Я стрелял, как из автомата, едва успевая взводить затвор, и все-таки понимал, что хорошо, если получится хоть один кадр, хоть один! Вела себя фаланга очень неспокойно, да еще мое волнение передалось окружающим участникам экспедиции.
Наконец я поднялся с колен. Жора немедленно наклонился с пинцетом, взял храброе существо за загривок и бросил в банку со спиртом. Скрепя сердце я выдержал это варварство – фаланга нужна для коллекции музея. Умерла она в боевой позе – с раскрытыми челюстями и поднятыми вверх педипальпами. Как настоящий воин.
Коварный отряд
Так уж устроен человек, что даже в том случае, когда он старается быть сознательным и не нарушать природного равновесия, он все же вносит изменения в окружающий пейзаж и вызывает перестройку экологических сообществ в местах своего обитания… Как ни хотели мы не губить ничего живого вокруг себя, сделать это нам пришлось – и из профессиональных соображений, и из нужд бытовых. Площадка, вытоптанная рядом с палаткой, вокруг обеденного столика, начисто лишенная колючего янтака и всех других растений, являла собой типичный пример эрозии… Для кого-то из живых существ это было, наверное, плохо.
Но для муравьиных львов это было как раз хорошо.
Выйдя из палатки однажды утром, я обнаружил во многих местах площадки целую серию аккуратных круглых воронок – как будто за ночь район нашего обитания подвергся массированной бомбардировке маленькими, но довольно мощными бомбочками. Множество беспорядочно снующих вокруг муравьев казались уцелевшими рассеянными бойцами. То тут, то там быстрыми самоходками двигались серые мокрицы, словно бы защищенные стальными пластинами, и медленно ползали бронированные тяжелые танки – жуки-чернотелки.
Что это? Нашествие? Последствия ночной битвы? Может быть, потрясенное, пережившее кошмарную ночь войско муравьев получило наконец передышку и постепенно приходит в себя?
Однако передышки не было. Война была как раз в самом разгаре. Аккуратные круглые воронки не были следами бомб. Они появились в результате методичной и беззвучной работы коварных муравьиных врагов. И именно сейчас загадочные воронки представляли самую большую опасность. Вот он бежит, маленький черный воин, бежит по той самой дорожке, которой пользовался еще вчера. Но что это? На пути – громадная круглая яма. Откуда она появилась, кто выкопал ее? Неосторожный шаг, и… До чего же круты сыпучие стенки, невозможно удержаться, невозможно выбраться наверх, к своим, к солнцу, – мелкие песчинки влекут на дно воронки, в неведомое… Ах, но что это опять?! Удар! Еще удар! Горсти песчинок бьют точно в муравья, они лишают его последней возможности выбраться, сбивают вниз. А там… Огромные клещи высовываются из пыли на дне воронки, молниеносно хватают горемыку за ногу, за брюшко, за что попало и тянут, тянут в зыбучую глубину с кошмарной силой. Вот уже одна лишь голова, покрытая пылью, осталась на свету. Последний взгляд из глубины воронки на солнечный мир. И… все кончено.
«Ротовые части муравьиного льва в совершенстве приспособлены для того, чтобы высосать всю жертву, ни на секунду не разжимая челюстей… Когда жертва высосана досуха, оболочка ее выбрасывается вон из воронки». Этими словами известного английского энтомолога Давида Шарпа я заканчиваю трагическую историю черного бойца.
«Но почему лев? – спросите вы. – Почему лев, когда он поступает так коварно, предательски, совершенно не в духе настоящего льва, царя зверей?» Так уж его назвали. Первым дал ему царское имя льва биолог Реомюр, впервые описавший разбойника. В дальнейшем оно за ним так и осталось. По-латыни оно звучит очень красиво: «мирмелеон».
Далее я позволю себе опять процитировать авторитетное описание Давида Шарпа:
«Двигаются они только задом и при постройке воронки пользуются своим широким телом как плугом, взрывая им борозды; вырытый же песок удаляется следующим способом: некоторая порция его помещается на голову и резким толчком отбрасывается далеко назад. Когда личинка приступает к постройке своей ловушки, она начинает работу не с центра ямки, но проводит сначала круговую борозду диаметром с будущую воронку; вкапывая брюшко под поверхность песка, насекомое нагребает себе посредством передней ноги на голову песку с того боку, который ближе к центру, и отбрасывает этот песок прочь, на некоторое расстояние; делая второй круг внутри первого, третий внутри второго и т. д., насекомое удаляет постепенно весь песок и получает коническую ямку, воронку, на дне которой и зарывается совершенно, выставляя наружу одни широко раскрытые кривые жвалы. В этом положении молодой муравьиный лев терпеливо поджидает, не забежит ли какое заблудшее насекомое в пределы его владений…»
И происходит уже описанное.
