Путь от Дрездена в Прагу лежит по тем же превосходным дорогам, что и в Пруссии, но кругом все иное. Извилистые улицы маленьких городков, узкие и высокие дома с уступчатыми крышами и балконами, дома, которые шире наверху, чем внизу. Средневековье. Оно пробивается сквозь современность, поскольку оно художественно сильнее, его видишь прежде всего. Рядом с указателями автострадных маршрутов и автоколонками компании «Шелл» стоят вдоль дорог разнообразные святые, иногда целые группы, целые сцены, застывшие в скульптуре. Благовещение с золотым голубем, подвешенным над каменной Марией; Христос, два разбойника по бокам и петух, стоящий перед ними в позе шантеклера; коротконогий старик в развевающейся одежде баюкает крест, а над ним крыша из дубовых досок, черных от времени. Иногда дорога врывается в ущелье, где внизу шумит речушка, иногда она поднимается на перевалы и, как нитка в игольное ушко, втискивается в ворота высокой башни сквозь зубья поднятой решетки, когда-то защищавшей замок от врагов.
Все засеяно кругом, все возделано. Нет ни одного клочка земли, свободного от человеческой заботы. Сложные сооружения из жердей и проволоки готовятся поднять на высоту второго этажа ростки фасоли; бесконечные грядки картофеля уходят к горизонту, по которому расставлены круглые шарики подстриженных деревьев: там идет дорога.
Так мчались мы по последним километрам германской земли, приближаясь к границам Чехии. Тут был один крутой поворот, на котором нас обогнали тяжелые машины. Я видел, как один из наших автомобилей, шедший впереди, вдруг повернулся и сразу остановился. Дым и пыль вырвались из-под него. Я сначала не понял, что это и есть авария. Мы кинулись к машине. Я открыл дверцу, и оттуда прямо на меня, как будто в американском фильме о гангстерах, вывалился один из наших спутников. Его лицо было в крови, он был без сознания. Пока шофер выбирался из-под руля и осколков стекла, ощупывая свою грудь, мы возились над раненым, промывая ему рубцы на лбу и щеках. Кругом не было никого. Приближалась ночь. Вдруг в сумерках возникли перед нами люди. Они были одеты, как мне показалось, в тигровые шкуры. Они заговорили с нами на каком-то славянском языке, которого, однако, никто из нас не понял. Винтовки были у них в руках, гранаты возле пояса, маленькие шапочки на головах. Это оказались чехи-партизаны, еще стоявшие в здешних лесах. Они носили плащи с коричневыми разводами для маскировки. Партизаны мигом выставили караул возле разбитой машины, помогли нам пересадить раненых на другой автомобиль и объяснили, как доехать до ближайшего лазарета. Я остался на месте несчастья.
Небольшая церковь стояла возле. Она была окружена кладбищем. Могучие надгробия богачей, глянцевитые, разодетые в золото надписей, и поодаль — камни бедных могил.
«Спи, мой любимый. До свиданья».
Слабый свет мерцал в преддверье церкви. Там стоял ночник перед мраморной доской и цветы в грубых глиняных крынках. На доске были перечислены имена тех, кто погиб в первую мировую войну. Маленькое селение потеряло пятьдесят два человека.
В пределах ограды, но далеко, я нашел еще три могилы. На них не было памятников. На холмиках земли лежали увядшие цветы и камни, обвернутые алым кумачом. На одном из них я прочел:
«Карпенко Николай. Гвардии сержант».
Высокая фигура вдруг возникла возле меня.
— Огоньку не найдется, начальник?
При свете спички я близко увидел курчавую рыжую бороду и белые козырьки бровей над выцветшими глазами, смотревшими на меня с любопытством. Это был пастух, белорус, один из тех, кого прислали в Германию, чтобы возвратить скот, угнанный немцами из разграбленных ими колхозов. Мы присели на холмик Карпенко, покурили молча. Мне не хотелось заводить беседу — расспрашивать, запоминать. Но хотелось посидеть со своим человеком. Уже два часа продолжалась ночь. Сильная луна освещала стрелу церковной колокольни, шифер на ее гранях отсвечивал зеленым, коровы вздыхали за оградой.
— Мучается скотина, — сказал пастух. — Оббивает копыта об этот асфальт проклятый. Ведь сколько недель уж как гоним — и все по дорогам. Нельзя ж посевы травить.
