Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Шесть заграниц - Борис Николаевич Агапов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Шесть заграниц

ПОСЛЕ БИТВЫ. 1945 год

В КАПИЩЕ ФАШИЗМА

Мы прилетели на аэродром Темпельгоф, который находится близко к центру Берлина. Когда-то здесь была окраина, но грандиозный город поглотил не только ее, но и пригороды, отстоящие от центра на 20—30 километров.

Был вечер. Мы летели более восьми часов. Болтало, и все пассажиры самолета находились в плачевном состоянии. Особенно это было забавно потому, что, за исключением нас троих, кинодокументалистов, все остальные были одеты в форму летчиков. Это были инженеры, летевшие производить обследование фашистской авиапромышленности.

Над городом стояла хмарь, оставшаяся от знойного дня, огромный столб дыма высился за домами, — вероятно, какой-то пожар еще не успел кончиться. Аэродром был пуст. На его бесконечном пространстве, выложенном большими бетонными плитами, можно было заметить двух-трех велосипедистов — и только. Велосипедисты тоже были наши. Бойцы осваивали двухколесную технику, виляя и падая. Связь с городом была плохая. Нам пришлось долго ждать машины. Багровое солнце медленно то вылезало, то скрывалось за черными клубами дыма.

Полумесяцем на краю аэродрома высилось длиннейшее строение. Это был комбинат ангаров, ресторанов и канцелярий, он производил впечатление какой-то бетонной абстракции, единственным оправданием которой была целесообразность.

Ощущение духоты, не только физическое, но и моральное, охватило нас. Мы были в Берлине. В самом центре всех несчастий, которые перенес мир за последние четыре года, в средоточии самой неистовой жестокости, какую когда-нибудь знала история, в столице империи, претендовавшей на мировое владычество. Осознать это было невозможно сразу. Говорить об этом было странно. Ждать предстояло неопределенно долго. Тут Сергей Аполлинариевич Герасимов, известный наш кинорежиссер, нашел удивительный, казалось бы, в этих обстоятельствах выход. Оглядев нас равнодушным режиссерским взглядом, он высказал соображение, что военный наш вид оставляет желать лучшего и потому самым правильным будет расположиться на земле в наиболее удобных для отдыха позах. Потом он сказал:

— Хотите, я почитаю вам из Лермонтова?

Я давно подозревал, и в этом убеждали меня многие наблюдения при встречах, что из всех его одаренностей самой любимой им самим была актерская. Тут это сказалось с первых же строк.

Он читал «Маскарад», читал наизусть и преотлично.

Мы забыли и о дымах на краю аэродрома, и о машинах, которых мы ждали, и даже о голоде, который начинал нас покусывать. Конечно, это был спектакль, очень продуманный, очень кристаллический. Манера чтения, мимика, сдержанный, почти незаметный жест… и Арбенин — недобрый, дьявольствующий, картинный и вместе с тем глубоко несчастный, по-детски обиженный и на весь мир и на свою любовь человек — возникал перед нами в отвратительной картине пожара вокруг… И странно соответствовал ей.

Как непросты и как страшны судьбы людей и судьбы народов, особенно когда удается вдруг отойти от них совсем далеко в минуты самого близкого с ними соприкосновения!

Я смотрю во все глаза и заставляю себя поверить, что это и есть Берлин, что эти трибуны вдоль автострады — фашистские трибуны, что этот стадион — именно тот самый, на котором позировал Гитлер, что эта площадь и есть «Штерн».

Да, это — Берлин, и сквозняк дует в нем, свистя. Он завивает пылевые смерчи у подножия высоченного столба, воткнутого в роликовый подшипник колоннады. На столбе — золотая ворона, изображающая богиню победы, а вокруг — никого. Только надписи. Русскими буквами по белой эмали синей эмалью со стрелами на концах:

ДРЕЗДЕН БРАНДЕНБУРГ ВАРШАВА ПРАГА МОСКВА

Кати, куда хочешь! Дороги свободны.

Вдоль крахмального асфальта Тиргартена — деревья без сучьев, похожие на пальмы с веерами расщепленной древесины наверху. Зенитки, мертво глядящие в небо. Тягачи, припавшие на колени, малолитражки, задравшие лапки кверху. Все тихо, все недвижимо. Чуть колышет ветер красный шелк грузовых парашютов, застрявших в деревьях.

И вдруг в этой тишине:

— Хальт! Ахтунг! Фейер!

