чтобы жить! – провозглашают они. – Есть что-то в этой жизни, что-то скрывается за ней, под ней, берегитесь!» Тот самый инстинкт, который равно властвует в человеке высшего порядка и в человеке низком, – инстинкт сохранения рода прорывается порой в виде разума или страсти духа; он предстает тогда в сопровождении блестящей свиты всевозможных аргументов и силою стремится предать забвению то, что он, в сущности, всего-навсего инстинкт, внутренний позыв, лишенный разума и не поддающийся какому бы то ни было обоснованию. Жизнь должно любить, ибо!.. Человек должен заботиться о себе сам и помогать ближнему, ибо!.. И сколько еще таких разных «нужно» и «должно», сколько разных «ибо» и сколько их будет в будущем! И для того чтобы все то, что неизбежно и всегда происходило само по себе, без всякой определенной цели, обрело некую видимость целесообразности и предстало перед человеком как проявление разума, как последняя заповедь, – появляется учитель, знаток этики, обосновывающий «цель бытия»; для этого он измышляет второе бытие, отличное от нашего старого, и это старое бытие он переворачивает с ног на голову при помощи своих новых уловок и ухищрений. О да! Он вовсе не хочет, чтобы мы смеялись над бытием или – еще хуже – над собой – или над ним! Для него индивидуум всегда остается индивидуумом, началом и концом всего, чем-то необъятным и огромным, для него не существует ни вида, ни совокупности единиц, ни нулей. И все же, как бы глупы и беспочвенны ни были его измышления и оценки, сколь глубоко бы он ни ошибался в истолковании хода вещей и связей природы – ведь этические учения испокон веков были до такой степени глупы и противоестественны, что человечество погибло бы! – и тем не менее всякий раз, когда «герой» выходил на сцену, рождалось нечто новое, жуткое, то, что прямо противоположно смеху, то глубочайшее потрясение, которое испытывал каждый индивидуум в отдельности при мысли: «Да, жизнь – стоит того, чтобы жить!» и «Я, пожалуй, стою того, чтобы жить!» – жизнь, и я, и ты, и мы все вместе стали вдруг на некоторое время интересными для нас самих. Но совершенно очевидно, что, в сущности, именно смех, разум и природа властвовали над всеми великими учителями, определяющими цель бытия: короткая трагедия в конце концов всегда переходила в вечную комедию бытия, и даже величайшему из этих трагических героев не дано устоять перед «шквалом нескончаемого смеха», говоря словами Эсхила. И все же, несмотря на смех, способный как-то поправить положение, это постоянное явление учителей, определяющих цель бытия, в целом изменило природу человека – у него родилась еще одна потребность, а именно: потребность в явлении таких учителей и учений о «цели». Человек постепенно превратился в некое фантастическое животное, которому, в отличие от всех прочих животных, необходимо еще одно непременное условие существования: он должен время от времени твердо верить в то, что знает, для чего существует, его род не может развиваться и процветать, не испытывая такого периодического доверия к жизни! Не может обойтись без веры в разумное устройство жизни! И неизменно род человеческий будет возвращаться к утверждению: «Есть нечто, над чем не должно смеяться никогда!» А самый осторожный из всех осторожных друзей человечества добавит: не только смех и веселая мудрость, но и трагическое с его возвышенной неразумностью относится к средствам и необходимым условиям, которые направлены на сохранение рода! А следовательно! Следовательно! Следовательно! Понимаете ли вы меня, братья мои? Понимаете ли вы этот новый закон приливов и отливов? Настанет и наш черед!
2Интеллектуальная совесть. Я сделал одно наблюдение, в истинности которого я убеждаюсь снова и снова, как бы я ни противился этому, – я просто не желаю этому верить, – хотя это столь очевидно, что становится чуть ли не осязаемым: у большинства людей отсутствует интеллектуальная совесть. Нередко мне казалось, что всякий, кто жаждет найти ее, просто бродит по многолюдному огромному городу в полном одиночестве, будто вокруг простирается пустыня. Всяк смотрит на тебя отчужденно и продолжает заниматься своими весами, при помощи которых он определяет, что хорошо, что плохо; и не зальется краской стыда тот, кому ты укажешь – ваши весы неисправны, и никто не возмутится: быть может, над тобой только посмеются. Я хочу сказать: для большинства нет ничего унизительного в том, чтобы просто верить во что-нибудь и жить сообразно этому, не задумываясь особо об исходных причинах, не взвешивая все за и против, не утруждая себя поиском каких бы то ни было аргументов, – и даже самые одаренные мужчины и самые благородные женщины относятся к этому «большинству». Что дает добросердечие, изысканность, гениальность, коли человек, наделенный этими добродетелями, смиряется с тем, что все чувства его притуплены, и в этой душевной дряхлости растворяются и вера, и разум его, если стремление к истине не становится внутренней, глубочайшей потребностью, насущной необходимостью – тем, что как раз и отличает человека высшего порядка от человека низкого! Нередко мне случалось видеть, как набожные, благочестивые люди ненавидят разум, и я радовался, видя эти проблески злой интеллектуальной совести! Но находиться среди этой rerum concordia discors[4], всего этого чудесного неведения и многозначности бытия и не вопрошать, не трепетать от нестерпимого желания засыпать все и вся вопросами, даже не испытывать ненависть к тому, кто спрашивает, и, чего доброго, еще и слегка подтрунивать над ним – вот это мне кажется поистине унизительным и достойным презрения, и я пытаюсь найти хоть в ком-нибудь сходное чувство – и, быть может, это сумасбродная затея, но я убежден – что-то подсказывает мне, – в каждом человеке живет подобное чувство, если он человек. Быть может, я несправедлив, но таково мое твердое убеждение!