Часы над нами торжественно пробили три. Грохот мотора и гусениц послышался вдалеке. Вскоре из-за поворота появился тягач, на нем сидел замасленный и черный от копоти танкист. Увидев разбитую машину, он молча слез со своей громадины, выслушал, что случилось, и так же, ничего не говоря, взгромоздился вновь на свое место. Он подвел тягач к несчастному «ханомагу», зацепил крюком, развернул его и отволок в сторонку. Это была длительная и сложная операция, потому что колеса были исковерканы и машина застряла между двумя деревьями, откуда ее не так легко было выдернуть. Единственные слова, которые я услышал за все это время, были: «Прощайте, товарищ полковник». Я протянул ему руку, чтобы поблагодарить. Он вытащил какую-то тряпку, аккуратно вытер свою руку и подал мне. В грохоте и дыме он исчез. Вскоре мои спутники вернулись за мной, и мы поехали дальше. Наши раненые присоединились к нам через три дня, забинтованные, но здоровые.
…Чехия несется у меня под правым локтем, слева — горный лес. Стволы, жилистые, как ноги альпинистов, упираются в скалы, карабкаются вверх по крутизне, уходят в непроглядную путаницу листвы, шарят ветвями по уступам, висящим над дорогой, покрытым розовым мехом мхов. Тут раздолье эльфам и гномам, тут заповедник сказок… но только не для тех, кого везут фронтовые шоферы. Каждую минуту мы ждем, что совершится наш прыжок прямо по параболе вниз, в долину, на тот свет.
— Как видно, у тебя жизнь трофейная, что ты ее не жалеешь? — говорю я Воронкову, только что пулей проскочившему между встречным «студебеккером» и разбитым танком.
Он оценивает мою мольбу по-своему:
— Точно. Самый мой главный трофей за четыре года.
И дает газу на смертельном повороте.
Наконец мы спускаемся в долину — прямо к желтым платкам гречихи, прямо в яростный пурпур маков — и влетаем в деревню. Ограды из могучих камней без известки, дома, заросшие мальвами, аллеи черешен, десятины яблонь. Кончились белые флаги Германии, всюду трехцветные чешские знамена и алые полотнища советских флагов. Впрочем, не совсем всюду. Вот городок, и с площади, где стоит бронзовый Моцарт и толпы слушают русское радио, мы въезжаем в узкую улицу, а в ней по всем домам висят простыни, и платки, и скатерти из всех окон. Это немецкий квартал, и теперь он превратился в немецкое гетто. Даже вывески магазинов в белом: все фамилии немцев, все немецкие слова замазаны краской. Букет цветов летит нам в машину. Нам машут приветственно: «Наздар! Наздар!»
Крутятся гигантские шаги. Горизонтально несутся канаты с пестрыми колоколами развевающихся юбок. Возле отдыхают «студебеккеры», на одном на крыше кабины сидят баянисты и наяривают Штрауса. Детвора облепила лейтенантов, в кругу идет пляс…
Кончилась война! Наконец-то это чувство раскрылось в душе, как крылья.
Как хорошо, что мы тут, что мы не в Берлине!
Пришлось Воронкову сократить свой темперамент: по дорогам шли наши части, газовать было уже невозможно. Впрочем, теперь он и без необходимости притормаживал машину:
— Ну и кони, ох, и звери!
За дымящимися кухнями в рессорных экипажах ехали повара, и перламутровые звуки аккордеонов плыли над ними.
Пехота шла вольным шагом со знаменами и командирами впереди. Желтые, как пшеница, усы светлели на загорелых лицах. Сбоку вели оседланных коней, и медленно двигались офицерские машины. Глянцевитые ремни, тугие скатки шинелей, ровное колыханье широких плеч… За пригнанностью обмундирования, за стройностью колонн, за всем блеском могучей армии — какие труды лежали в прошлом, какое товарищество! Сквозь эти ряды нельзя было проскочить не только потому, что они сбили бы всякого своим непреодолимым движением, но и потому, что в них между людьми не было свободного пространства, а была невидимая, но плотная среда, соединившая их, как поле сверхмощного магнита. Четыре года день за днем уплотнялась она — с каждым новым сражением, с каждой новой утратой.