Детский голос. Ствол зенитки поворачивается, поднимается… Это — мальчишки. Двое сидят и крутят, третий приставил к глазам руки биноклем и, задрав голову вверх, командует:

— Хундерт дрей унд зибцих! Фейер!

Черный Бисмарк смотрит на них со своего пьедестала, как с кафедры.

А вокруг — зубья зданий, из которых высыпаны на улицу каменные потроха, выгнувшиеся в предсмертной судороге рельсы надземки, шестиэтажные шкафы универмагов, превращенные в этажерки…

…Мы движемся вместе с войсками, которые еще размещаются здесь. Огромные тягачи ведут орудия, с грузной ловкостью маневрируя между завалами и воронками. На танках стоят бойцы в своих блестящих кожаных шлемах, их лица сосредоточенны и серьезны — ни улыбки, ни любопытства не видно на них, они оглядывают город суровым взглядом очень много поработавших людей. Страшная сила чувствуется и в людях, и в бесчисленных машинах, грохочущих среди развалин. Это идут победители. Само присутствие их здесь, в центре гитлеризма, уже есть торжество — шум их машин, звуки русской команды, русская военная форма. Но проявление каких-нибудь чувств неуместно в городе, только что захваченном в боях, среди врагов, только что побежденных. Однако есть нечто, что выражает откровенно нашу радость, и ничто не может помешать этому.

Это — наши, советские регулировщицы, те самые, которых видел всякий на дорогах войны в любую погоду, в любой близости от переднего края. Теперь они встали на «развилках дорог» в самом сердце фашизма, в Берлине. И нельзя не любоваться ими. В белых перчатках, в хорошо пригнанной новой форме, загорелые и сильные, они будто танцуют, управляя громадой движения. С ловкостью жонглеров они успевают принять каждую машину на желтый и на красный цветок своих флажков, указать ей путь, скрестить флажки в левой руке, откозырять правой, а главное — улыбнуться. Они не могут сдержать своих улыбок, хотя улыбки совсем не предусмотрены в инструкции. Они здесь не только бойцы ВАДа (Военно-автомобильные дороги), они — девушки нашей страны, и как бы от всех женщин и девушек Родины они в Берлине встречают победителей — братьев, мужей и отцов. Они — улыбка армии, и каждый, проходя или проезжая мимо, глядит в их сияющие счастьем очи, голубые и карие, озорные и серьезные, и не может не улыбнуться в ответ.

Центр Берлина — это центр пруссачества. Поколения работали над тем, чтобы превратить его в символ немецкого могущества. Они не знали меры в этом стремлении так же, как были чужды всякого вкуса. Тщась утвердить единственность своей нации, неповторимость ее характера, они пришли только к полной безличности, плоской, как асфальтовая мостовая, однозначной, как верстовой столб. Абстракция солдатчины. Архитектура, лишенная всякого порыва, всякой радости, всякого гостеприимства. Каждое здание здесь отдельно. Несмотря на то, что все двери и все окна разверсты настежь бомбами и снарядами, эти дома кажутся запертыми. Они приземисты, как будто готика не торжествовала в Германии. Они неуютны, как будто не было Нюрнберга, мрачны, как будто не было Дрездена. Памятники топорщатся перед ними.

Эти монументы составляют иногда целые бронзовые мизансцены. Несмотря на огромные деньги, которые вбиты в памятниковый металл, грошовую его символику можно разгадать с первого взгляда.

Ангелоподобная Атлетика ведет под уздцы першерона в двести лошадиных сил, на першероне — император, на императоре — гогенцоллерновская каска, — так слава ведет Германию путем битв к мировому господству. Четыре льва обращены к четырем странам света и раздирают своими лапами знамена, на которых эмблемы Наполеона и Рима. Пики, пушки, штыки торчат из-под львиных брюх, и если посмотреть здраво, то кажется, что животные просто недовольны текстильной и железной пищей, которая попалась им вместо доброго теленка. Право, даже в баснях они более похожи на себя, чем здесь, на прусской государственной службе. Голые мужчины, как после бани, развалились на лестницах, колоннады обступили всех этих гигантов и завершаются триумфальными колесницами. Распахнуты орлиные крылья, круглятся короны, зияют пасти львов и змей — целый зоопарк хищников…

Все это вытащено из известных мест — тут и триумфальные арки Рима, и бронзовые кони Генуи и Флоренции, и фижмы Людовиков, и латы крестоносцев. Теперь все это повержено. Огромные руки с зажатыми в пальцах мечами валяются на ступенях. Интересно, что будут делать с ними немцы? Неужели снова приваривать к торсам, получив разрешение восстанавливать «памятники культуры»? Вероятно, начнется именно с этого, как с наиболее безобидного на первый взгляд, если только умные люди не поймут вовремя, что это будет началом восстановления идиотской мании мирового владычества, мании, которая дорого стоила человечеству.