3Благородство и низость. Всякое проявление высоких, благородных чувств кажется натурам низким чем-то нецелесообразным и оттого странным и диким: случится им услышать о таком – они хитро подмигивают, будто хотят сказать: «Наверное, здесь есть какая-нибудь выгода, кто его разберет»; с подозрением, недоверчиво глядят они на человека благородного, будто тот скрывает что-то, будто ищет выгоду свою где-то по темным углам. Убедившись, однако, что нет здесь никакого корыстного умысла и скрытой выгоды, они потешаются над благородством, считая все это глупостью и придурью: они презирают человека благородного, видя, как он радуется, как блестят его глаза: «Как же можно радоваться тому, что оказался в убытке, как можно самому себе желать дурного?! Наверное, это такая особая болезнь разума, которая проявляется в подобных приступах благородства!» – полагают они и при этом снисходительно посматривают на этих безумцев: носятся все время со своими маниакальными идеями, да еще и радуются им – разве можно на них смотреть иначе? Натуры низкие отличаются тем, что никогда не упускают своей выгоды, именно выгода составляет суть всех их помыслов и чаяний, которые в них сильнее самых сильных инстинктов: главная их задача – не поддаться силе этих инстинктов и уберечься от безрассудств, – вот вся их мудрость, вот что лежит в основе их чувства собственного достоинства. По сравнению с ними натуры благородные менее разумны: ведь человек благородный, великодушный, готовый к самопожертвованию, в действительности подчиняется лишь своим инстинктам, и в те лучшие мгновения жизни его разум умолкает. Зверь, защищающий свое потомство с риском для жизни, или, например, зверь, неотрывно следующий в период течки за своей самкой, не покидающий ее даже в минуту смертельной опасности, не думает ни об опасности, ни о смерти, его разум также умолкает, ибо он весь во власти своего инстинкта сохранения рода, им движет влечение к самке и страх лишиться этого удовольствия; он как будто становится глупее, чем обычно, и то же происходит с людьми благородными и великодушными. Они руководствуются лишь чувством, в основе которого – желание или нежелание, и сила этих чувств такова, что интеллект умолкает или полностью подчиняется им: его сердце в таком случае как бы заменяет разум, и это принято называть «страстью». (Правда, иногда встречается и полная противоположность «страсти», так сказать «страсть наизнанку», – вспомним, к примеру, Фонтенеля, которому когда-то кто-то сказал, положив ему руку на сердце: «Вы думаете, у вас здесь сердце, любезный друг? Нет, ошибаетесь – это мозг».) Именно это безрассудство или, точнее, сумасбродство страсти и презирает человек низкий в человеке благородном. Особенно в тех случаях, когда чувства эти направлены на объекты, ценность которых представляется ему совершенно мифической и весьма условной. Его раздражают те, кем движет лишь одна страсть – набить себе брюхо, хотя он вполне понимает всю деспотическую прелесть этой страсти; но он не понимает зато, как можно во имя страсти к познанию поставить на карту свое здоровье и свою честь. Вкус человека возвышенного ориентируется на исключения, на вещи, которые оставляют обыкновенно равнодушными, ибо кажутся какими-то пресными, без изюминки; его критерий ценности весьма своеобычен. Но он-то, как правило, твердо верует в то, что избирательность его вкуса никак не связана с неординарностью его критерия ценности; и более того – пытается свои собственные представления о том, что ценно, а что нет, выставить как общеизвестные и оттого уже и вовсе теряет всякое понимание действительности и связь с практической реальностью. Крайне редко у человека благородного хватает разума на то, чтобы просто понять, что перед ним самый обыкновенный обыватель, и найти с ним общий язык; чаще всего он уверен, что страсть, которая присуща ему лично, в скрытом виде присутствует во всяком и каждом, он твердо верит в это и изо всех сил старается убедить в этом других. Если даже такие исключительные люди не чувствуют своей собственной исключительности, то где уж им понять человека заурядного и по справедливости оценить какое бы то ни было правило! И вот они принимаются рассуждать о глупости, неразумности и нелепости человечества, изумляясь, отчего это мир погряз в безумствах и почему не хочет осознать и открыто заявить о том, что «ему нужно». Вот она вечная неблагодарность благородных.
4Забота о сохранении вида. Своим развитием человечество обязано прежде всего умам сильным и злым: именно они, самые сильные и самые злые, всегда пробуждали дремлющие страсти – ведь всякий порядок в обществе действует на страсть усыпляюще, – они вызывают к жизни дух сомнения и противоречия, пробуждают жажду чего-то нового, неведомого, неизведанного, они принуждают людей сталкивать разные мнения, разные представления об абсолютных ценностях. Достигается это разными средствами: в основном оружием, нарушением границ, дерзостным оскорблением признанных авторитетов – но и новыми религиями и новой моралью! Каждому учителю, каждому проповеднику нового присуща та же самая «злость», которая любому завоевателю принесла бы дурную славу, но здесь эта «злость» находит такие неприметные формы выражения, что внешне она ничем себя не проявляет – ни один мускул не дрогнет, – и потому дурная слава тут не страшна. Ведь добрыми во все века считаются именно те люди, которые старые мысли закапывают как можно глубже и ждут появления плодов, они – пахари духа. Но придет время, и эту землю начнут осваивать, и тогда не спастись ей уже от острого лемеха зла. Ныне существует совершенно ошибочное учение о морали, которое особо приветствуется в Англии. Согласно этому учению, оценки «хорошо» – «плохо» по существу представляют собой лишь отражение накопленного опыта, оперирующего понятиями «целесообразно» – «нецелесообразно»; по этому же учению хорошо лишь то, что направлено на сохранение рода, плохо – то, что причиняет вред роду. В действительности же дурные инстинкты столь же целесообразны, столь же полезны для сохранения вида, что и хорошие: разница лишь в функциях.
5Непреложные обязанности. Все люди, которые не могут обойтись без речей, составленных из самых сильных слов и выражений, к тому же подкрепленных самыми убедительными жестами, все эти революционеры, политики, проповедники во Христе и без него, призывающие к покаянию, которые хотят добиться своего, не останавливаясь на полпути, – все они говорят об «обязанностях», причем о таких обязанностях, которые требуют неукоснительного исполнения, то есть о некоем высоком долге, ведь иначе весь их пафос был бы ничем не оправдан: и это они твердо знают! Именно поэтому они ищут спасения в разных философиях морали, которые проповедуют очередной категорический императив, или, нимало не смущаясь, возьмут за основу ту или иную религию и строят на ней свои рассуждения, как это сделал, к примеру, Мадзини. И оттого что они страстно желают, чтобы им непременно доверяли, им прежде всего необходимо доверие к самим себе, вот они и обретают его, найдя ту последнюю, неоспоримую, возвышающую душу заповедь, которой они ревностно служат, подчиняя ей все свои действия и помыслы. В данном случае мы имеем дело с самыми ярыми противниками морального просвещения и скепсиса, пользующимися, как правило, весьма сильным влиянием, однако встречаются они достаточно редко. Более многочислен этот класс противников там, где корысть проповедует идея подчинения, тогда как представление о чести и достоинстве как будто бы эту идею исключают. Тому, кто чувствует себя униженным при мысли о том, что он всего-навсего орудие в руках монарха или какой-нибудь партии, секты или денежных тузов, будучи, например, потомком древнего благородного рода, и вместе с тем изо всех сил стремится стать именно таким орудием или вынужден им стать перед самим собой и в глазах общественности, – тому жизненно необходимы патетические принципы, которыми он может в любой момент прикрыться: принципы долженствования с оттенком неукоснительного исполнения – им можно подчиняться без тени смущения, не стесняясь демонстрировать свою готовность подчиниться. Они предпочитают более утонченные формы раболепства, твердо придерживаются категорического императива и объявляют смертельную войну всякому, кто посягнул на понятие долга, всякому, кто пытается лишить «обязанность» ее высокого смысла, заключенного в том самом оттенке «неукоснительного исполнения»: этого требуют от них приличия, и не только приличия.
