- За драку и нанесение ущерба переплетной мастерской, а также телесных увечий ее работникам.
Начальник выскочил вперед, показался и снова спрятался.
- Понял теперь, Пыркин? Сдавайся! А-ну, лицом к стене! - захохотала Гутен Морген.
Я сказал торопливо, чувствуя, как руки ерзают в карманах:
- Прошу, товарищ милиционер, записать за мной испачканные стены в трех подъездах на канале Грибоедова.
Тут левая рука, не сдержавшись, выпрыгнула и сделала милиционеру "козу". Он вздрогнул от внезапности и покраснел.
- Ишь, что твори-ит! - ахнула мадам. - Власти в рожу, не стесняясь, плюет!
- И я этого человека подпустил к самому святому, к духовным ценностям! - воскликнул забинтованный. - Он опасный сумасшедший!
Руки мои - дуэтом - снова сделали "козу", но теперь милиционер не испугался.
- Собирайтесь, Пыркин, - приказал он мужественно.
- Да я... да с превеликим удовольствием! Только свяжите меня! А то я за себя не отвечаю!
В этот миг правая ущипнула меня за ягодицу. Я непристойно подпрыгнул и заметался туда-сюда, вопя:
- Свяжи-и-те меня! Несите канаты-ы! Нару-у-чники-и!
Зинаида Афанасьевна в обмороке скатилась с дивана. Ведьмы дружно, воинственно взвыли "Ф-ы-ыы!" - и, схватив по ножке от стула, стали гонять меня по комнатушке. Гутен морген!
- "Скорую психиатрическую"! - крикнул милиционер.
Забинтованный порскнул вон. А меня уже били, зажав в углу. Я надеялся потерять сознание и в таком виде сдаться властям. Но не тут-то было! Руки, разгадав мою цель, за волосы подтащили тело к распахнутому окну и силой вздернули на подоконник.
- Стой, дурак!
- Пыркин, не смейте!
- Пальни в него разок, гутен морген!
- Ве-е-ечерний зво-о-н-н...
- А-а-а-а-а!..
Я кувыркнулся с четвертого этажа. Руки вырвали меня из затхлой коробочки с ее ведьмами, тараканами, кучей мусора, милиционером... Пожарная каланча опрокинулась и встала на место. Я поднялся с тротуара невредим. Поднялся и побежал, куда глаза глядят. Шуми, шуми, послушное ветрило...
Ну, вот. Рассвет.
О, Кесарь... э... эк... ш-ш... р-р-раскинулось м-море... пшр-ро-око...
Они проснулись!
...я не я и мор-рда не моя!..
О, Кесарь, Кесарь, как страшно быть изгоем... как страшно и обидно...
Б-э-э-э-э-э!..
Письмо второе. Пыркин - Кесарю
Знобит...
Неделю провел в бегах. Мне угрожает опасность. Пришлось заметать следы. Новое мое убежище - чердак с разбитым окном и дырявой крышей.
Дай-то Бог успеть написать историю моей болезни! Уповаю на то, что эта исповедь выявит угрозу гибельной эпидемии и заставит высокие умы принять срочные меры для спасения вашего общества, а может быть, и всего человечества. Поверьте, единственно мысль о человечестве поддерживает меня, не дает покориться воле обстоятельств до конца.
Я хочу помочь Вам спасти человечество! Это - мой первейший долг. Это наш общий долг, Кесарь!
Продолжу рассказ.
Итак, я начал новую жизнь - больной, без партбилета, паспорта, денег, работы и семьи. Руки скомкали, задушили мою волю, и я не понимал, чего они, собственно говоря, добиваются. Никакой логики в их действиях не было. Те три дня после прыжка из окна я провел словно к конвульсиях. Один припадок сменялся другим, более диким, глупым и жестоким.
Я срывал газеты с уличных стендов, ломал кусты, швырялся камнями в голубей, собак и кошек, прокалывал автомобильные покрышки, по-прежнему пачкал стены неприличными надписями, а однажды... м-м... какая гадость... подрался со старушками в очереди у магазина. Был побит кошелками. Бежал, моля о прощении. Потом был избит вторично, уже собственными руками, видимо, за малодушное бегство.
Угадать, когда приступ бешенства кончится, и наступит апатия, было невозможно. На помощь пришел голод. Будучи все-таки, частью моего организма, руки понемногу ослабели. Это случилось на третью ночь скитаний: я упал в голодный обморок около памятника Римскому-Корсакову.