Будем надеяться, что на месте разрушенного центра Берлина будет построен город для людей, а не капище империализма, каким он был до последних лет. Восстанавливать его в том виде, в каком он существовал, это значит восстанавливать пруссачество.

В рейхстаге — хаос. Здесь уже нельзя разобрать, где заседали, где курили и откуда появлялось начальство. Единственно, что можно здесь увидеть в целости, — это надписи, которые оставили наши бойцы на стенах и колоннах:

«Жора Котляков свою мечту осуществил».

«Барнаул — Берлин».

«Вася Поздняков, летчики Громова за тебя отомстили!»

Сюда, к рейхстагу, рвались наши войска с четырех сторон, и еще на расстоянии двадцати пяти километров артиллеристы знали точно эту цель.

Прусская слава шарахнулась и покатилась. Шарахнулись кони на Бранденбургских воротах, извозчик с триумфальной колесницы был сбит снарядом, и сейчас это бронзовое сооружение похоже на моментальный снимок катастрофы на бегах.

Мы побывали в Саксонии, Бранденбурге, Штеттине, Лейпциге, посетили Австрию, и всюду, хотя бы в памятниках прошлого, можно было видеть что-то своеобразное, национальное, особенное… В Берлине — ничего. Здесь как будто в каком-то концентрате отцежена вся скудная геометричность прусского мышления, его оскорбительная однозначность, не позволяющая воображению или волнению вдруг загореться, исключающая всякую возможность открытия, всякий намек на неожиданность. Мистификация — вот чем заменено здесь искусство. Особенно это ощущается в творениях «нового режима» — в архитектуре фашизма.

Неопруссачество, то есть нацизм, продолжало традиции Фридрихов и Вильгельмов, снабдив их только новой упаковкой, ибо «новое» имеет в Германии магическую силу. Если вам хотят преподнести что-нибудь в лучшем виде, — что бы это ни было, фокстрот, фасон брюк или архитектура, — вам говорят восхищенным шепотом: «Это модерн!» Против «модерна» никто не может устоять. «Модерн» в архитектуре заключался в том, что все львиные гривы и орлиные заусеницы были соструганы и вместо импозантности вычурности была утверждена импозантность «простоты». Вместо колонн с каннелюрами и волютами были поставлены бетонные столбы четырехугольного сечения, вместо куполов и карнизов были положены плоские, под линейку, перекрытия. Но суть осталась та же.

Нацистская архитектура и скульптура прежде всего эклектичны. Они нелепым образом сочетали в себе Египет, Вавилон, готику и тот безрадостный функционализм, который возник от чиновного обращения с идеями Беренса, Гропиуса и Бруно Таута. Вся эта мешанина использована только с единственной целью: подавить воображение, испугать, создать впечатление непреодолимой мощи империи и ничтожества перед нею отдельных воль. Это была пропаганда страхом и страха. Тот самый метод, который применялся и в отношении кинематографа, когда гитлеровские культурмахеры рассылали по всем государствам кинофильмы вроде «Польша в огне» с единственным назначением — устрашить колеблющихся, покорить непокорных.

Отвратительная утилитарность Треблинки есть во всей конструкции рейхсканцелярии. Она не создана, она выдумана. Это нечто вроде собачьего станка для производства экспериментов на рефлексы. Тут все предумышленно, и все с одним расчетом: вызвать рефлекс покорности.

Фасад рейхсканцелярии ничем не примечателен. Среди прочих зданий трудно даже отличить его от других. Но когда вы входите во внутренний двор, на вас обрушивается первый удар. Вы заперты. Каре бетонных стен без окон и дверей сторожит вас. Два огромных каменных часовых в стиле «Кольца Нибелунгов» охраняют дверь, в которую вам предстоит войти. Этот вход узок. Он подобен дверям в египетских храмах. Он пропускает вас с неохотой, с презрением.

Когда вы переступаете его порог, вас постигает второй удар.