6Потеря достоинства. Умение размышлять уже давно перестало считаться достоинством; вся та неторопливость и некоторая церемонность, которые свойственны человеку, погруженному в размышления, все его торжественные жесты сделались ныне предметом насмешек, и вряд ли найдется кто-нибудь, кто способен вынести такого мудреца старого фасона. Мы думаем слишком уж торопливо, походя, везде – идем ли мы по улице, занимаемся ли делами, даже когда мы обдумываем весьма серьезные проблемы, мы все же делаем это как-то поспешно; мы не слишком уж готовимся к решению этих проблем, нам даже не нужна тишина – порою кажется, будто в нашей голове мы носим некий механизм, который работает, не останавливаясь ни на секунду, работает даже в самых неблагоприятных условиях. В прежние времена, посмотрев на человека, всегда можно было определить тот момент, когда он решил задуматься (такое случалось редко и было скорее исключением!). По нему было видно, что вот сейчас он захотел стать чуточку мудрее и потому сосредоточился на какой-то одной мысли: для этого он придавал своему лицу такое выражение, какое бывает во время молитвы, и замедлял шаг; подумать только, человек, к которому «пришла мысль» – на одной или двух ногах, – мог часами стоять на улице, не сходя с места. Вот с каким почтением относились раньше к этому «занятию»!
7Несколько слов трудолюбивым. Перед тем, кто намерен посвятить себя изучению морали, открывается необозримое поле деятельности. Необходимо проанализировать все виды страстей и увлечений, все по отдельности, в разное время, у разных народов, большие и малые, выявить меру их разумности, систему оценок и отношение к вещам – все это нужно вытащить на свет Божий! Ведь до сих пор все то, что придавало бытию цвет и краски, не имело своей истории: ибо где история любви, алчности, зависти, совести, пиетета, жестокости? Так же как не написана до сих пор сравнительная история права или хотя бы только наказания. Исследовал ли хоть кто-нибудь то, как членится день, каковы последствия регулярного чередования работы, отдыха и праздников? Изучено ли влияние на мораль продуктов питания? Существует ли философия питания? (То, что до сих пор не утихают споры о достоинствах и недостатках вегетарианства, свидетельствует лишь о том, что такой философии еще нет!) Обобщен ли опыт совместной жизни разных людей, что могло бы быть сделано, к примеру, на материале монастырской жизни? Кто разработал диалектику супружества и дружбы? А нравы и обычаи ученых, торговцев, художников, артистов, ремесленников – разве они нашли уже своего исследователя? Здесь есть о чем подумать! Все то, что до сих пор считалось «условиями существования», и все, что есть в этом мнении разумного, эмоционального, предвзятого, – разве все это уже изучено в полной мере? Только наблюдения за теми изменениями, которые затрагивали человеческие инстинкты и внутренние порывы в зависимости от различного морального климата, а также анализ гипотетически возможных изменений в этой области дадут неисчерпаемый материал человеку трудолюбивому; понадобятся целые поколения ученых, работающих в тесном взаимодействии, методично и планомерно, чтобы разработать все возможные версии и исчерпать весь материал. То же самое относится к попыткам установить причины отличий того или иного морального климата («Отчего здесь светит одно солнце – один критерий моральной оценки, одна мера вещей, – а там другой?») – и здесь снова открывается новое поле деятельности: определить ошибочность всех этих аргументов и вскрыть сущность критерия моральной оценки, действующего до сих пор. Предположим, все это будет сделано, но тогда возникает еще один вопрос – самый щекотливый из всех, – а в состоянии ли наука дать целеустановку действию, после того как она докажет, что может не только выявить ее, но и уничтожить, и тогда настанет час экспериментирования, которое принесет удовлетворение всякому проявлению героизма, эксперимент длиною в тысячелетия, эксперимент, который смог бы затмить все великие свершения, все жертвы нынешней истории. До сих пор еще наука не сумела возвести такие циклоповы сооружения, но и этому еще придет свой черед!
8Неосознанные добродетели. Все свойства человека, которые известны ему самому, то есть те, которые в равной мере, как он предполагает, явственны и очевидны его окружению, – развиваются совершенно иначе, чем те его свойства, которые ему неизвестны или малоизвестны; эти свойства настолько сложны и трудноуловимы, что ускользают даже от взгляда внимательного наблюдателя, они так умело скрываются, что кажется, будто их просто нет. Это напоминает тончайшие узоры на коже рептилий: было бы ошибкой считать, что они служат просто для украшения или призваны выполнять отпугивающую функцию. Ведь они видны только под микроскопом, то есть при помощи искусственных средств, как бы обостряющих до предела зрение, – но таким острым зрением, однако, не обладают те животные, которых эти узоры призваны привлекать или отпугивать! Наши очевидные моральные качества, то есть те, которые мы считаем явными, развиваются по своему пути – а скрытые качества, имеющие, впрочем, те же самые названия, те качества, которые служат отнюдь не для украшения или устрашения, если мы их сопоставим с прочими свойствами человека, они тоже развиваются по-своему, и путь этот будет совершенно иным, и будут тут свои линии, и фигуры, и узоры, которые вполне могли бы усладить взор какого-нибудь бога, созерцающего их в свой божественный микроскоп. У нас есть, к примеру, трудолюбие, тщеславие, проницательность: это известно всему свету, – но, вероятно, мы все имеем еще и другое трудолюбие – свое собственное, и свое тщеславие, и свою проницательность: но для этих наших змеиных узоров еще не изобретен тот микроскоп! Вот здесь, наверное, друзья инстинктивной морали радостно воскликнут: «Браво! Браво! По крайней мере, он допускает существование неосознанных добродетелей! Вот и хорошо, нам этого вполне достаточно!» Как мало же вам надо!
9Наши извержения. Бесчисленное множество свойств, каковые человечество обрело еще на ранней ступени своего развития, – правда, это были лишь некие зачатки этих свойств, и проявлялись они настолько слабо, что едва ли кто-нибудь мог подозревать об их существовании, – теперь, много лет спустя, быть может даже много веков спустя, начинают постепенно пробиваться к свету: они уже окрепли и созрели. Есть эпохи, которым явно недостает того или иного таланта, той или иной добродетели, как недостает их и некоторым людям: но надо только дождаться появления внуков и правнуков, если только есть время ждать, – они-то и выявят то, что было скрыто в их дедушках, ту внутреннюю сущность, о которой дедушки сами ничего не знали. Нередко уже сын предает своего отца: он понимает себя самого лучше, с тех пор как у него появился свой сын. Мы все носим в себе сокрытые сады и растения, и мы все, если употребить здесь другое сравнение, подобны дремлющим вулканам, для которых еще настанет час своего извержения. Но когда это произойдет – скоро ли или нет, – этого никто не знает, даже сам «Господь Бог».