…Вот, наконец, и Прага. Она цела. Кое-где нет стекол, кое-где оббит угол дома, но город жив, и все население его — на улицах. Он весь в знаменах и стягах. Нет ни одного здания, которое не было бы украшено чешскими и советскими флагами. Каждые два дня находится предлог для того, чтобы превратить третий в праздник. Здесь торжество не только победы в этой войне, но освобождения от многовекового ненавистного ига германцев…
Вероятно, из всех западноевропейских стран, переживших войну, Чехия наиболее благополучна. Западная ее часть совершенно сохранилась. Чехи получили вновь области, которые были отняты Германией. Их столица не пострадала. С востока вместе с Красной Армией к ним пришли чешские части, закаленные в боях, превосходно вооруженные. С запада, из Лондона, к ним также вернулись чешские дивизии.
Бойцам Чехии была устроена фантастическая встреча. С рассвета стали к ней готовиться. На улицы вытаскивали столы, на них взгромождали стулья. Стремянки, пожарные лестницы, автомобили ставились на тротуарах, чтобы служить трибунами для публики при прохождении войск. Все улицы, прилегающие к магистралям, по которым должны были идти прибывшие, заполнились народом. Казалось, домов не стало: это были сплошные головы и флаги. Чехи обрели родину, которой они не имели в течение шести лет. Все, что связано с чувством национальной гордости, стало особенно драгоценным — песни, великие люди Чехии, памятники старины… Прага переживала праздник возрождения нации.
Стояла прекрасная весна. Все было залито солнцем, и город казался карнавальным. Средневековье и современность соединились в Праге, пожалуй, наиболее ласково. Когда по узким улицам и по узким мостам через широкую реку, мимо статуй, сделанных из камня, от времени похожего на бронзу, движется процессия то с красными флагами, то с католическими хоругвями и иконами, когда тысячи детей, одетых в вышитые платья, все в цветах, под музыку или пение проходят, чтобы приветствовать президента или присутствовать на каком-либо молебствии под открытым небом, — это кажется мизансценами кино или театра, трудно поверить, что это взаправду.
В Праге есть необыкновенные уголки, совершенно не тронутые не только двадцатым, но и девятнадцатым столетиями. Островерхие башни, узкие ворота, статуи пап на фронтонах храмов, гулкая высота готических соборов, наконец, старинные стены кремля, чем-то напоминающего московский, — все это придает городу особенный колорит. Становится понятным, почему эти пейзажи повторены в тысячах картин и гравюр во всех квартирах, во всех магазинах, во всех отелях. Чехи любят свою столицу, как мы Москву.
Это были первые месяцы чешской самостоятельности после германского владычества. Мы жили в отеле «Алькрон», возле которого толпились всегда машины государственных деятелей и в котором можно было встретить запросто членов правительства в большом холле за столиками, за кружкой скромного ситро, поскольку иных напитков в Праге весьма немного. Там мне пришлось познакомиться с некоторыми из министров. Несколько часов я провел с министром пропаганды Копецким, выспрашивая его о чешской современности. Копецкий рассказывал мне о Москве не меньше, чем о Праге. Он говорил о ней с воодушевлением, с большой острогой наблюдательности и понимания. Вообще Москва для чехов — это открытие, долго ожидавшееся и наконец совершившееся. Искусственные преграды, возводившиеся всяческим политиканством между двумя народами, столь близкими по духу и происхождению, теперь разрушены войной. Много чехов побывало в Союзе, много русских — в Чехии, и эти личные знакомства обнаружили перед теми и другими их взаимную близость.
Мы были на докладе профессора Зденека Неедлы, который рассказывал о Москве, о Советском Союзе. Вся интеллигенция Праги собралась в этот зал, устроенный глубоко под землей. Таких залов в Праге немало. Они созданы вовсе не на случай войны. Просто Прага очень тесный город, и там используется каждая возможность, чтобы отвоевать у тесноты еще несколько метров. В Праге можно ходить под домами, как если бы у них не было первых этажей. Дворов там нет. Вместо них — пассажи. Лифты опускают вас в подземные театры или поднимают вас в надземные магазины. Вы можете пройти в самый жестокий дождь из одного конца центра к другому, и ни одна капля не упадет на вас — устройство города, которое можно широко использовать в суровом климате нашего Севера.
Зденек Неедлы рассказывал о Советском Союзе, и каждое слово его встречалось шумом одобрения. Когда-то так же интересовались Парижем, Лондоном или Нью-Йорком. Это был рассказ о народе, который стал для чехов самым близким в последние годы.
Каждый из нас видел это всюду. На улице к нам подходили люди, совсем незнакомые, и дарили нам открытки с видами Праги или букеты цветов или спрашивали, скоро ли можно будет посетить Москву. Советские фильмы идут в Праге с неслыханным успехом. Бесконечные очереди стоят возле кинотеатров. Русская музыка торжествует на концертных эстрадах, русские стихи читаются в подлинниках и переводятся в огромном количестве. Многие изучают русский язык.