Вы оказываетесь в огромном зале, или, лучше сказать, в огромном коридоре, более сотни метров длиной. Девятнадцать грандиозных окон идут по левой стороне, по правой — двери в кабинеты диктаторов. Это — перспектива. Ее линии сходятся где-то вдалеке, на противоположной двери, которая кажется совсем маленькой. Но здесь нет ни праздной праздничности версальских анфилад, ни первородной гармонии Парфенона, ни торжественной отрешенности готических базилик. Это — строй, стоящий во фронт, вдоль которого шествует начальство, сквозь который прогоняют холопов. Здесь выстраивались приглашенные. Они прижимались к стенкам, изображая собою как бы живые барельефы. Раскрывалась дверь в далекой глубине, и там появлялся человечек с усиками и начесом на лбу. Он шел один, отражаясь в зеркале паркета. Пустота отделяла его от стен. Он был частью архитектурной мистификации, которая была рассчитана на то, чтобы эту тщедушную, напыжившуюся персону выделить и преподнести как эпиграф ко всей стране, даже к истории человечества. Он проходил между рядами поднятых рук, и громадные двери его кабинета распахивались и вновь закрывались. Там стояло его кресло, похожее на трон, и его стол, похожий на саркофаг. Перед столом стоял глобус громадных размеров.

Скорлупа этого глобуса валялась среди обломков, когда мы в первый раз посетили рейхсканцелярию. Тут же посверкивали алюминиевые куски каких-то аппаратов, говорят — телевизоров, при помощи которых ему показывали его владения.

Все здесь огромно, добротно и… жалко. Среди этих золотых мозаик, и бронзовых кулаков бра на стенах, и роскошных сафьяновых кресел вдруг вспоминаются слова, сказанные еще в начале войны, которые тогда прозвучали неожиданно и смысл которых теперь и особенно здесь, в этом беспредельном кабинете, становится абсолютно ясен:

«Дурачки из Берлина».

Теперь, когда все это валяется в обломках, химеричность замыслов очевидна, но тогда система представляла собою чудовищную силу.

Целый этаж рейхсканцелярии с множеством кабинетов и грандиозным штатом был ассигнован на наградные дела. Мы ходили по щиколотку в медалях и орденах. Здесь были установлены аппараты, которые подписывались за Гитлера, чтобы каждый награжденный думал, что он обладатель собственноручной подписи фюрера. Мы нашли здесь ящики, полные лент и позументов, которыми увенчивались плечи и груди слуг режима. Внутренняя пустота этой системы должна была быть закрыта от глаз народа. Эту задачу выполняла не только архитектура из камня, но и архитектура всяких значков, знамен и эмблем. По всей Германии торчат флагштоки, древки и даже высоченные мачты для черных орлов и штандартов. Страну покрыли флагами, эмблемами, знаменами, символами, которые возвышались над толпами и застилали умиленные глаза населения. Благоговение немца к силе и власти было использовано и многократно увеличено. Видя все это дутое великолепие, немецкий обыватель приходил в то состояние экстазной готовности, которое было психологическим условием кратковременного успеха нацизма в Германии. Гёте хорошо знал немецкий характер, и не случайно в своих утопических построениях он считал, что главным средством правильного воспитания является чувство благоговения. Это чувство, по мнению Гёте, следует прививать людям прежде всего. Только тогда, когда оно сделается руководящим в душе каждого немца, можно успешно развивать все остальные стороны характера. Благоговение направлено к богу, но бог воплощается для человека в его руководителях. Следовательно, благоговение к руководителям и есть главное для воспитания и для создания общества.

Что касается нацистских вождей, то они сами признавались, правда, еще до своего воцарения, в том, что пропаганда рассчитана на дураков, что обман масс есть естественное и необходимое условие успеха каждого политика и что для этого обмана все средства хороши. Вероятно, сами они не испытывали никакого благоговения перед своими эмблемами. Они хорошо жили. В этом легко можно убедиться, посетив множество мест, которые были избраны для резиденций главарей.

До начала бомбежек Гитлер жил во дворце Гинденбурга, который находится недалеко от рейхсканцелярии. Вряд ли этот дворец претерпел особенные изменения со времен его прежнего владельца. Во всяком случае, он не стал беднее или скромнее, но зато его кухня была реконструирована серьезным образом. Она представляет собой чудо современной техники. Она напоминает не то операционную госпиталя, не то аппаратную какой-нибудь колоссальной гидростанции. Во всяком случае, инженеры, которые с нами путешествовали по этим апартаментам, затруднялись определить устройство и назначение многих агрегатов, там установленных.