Итак, коварный разбойник – личинка. Выглядит она довольно неэстетично – серая, неопрятная, покрытая пылью, – но имеет внушительные челюсти-жвалы. Зато когда личинка становится взрослым насекомым…
Впервые увидев взрослого муравьиного льва, я поразился столь резкому контрасту. Милейшее, безобиднейшее на вид воздушное существо с изящным тонким телом, нежными полупрозрачными сетчатыми крыльями и невиннейшим взглядом красивых зеленоватых глаз. Этакая кисейная барышня в газовом платье. Перепархивало это насекомое тоже медленно как-то, расслабленно мерцая своими прекрасными длинными крылышками. Можно было подумать, что слишком культурное воспитание не позволяет ему делать это с большей энергией. Никакого намека на темное, преступное прошлое!
Аскалафусы, муравьиные львы, нитекрылки, мантиспы, златоглазки, осмилы – любой из этих представителей отряда сетчатокрылых очень интересен как по своему образу жизни, так и по внешнему виду. Личинки уже известного вам аскалафуса, внешне напоминающие муравьиных львов, отличаются тем, что не роют воронок, а подкарауливают своих жертв, сидя под камнями, за травинками, как разбойники с большой дороги. У некоторых видов нитекрылок в юности длиннющая шея, которую увенчивают крошечная голова с большими клещами. Ведут они себя тоже отнюдь не добропорядочно, а селиться любят, по словам Д. Шарпа, «в склепах и пирамидах Египта, там, где скопляется песок».
Крошечная личинка мантиспы выводится из яйца осенью и зимует натощак, а весной отыскивает кокон с яичками земляного паука Ликозы, проникает в него и живет себе преспокойно, постепенно поедая сначала яички паука, а затем и выводящихся маленьких паучков. Замечательно, что самка паука почему-то делает вид, что не замечает разбойницу, когда та врывается в детскую, и в дальнейшем как ни в чем не бывало продолжает охранять свой кокон, хотя в коконе тем временем происходит кошмарная трагедия. И эту прискорбную неосмотрительность и слепоту проявляет представительница интеллектуального класса паукообразных! Поразительно! Чем же так усыпляет ее бдительность личинка мантиспы?..
Определенно в раннем возрасте сетчатокрылые – это какие-то профессиональные бандиты, аферисты, взломщики, гипнотизеры. Даже личинка златоглазки, милейшего эфемерного существа с искрящимися позолоченными глазками, мягкими голубовато-воздушными крылышками, слабым, полупрозрачным зеленым тельцем, имеет страшный, преступный облик неопрятного рецидивиста и энергично нападает на беззащитных тлей. И поедает, вернее высасывает их с какой-то изощренной жестокостью – хватая их так, будто это не живые существа, а бурдюки со сладким сиропом (чем приносит, впрочем, несомненную пользу растениям и нам, людям). При случае личинка златоглазки разоряет даже коконы страшного каракурта!
Личинки же медленно летающих около воды осмилов – это какие-то универсальные убийцы, Джеймсы бонды среди насекомых. С поразительной ловкостью и пронырливостью бегают они по берегу водоема, хватая тех, кого в состоянии схватить, и вдруг как ни в чем не бывало скрываются под водой и бегают уже по дну! С равным успехом они могут дышать и на суше и под водой. Так уж благосклонна к ним мать-природа, что снабдила их не только обыкновенными дыхальцами, но и дала способность усваивать через тонкую кожу кислород, растворенный в воде.
Взрослые сетчатокрылые, правда, тоже хищники, но все же не настолько отъявленные, и потом, очень уж они все артистичны. У нитекрылок (латинское название «немоптера») задние крылья очень сильно вытянуты, так сильно, что напоминают шлейфы или декоративные перья. Зачем, спрашивается? У ближайших родственников муравьиных львов, пальпаров, крылья испещрены яркими красными пятнами, а летают пальпары с изнеженной церемонностью. Хотя, будучи личинками, они изнеженностью вовсе не отличались и без всяких церемоний хватали насекомых намного крупнее себя, например – жуков.
Как выглядят и как ведут себя представители сетчатокрылых в тропиках – об этом страшно и говорить…
Удивительный отряд! И пока еще мало изученный…
Солнце на крыльях
Почему-то бывает так, что из множества событий, о которых мы мечтаем, какое-то одно вдруг становится самым желанным. И не всегда можно понять, почему.