10Об одном виде атавизма. Глядя на самобытных людей самых разных времен, я склоняюсь к тому, что они – пришедшие к нам нежданно-негаданно потомки прошлых культур, несущие в себе энергию тех культур, то есть своеобразный атавизм определенного народа и его цивилизации, – только так их еще хоть как-то можно понять! Ныне такие люди кажутся чужими, непонятными, необычными; но тот, кто чувствует в себе энергию прошлой культуры, тот будет оберегать ее от враждебного, чужого мира, защищать, лелеять и холить, и тогда он станет либо великим человеком, либо безумцем и чудаком, если только до этого он не погибнет. Некогда эти редкие качества не были чем-то исключительным и потому считались весьма обычными: обладающий ими человек ничем не выделялся. Быть может, такие свойства воспитывались в каждом, они были обязательными для всех, и потому наличие данных свойств не создавало предпосылок к возвеличиванию отдельного человека и можно было не бояться того, что они приведут к безумию или одиночеству. Лишь те родовые гнезда и касты отдельного народа сохраняют себя от поколения к поколению, в которых еще проявляются отзвуки этих древних свойств; в тех же случаях, когда расы, привычки, оценки меняются слишком быстро, вероятность появления такого атавизма весьма незначительна. Ибо для сил, лежащих в основе развития отдельных народов, темп столь же значим, как и для музыки; в нашем случае нам необходим темп «анданте» – это темп страстного и неторопливого духа: а ведь именно таков дух консервативных поколений.
11Сознание. Способность осознавать себя появилась лишь на последней стадии развития органического мира; по времени возникновения она самая поздняя и оттого самая несовершенная и слабая. Именно эта способность является причиной иных ошибок и промахов, которые приводят к тому, что животные и люди гибнут раньше отмеренного срока вопреки судьбе, как говорил Гомер. Но велика мощь инстинктов, объединившихся в единый охранительный союз, который выполняет роль своеобразного регулятора; не будь его, все эти перевернутые представления, наивное фантазирование, легкомысленность и доверчивость, то есть в конечном счете именно само сознание, – все это привело бы человечество к погибели, вернее – без этого союза инстинктов уже давно бы не было никакого человечества! Пока в организме идет формирование и созревание той или иной функции, она представляет для него большую опасность: хорошо, если найдутся силы, способные все это время держать ее в крепкой узде. Так сковывается и всякая свобода самого сознания – не без содействия безмерной гордости, которая как раз самосознание и сделала предметом своей страсти! Ведь люди думают: вот ядро человека, то, что дано ему раз и навсегда, вечное, последнее, исконное начало! Они полагают, что самосознание – величина неизменная! Отрицают его развитие, его переменчивость! Считают его «единицей организма». В таком нелепом преувеличенном восхвалении самосознания, сочетающемся, вместе с тем, с его недооценкой, есть и весьма важный положительный момент: все это препятствует слишком быстрому его развитию. Поскольку люди полагают, что вполне осознают себя, они не слишком-то стараются добиться этого – так дело обстоит и поныне! Перед человеком начинает брезжить новая, еле различимая задача – обрести знания, которые вошли бы в плоть и кровь, стали почти что инстинктом, – эта задача открывается лишь тем, кто понял, что до сих пор мы впитывали только наши заблуждения и заблуждения становились нашей плотью и кровью, и все наше самосознание сформировано тоже заблуждениями!
12О целях науки. Как же так? Нам говорят, что высшая цель науки – доставить человеку как можно больше удовольствий и как можно меньше неприятностей. Неужели удовольствие и неприятности связаны так прочно, что если кому-то очень хочется одного, то он обязательно получит и другое, и неужели тот, кто пребывает в «небесном восхищении», должен непременно думать и о «смертной скорби»? Наверное, так оно и есть! Во всяком случае, стоики верили в это и были последовательны, когда требовали от жизни малого, дабы не пришлось много терять. (Известная сентенция: «Добродетельный человек – самый счастливый на земле» – была не только прописной истиной для масс, в ней был сокрыт тончайший казуистический смысл, понятный только умам утонченным.) Но и сегодня вы еще можете выбирать: либо вы хотите иметь как можно меньше неприятностей, то есть чтобы все протекало безболезненно – честно говоря, социалистам и политикам любых направлений следовало бы обещать своим сторонникам нечто большее, – либо вы хотите иметь как можно больше неприятностей как плату за возможность испытать во всей полноте все самые утонченные, доселе неизведанные удовольствия и радости! Если вы решитесь избрать первый путь, то есть захотите свести к минимуму болезненную восприимчивость людей, то вам придется одновременно изжить и подавить в себе способность наслаждаться. В действительности же при помощи науки можно добиться достижения обеих целей! Быть может, ныне эта наука более известна благодаря своей способности лишить человека наслаждений, сделать его более холодным, уравновешенным, спокойным, но, кроме того, в ней могут быть открыты и иные возможности – например, способность причинять страшную боль, – но именно это, быть может, позволит обнаружить ее противоположность – ее невероятную способность открывать новые звездные миры неземной радости!
13К учению о чувстве власти. Всякое благодеяние, равно как и всякое действие, влекущее за собой чужие страдания, есть проявление нашей власти – и только! Страдания мы причиняем для того, чтобы человек, никак от нас доселе не зависимый, непременно почувствовал нашу власть, и боль в этом смысле гораздо более действенное средство, чем удовольствие, ибо боль всегда пытается найти причину, ответить на вопросы «за что?» и «почему?», в то время как наслаждение, как правило, довольно тем, что есть, и, не желая докапываться до причин, предпочитает безоглядность. Наши благодеяния и доброжелательность направлены большей частью на тех, кто от нас уже так или иначе зависит (то есть на тех, кто привык считать нас некоей первопричиной); мы стремимся к тому, чтобы приумножить их силу и власть, ибо тем самым мы приумножаем собственную силу и власть, или мы стараемся доказать, как выгодно им быть в нашей власти, – осознав это, они будут еще более довольны своим положением и с еще большей силой возненавидят врагов, посягающих на нашу власть, и потому всегда будут готовы дать им решительный отпор. И не важно, приносим ли мы жертвы, совершая благодеяния или причиняя страдания, – высший смысл наших действий от этого не меняется; даже если мы приносим в жертву свою собственную жизнь, подобно мученикам, во имя веры – это либо жертва, принесенная на алтарь нашего властолюбия, либо жертва, смысл которой в сохранении нашего стремления к власти. Ибо тот, кто про себя может сказать: «Я владею истиной», готов пожертвовать всем, чем владеет, лишь бы сохранить это ощущение! Чего только не выкинет он за борт, лишь бы остаться «наверху» – это значит «над» всеми, у кого нет этой «истины»! Конечно, когда мы причиняем кому-то боль, наше состояние редко бывает таким приятным, ничем не омраченным, как то, в котором мы творим добро, – это знак того, что у нас еще не достаточно власти, и этот недостаток вызывает у нас досаду, он несет с собой угрозу и ощущение ненадежности той власти, которой мы уже владеем, и вот уже сгущаются на горизонте мрачные тучи мести, насмешек, наказания, неудач. Только самым раздражительным и нетерпеливым властолюбцам доставляет удовольствие показать свою власть всякому, кто сопротивляется; таким людям тягостен и скучен вид побежденного (каковым сразу же становится объект благодеяний). Речь идет только о том, кто к какой жизни привык – пресной или пряной, кому по вкусу медленный, но надежный рост власти, а кому – стремительный и рискованный, – в зависимости от темперамента выбирают себе ту или иную приправу. В легкой добыче натуры гордые видят нечто недостойное; они испытывают удовлетворение лишь при виде человека несломленного, который может быть достойным врагом, такое же удовлетворение они испытывают при виде недосягаемых сокровищ; по отношению к человеку страждущему они часто бывают жестокими, потому что он недостоин их устремлений, их гордости. Но тем любезнее они по отношению к тем, кого считают равными: борьба с ними в любом случае принесла бы честь и славу, если бы судьбе было угодно предоставить им такой случай. Испытывая внутреннее удовлетворение от возможности подобной перспективы, люди рыцарского сословия выработали по отношению друг к другу самую изысканную вежливость. Сострадание же приятно лишь тем, кто недостаточно горд, кто не надеется на большие свершения, – они находят прелесть в легкой добыче, и всякий страждущий служит для них добычей. Превозносить до небес сострадание – все равно что славить добродетель публичных женщин.