Мы посетили более трех дач Геббельса. Все они расположены в самых красивых местах, какие существуют под Берлином, — в древних лесах, на берегах чудесных озер. Они представляют собою небольшие замки с многочисленными службами и флигелями для свиты. Они наполнены лучшей мебелью, великолепными роялями, радиоприемниками, бронзой, фарфором. Там стояли ящики, полные визитных карточек доктора Геббельса, исполненных на драгоценном пергаменте, разными шрифтами и в разных редакциях. Фотографии, в неограниченном числе валявшиеся на дворах и в комнатах, показывали роскошную жизнь этих людей, окруженных женщинами в фантастических нарядах, множеством слуг, наливающих им вино, подающих им кушанья. Весь реквизит миллиардерской жизни присутствует на этих фото, которые были использованы нацистской прессой для бульварного восхищения публики.

Они жили шикарно. Вероятно, они считали это вполне естественным. Думается, что цивильный лист Фридриха-Вильгельма был просто пустяком перед теми расходами, которые несла страна для содержания своих тиранов.

Мы бегло оглядели Берлин и отправились на юг по одной из многих автострад, пересекающих Германию по всем направлениям.

Все время моего пребывания в Германии я любовался работой нашего ВАДа. Куда бы вы ни поехали, всюду перед вами русские надписи с точным указанием километража и маршрута. На некотором расстоянии друг от друга плакаты, на которых написаны правила движения. Пропагандистская работа ВАДа поражает своими размерами: если представить себе пространство от Волги до Эльбы, на котором по всем дорогам расставлены дорожные знаки, плакаты и указатели, то легко понять, какой огромный труд потребовался для этого.

«Опыт истории говорит о том, что гитлеры приходят и уходят, а народ германский, государство германское — остается».

«Помни, что ты носишь форму самой могущественной армии в мире, строго сохраняй ее честь».

«Водитель, не передавай руля в другие руки».

«Слава советским артиллеристам».

«Болтун — находка для шпиона».

«Бензозаправка — 800 метров».

Так проехали мы от Штеттина до Будапешта, и всюду нас сопровождала заботливая рука ВАДа.

Может быть, бо́льшая часть жизни Германии после краха фашизма проходит на ее дорогах, во всяком случае — наиболее видная часть.

Они заполнены не столько автомобилями, сколько пешеходами. Немцы бредут по дорогам. Они идут на север из Чехии, на восток с Эльбы, на запад из Восточной Пруссии, на юг из Штеттина… из всех концов Германии во все ее концы. Они тащат на себе, везут на чем попало свое имущество. Тут и детские коляски, которые наполнены картофелем или чемоданами, тут вдруг и шикарная черная карета, влекомая детьми и стариками, тут и просто строительные тачки, нагруженные до отказа… Старухи, согнувшиеся под тяжестью тюков с бельем, матери с детьми на плечах… Мужчины, сняв пиджаки и надвинув на глаза шляпы от солнца, нестерпимого на автострадах, толкают спаренные велосипеды, на которых утвержден стол вверх ножками, служащий грузовой платформой. Женщины идут в черных очках, чтобы не щуриться и тем предохранить лицо от морщин. Собаки тащат детские коляски с подушками или с картофелем. В этом шествии особенно видны инвалиды и калеки. Их множество. Безногие, сидящие на трехколесных креслах и двигающие ручные рычаги, хромые, к рукам которых костыли привязаны широкими ремнями, обезображенные черными повязками на лице слепые, безрукие.

Странными кажутся привалы этих беженцев, когда на каком-нибудь зеленом откосе устанавливается пестрый зонтик диаметром метра в два и под ним располагается семья, только что перенесшая длительный и тяжкий переход. Яркие цвета платьев, непромокаемых плащей, лоснящаяся кожа чемоданов, блестящие части велосипедов — все создает впечатление какого-то пикника, хотя совершенно ясен драматизм этого отдыха, и люди не знают, к чему приведет их следующий переход и где, наконец, они найдут кров.

Не развалины городов, даже не разбитая военная техника, валяющаяся на полях сражений, а именно эти бредущие по дорогам люди с мешками и детьми особенно ярко свидетельствуют о том, что случилось с немецким народом.