Ну, например, когда в юности я был еще невежественно жесток и просто так, развлекаясь, занимался рыбной ловлей, мне больше всего на свете хотелось поймать леща.
Не сома, который жил в Круглом омуте и о котором ходили легенды (он будто бы глотает не только утят, но взрослых уток и даже гусей, а однажды, говорят, схватил вошедшую в воду овцу), не голавля (рассказывали, что они бывают до пяти килограммов весом и, если посидеть с «тюкалкой» на перекате, можно такого вытащить), не шереспера (исключительно сильную, бойкую и красивую рыбину), не старую щуку. Леща! Золотистого, как поднос, широкого. Килограмма на два, не больше. Хватит даже на килограмм. Чтоб ранним утром, в тумане. Когда солнце просвечивает красным пятном, а на реке загадочные плески. И чтоб поплавок сначала качнулся несколько раз, а потом лег бы плашмя. И поплыл медленно. А я бы подсек, и удилище бы согнулось в дугу. И осторожно я вывел бы эту громадину, эту бронзовую печную заслонку на поверхность воды. И лещ, глотнув воздуха, стал бы вялым. А я осторожно подтянул бы его к берегу, а потом шагнул бы в воду и вытащил красавца за жабры. И на руках была бы липкая, остро пахнущая слизь и прилипло бы несколько золотых чешуй величиной с пятачок. И с силой изгибалось бы в руках мощное плоское тело рыбины. И хозяйка моя, тетя Нюша, узнала бы, что я наконец поймал леща… А щуку мне и не нужно. И легендарного сома не нужно. И голавля. Мне бы леща золотого. В тишине, ранним утром…
Что касается бабочек, то похожее чувство было у меня к аполлону и подалирию. Может быть, потому к аполлону, что водится он в горах, да и то не везде, и поиски его связаны с путешествиями. Красив он к тому же, большой… А название какое! Аполлон, бог света, покровитель искусств… К подалирию же потому, наверное, что выглядит эта бабочка очень своеобразно – нездешняя, не похожая на других. А потом, у С. Т. Аксакова в «Детских годах Багрова внука» была одна глава – «Собирание бабочек», которая в юности очень нравилась мне, а там как раз и говорилось с почтением о бабочке, которая называлась «Кавалер Подалирий». Раньше, кстати, они встречались довольно часто в средней полосе, но сейчас, увы… Сейчас в Подмосковье подалирия и не встретишь. Слишком много коллекционеров, собирателей бабочек, а подалирий ведь так красив…
Вы помните, наверное, что в Ташкенте в долгом ожидании экспедиции я рассматривал музейные ящички и узнал от начальника, что гусениц махаона они обычно насаживают на крючки, как наживку, что в тугаях бывает и подалирий, правда не очень часто, но что летают там во множестве и другие бабочки, а некоторые даже похожи на поликсену, хотя, по-видимому, это все-таки не поликсены…
Какие же?
И на второй день, несмотря на легкую обалделость от множества новых впечатлений в экспедиции, я вдруг поймал сам себя на том, что с особенным вниманием разглядываю нескольких белых бабочек, порхающих невдалеке от нашей стоянки. Вернее, они были не белые, а, желтоватые, но не приторно-желтые, как лимонницы, а оттенка слоновой кости. Бабочки близко не подпускали, к тому же в первые дни после нашего приезда дул ветер, и если одна из летуний садилась, то и тогда трудно было ее разглядеть, потому что сильно качалась трава. Но Жора заметил мой интерес и сказал:
– Вот это они и есть. Те, о которых я тебе говорил.
Уже на расстоянии я понял, что это не поликсены. Но тогда кто же?
Я уже и нарывников наснимал, и фалангу, и пчеложуков на кермеке, и бабочку-пандору, и туркестанских жемчужных хвостаток, и голубовато-серебристых жуков-слоников, а загадочные желтоватые бабочки все еще близко не подпускали.
Вообще-то бабочки очень общительные и любознательные создания, но пугливы, им нужно какое-то время, чтобы привыкнуть. Их наверняка интересовала наша палатка, множество незнакомых предметов нашего обихода, возможно даже и сами мы, но слишком внезапным, согласитесь, было наше вторжение на их законную территорию, и, прежде чем знакомиться с нами, им, конечно, необходимо было как следует к нам присмотреться.
Я же не торопился пока гоняться за ними, считая, что они никуда не денутся, вполне понимая их первоначальную осторожность.