Еле очухавшись, решил воспользоваться временным спокойствием рук. Ведь надо было как-то устраиваться в новой жизни, чем-то кормиться, где-то работать. Надо было, наконец, кому-то открыть душу. Я так одичал за трое суток!
Несущественные подробности опускаю. Короче: во мне принял участие Герман Паппе, ударник из театрального оркестра, мой старый заказчик - я переплетал ему ноты. Он жил рядом с театром, по-холостяцки, и без недовольства впустил меня среди ночи.
Герман Паппе - человек, похожий на бородавку: маленький и круглый. Пока я жадно ел, он починял фрак. Я ел и рассказывал о своей беде, поливая слезами курицу. Человек-бородавка не удивлялся ничему, занятый личными переживаниями по поводу театральных интриг.
- Что делать, как жить дальше? - спрашивал я.
- ...Они взяли на гастроли Терентьева... - шипела бородавка. Те-рен-тье-ва!
- Может мне отдаться в руки правосудия? - всхлипывал я.
- Хе! Правосудием - кривился Герман. - Знаем мы это правосудие, эту гласность и эту демократию! Если Терентьев едет на гастроли в Гамбург, а Паппе остается обслуживать делегации каких-то колхозников, - нету демократии! Я плюю на нее. Тьфу!..
- Но где, где мне найти работу? И кто меня примет, такого больного? Партбилет, одежда, деньги - ничего нет. Я голый, Герман Беовульфович, го-лый...
- Да, я - Беовульфович! Мой отец был Беовульф! И здесь моя единственная ахиллесова пята, потому что эти подонки, Шпанский и компания, не отличают немца от еврея, Беовульфа от Исаака. А сами безнаказанно провозят контрабанду туда и обратно. Хе!..
Так странно мы разговаривали. Казалось, что Паппе не вникает в суть моего несчастья. Я бы обиделся на это, не будь измучен физически и морально. Уснул быстро, под полные яда и ненависти причитания бородавки:
- ...Шпанский!.. курс малого и большого барабанов... диплом с отличием... Те-рен-тьев!.. правовое государство?.. ахиллесова пя-та-а...
Утром я проснулся от падения на пол: выспавшиеся руки, резвясь, столкнули тело с раскладушки. Паппе, увидев это, не испугался опасности быть избитым, хотя руки, к моему стыду, тянулись дать ему по шее.
Паппе почему-то внезапно повеселел и стал заботлив: подарил червонец, тронув меня до глубины души, и предложил пойти с ним в театр, поговорить кое с кем насчет работенки. Я не был уверен в приличном поведении рук, тем более, что они сразу порвали червонец и швырнули клочки в лицо благодетелю. Но он снова не обиделся, и я, подумав с благодарностью: "Мир не без добрых людей", - согласился наведаться в театр. Я надеялся, что руки поймут, осознают: без заработка им грозит голодная смерть!
В театре Паппе из осторожности запер меня в туалете и убежал. Пока его не было, руки тупо, безостановочно спускали воду. Бачок надрывался и хрипел. Я ждал, не подозревая никакого подвоха.
И дождался.
Паппе, пурпурный от волнения, открыл дверь. Я поплелся за ним по длинному коридору.
- ...Приехали только что с гастролей... Шпанский... в Гамбурге, говорят, лифчик из супермаркета украл...
Бородавка даже не почувствовал, как моя правая бьет его по жирной спине.
Наконец, пришли в большую комнату, полную народа и разных музыкальных инструментов. Я испугался скандала: толпа действовала на мои руки вдохновляюще.
- Встань около большого барабана! - тихо велел бородавка.
Я встал, все еще ничего не подозревая.
- Беовульфыч! - крикнул кто-то из толпы. - Я тебе открытки с видами привез!
- Да ну-у!!! - затрясся от счастья бородавка. - Терентьич, ты - дру-уг!
В этот момент он внезапно и больно ущипнул меня за локоть. Ущипнул и отскочил. А моя правая, взвившись от ярости, с чудовищной силой двинула кулаком по барабану. Обшивка лопнула. Люди закричали: из инструмента вывалилась... дубленка.
- Открытки с видами-и?! - взвизгнул Беовульфыч. Кон-тра-бан-дис-ты-ы!!!
Начался шум, и я сбежал.
Так вот он какой, этот театр... Вот они, служители муз... Паппе, Паппе! Удар по иллюзиям.
Но, Кесарь, это мое личное разочарование отступает на второй план, когда я думаю, в каких низких интригах погрязло наше искусство. Нужно, нужно что-то с ним делать, что-то такое... воспитательное, очистительное.