Понимают ли они это, или они озабочены только личной бездомностью и измучены долгим путем? Вместилась ли в их головы мысль о том, что произошел не только проигрыш войны, но крах их представлений о Германии, об истории, о будущем, их установок, их традиций, потому что представления и установки были разбойничьими? Не знаю. Я не видел ни раздумья, ни печали на их лицах. Я не слышал и разговоров о прошлом и будущем. Они жадно читают все приказы и распоряжения и записывают их в блокноты. Может быть, они тоскуют по начальству и ищут применения своему чувству благоговения, которое сейчас безработно? Нелегко понять народ, отделивший себя от всех народов мира стеной высокомерия и пустыней ненависти. Во всяком случае, внешне из одной крайности они бросились к другой: из игры в господ — к игре в рабов.

Иногда мне казалось, что им нравится быть побежденными, — настолько интенсивно предупредительно их поведение, так умильны их улыбки и сладки слова. Может быть, комплекс неполноценности, который немецкие психологи провозглашали чуть ли не генеральным для современного человечества, действительно генерален для немецких обывателей? Или, может быть, обыватели, с которых вдруг снята обязанность быть владыками мира, благодарны за возможность не заботиться о «новом порядке» на планете и обратиться к тому, что для них наиболее понятно, — к порядку в своей квартире? Или, наконец, возможно, что именно от комплекса неполноценности и мещанского благополучия весьма и весьма близко до бредовых идей о мировом господстве?

Но каковы бы ни были черты и причины психологического состояния всех этих людей, одно несомненно. Для пользы всего человечества и для благополучия их самих надо, чтобы было разрушено не только капище империализма в самом Берлине, что уже сделано, надо, чтобы исчезли все те источники, которые питали преступное сумасбродство огромного количества людей, и не только при нацизме, но и задолго до него.

Что будет с мальчишками, играющими в зенитчиков под присмотром чугунного Бисмарка? От этого зависит будущее Германии…

Вокруг Берлина — лес. Пол без сучка, без задоринки, на полу стоят сосны. Когда вы едете мимо, деревья выстраиваются в затылок по радиусам, и радиусы вращаются по часовой стрелке, отсчитывая длинные прямые коридоры между стволами. Здесь нет ни шорохов, ни тресков, ни зарослей, ни сгущений тени, ни дуновений влажной прелости, ни очаровательных вторжений лиственной зелени в хвойный бор, когда веселая орава березок, кудрявых и звонких, как детский сад, высыпает на полянку, разбрызгивая фонтаны папоротников, играя с бабочками, которые развешивают по воздуху белые фестоны своего полета. Есть ли в прусском лесу шишки? Возможно, но не обязательно.

Лес находится на службе. У него отнято то, что и составляет его содержание: его самостоятельная лесная жизнь.

Все это происходит вовсе не потому, что в Германии мало земли, ибо есть пространства, на которых вы не встречаете населенных пунктов в течение многих и многих десятков километров. Все это происходит от каких-то природных черт немецкого характера, который не допускает или не способен воспринимать многообразие мира в целом, а должен непременно разбить его на элементы и расположить их в некоторой последовательности, каждый в отдельности, каждый особняком. Вместе с однозначностью архитектуры, с убийственной целесообразностью всех строений, эта дрессировка природы вселяет уныние, создает ощущение бутылки, в которую вдруг загнали человека.

Может быть, все это удобно, но невыносимо.

Мир природы, в котором каждая минута созерцания готовит открытия, который потому и прекрасен, что равноправен с нами, к которому принято относиться с уважением, как к суверенному соседу по планете, — здесь низведен до степени каплуна.

Он потерял все. Он недостоин ни любви, ни тем более удивления — чувства, без которого нет поэзии. Он приведен к однозначности. Это дурная однозначность, совсем не та, к которой стремится наука в поисках основных законов мира. Это практическая однозначность, когда живое и многообразное препарируется для удовлетворения двух-трех простейших потребностей.

Властвовать над природой не значит расправляться с ней. Конечно, ее приходится превращать в продукцию, необходимую для человеческой жизни: минералы — в металл, древесину — в дома и стулья, — но ужасен был бы мир, где вместо лесов росли бы стулья, а вместо гор стояли бы болванки стали.

А как же быть? Ведь нынче двадцатый век, и логикой прогресса природа обречена подчиняться человеку?!