В книжных магазинах Праги я не нашел ни одной русской книги — все были изъяты гитлеровцами. Нелегальной литературой считались произведения Толстого и Тургенева. Чешское искусство также подавлялось. На пражской киностудии разрешалось ставить не более пяти-шести чешских картин в год, причем это были картины, совершенно лишенные всякого политического содержания. Рядом с чешской студией немцы выстроили свою — больше и богаче. Вся чешская кинематография работала на немцев так же, как работала на немцев вся индустрия Чехии. Отсюда вывозилось все, что можно было вывезти. Ни в Праге, ни в других городах Чехословакии нет никаких запасов товаров, продовольственные склады пусты. Все надо начинать сначала. Но сделать это возможно и даже легко не только потому, что чехи превосходные работники, но еще и потому, что они получили сейчас вместе со страной, освобожденной Красной Армией, всю промышленность, которую эвакуировали немцы в Чехию для своих, немецких нужд.
Незадолго до освобождения Праги Красной Армией в городе вспыхнуло восстание. Гитлеровцы подавляли его со всей жестокостью, им свойственной. Много чешских патриотов погибло в те дни. Сейчас на улицах Праги можно видеть как бы небольшие алтари, на которых стоят фотографии погибших и цветы. Мужчины снимают шляпы, женщины крестятся, проходя мимо. Часто люди подходят и опускают деньги в кружки, которые стоят возле. Это — помощь семьям погибших.
ВЕНА
Вена пострадала гораздо больше, чем Прага. В этом мы убедились в первые же часы пребывания там, когда нам долго пришлось колесить по городу в поисках дома, где жили наши товарищи. Мы знали только улицу и номер — название района нам было не известно.
Какой-то прохожий предложил проводить нас и сел с нами в машину.
Он оказался французом. Это был молодой человек лет под тридцать, хорошо одетый, с очень живым и веселым лицом. По дороге он успел нам рассказать, что был взят в плен в первые дни вторжения немцев во Францию, и что жена его живет с ним, и что он собирается уехать на родину, но для этого нужны некоторые запасные части для его автомобиля, которые он еще не разыскал. Я спросил его, как он жил это время.
— Прекрасно! — ответил француз. — Я побывал в Чехии, в Венгрии, в Румынии. У меня родился сын за эти годы.
— Как же случилось, что ваша жена оказалась с вами?
— Я выписал ее из Руана, куда она переехала, когда Париж был захвачен бошами.
— Но как вам посчастливилось избежать концлагеря и всех неприятностей режима?
Он улыбнулся и протянул вперед свои руки. Это были руки слесаря с густой чернотой под ногтями, с большой мозолью на указательном пальце правой руки от напильника. Потом он показал на голову и сказал:
— И то и другое устроено так хорошо, что я не пропаду нигде.
— Что же вы делали?
— Я инженер всех профессий. Я могу сделать все, что вы хотите. Например, у меня есть собственная система радиоприемников. Гитлеровские чиновники очень любили радио, а я могу чинить любые марки. Они приглашали меня для этой работы. Я быстро знакомился с ними, заводил связи. По одному поручению мне пришлось уехать в Бухарест. Там я закупил большое количество приемников и привез их в Германию. Гитлеровцы покупали их очень охотно. Так появился капитал. Взятка — движущая сила мира, в особенности у немцев. За взятку можно было сделать все, что угодно. Так, я выписал жену из Франции. Но я патриот. Я симпатизирую Объединенным Нациям, потому что только они могли спасти Францию. Я поехал в Югославию. Там я познакомился с некоторыми деятелями партизанского движения. Они жаловались мне, что у них нет оружия. Я решил устроить им это дело. Я взял несколько человек, которые находились на легальном положении, и поехал с ними в Берлин. Они везли с собой большие деньги, которые получили у партизан. Чиновник, к которому я их привел, сразу понял, кому и зачем нужны пулеметы. Но деньги сделали все, что было нужно. Мы купили у гитлеровцев пулеметы и автоматы для того, чтобы их же уничтожать. Эти люди вернулись в Югославию с хорошим грузом и хорошими документами. Благодаря мне немало гитлеровцев были отправлены на тот свет. Я тоже заработал на этом деле и положил в карман несколько тысяч долларов.