Но вот прошла первая неделя. Прежде чем, по обычаю, идти в тугаи, я решил наконец заняться бабочками цвета слоновой кости.
Как вы помните, только с одной стороны от нашей палатки – со стороны Сырдарьи, были заросли гребенщика и лоха, с противоположной же стороны и вокруг открывалась бескрайняя гладь пустыни. Только на севере, метрах в ста, начиналась полоса тугаев. На площадке рядом с палаткой не осталось ни одного кустика верблюжьей колючки, и можно было даже ходить босиком, но вокруг колючка росла во множестве, и не только она, но похожий на нее парнолистник, цветущий мелкими розовенькими цветами, и полынь, и солянка, и каперсы, и еще какие-то неизвестные мне растения с белыми цветочками, и вездесущая солодка. Загадочные желтоватые бабочки (их было две-три, самое большее – четыре) уже подлетали к нам довольно близко и садились на белые цветочки, на каперсы, на качающиеся под ветром кустики парнолистника или просто на высохшую до твердости глину. Как правило, крылья их были сложены вместе или полураскрыты – и это вполне понятно, потому что, если раскрыть крылья настежь и целиком подставить свое нежное брюшко солнцу, можно изжариться моментально.
Итак, решив, что для близкого знакомства время уже наступило, я взял наизготовку фотоаппарат и начал к одной из бабочек приближаться. Сначала она никак не подпускала меня к себе ближе чем на несколько метров, но потом, как видно, поверила. Наконец я смог ее разглядеть.
Она была прекрасна. Нежные, не гладкие, а как будто бы слегка гофрированные крылья ее были разрисованы с необычайной тонкостью и изяществом. Чувствовалось, что великий художник наносил свои краски без спешки, без суеты, и особенная сдержанность, воздушность рисунка объясняется не скупостью его на краски, а гениальным чувством меры, удивительным вкусом. Все четыре крыла были оторочены с наружной стороны рядом аккуратных черных колец, но не сплошных, а состоящих из микроскопических точек. Они как бы были выполнены углем в стиле пуантилизма, и это не казалось выспренним, потому что сплошные черные кольца были бы слишком грубы для этого воздушного существа. С внешней стороны каждого колечка черный цвет сходил на нет постепенно, внутри же оставался незапятнанный белый круг. Вообще с парадной стороны фон крыльев был белоснежный, а общий оттенок слоновой кости создавался за счет окраски испода, представлявшей из себя желтоватую, блеклую, как бы слегка слинявшую или выгоревшую на солнце копию наружного рисунка. Понятно, почему бабочка, садясь, бережно складывала вместе крылья – она берегла свой рисунок! Но я не до конца описал его. Главная красота создавалась не полуразмытыми кольцами. На переднем, фронтальном крае верхних крыльев четко и ярко выступали по три удлиненных пятна. Два угольно-черных и одно, самое крупное, – кроваво-красное, отороченное черной каймой. Это последнее пятно, конечно же, было самой яркой частью рисунка, исключительно смелым мазком, но оно было нанесено с такой осторожностью, с таким чувством меры, что не только не нарушало общего утонченно-изящного ансамбля, а, наоборот, придавало ему законченность. По нескольку черных и по четыре маленьких алых пятнышка, тоже отороченных черным, было на нижних крыльях… Общее впечатление от бабочки было удивительно светлое, оптимистичное, радостное – никакой трагичности от этого черного с красным! Больше того: казалось совершенно естественным, что это создание родилось именно здесь, в Средней Азии, стране солнца, сухих степей и пустынь, минаретов и мавзолеев, выжженного солнцем камня…
Некоторые энтомологи, в частности – Тейер, считают, что «окраска каждого животного выражает собою общее впечатление от окружающей обстановки». К его мнению присоединяются многие ученье и художники. Я с этим согласен! Белизна крыльев той бабочки, легкая размытость, пуантилизм черного рисунка, желтоватая, выцветшая оборотная сторона как бы передавали впечатление от света, жары и открытости этих мест. А умеренная яркость красных пятен, не кричащих, а как бы растворяющихся на общем фоне, дополняющих и оживляющих весь рисунок, – это, конечно же, яркость горячего солнца! Я вообще заметил, что рисунок многих среднеазиатских гусениц удивительно напоминает элементы национальных узбекских, казахских или туркменских орнаментов. То же можно сказать о раскраске ящериц, змей, пауков. Определенно все это неспроста! Если в случае с животными природа действует сама, то через художников-людей она опять же проводит свою генеральную линию на их рисунках.