А быть надо так, чтобы это подчинение не становилось образцом красоты, идеалом душевного устройства. В разных случаях это может быть по-разному необходимо, и тогда порядок и чистота лучше, чем грязь. «Грязь стоит дорого!» — такой лозунг повесил в своих цехах Форд, и производственно это совершенно правильно. Но можно ведь сделать своего рода культ из единообразия и регулярности, так что и сама душа человеческая вдруг окажется подметенной под метелку. Такую душу очень легко мобилизовать для эсэсовских специальностей. Для нее главное — технология, а не человечность.

В Чехии я видел отели в лесах, и это было подлинное искусство: новая архитектура прекрасных пропорций со всем блеском современных материалов была вкраплена в природу, которой была сохранена ее первозданность. От этого выигрывало и то и другое: природа приобретала еще большую яркость своей самобытности, архитектура возникала, как кристалл человеческого гения, среди этой нетронутости лесов, ущелий и бурлящей в скалах воды.

А ведь немцы когда-то умели любить леса, и горы, и дикие реки.

«…Весь мир устлан таинственным зеленым ковром любви. Каждой весной он обновляется, и его странные письмена понятны лишь тому, кто любим, — как понятен бывает любимому восточный букет цветов. Он будет вечно и ненасытно читать, и с каждым днем ему будет раскрываться новый смысл, новые, все более чарующие тайны любящей природы…»

Что сумел бы «ненасытно читать» в берлинских лесах этот голубоглазый юноша, живший в Германии полтораста лет назад? Надписи «запрещается» и указатели «красивый вид» или «только для пешеходов»? Какой «новый смысл» раскрывался бы ему, какие тайны природы — среди этих стандартных стволов? Новалис в ужасе бежал бы от такой природы, протезированной и стерилизованной. Может быть, так же поступил бы и Гёте, натуралист и поэт, гениальный созерцатель мира растений и животных.

…Ныне раскрыта тебе сокровенная книга природы, Громче и громче с тобой каждый цветок говорит…

Путешественники по прекрасному Генрих фон Офтердинген и Вильгельм Мейстер, молодые люди, странствовавшие по дорогам Германии в начале прошлого столетия с котомкой за плечами и восторгом в сердце, — во что превратились они?

В Берлине я видел картину живописца Фрица Фрелиха из Линца «Гитлер-юнге» — «Гитлеровский юноша». Она сделана в том стиле «натуралистического символизма», который вообще был свойствен фашистскому «кунсту»: все выписано с тщательностью фотографии, но все гиперболизировано и лишено всякой естественности, как эмблема. Удивительно, что, распечатанная во множестве экземпляров, эта штука, вероятно, не казалась немцам страшной карикатурой на их режим и его идеологию.

На фоне грозовых облаков, попирая папоротники и колокольчики, стоит парень лет шестнадцати в черной рубашке и с голыми коленками. Лицо его как розовый цилиндр, на котором два обруча бровей и рта соединены линией носа, продолжающейся потом в линии застежки на рубашке и служащей осью убийственной симметрии всей фигуры. Серые глаза смотрят на зрителя, как на жертву. Ноги непомерно расставлены, руки, согнутые в локтях, тоже. Огромный барабан с черными языками пламени висит у парня через плечо, и он дубасит по его шкуре двумя черными шарами на тонких палках. Волосы у парня свалялись, губы поджаты, подбородок выпячен. Фанатическая жестокость и скованность эпилептика во всей фигуре этого ублюдка, сзывающего таких же, как и он, топтать мир подошвами своих альпийских ботинок. Вот кто шел недавно по дорогам Германии — не с котомкой за плечами, а с барабаном, не с восторгом в сердце, а с непомерной злобой ко всему живому. Когда он выскочил за пределы своей страны, он сделал у нас все то, что сделал. О нем, а не о Генрихе фон Офтердингене и не о Вильгельме Мейстере говорили наши люди друг другу: «Убей немца!» Он-то убит, но эмблема его осталась. И пока эта картина не станет столь же отвратительна для всех немцев, как и для нас, его нельзя считать окончательно убитым.

НА СМЕРТНОМ ПОЛЕ

У обочины автострады — плакат, и на нем красиво и безграмотно выписано:

АНТИФАШИСТЫ ПРИВѢТСТВУЮТ КРАСНАЯ АРМИЯ

А там, впереди, в розоватой дымке, — крылья ветряных мельниц и фабричные трубы: Лейпциг.