— Почему вы оказались в Вене?
— Именно здесь можно разыскать запасные части к моему «пежо». Французские машины не в ходу в Германии. Я знаю этот город теперь так же, как Руан или Париж. Сколько бы этажей ни было в домах, всякий европейский город делится на два: один — это тот, который видят все, другой — это тот, который видят умные люди. Если вам что-нибудь нужно, я могу вам помочь. Я скоро уезжаю, и лишняя сотня долларов мне не помешает. Вот и ваша улица. Между прочим, эта улица замечательна тем, что именно здесь жил один из самых знатных австрийцев — герцог Евгений Казерна. Я могу вам показать его дом.
Француз высунулся из машины и стал оглядывать мелькавшие мимо здания. Это были особняки, затененные деревьями. Пышные решетки отделяли их от тротуаров. Зеркальные стекла сверкали на солнце.
— Вот этот дом. Стойте! — воскликнул француз.
Мы посмотрели на номер и увидели, что это как раз тот самый особняк, в котором мы должны были найти наших товарищей. Мы ничего не сказали нашему спутнику, и он проводил нас удивленными глазами, когда мы направились к подъезду.
Квартира герцога Евгения Казерна оказалась весьма скромной. Большой кабинет был уставлен книгами. Их было здесь не менее пяти тысяч томов. Громадный письменный стол завален бумагами, очками и увеличительными стеклами. Скромная спальня, вся увешанная фотографиями и живописью, и только ванная была поистине роскошна — вся в голубом мраморе и с множеством приспособлений, в назначении которых не сразу можно было разобраться. Все здесь сохранилось так, как было при герцоге. Дом пришлось занять потому, что наша комендатура старалась не выселять жителей из их квартир и занимать только те, которые оставлены хозяевами.
Вечер я посвятил изучению библиотеки герцога Евгения Казерна. Наиболее объемистый книжный шкаф был наполнен томами «Готского альманаха». Как известно, это почтенное издание, выпуск которого продолжался уже много десятилетий, содержит в себе перечень всех знатных фамилий всех аристократий мира. Здесь можно найти генеалогию Буаредонов, Юсуповых, Эристовых, Оболенских, Виндзоров, Черниных, Радзивиллов и прочих когда-то сверкавших домов. Трудолюбие герцога меня поразило. На полях сотен томов я находил отметки ногтем или карандашами разного цвета. Вероятно, владелец работал над ними упорно и со смаком. Вслед за «Готским альманахом» я нашел историю первой мировой войны в 35 томах, тоже проштудированную очень тщательно. Затем шли биографии полководцев, императоров, курфюрстов, герцогов и даже баронов. Сентенции, ядовитые, насмешливые или восторженные, пестрели возле всех имен, так что даже Юлий Цезарь не избежал дружеских упреков герцога, как если бы они жили через улицу или были женаты на сестрах.
Альбомы фотографий занимали особый шкаф. Здесь герцог был представлен в любых видах. Это был мужчина великанского роста, в огромной шапке, увенчанной конским хвостом, и с палашом в полтора метра длиной, на специальном колесике, чтобы он мог кататься по полу без особенного скрежета. Герцог принимает парад французских войск, герцог здоровается с итальянскими генералами, герцог верхом на лошади объезжает строй австрийских кавалеристов — это была длинная биография, ибо герою ее было уже более семидесяти лет. Но и в преклонном возрасте он сохранил стройность фигуры и величественность осанки. Мягкая снисходительность не покидала его лица. Все фотографии, аккуратно наклеенные в альбомы, были снабжены краткими замечаниями и сведениями. Упоминались сорта вин, которыми встречали и провожали герцога, перечислялись титулы гостей и гостеприимных хозяев.
Изучение библиотеки герцога Казерна помогло мне понять, что быть аристократом — это тоже довольно сложное занятие. Несомненно, для того чтобы запомнить хотя бы сотую долю всего того, что он прочитал и изучил в области геральдики и генеалогии высоких фамилий, нужен был бы пятилетний курс специального учебного заведения. К чести герцога следует сказать, что он был гоним фашистами. Отчасти это объясняется тем, что он оказался владельцем богатейших поместий, которые приглянулись нацистским руководителям. Поместья были реквизированы, а герцогу оставалось только нанять скромную квартирку в Хитцинге, которую он и занимал до последних дней.