14Что принято называть любовью? Алчность и любовь – какие разные чувства пробуждает в нас каждое из этих слов, и тем не менее вполне возможно, что мы имеем дело с одним и тем же влечением, получившим лишь два разных названия; первое никуда не годится с точки зрения тех, кто уже владеет некоей собственностью, – в таких людях само влечение уже утратило свою остроту, единственное, что их беспокоит, – страх за эту самую «собственность»; второе – придумано людьми неудовлетворенными, жаждущими и потому прославляющими его как нечто «хорошее». Наша любовь к ближнему – не есть ли это стремление к собственности? Равно как и наша любовь к знанию, к истине? да и вообще всякое стремление к новому? Мы рано или поздно пресыщаемся всем старым, тем, чем владели давно, и жадно тянемся к новому; даже самый прекрасный пейзаж, которым мы любуемся три месяца кряду, не может рассчитывать на наше постоянство, ибо наступает момент, когда какой-нибудь неведомый берег начинает манить нас, возбуждая нашу алчность: потребность обладания, как правило, уменьшается по мере ее удовлетворения. Наш интерес к самим себе поддерживается только благодаря тому, что он постоянно отыскивает что-то новое и представляет нас в этом новом свете – это и значит владеть собственностью. Пресытиться обладанием – значит пресытиться самим собою. (Можно страдать и от избытка собственности, а стремление поскорее избавиться от этого и все раздать может присвоить себе почтенное имя «любви».) Если мы видим, как кто-нибудь страдает, то мы непременно пользуемся предоставившейся возможностью обратить его в свою собственность; так поступает, например, какой-нибудь благодетель, движимый состраданием, ведь и он называет пробудившуюся в нем жажду обладания «любовью», испытывая при этом то же наслаждение, что и при мысли о легкой победе. Отчетливее всего эта жажда обладания проявляется в любви полов: влюбленный стремится к единоличному обладанию тем, кто стал предметом его вожделений, он хочет безраздельно властвовать не только над душой, но и над телом, он хочет, чтобы любили только его одного, хочет войти в чужую душу и занять там главенствующее место и царствовать, как владыка. Но если вдуматься – ведь это значит, что драгоценнейшее сокровище, счастье, наслаждение оказываются недосягаемыми для всего остального мира; это значит, что влюбленный стремится лишить этих удовольствий всех прочих претендентов, он берет на себя роль дракона, охраняющего клад, превращаясь в самого оголтелого, беспощадного, себялюбивого из всех «завоевателей», попирающих чужие права; и наконец, это значит, что для влюбленного весь мир утратил какой бы то ни было интерес, он кажется ему блеклым, бледным, не представляющим ни малейшей ценности, и он готов пойти на любые жертвы, разрушить любой порядок, поступиться любыми интересами: если вдуматься в это, воистину изумишься, что столь дикие чувства, как необузданная жажда собственности и неравноправие в половой любви, во все века воспевались и обожествлялись без меры, и даже дошло до того, что эта самая любовь превратилась в понятие, противопоставляемое эгоизму, тогда как по существу нет ничего более эгоистичного, чем такая «любовь». Здесь явно поработали те, кто не имеет собственности, но страстно мечтает об этом, – таких всегда было немало на свете – они-то и придумали такое значение этого слова. Те же, кто в этом смысле не был обделен судьбою, чья жажда собственности вполне нашла свое удовлетворение, – были не прочь как бы невзначай слегка лягнуть «бешеного демона», как это делал, например, Софокл, тот самый достопочтенный афинянин, снискавший всеобщую любовь и уважение; но Эрос всегда только потешался над этими хулителями, они-то как раз и были его любимцами. Но на земле еще встречается своеобразное продолжение любви, когда та жадная потребность двух людей друг в друге уступает место новому, более высокому стремлению, обоюдному страстному желанию – обладать высоким идеалом. Но кому известна такая любовь? Кто испытал ее? Ее настоящее имя – дружба.
15Издалека. Высокая гора, как бы подчиняющая себе все вокруг, придает окружающей местности особую прелесть и значительность: после того как мы скажем себе это тысячу раз, мы проникаемся к этой горе такой неразумной благодарностью, что начинаем верить, будто она, источник всей прелести и красоты, сама по себе является здесь самым привлекательным и красивым, – и вот мы поднимаемся на вершину, и нас постигает разочарование. Неожиданно и гора, и все вокруг нас, и простирающиеся внизу красоты природы – все будто в один миг теряет свое волшебное очарование. Мы забываем, что порой величие, равно как и красота, требует некоторой дистанции, причем смотреть следует только снизу, а не сверху, – только тогда можно ощутить их воздействие. Наверное, ты знаешь в своем кругу таких людей, которым для того, чтобы поверить, что они не хуже других, поверить в свою собственную привлекательность, в свои собственные силы, обязательно нужна некоторая дистанция; самопознание ему противопоказано.
16Тропинка. В общении с людьми, которые стыдятся своих чувств, нужно уметь притворяться; они могут неожиданно возненавидеть того, кто застигнет их в тот момент, когда они испытывают нежные, возвышенные чувства, как будто в этом есть что-то тайное и постыдное. Чтобы вывести их из этого состояния, нужно попытаться рассмешить их или сказать холодным и бесстрастным тоном какую-нибудь колкость: они охладят свой пыл и снова будут в состоянии владеть собой. Впрочем, мои рассуждения напоминают мораль, которая предшествует самой басне. Когда-то наша жизнь была устроена так, что мы были все очень близки друг другу, казалось, будто ничто не препятствует истинной дружбе и братству, нас разделяла лишь узенькая тропинка. И в тот момент, когда ты решил перейти через нее, я спросил тебя: «Ты хочешь перейти через тропинку ко мне?» – но у тебя уже пропало желание, и когда я спросил тебя снова, ты промолчал в ответ. С тех пор между нами встали горы; пролегли ревущие потоки, и много еще всяческих препятствий разделяют нас, делая нас чужими друг другу, и даже если бы потом мы захотели соединиться, мы не смогли бы этого сделать! И если вспомнишь теперь ты эту тропинку, то не найдешь больше слов – тебе останется только рыдать и удивляться.