Фотографировать бабочку было трудно. Даже когда она привыкла ко мне и начала подпускать, то все равно сидела со сложенными крыльями, не считая, как видно, меня настолько своим, чтобы показать свою красоту. Или опасалась слишком яркого солнца. И все же в конце концов отношения наши настолько сблизились, что я присаживался рядом с ней и, держа сфокусированную камеру в одной руке, пальцем другой осторожненько раздвигал крылья бабочки, надеясь, что хоть ненадолго она оставит их открытыми. Раздвигать крылышки она позволяла. Но почти тотчас сводила их вместе, не понимая, как видно, чего я от нее хочу. Так и не удалось снять ее как следует в первый день. Только с полураскрытыми крыльями…
Лишь через некоторое время мне повезло: я сфотографировал ее не только на голой травинке, но и на бурно цветущем кермеке – растении с мелкими сиреневыми цветками и тонким малиновым ароматом. Но как она называется, я не знал.
Возвратившись в Москву после экспедиций и листая в Ленинской библиотеке атлас Курта Ламперта, я не нашел очаровательной бабочки в основных таблицах. Наконец, уже потеряв надежду, заглянул в приложение. Знакомый рисунок тотчас бросился мне в глаза. Как всегда, на картинке она, конечно, была не так эффектна, как в жизни, к тому же нарисована в атласе было только половина бабочки – два крыла. И все же я узнал ее. Оказалось, что она принадлежит к аристократическому семейству кавалеров, или парусников, и находится в близком родстве с аполлоном, подалирием, махаоном и другими, еще более эффектными красавцами, обитающими главным образом в тропиках. Не случайна, значит, изысканная тонкость ее рисунка! И как же, вы думаете, она называлась? Чуткий классификатор дал ей великолепное, очень подходящее название: «Гипермнестра гелиос».
Гелиос – бог солнца. А вот что значит «гипермнестра»?
«Гипермнестра (греч.) – одна из данаид, ослушавшаяся повеления отца и сохранившая жизнь любимому мужу Линкею», – таковы краткие сведения из мифологического словаря. Маловато…
Обратимся же к книге Н. А. Куна «Легенды и мифы Древней Греции»:
«У сына Зевса и Ио, Эпафа, был сын Бел, а у него было два сына – Египт и Данай. Всей страной, которую орошает благодатный Нил, владел Египт, от него страна эта получила и свое имя. Данай же правил в Ливии. Боги дали Египту пятьдесят сыновей, Данаю же пятьдесят прекрасных дочерей. Пленили своей красотой данаиды сыновей Египта, и захотели они вступить в брак с прекрасными девушками, но отказали им Данай и данаиды. Собрали сыновья Египта большое войско и пошли войной на Даная. Данай был побежден своими племянниками, и пришлось ему лишиться своего царства и бежать. С помощью богини Афины Паллады построил Данай первый пятидесятивесельный корабль и пустился на нем со своими дочерьми в безбрежное, вечно шумящее море».
Далее легенда повествует о том, как долго плавал корабль Даная, как пытался отец спасти своих дочерей от замужества с сыновьями Египта, как хотел помочь ему Пеласг, царь Арголиды. Но ничего не вышло.
Гибель принесло Пеласгу и жителям Арголиды решение оказать защиту Данаю и его дочерям. Побежденный в кровопролитной битве, принужден был бежать Пеласг на самый север своих обширных владений. Правда, Даная избрали царем Аргоса, но, чтобы купить мир у сыновей Египта, он должен был все же отдать им в жены своих прекрасных дочерей.
«Пышно справили свадьбу свою с данаидами сыновья Египта. Они не ведали, какую участь несет им с собой этот брак. Кончился шумный свадебный пир; замолкли свадебные гимны; потухли брачные факелы; тьма ночи окутала Аргос. Глубокая тишина царила в объятом сном городе. Вдруг в тиши раздался предсмертный тяжкий стон, вот еще один, еще и еще. Ужасное злодеяние совершили под покровом ночи данаиды. Кинжалами, данными им отцом их Данаем, пронзили они своих мужей, лишь только сон сомкнул их очи. Так погибли ужасной смертью сыновья Египта. Спасся только один из них, прекрасный Линкей. Юная дочь Даная Гипермнестра сжалилась над ним. Она не в силах была пронзить грудь своего мужа кинжалом. Разбудила она его и тайно вывела из дворца.