Город-книгодел. В дофашистские времена в нем было более тысячи издательств. Для них работали фабрики красок и словолитни, типографии и литографии, сюда стекались заказы со всех концов Европы на самые роскошные и самые тонкие полиграфические работы… Мастера книги здесь были из лучших в мире. Я знал Лейпциг с детства: курс беглости пальцев Ганона, сонатины Клементи и Кулау были первые ноты, по которым меня учили музыке, и толстые тетради в зеленовато-голубых обложках лежали у нас на пианино — Лейпциг! Из Лейпцига дед выписал географический атлас Анри, на картах которого, красивых, как творения ювелиров, я до сих пор нахожу названия, каких нет в самых новых картах мира. Вероятно, этот атлас был издан не только для любознательных старцев вроде моего деда, но прежде всего для тех предприимчивых людей, которые в начале двадцатого века стремились утвердить немецкую торговлю на всех материках планеты. А «Фауст» Гёте с рисунками Каульбаха — книжища в аршин высотой и такой красоты, что до сих пор вспоминается мне как первый урок прекрасного, полученный мной и сестренкой в начале нашей жизни?..

…Отель «Фюрстенхоф». В полумраке великолепного холла с драконами на потолке и с громадной старинной печью цвета земляники в сливках мы ждем ордеров на номера. Очень отдельно от нас, в вальяжных креслах, окруженные мерцанием чемоданных пряжек и глянцеватой кожи, сидят две дамы, вероятно мать и дочь, с двумя одинаковыми собачонками на руках. Перед ними, весь в кремовой фланели, изогнутый и мягкий, как свежеочищенный банан, юлит метрдотель, готовый к любым услугам. По-видимому, дамы уезжают, по-видимому — на запад, по-видимому, они очень богаты. Интересно смотреть на натуральных и отнюдь не бывших богачей. Банан спешит к своей конторке, на раздраконенном потолке вспыхивают лампионы, стройный старик в гольфах и с трубкой появляется в дверях, из-за него выбегают молодцы шоферского обличья, они хватают чемоданы дам… Тут меня просят пройти к советскому коменданту отеля, и спектакль кончается. Кинодетектив кончается. Меня сопровождают в номер — «герр оберст, битте шён…» — и там, в номере, неограниченная кровать с кучевыми облаками простынь и пагодой подушек, с запахом сашеток, роскошная бумага для писем на раскрытом секретере, телефон — вот бы позвонить сейчас в Москву?! Но между пагодой подушек и Москвой — такое делается, что и вообразить невозможно, я это только что видел на дорогах… И тут меня охватывает тоска.

Мне расхотелось смотреть Лейпциг, и мне противно сидеть в этом запахе сашеток, как если бы меня посадили в коробку с зубным порошком. Где-то рядом будут встречать моих товарищей и меня тоже, и надо идти.

Я пошел, но не пришел к товарищам.

Поздняя заря стояла над пространством, которое хотелось назвать пустым. Кажется, вокруг была равнина, она терялась в сумраке; на переднем плане отсвечивала вода, и в ней валялась каска. Над каской, над равниной, на фоне розовой зари и разорванных туч вздымалось нечто огромное, тяжкое, подобное курильнице или склепу, но невероятных размеров. Оно заполняло собой все в этом месте земного шара. Какие-то бастионы громоздились, нависая. Наклонные стены уходили вверх, и чудилось, что они все выдвигаются из глубин земли, все выдвигаются и лезут к небу. Между циклопических колонн я видел латника непомерного роста, выступающего из дикого камня цоколя. Булыжный покойник расставил ноги, одна рука на щите, в другой — меч барельефом. Ждет? Стережет? Угрожает? Нет, он страшен не угрозой и не ожиданием, а полной пустотой. Он НИЧЕГО не выражает. И растопыренные крылья каких-то гарпий на бастионах тоже НИЧЕГО не выражают. И вершина, которую стачивает черная туча, несомая ветром, не обозначает НИЧЕГО.

Отдан долг погибшим. И НИЧЕГО более.

Убитых и раненых было более ста сорока тысяч человек. Человек! Не собак, не овец, а ЧЕЛОВЕК! За четверо суток драки.

В драку на этом поле было брошено полмиллиона человеко-единиц. Счетно-решающая машина «Наполеон I», лишенная каких-либо человеческих чувств, кроме жажды власти, действовала, как всегда, точно, однако десятки обстоятельств, от нее не зависевших, привели ее к поражению. Идиотский алгоритм «завоевание мира» начал показывать свою нелепость, как это было уже в России при операции «Барбаросса-1», если считать программу Гитлера «Барбаросса-2».



Поделиться книгой:

На главную
Назад