17Обоснование собственной бедности. Никакими ухищрениями и уловками нам не добиться того, чтобы какая-нибудь жалкая, худосочная добродетель превратилась в богатую и полнокровную, но нам ничего не стоит доказать необходимость существования именно такой жалкой добродетели, так что вид ее уже не будет причинять нам страдания и мы не будем более проклинать жестокую судьбу. Так поступает, к примеру, мудрый садовник, которому не под силу соорудить у себя в саду роскошный фонтан, и он устанавливает скромную фигуру лесной нимфы, у ног которой вполне естественно плещется какой-нибудь чахлый ручеек, – так его стараниями эта чахлость выглядит вполне убедительной: в таком положении никому бы не помешало иметь свою нимфу!
18Античная гордость. Нам не хватает античного оттенка аристократизма, ибо наши чувства не знают, что такое античное рабство. Какой-нибудь греческий аристократ, стоящий на вершине общественной лестницы, обнаруживал между собой и тем, кто находился в самом ее низу, столько промежуточных ступеней, такую пропасть, что он, из своего далека, едва ли мог различить раба: даже Платон не вполне различал раба. Иное дело мы, с пеленок усвоившие идею равенства людей, но не само равенство. В том, что кто-то не имеет права распоряжаться самим собой, не имеет своего досуга, – вовсе нет, с нашей точки зрения, ничего зазорного; в каждом из нас еще слишком много рабской покорности, если судить по условиям нашего общественного порядка и деятельности, каковые в корне отличаются от порядка и деятельности древних. Греческий философ всю свою жизнь в глубине души был уверен в том, что рабов на самом деле гораздо больше, чем это принято считать, – вернее, он считал, что всякий, кто не философ, – раб; гордость переполняла его при мысли о том, что и сильные мира сего – в числе его рабов. И эта гордость нам совершенно чужда и неприменима для наших условий; даже как украшение речи, как сравнение слово «раб» утратило для нас свой изначальный смысл.
19Зло. Присмотритесь внимательно к лучшим людям, чья жизнь кажется самой плодотворной и продуманной, обратите внимание на лучшие народы и подумайте: может ли дерево, которое должно гордо тянуться ввысь, избежать бурь и непогоды? Не являются ли внешние неблагоприятные обстоятельства и всевозможные препятствия или, скажем, всякого рода ненависть, ревность, своенравие, недоверчивость, жестокость, жадность теми благоприятствующими обстоятельствами, без которых невозможен никакой рост, никакое развитие, даже если речь идет о добродетели? Яд, который губителен для натур слабых, живительно действует на сильных – и они даже не считают его ядом.
20Достоинство глупости. Еще несколько тысячелетий на пути последнего столетия! – и во всем, что делает человек, обнаружится его недюжинный ум: но именно в этот момент этот ум утратит всякое достоинство. И хотя необходимость проявлять ум не отпадет, все же это превратится в дело обыденное и настолько распространенное, что человек взыскательного вкуса воспримет эту необходимость как плебейство. И подобно тому как тирания истины и науки сумела бы поднять цену лжи, так и тирания ума могла бы породить новый вид благородства. Быть благородным в этом случае означало бы: думать о глупостях.
21Учителям самоотверженности. Добродетели человека считаются положительными качествами не с точки зрения их положительного воздействия на него самого, а с точки зрения того, насколько положительными нам представляется их воздействие на нас самих и на все общество, – именно поэтому во все времена, восхваляя добродетели, мы так редко бывали «самоотверженны» и «неэгоистичны»! В противном случае мы могли бы увидеть, что добродетели (такие как трудолюбие, послушание, целомудрие, уважение к другим, справедливость) причиняют лишь вред их обладателям, ибо, по существу, представляют собой инстинкты настолько властные и требовательные, что не подчиняются даже увещеваниям разума, пытающегося привести их в равновесие с прочими инстинктами. Если у тебя есть добродетель, настоящая, полнокровная добродетель (а не какой-нибудь чахленький позыв к добродетели!), то ты – ее жертва! Но именно поэтому сосед хвалит твою добродетель! Принято хвалить трудолюбивого, пусть даже из-за трудолюбия он утратит былую зоркость, свежесть восприятия, природную чистоту духа; когда о каком-нибудь молодом человеке говорят: «он сгорел на работе», то произносится это с чувством сожаления и уважения, ибо, как правило, рассуждают так: «Значение общества в целом столь велико, что потеря одного человека, пусть даже лучшего из лучших, всего лишь небольшая жертва! Плохо, что требуются такие жертвы! Но хуже будет, наверное, если каждый отдельный человек будет думать иначе и считать свою собственную безопасность и свое собственное развитие гораздо более важным, нежели служение обществу!» И потому жалеют этого юношу не столько из-за него самого, сколько оттого, что эта смерть отняла у общества преданного, самоотверженного слугу, его орудие – так называемого честного человека. Правда, быть может, кто-нибудь еще задумается над тем, а не было бы обществу гораздо больше пользы, если бы он работал менее самоотверженно и тогда продержался бы несколько дольше; конечно, так было бы лучше, с этим нельзя не согласиться, но вместе с тем тут же находится возражение, обосновывающее несомненную пользу того, что жертва принесена и тем самым наглядно подтвердился особый образ мыслей – жертвенности жертвенного животного, – это ведь гораздо более высокая и масштабная цель. Таким образом, прославляя добродетели, превозносят именно готовность к самопожертвованию, готовность быть орудием в чужих руках, и, следовательно, тот самый слепой инстинкт, властвующий над каждой добродетелью, инстинкт, который неподвластен даже идее личного блага индивидуума, иными словами: безрассудство добродетели, вследствие которого отдельное существо позволяет превратить себя в функцию целого. Восхвалять добродетель – значит восхвалять то, что приносит вред индивидууму, восхвалять те инстинкты, которые лишают человека благороднейшего чувства – любви к себе, уничтожают всякую способность владеть собой. Конечно же, в целях воспитания и ради того, чтобы привить человеку добродетельные привычки, притягиваются за уши такие свойства добродетели, которые роднят ее с личной выгодой, – и действительно, такая родственная близость есть! Например, слепое неистовое трудолюбие, эта типичная добродетель всякого орудия, представляется как путь к богатству и славе и верное средство избавления от скуки и страстей, но при этом ни слова не говорится о той опасности, о той угрозе, которую таит в себе подобная добродетель, – о ее рискованности! Воспитание обычно протекает так: различными привлекательными доводами о благе и выгоде у индивидуума формируется определенный образ мыслей и действия, и когда этот образ мыслей и действия становится привычкой, инстинктом, страстью, он затмевает в нем все и властвует над ним, вопреки его личному благу, но во имя «блага всеобщего». Как часто мне приходится наблюдать, что слепое неистовое трудолюбие хотя и добивается богатства и почестей, но вместе с тем притупляет тонкую чувствительность тех органов, при помощи которых он мог бы насладиться этими богатствами и почестями; то же самое можно видеть, когда трудолюбие используется как средство от скуки и страстей, – оно, конечно, может спасти от скуки и страстей, но одновременно притупляет все эмоции и делает