Меня поселили в одной австрийской семье. Я не знаю ни фамилии, ни имени моих хозяев. Это была комфортабельная небольшая квартира в двухквартирном особняке среди роз и соловьев. Хозяйкой ее оказалась женщина лет тридцати пяти. Она встретила меня холодным поклоном и проводила в комнату, которая была для меня предназначена.
Наскоро помывшись и переодевшись, разбросав все вещи по диванам и стульям, я помчался осматривать город.
Первый день был особенно насыщенным. Мы посетили Шенбрунн — старинную резиденцию Габсбургов, один из красивейших парков и дворцов Старого Света. Несмотря на то, что здесь также топорщат хищные крылья бронзовые орлы и со всех сторон торчат всякие гербы и эмблемы, все это имеет совсем не берлинский вид. Все это гораздо веселее, наивнее и скромнее. Все это больше гармонирует с штраусовскими вальсами, нежели с прусскими маршами.
ФРАУ N
Вена — родина музыки Западной Европы. Мы побывали на венском кладбище, где есть площадка, на которой похоронены рядом Бетховен, Брамс, Шуберт и Штраус. Здесь всегда толпятся наши бойцы и офицеры. Я видел здесь русские надписи, сделанные нашими военными. У Шуберта: «Твоя симфония ге-моль бессмертна». У Бетховена: «Наконец я побывал у твоей могилы». У Брамса: «От всего сердца спасибо тебе за твою лиру». На памятнике отцу Штрауса написано по-русски: «Благодарим тебя за такого сына. Танкисты Н-ской бригады Миклохин и Альбов».
Сын Вены — Моцарт похоронен не здесь, но венцы поставили ему памятник между могилами Брамса и Бетховена.
В первый день осмотра города я вернулся домой поздно. Хозяйка открыла мне дверь, я поднялся к себе и не нашел никаких следов ералаша в комнате. Это не была просто уборка. В комнате появился небольшой туалетный столик, на котором в удобном порядке были расположены мои бритвенные принадлежности, под одеколоном была положена салфеточка, возле зеркала стояли цветы. Еще больше я был удивлен тем, что на письменном столе лежит лист промокательной бумаги, что мои карандаши очинены, что возле них стоит клей, лежат ножницы для бумаги, которых не было, когда я вошел сюда впервые. На ночном столике возле кровати стояла ваза, полная черешен, и несколько ягод как будто случайно упали на белый мрамор, хорошо выделяясь на нем своим красным цветом.
На следующий день я хотел посетить музей техники, о котором слышал еще в Союзе. Я не знал, где он находится, и решил спросить об этом у хозяйки. Она вошла и, свободно расположившись в кресле, стала рассказывать. Она дала мне самые подробные сведения о музее. Когда я затруднялся в понимании ее речи, она легко переходила на французский или говорила медленно, перефразируя, чтобы я мог уяснить себе смысл. Она принесла несколько путеводителей и показала мне еще интересные места, которые стоило посетить.
Я прожил в Вене около недели. Все это время неслышная и незримая забота меня окружала. Это были опытные руки, привыкшие все делать аккуратно и целесообразно. Все чистилось, стиралось и приводилось в порядок, причем с каждым днем все это более соответствовало моим привычкам и вкусам. Их понимали с необыкновенной чуткостью. При всей моей предвзятости я не мог обнаружить никакого следа подхалимства. Наоборот, холодность и достоинство сохранялись неизменно. У меня не было никакой охоты быть надменным, да это и не требовалось. Я знал, что этот дом не имел отношения к нацистам. Муж хозяйки, архитектор, уже пожилой человек, оказался интернированным в одной из союзных стран. Он был австрийцем и даже не работал в Вене во время гитлеризма.
Особенно удивляла меня эта женщина, когда мне приходило в голову что-нибудь рассказать ей. О чем бы я ни говорил, я всегда встречал в ней чрезвычайно внимательную и напряженную слушательницу. Мне казалось, что она интересуется не столько тем, о чем я ей рассказываю, сколько самим фактом моего разговора с ней. У нее была культура выслушивания, особое умение быть внимательным и заинтересованным собеседником. Очень скоро она поняла круг моих интересов и уже совсем поразила меня, подобрав мне несколько статей и книг об австрийской литературе за последние десять — пятнадцать лет. Я не просил ее об этом, но она, вероятно, подумала, что это может интересовать мужчину.
Мужчина в доме — таков был ее привычный рефлекс. Впрочем, может быть, я напрасно обижаю эту женщину, сводя ее жизнь к такой простой формуле.