В неистовый гнев пришел Данай, когда узнал, что Гипермнестра ослушалась его повеления. Данай заковал свою дочь в тяжелые цепи и бросил в темницу. Собрался суд старцев Аргоса, чтобы судить Гипермнестру за ослушание отцу. Данай хотел предать свою дочь смерти. Но на суд явилась сама богиня любви, златая Афродита. Она защитила Гипермнестру и спасла ее от жестокой казни. Сострадательная, любящая дочь Даная стала женой Линкея. Боги благословили этот брак многочисленным потомством великих героев. Сам Геракл, бессмертный герой Греции, принадлежал к роду Линкея».
А через несколько веков, добавим мы от себя, знающий историю и чуткий к красоте энтомолог Никерль назвал именем Гипермнестры прекрасную солнечную бабочку.
Гипермнестра гелиос – Солнечная Гипермнестра…
Эмпуза
Я шел по кромке тугайных зарослей, там, где они постепенно переходят в пустыню, и хотя больших деревьев и густых трав уже нет, но еще встречаются мощные гребенщики, купы низкорослого чингила, полянки горчака или кермека. Кермек, душистый кермек с малиновым ароматом, всегда привлекал особенно пристальное мое внимание, потому что на его мелких сиреневых цветочках, собранных в большие кустистые соцветия, собирался, как правило, целый зоопарк: пчелы, осы, мухи, бабочки, кузнечики, зеленые нарывники-церокома, пчеложуки, хищные пауки и клопы-ринокорисы, закованные в черно-красно-бело-полосатые доспехи. Именно на кермеке я снял и Солнечную Гипермнестру. Богомолы же, за которыми я тоже охотился с вожделением – очень уж у них эффектная внешность! – встречались редко, но вдруг…
Меланхолично, спокойно, совершенно игнорируя мое приближение, на одном из соцветий удобно устроилась большая, сантиметров семи длиной, зеленая изящная эмпуза. Только через несколько секунд она удостоила меня вниманием, медленно повернув в мою сторону треугольную голову с большими глазами и двумя усиками, похожими на длинные тонкие гребенки, лихо торчащие на затылке. Искоркой сверкнуло зеркальце со лба… Надо вам сказать, что эмпуза, ближайшая родственница богомола, носит на лбу зеркальце не случайно: имитируя блеск капельки воды, росинки, оно приманивает к своей обладательнице легковерных, не подозревающих о смертельной опасности насекомых. И вообще ее экстравагантная внешность удивляла самого Ж. А. Фабра. «Среди насекомых наших стран нет более странного существа, – писал видавший виды натуралист. – Это какое-то привидение, дьявольский призрак… Заостренная физиономия эмпузы выглядит не просто хитрой: она пригодилась бы Мефистофелю…» Эмпуза презрительно посмотрела на меня, а я вспомнил, что пленка в аппарате кончилась, а запасной я не взял. Да и света было уже маловато, вечер… Пришлось чопорную красавицу брать с собой, посадив ее в бумажный фунтик.
Выпущенная в лагере в пол-литровую банку, она первым делом начала приводить себя в порядок, обращая особенное внимание на состояние гребенчатых усиков. Нагибая их по очереди передними ножками, как руками, она аккуратно пропускала между челюстями каждый зубчик. На кузнечиков и мух, пущенных в ее стеклянную тюрьму, она не обращала никакого внимания, и я понял, что особа, обладающая столь аристократической внешностью и манерами, скорее умрет от истощения, чем опустится до того, что будет совершать трапезу в таких неподходящих условиях. Впрочем, глядя на ее исключительно изящный тонкий стан и плоское брюшко, я понимал: голод – ее обычное состояние…
В течение ночи она так и не притронулась к пище, а утро начала со своего обычного неспешного туалета. Когда солнце достаточно поднялось, я выпустил ее на сухую ветвь чингила и попросил начальника экспедиции направить на эмпузу зайчик от карманного зеркальца, чтобы добавить света. Та спокойно сидела, не обращая на нас ровно никакого внимания и делая вид, что вся эта съемочная шумиха ее ни капельки не касается. Даже внезапно представившаяся возможность бежать как будто бы ничуть не прельщала ее. Глядя в видоискатель с близкого расстояния, я подозревал, что ее томность и спокойствие – сплошная игра, но все же рассчитывал на то, что, пока она раскачается, я успею нафотографировать ее вдоволь.
– Не улетит она, Жора? – с опаской спросил я на всякий случай, навинчивая еще два переходных кольца, чтобы сделать портрет.
– Да нет, что ты. Ты же видишь, ей все до лампочки, – спокойно ответил начальник экспедиции, ловя зеркальцем солнечные лучи.