дух невосприимчивым ко всякого рода новым соблазнам. (Самый трудолюбивый век – наш век, но для чего ему все это трудолюбие, все эти деньги, если единственное, что он умеет делать, – трудиться еще больше и зарабатывать еще больше денег – и так до бесконечности. Право же, искусство тратить деньги требует большего таланта, чем умение зарабатывать их. Ну что же, надо подумать и о «внуках»!) Если такое воспитание достигает своей цели, то каждая добродетель отдельного человека приносит, несомненно, большую общественную пользу, но оборачивается убытком с точки зрения высшего личного блага, ибо следствием ее становятся апатия чувств, меланхолия духа или преждевременная кончина; давайте посмотрим с этой точки зрения на все добродетели по очереди: послушание, целомудрие, уважение к другим, справедливость. Похвала бескорыстным, самоотверженным, добродетельным – то есть тем, кто все свои силы, весь свой разум употребил не на собственную безопасность, свое развитие, возвышение, продвижение, не на укрепление собственной власти, а напротив – по отношению к самому себе вел жизнь скромную, непритязательную, без лишних размышлений и смотрел на себя скорее равнодушно или даже иронично, – эта похвала раздается из уст тех, кто весьма далек от духа самопожертвования! Ведь наш «ближний» воздает хвалу бескорыстному самопожертвованию лишь потому, что видит в этом выгоду для себя лично! Если бы наш ближний сам мыслил «самоотверженно», то ему бы вряд ли понравилось терять свои собственные силы, причинять себе вред, он отказался бы от этого во имя собственной пользы, он бы непременно воспрепятствовал появлению таких склонностей, а главное, засвидетельствовал бы свою самоотверженность тем, что ни за что бы не назвал ее положительным качеством! В этом и проявляется основное противоречие той морали, которая нынче в особом почете: обоснование этой морали противоречит ее принципу! То, что требуется для обоснования этой морали, опровергается ее же собственным критерием морального! Призыв «Ты должен отречься от себя самого и принести себя в жертву» мог бы провозгласить только тот, кто, дабы не противоречить своей собственной морали, готов отказаться от собственной выгоды и, говоря о необходимости самопожертвования, имеет в виду свою собственную гибель. Но когда наш ближний (или общество) проповедует альтруизм во имя пользы, то это уже совершенно иной призыв: «Ты должен искать выгоду невзирая ни на что», и таким образом из одних и тех же уст, в одно и то же мгновение мы слышим: «Ты должен» и «Ты не должен»!
22L’ordre du jour pour le roi[5]. День начинается: пора и нам приниматься за работу – подготовить все важные дела и распорядиться относительно увеселений для нашего высокочтимого повелителя, который еще изволит почивать. У Его Величества сегодня пасмурное состояние духа, но упаси нас Боже назвать его дурным, о таких вещах не говорят – мы только все дела обставим сегодня поторжественнее да пир закатим пышнее, чем обыкновенно. Быть может, выяснится, что Его Высочество захворало, а мы припасем ему к завтраку последнюю новость, оставшуюся еще с вечера: прибыл г-н Монтень, который так мило шутит, говоря о своих болезнях – у него ведь камни. И мы устроили прием для нескольких высокопоставленных персон («Персоны!» – что сказала бы, услышав это, та старая надутая лягушка, которая окажется среди них: «Я не персона, – скажет она, – я особа, самая особая особа!») – и прием будет длиться дольше обычного, так что никому уже не будет доставлять удовольствия, – хороший повод вспомнить о том поэте, который написал у себя на дверях: «Кто ко мне войдет, тот окажет мне честь, кто не сделает этого – доставит мне удовольствие». Вот уж воистину настоящая вежливая невежливость. Вполне возможно, сей поэт имел некоторое право быть невежливым: говорят, что его стихи лучше, чем сам стихоплет. Ну так пускай себе и сочиняет сколько душе угодно и держится по возможности подальше от нас: в этом и будет смысл его учтивой неучтивости! И наоборот, монарх всегда намного выше своих «стихов», даже если – однако, чем это мы занялись? Мы тут болтаем, а весь двор думает, что мы уже погружены в дела, бьемся над решением невероятно сложных вопросов: ведь наше окошко уже давным-давно светится. Но что это? Прислушайтесь! Неужели колокол? К черту! День занимается, бал начинается, а мы еще не выучили всех фигур! Придется импровизировать – весь свет импровизирует свой день. Давайте сегодня будем как все! И вот уже улетел мой затейливый утренний сон, быть может от тяжелого боя башенных часов, которые со свойственной им важностью отбивают уж пятый час. Мне кажется, что сегодня бог сна решил посмеяться над моими привычками – ведь я привык начинать день с того, что раскладываю его по полочкам, приспосабливая к своим собственным нуждам, – вполне возможно, что я частенько делал это слишком уж обстоятельно и церемонно, как будто я принц, а не простой смертный.
23Падение нравов. Следует обратить внимание на следующие признаки того состояния, в которое неизбежно повергается время от времени всякое общество, – это состояние обыкновенно обозначают как «повреждение нравов», – как только где-то появляются симптомы падения нравов, в народе повсеместно распространяются самые разные суеверные слухи, они настолько пестры, что существовавшая до этого момента некая единая вера данного народа просто тускнеет и утрачивает свою силу: суеверие, кстати сказать, – своеобразное вольнодумство «для бедных» – кто поддается суеверию, тот отбирает для себя подходящие формы и формулы и оставляет за собой право выбора. В человеке суеверном по сравнению с человеком религиозным всегда больше от «личности», и суеверное общество – это такое, где уже много подобных индивидов и господствует тяга и индивидуальному. Если исходить из этой точки зрения, то суеверие всегда будет явлением прогрессивным по сравнению с верой, оно является знаком того, что интеллект стал более независимым и заявляет о своих правах. Следовательно, на развращенность нравов сетуют приверженцы старой религии и религиозности – ведь именно они до сих пор диктовали нормы словоупотребления и, возводя напраслину на суеверия, настолько извратили смысл слова, что даже умам свободомыслящим уже не под силу разобраться в этом. Запомним же, что суеверие – есть признак просвещения. Во-вторых, общество, в котором все явственнее наблюдается падение нравов, обвиняют в том, что оно теряет последние силы и дошло до полного изнеможения: и действительно, такое общество уже ни во что не ставит войну, утратив к ней всяческий интерес; вместо этого все устремляются в погоню за приятной и удобной жизнью, как некогда стремились к укреплению духа воинства и физической выносливости. Но обыкновенно не замечают того, что эта древняя энергия и страсть народа, которая, разбуженная войнами и состязаниями, явилась во всем великолепии, ныне не существует как нечто целое, она рассыпалась на бесчисленное множество индивидуальных страстей – и оттого стала не такой явной; вполне возможно, что в те времена, когда наступает «падение нравов», мощь и сила народа приобретают невиданный доселе размах и индивидуум начинает расточительно швыряться ими, ведь он никогда раньше не мог позволить себе этого – никогда прежде он не был так богат! У времени «общественного бессилия» свои приметы – это время, когда по городам и весям гуляют горе и беда, время, когда рождаются великая любовь и великая ненависть