Против моего окна был четырехэтажный дом, и в каждом этаже по четыре квартиры, и в каждой квартире лоджия, куда выходила кухня. Шестнадцать женщин я мог наблюдать в течение всего дня. Вся их жизнь проходила передо мной. Утром они мазали руки кремом, натягивали резиновые перчатки, надевали фартуки и какие-то особенные головные уборы и принимались за работу, которую кончали поздно вечером. Стрекотали швейные машинки, урчали пылесосы, валил пар из посуды на плите, чистилось, мылось, стиралось и чинилось все, что может подвергаться этим операциям. Это был неутомимый, квалифицированный и — я бы сказал — вдохновенный труд. Вечером все шестнадцать фрау снимали свои перчатки, свои фартуки и кухонные шлемы и с достоинством людей, выполнивших свой священный долг, отправлялись на прогулку или в гости. Так шло изо дня в день без всяких изменений. Моя хозяйка не составляла исключения. Она вела дом с неутомимостью и искусством, и следы ее труда были видны всюду. На подушках и скатертях были ее вышивки. Кухня сияла чистотой в результате ее уменья. Цветы в саду выращивались ее руками, она украшала ими комнаты, расставляя букеты по столам или наполняя ими круглые стеклянные колбочки, висящие на кронштейнах по стенам. Я наблюдал ее ближе, чем тех шестнадцать фрау, которые, как птицы в гнездах, хлопотали перед моим окном. И я пришел к заключению, что здесь дело обстоит сложнее, чем если бы это было простое домоводство, чем рабство, покорность. Самое правильное слово для этого — служение. Оно состояло не только в обслуживании мужчины. Оно было еще соединено с какой-то идеей, — вероятно, оно представлялось ей как нечто поэтическое и прекрасное. Женщина отдавала мужчине свои труды, свою изобретательность, свой вкус, как если бы она была служительницей храма, где богом был он. «Алтарь семьи» — такова, должно быть, была та формула, которая позволяла ей сохранять достоинство и отличать себя от рабыни.
По долгу своего писательского ремесла я попытался вообразить себя на месте такого божественного или обожествленного мужа. Ничего, кроме смущения и стыда, я не мог ощутить. Я подумал: как же самодоволен и эгоистичен должен быть тот, кому посвящаются все эти жертвоприношения и кто принимает их как должное?! И что происходит в душе женщины в те часы, когда она не занята своим служением? Какое одиночество, какая незаполнимая пустота. Легко вообразить, во что может выродиться этот субъект, этот объект поклонения, когда он привыкнет к своему божественному положению. Громовержец! Глава семьи, «патер фамилиас». А может быть, безразличный, вечно недовольный бюргер, толстеющий, требующий припарок, засыпающий после обеда, удостаивающий жену только двумя-тремя словами…
Когда я уезжал и она подала мне большой букет своих роз и пожала мне руку маленькой крепкой рукой, я вдруг почувствовал, что расстояние, которое мне предстояло проехать до Москвы, уже легло между нами. Она оставалась в своем храме, в трелях соловьев, в молочном блистании священных сосудов кухни и ванной. Маленькая женщина с умными глазами, с живым воображением, с тонким вкусом… Быть может, она была достойна гораздо большего, чем то, чему обрекла себя, чему была обречена?
«575»
Мы вернулись в Берлин через три недели. За наше отсутствие город претерпел перемены. Улицы были полны народу. Люди уже не стеснялись хорошо одеваться. Желтые вагоны надземки грохотали над улицами. Двухэтажные омнибусы с рекламами несуществующих предприятий проплывали мимо развалин, набитые пассажирами. Длинные очереди стояли в ожидании этого транспорта. В полуосвещенном метро ходили поезда в три вагона. В городе появилось огромное количество полицейских призывного возраста в зеленых мундирах и касках с рубиновыми стеклами над козырьками. Пока они только наблюдали, изредка вмешиваясь в толкучку или старательно помогая нашим регулировщицам приводить в порядок движение в особенно людных местах. На главных магистралях тротуары уже были очищены от кирпичей, которые лежали аккуратнейшими рядами вдоль стен.
Всюду были видны наши саперы. Там они натягивали провода трамваев, здесь вкручивали лампочки в уличные фонари или возились в тоннелях метро, которые в Берлине проходят на глубине не более четырех метров и во многих местах продырявлены авиабомбами. Через Шпрее и каналы были уже наведены деревянные, но прочные и широкие мосты — тоже трудами наших людей. Наши грузовики и тягачи везли картофель, морковь и ревень для берлинцев.