И в этот самый момент эмпуза лениво взмахнула крылышками и не спеша полетела к ближайшему лоху. Мы и в себя прийти не успели, а она уже благополучно скрылась в серебрящейся кроне…
Я был мало сказать – расстроен, я был возмущен. Ведь я же так по-человечески к ней отнесся – уважал ее, кормил, восхищался ею и собирался непременно выпустить ее после съемки. А она? Дело даже не в том, что она при первой возможности так вероломно оставила нас, дело в том – как она это сделала. Мне кажется, что не в коварстве и вероломстве дело, а в том, что она действительно не считала нас с Жорой заслуживающими ее внимания. Мы ей действительно были «до лампочки» – это я недвусмысленно понял. Но ведь это-то и обидней всего…
Впоследствии я не раз ловил богомолов, но такой большой и красивой эмпузы больше не встречал. Я, правда, успел сфотографировать нашу великолепную пленницу «во весь рост», но, к великому сожалению, так и не смог сделать ее портрет.
Удалось снять через некоторое время лишь портрет ее ближайшего родственника – богомола обыкновенного. Должен сказать, что он гораздо менее эффектен, чем эмпуза, однако стоит только посмотреть на него, и становится ясно: в его взгляде тоже есть нечто очаровывающее, хотя, конечно, чрезвычайно манерное. Нужно заметить, впрочем, что на насекомых его взгляд и поза – так же как взгляд, поза и зеркальце эмпузы – действуют неотразимо. Обманутые очарованием, спокойствием и мнимой смиренностью подобных типов, они садятся поблизости, и тогда передние ножки, так смиренно, так молитвенно сложенные (латинское название богомола «мантис религиоза»), делают молниеносный выпад. И немедленно выясняется, что эти красивые конечности имеют с внутренней стороны кошмарные кривые зазубрины, которые безжалостно впиваются в жертву, и вот уже к ней приближаются страшные челюсти так называемого богомола… Известный советский учёный-естествоиспытатель Ф. Ф. Талызин пишет: «Крупные особи богомола, достигающие 10 сантиметров, храбро вступают в единоборство с колибри и даже мышью. Однажды в Мехико уличное движение приостановилось из-за того, что шоферы сбежались посмотреть на сражающихся посреди шоссе богомола и воробья. Вскоре воробей отступил и улетел».
Учитывая свой опыт общения с богомолами, а главное – с эмпузой, я хочу сказать: не верьте тем, у кого слишком смиренный, слишком очаровывающий, слишком равнодушный или слишком «богомольный» вид!
Трудовые будни биологов
Теперь я хочу описать повседневный быт участников нашей экспедиции.
Жили мы, надо вам сказать, совсем неплохо. Георгий Федорович, как и я, после завтрака шел в тугай на работу, повесив на себя сумку, в которой лежали коробочки с ватой, огромный пинцет, напоминающий страшное оружие Бармалея, и склянка с парами дихлорэтана – «морилка». В руках у него был сачок с толстой палкой и кисейным мешком такого размера, что, казалось, Жора еще надеется на встречу с каким-нибудь одуревшим от старости последним тугайным тигром. Ползая на четвереньках в зарослях солодки, гебелни или кермека, я иногда поднимал голову и видел вдалеке начальника экспедиции, задумчиво глядящего прямо перед собой. Вдруг он ни с того ни с сего взмахивал своей ловчей сетью и долго потом сосредоточенно рассматривал ее изнутри, словно пытаясь сообразить, почему же все-таки она оказалась пустой. Кроме нас двоих, в тугае, как правило, никого не было – и это хорошо, а то неизвестно, к каким выводам пришел бы любой нормальный человек, увидевший нас за работой.
Возвращаясь точно к обеду, Жора шел прямиком к палатке, не говоря никому ни слова, скрывался там, долго сидел около перевернутого ящика, раскладывая трупики пчел в коробке, тщательно пересчитывая их и мучительно соображая что-то. Потом он долго писал. Казалось, в глубине души он понимает, что его безумная затея – переловить всех тугайных пчел – обречена на неудачу, но боится признаться себе в этом и скрупулезно пишет отчет, пытаясь хорошей отчетностью заглушить упорный голос здравого смысла.