и яркое пламя познания рвется в небеса! В-третьих, как бы в возмещение понесенных убытков, пытаются как-то смягчить все обвинения и упреки по поводу суеверия и общественного бессилия и уверяют, будто времена «падения нравов» гораздо менее жестоки, нежели древние времена, более религиозные и сильные. Но я не могу присоединиться ни к этим похвалам, ни к этим упрекам: я могу согласиться лишь с тем, что жестокость приняла теперь более утонченные формы, ибо прежние формы не соответствуют современному вкусу; а вот умение мучить и ранить посредством слова и взгляда доводится во времена «падения нравов» до высочайшего совершенства – именно от этого рождается злоба и появляется тяга к злу. Люди времен «падения нравов» большие мастера по части злых шуток и клеветы; им хорошо известно, что человека можно убить не только кинжалом, неожиданно напав на него, – они хорошо знают, что бывает достаточно подобрать нужные слова, чтобы человек поверил в них. В-четвертых, когда «повреждаются нравы», то первыми всплывают на поверхность те личности, которых называют тиранами: это предтечи и вместе с тем преждевременно созревшие первенцы индивидуумов. Еще немножко – и этот плод плодов уже висит созревший, желтея на древе народа – и древо это взросло лишь для того, чтобы принести этот плод! Когда же падение нравов доходит до предела, когда тираны всех мастей устанут от бесконечных войн, тогда на сцене неизбежно должен появиться цезарь, тиран тиранов, который положит конец изнурительной борьбе за единовластие, обращая всеобщую усталость себе на пользу. Во времена цезаря индивидуум достигает, как правило, наивысшей зрелости, и, следовательно, «культура» достигает наивысшего расцвета – но это развитие шло отнюдь не во имя цезаря и независимо от него, хотя нередко выдающиеся таланты любят польстить своему цезарю, приписывая ему все свои заслуги. На самом-то деле им просто нужен был внешний покой, ибо им, занятым своей внутренней работой, вполне хватило своего собственного беспокойства. Именно в эти времена процветают продажность и предательство, так как любовь к только что обнаруженному «ego» заглушает любовь к старому, потрепанному, заболтанному сверх всякой меры «отечеству»; а потребность уберечься от резких поворотов колеса фортуны заставляет и более благородных людей радоваться, коли найдется какой-нибудь богач из власть имущих, готовый щедрою рукою отсыпать горсть-другую золотых монет. Ведь будущее так призрачно, и нет уверенности в завтрашнем дне, и оттого люди живут днем сегодняшним – такое состояние души всегда на руку соблазнителям: ведь так легко поддаться на искушение, пойти на подкуп, если речь идет только о «сегодня», – в запасе остается «завтра» и добродетель! Индивидуалисты, эти независимые одиночки, делающие все «сами по себе», как известно, больше думают о настоящем, нежели их антиподы, люди толпы, подчиняющиеся стадному инстинкту; ведь индивидуалист знает, что он так же непредсказуем, как и будущее; именно поэтому они предпочитают держаться поближе к людям, обладающим силой и властью, ибо знают, что способны на такие поступки и речи, которые вряд ли встретят сочувствие и понимание толпы. Но тиран или цезарь признает права индивидуума, даже если выходки преступают определенные границы, в его интересах отдать предпочтение более сильной личной морали и даже взять ее под свою защиту. Ибо он думает о себе и хочет, чтобы о нем думали другие то, что когда-то хорошо выразил Наполеон в своей обычной манере: «Я имею право на все обвинения ответить: „Да, я таков!“ Я не имею ничего общего с этим миром и не позволю диктовать себе условия. Я хочу, чтобы подчинились даже моим фантазиям и не видели ничего предосудительного в том, что я позволяю себе иногда рассеяться». Так ответил однажды Наполеон своей супруге, когда та, не без основания, осмелилась усомниться в его супружеской верности. Времена «падения нравов» – это пора, когда созревшие яблоки падают с дерева: я имею в виду индивидуумов, несущих в себе семена будущего, пионеров духовной колонизации, способствующих также образованию новых государственных и общественных союзов. «Падение нравов» – это только бранное слово, обозначающее пору созревания народа, его осень.
24Различное недовольство. У одних людей недовольство проявляется чисто по-женски; слабые и беспомощные, они не знают, однако, себе равных, когда речь заходит о том, как украсить жизнь, как придать ей глубину и значимость; у других мы видим, так сказать, мужское недовольство; если развивать дальше этот образ – это натуры сильные, пекущиеся об улучшении жизни, старающиеся сделать ее надежной и основательной. Слабость и женственность первых обнаруживается в том, что они нередко легко поддаются обману и им не много надо, чтобы потерять трезвость мысли и погрузиться в мечтания и грезы, но в целом ничто не может принести им полного удовлетворения, и потому они страдают от своего недовольства, как от неизлечимой болезни; кроме того, они всегда весьма охотно споспешествуют тем, кто может помочь найти утешение в опиуме и наркотиках, но зато готовы люто невзлюбить всякого, кто врача ставит выше священника, – так их стараниями поддерживаются всяческие беды! Если бы в Европе со времен Средневековья не было бесчисленного множества недовольных этого рода, то, вероятно, никогда бы не открылась эта знаменитая способность к постоянному преобразованию, свойственная европейскому духу: ведь притязания мужского недовольства слишком уж грубы и, по сути дела, непритязательны, так что их без особого труда можно удовлетворить и тем самым успокоить. Китай может служить ярким примером страны, где всякое недовольство и способность к преобразованиям вымерли уже много веков назад. И наши европейские социалисты, и те, кто преклоняется перед государственной машиной, со всеми своими программами создания хорошей и надежной жизни могли бы, пожалуй, и в Европе насадить китайские порядки и устроить большое китайское счастье; правда, для этого им пришлось бы для начала очистить Европу от того болезненного, женственного и все еще весьма распространенного недовольства и всяческой романтики. А Европа – тяжелая больная, которая должна молиться на свою неизлечимость и вечные страдания, принимающие разные формы: ведь эта переменчивость, возникновение все новых и новых опасностей, появление все новых болезней и новых средств лечения, пусть и не очень действенных, – все это и породило в конце концов ту интеллектуальную чуткость, которую можно считать если не самой гениальностью, то уж во всяком случае матерью гениальности.
25Не предназначено для познания. Существует какая-то дурацкая покорность, встречающаяся не так уж редко, которая сковывает человека настолько, что он даже не решается хоть раз стать учеником познания. Как правило, бывает так: едва только человек замечает что-то необычное, он с той же поспешностью, с какой обычно, отгоняя наваждение, плюет три раза через плечо и начинает твердить: «Нет, нет, ты ошибся! Это обман чувств! Этого не может быть! Это неправда!» – и вот, вместо того чтобы еще разочек как следует присмотреться да прислушаться, он, напуганный до смерти, бежит со всех ног подальше от этой необычной вещи, стараясь как можно скорее обо всем забыть. Его заповедь гласит: «Я не желаю видеть ничего, что противоречит общепринятому представлению о вещах! Разве я создан для того, чтобы открывать новые истины? И старых уже более чем достаточно».
26