Мы решили посетить Моабит — знаменитую тюрьму, которой гордилась Германия и до Гитлера и при Гитлере. Мы не знали, где она находится, и, кроме того, никто из нас, как назло, не помнил, как по-немецки «тюрьма». Мы плутали по огромному городу. Наконец мы решили обратиться за помощью к прохожим:
— Битте, во ист Моабит? (Где находится Моабит?)
Какой-то старик пробирается к нашей машине. Инвалид поворачивает свое кресло к нам. Три дамы и пять человек подбегают с противоположной стороны. Мужчины снимают шляпы. Дамы умильно наклоняют головы вправо и влево. Дети смотрят на нас, как ангелы на римского папу. Начинается обсуждение, как лучше, как удобнее проехать русским офицерам в Моабит.
Но беда в том, что Моабит — это не только тюрьма. Так называется и большой городской район, и где в нем тюрьма — неизвестно. Мы пытаемся объяснить, что нам нужна именно тюрьма. Мы скрещиваем пальцы, изображая решетку, скрещиваем руки, изображая наручники. Дети смеются, думая, что мы показываем им «козу». Взрослые ничего не понимают. Тогда кому-то из нас приходит в голову простой и, вероятно, безошибочный способ.
— Дом, где погиб Тельман, — говорим мы.
Полное недоумение.
— Какой Тельман? — спрашивают нас. — Такой улицы в Берлине нет.
Величайшее огорчение написано на всех лицах. Дамы грустно кивают головами, у мужчин вид такой, будто их поймали с поличным. Они зовут на помощь.
Вокруг нас митинг. Все уже в курсе дела, и все озабочены сверх всякой меры. Мы еле продираемся сквозь толпу. Все снимают шляпы. Как это ужасно, что они не смогли помочь русским офицерам!
Все-таки мы добрались до Моабита.
Перед высоким красным зданием, напоминающим церковь, стоит бронзовый лев, который бьет лапой змею. Опять оскаленные зубы, топорщащиеся усы, яростный хвост с шишкой на конце — звериная эмблематика империи. Какие-то чугунные властители с плюмажами и саблями стоят у входа. Дальше — двойные стены, между которыми нечто вроде рвов, только без воды, и бетонные цилиндры с амбразурами для обстрела этих канав. Легко себе представить человека в полосатом, который мечется на глубине, укрываясь от пуль, и наконец падает, обдирая ногти о камень стены.
Сквозь дверь, массивную, как в газоубежище, мы входим в тюрьму.
Да, вот это — тюрьма!
Вертикальная труба в шесть этажей со стеклянным куполом наверху.
Вокруг нее внутри — шесть ярусов решетчатых мостков. Во все стороны идут лучи коридоров. Внизу, на дне трубы, — огороженный круг с металлическим конусом, решетками и тросами. Вид их имеет ту устрашающую значительность, которая присуща акробатской аппаратуре на арене цирка.
С любой точки здесь можно видеть все остальные. Огромный птичник с нашестами и дверцами. Тут даже пахнет как в птичнике.
В Моабите около 800 камер. Одну из них мы осмотрели особенно внимательно.
Пять шагов в длину, три шага в ширину. Койка, стол, привинченный к полу, стулья, привинченные к стене. Радиатор отопления и уборная, ничем не огороженная. Окно под потолком, сквозь которое ничего не видать, номер над дверью — «575». Вот здесь и провел два года Тельман.
Даже воспоминание о нем считалось преступным во времена нацизма.
«НОВАЯ ПРОГРАММА»
…Среди развалин нарисованная от руки афиша:
Мы идем смотреть смешные номера.
Это варьете. В вестибюле много женщин, род занятий которых не вызывает сомнений, и молодых субъектов в темных брюках, в светлых пиджаках до колен и с волосами длинными, зачесанными на затылок, как будто их владельцы решили отрастить себе косы. Такова последняя мода. В Берлине не много целых домов, но существует мода. Какие-то почтенные дамы ведут на цепочках животных, морды которых напоминают о дальнем родстве с собаками. У них почти отсутствуют лапы, и они везут свое брюхо по полу. Несмотря на непомерное количество шерсти, они кашляют и хрипят, — вероятно, их рафинированные организмы дурно перенесли последнюю военную зиму.
Большой зал еле освещен одной лампой под потолком. Все места заняты. Нам услужливо освобождают целый ряд, и мы сидим почти в одиночестве.