Не сочтите за дерзость, если я посоветую Вам выделить эту мою мысль подчеркнуть красным карандашом. Подчеркнули? Тогда я продолжаю.
Ах, господи! Сейчас случайно увидал свою тень на грязной чердачной стене. Испугался, потому что тень старушечья. За эти месяцы я и в самом деле стал похож на маленькую старушонку, из тех, которые со злым писком набиваются в трамвай в час пик.
О трамвае, в связи с моей болезнью, умолчать не могу, хоть и стыдно. Но надо быть до конца правдивым. Да.
После бегства из театра я несколько дней неприкаянно слонялся по городу. Ночевал в садах и скверах, под кустами. Питался, подавив отвращение, остатками с чужих тарелок. Забегал в столовую, хватал недоеденную котлету или горсть макарон - что повезет - и пожирал где-нибудь в безлюдном месте. Пожирал мгновенно, с рычанием, как бездомный пес: боялся, что руки из хулиганства отнимут кусок. Самый несчастный из людей в этом городе был счастливее меня!
Однажды, спасаясь от разъяренных грузчиков, у которых руки, играючи, вырвали и разбили ящик с водкой, я вскочил в трамвай. Был час пик. Меня стиснули со всех сторон. Руки, лишенные возможности в толпе активно двигаться, все-таки неугомонно шевелили пальцами.
Я вдруг почувствовал, как они хищно вцепились в чью-то сумочку. "Пыркин! Ты не станешь вором!" - приказал я себе со всей строгостью, на которую был способен. Руки издевательски дернулись вместе с сумочкой. Тогда я стал рваться из трамвая. Руки еще сильнее вцепились в сумочку, потащили ее, работая, локтями.
- Никогда! - завопил я, не выдержав.
Тотчас закричала хозяйка сумочки. Не буду описывать болезненную сцену расправы. Скажу коротко: был нещадно поколочен и выкинут из трамвая.
Верите, Кесарь, я немедленно применил все доступные способы убеждения, чтобы внушить самому себе, то есть рукам, как дурно воровать. Доказывал, уговаривал, приводил примеры из судебной хроники - не помогло. При появлении в поле зрения следующего трамвая руки садистскими щипками заставили меня сесть в вагон и там без промедления вытащили кошелек из кармана инвалида.
Не могу сдержать громкого стона при воспоминании об этом...
А дальше... дальше я - смирный, честный Пыркин - сделался трамвайным воришкой, карманником-дилетантом. Всепоглощающий порок! Перед ним стушевались прочие мелкие и крупные безобразия, как-то: потасовки в очередях, разбивание витрин, пугание старушек и пенсионеров, приставание к женщинам. Ну, словом, Вы понимаете.
Воровал я бездарно, глупо: меня всегда ловили и били с разной степенью силы, страсти и длительности. Ума не приложу, как я не попал в милицию! Объясняю это случайностью и природным великодушием нашего народа, который горяч, но отходчив. Народа, Кесарь, мои руки не боялись ни капельки.
Отвадило их от трамвайных развлечений другое, а именно - угроза со стороны настоящих профессиональных карманников, щипачей, - так называются эти преступники. Слух о некоем дураке-конкуренте дошел до них быстро, и меры были приняты самые радикальные.
В тот день я как раз совершал третью кражу. Хотя нет, не кража это была, а натуральный разбой: я вырвал из рук крошки-вьетнамца корыто и с ошеломляющей скоростью побежал по вагону.
- Сво-ло-сь пал-си-и-ва-я-я! - закричал птичьим голоском вьетнамец.
Его поддержали. Я закрывался корытом, как щитом, пробиваясь к выходу. Внезапно меня отпустили, я выронил корыто. Двое молодых людей спортивного вида больно скрутили мне руки. Я зажмурился, повторяя разбитыми губами свое вечное: "Простите!" Парни вывели меня из трамвая и молча поволокли через гадкие проходные дворы в какой-то подъезд.
Я совсем притих от смертельного страха, когда увидел сидящего на подоконнике в полутьме человека. Он ел эскимо и читал газету. Парни отпустили меня. Человек аккуратно, по-кошачьи лизнул мороженое и сказал без интонации, не отрываясь от чтения:
- Еще раз в транспорте нашкодишь, руки вырву с корнем. Усек?
Мне наподдали под коленки - я упал. Руки трусливо уткнулись ладонями в пол.
- Вынесите его! - приказал человек.
Очухался я на свалке, среди смрада и грязи. Руки, синие, опухшие, ныли от боли, боясь пошевелиться. Начинался дождь. Я дополз до лежавшего неподалеку обгоревшего платяного шкафа, лег в него, закрыл дверцу и уснул, измученный.
...Ну до чего ж отвратителен уголовный мир, Кесарь! Когда с ним будет покончено?! Против этого моего восклицания я настоятельно прошу поставить птичку красным карандашом. Пусть мой вопль - вопль честного простого труженика, хоть и бывшего, - присоединится к воплям других тружеников, страдающих от насилия со стороны нелюдей!..
Однако, вернусь к шкафу.
Первое пристанище во время мытарств, в котором я почувствовал себя спокойно. Поймете ли Вы это? Сомневаюсь. Я несколько дней и ночей провел в грязной, тесной, но уютной его утробе. Мое избитое тело страдало. Руки, мучаясь от ран, вытянулись и лежали тихо-тихо. В забытьи я медленно летел над крошечным озерцом своей скромной жизни: вспоминал пожарную каланчу, переплетную мастерскую, шкафчики с "Вечерним звоном", скамеечку-слоника и кривошею - Зинаиду Афанасьевну. Вспоминал и оплакивал прошлое, зная, что дороги туда нет.
Я так мало имел, Кесарь, по своим небогатым возможностям, но и того лишился. Как ужасно наказала меня болезнь, как беспощадно, несправедливо... И за что?! Не понимаю, не нахожу разумным объяснений. Неужто, в самом деле, Иоанн Храпов - злой колдун? Почему бы не быть в нашей жизни колдунам, если есть официально признанные экстрасенсы?
Прикажите одеть Храпова в нормальный костюм, вымыть ему бороду шампунем, вставить хорошие челюсти и, уверяю, он Вас не подведет перед лицом массовой аудитории как у нас, так и в странах развитого капитала. В этом смысле Иоанн Храпов может представлять даже экономический интерес. Ну, валюта, валюта - вы понимаете меня, Кесарь?
Да он всех экстрасенсов за пояс заткнет, нищий безумец с паперти Никольского собора. Знай наших! Нет, клянусь, это мысль полезная, качественная мысль - достойная птички на полях. Не жалейте красного карандаша, Кесарь!
...О чем я только не думал, лежа в шкафу. Наверное, я бы умер так, если бы однажды дети, играя на свалке, случайно не открыли шкаф и не вспугнули меня. Руки к тому времени уже потихоньку оклемались. Когда же мои скитания начались по новой, они воспряли совсем.
Дело шло к осени, по ночам становилось все холоднее. Рваная кацавейка, найденная на свалке, не спасала от простуды и участившихся болей в области поясницы. Я знал, что до зимы, раздетый, безработный, не доживу. Руки о будущем не заботились. Они нашли новое занятие, связанное с излюбленной ими, порочной тягой к мелкому хулиганству: вывинчиванием лампочек.
Думаю, я больше, чем покойный дядюшка, достоин определения "оголтелый". Оголтелый Пыркин - это я! Как иначе назвать маньяка, охотящегося за лампочками?! Руки вывинчивали их всюду, где только можно: в общественных туалетах, в пунктах приема стеклотары, в прачечных и поликлиниках.
Охваченные страстью, руки, бывало, просыпались среди ночи, сильно били меня по шее, и я бежал лошадиным галопом по городу в поисках объекта любви.
За послушание они позволяли съесть котлету или хлеб, тщательно прожевывая, без суеты. Правая бросала в рот кусочки, левая по окончании трапезы смахивала крошки с моей дрянненькой бороденки. Как у нас повелось, я благодарил за кормежку, шаркая ногой:
- Спаси-ибо родненькие! Очень было вкусно! О-очень!
Руки страсть как любили изъявления благодарности, и я пользовался этим, чтобы подольститься к ним, задобрить. Ну как не подольститься к тому, кто сильнее, кто может в любой момент шею тебе свернуть? И что стоит чуточку прилгнуть, если жить хочется?
Скажете: аморально - не поверю. Вот у поэта Пушкина сказано: "Шуми, шуми, послушное ветрило..." Как жизнь знал, а? Недаром был монархом обласкан - по золотому, говорят, за строчку получал. Жизнь - она из самых обычных, к послушанию склонных людей скомпонована, из пыркиных, если угодно. И это правильно, потому как могущество всякой державы на послушании основано.