Таксидермист Сабир, первую половину дня отдававший своему главному хобби – вставая раньше всех, он проверял подпуска, поставленные вчера вечером, – вторую половину дня отдавал хобби маленькому: готовил обед, отбивая таким образом хлеб у Хайруллы. Иногда, в промежутке, он разделывал какую-нибудь бедную птичку, подстреленную накануне жестоким начальником. Этот начальник в конце концов окончательно принял в моем воображении образ усатого Бармалея, хотя и с голубыми глазами. Ведь он не давал покоя ни перепончатокрылым, ни птицам, ни рыбам, и, хотя я понимал, что все эти убийства делаются ради высоких целей, трудно было воспринимать их как должное. Жора, по-видимому, догадывался о моих чувствах, потому что в моем присутствии с ним частенько происходили досадные неудачи. Ну, например, чем объяснить, что, когда я сопровождал его на охоте, он почти всегда позорно мазал, хотя на самом деле был очень хорошим стрелком, что неоднократно подчеркивал не только он сам, что было бы, конечно, понятно, но и Сабир?
Однажды вечером мы отправились с ним в тугаи за фазаном, с тем чтобы Жора убил его, а Сабир потом сделал музейное чучело. Обычно, когда я ползал в траве, не проходило дня, чтобы фазан мне не встретился. А тут мы ходили по самым фазаньим местам больше часа – и ничего. Наконец пара крупных птиц взлетела и, перелетев через большую поляну, опустилась в заросли чингила метрах в двухстах впереди. Жора, потеряв от волнения свою велосипедную шапочку (другой, к сожалению, не было в магазинах Ташкента), бросился вперед и начал обходить противника справа. Я шел не спеша, чтобы остаться перед фазаньим убежищем и, когда Жора обойдет заросли, выпугнуть птиц на него. На всякий случай я снял переходные кольца и поставил телеобъектив в надежде запечатлеть красавца прежде, чем смертоносный заряд настигнет его.
Остановившись перед зарослями, я ждал, пока Жора займет позицию, а потом слегка помахал руками. Раза два я услышал знакомое квохтанье в кустарнике, однако благоразумные фазаны не вылетали. В конце концов Жора принялся шуметь в кустарнике, как хороший кабан, однако и это не принесло успеха. Фазаны не показывались. Все же я чувствовал, что они сидят в чингиле, прекрасно понимая, что чингиловые колючки не пустят к ним даже такого храброго человека, как начальник нашей экспедиции. Так оно и вышло. Пошумев ветками безобидной туранги, Жора обошел чингил и показался с левой стороны от него, метрах в двадцати от меня.
– Они там, Жора! – предостерегающе крикнул я, но наш опытный начальник проигнорировал мое дилетантское заявление и спокойно повесил ружье на плечо.
– Они давно пешком убежали, – сказал он. – Мою шапку не видел?
И в этот момент заросли чингила вспыхнули радугой. Фазаны – петух и курочка – с треском вылетели и низко над землей понеслись в глубину тугая. Нервы не выдержали – ведь усатый Бармалей оказался от них шагах в пятнадцати!
Жора сорвал с плеч двустволку, нажал на курок, забыв снять предохранитель, выругался, щелкнул предохранителем, выстрелил вслед удаляющимся птицам два раза, но красавец самец вовремя сделал финт в сторону, и парочка благополучно скрылась в густом лесу.
– Ах, дурак, ах, дурак старый!.. – несколько раз повторил Жора, стараясь не глядеть в мою сторону.
Я заметил, что с тех пор он не очень охотно брал меня с собой.
Но еще более курьезный случай произошел с рыбой, которая называется «змееголова». В экспедиции ее звали просто – Мао Цзедун. Дело в том, что рыбу эту завезли из Китая, она очень сильно размножилась, вытеснила многие здешние формы и фактически стала вредителем. На вкус она ничего, но промыслового значения не имеет. Морда у нее широкая, мясистая, глазки маленькие, губы толстые… По словам Жоры, в прошлые годы они ловили змееголову во множестве, а в этот раз то ли ее стало меньше, то ли она научилась избегать наши спасти, но попалась она нам всего лишь раз, да и то не на подпуск, а на жерлицу, которую поставил Жора. Но то, что она попалась на крючок, выяснилось после, а сначала события складывались довольно-таки драматически…
Вечером, когда низкое солнце освещало деревья лоха и они из голубовато-серебряных стали золотыми, мы с Жорой прогуливались по берегу Сырдарьи метрах в трехстах ниже нашей стоянки. Берег здесь был обрывистый, хотя низкий, всего метра два над водой, жерлицы ставить очень удобно. Ветра не было, река в этом месте образовала широкий плес, на далеком противоположном берегу тянулась полоска деревьев, там тоже был небольшой тугай, и все это – закатное солнце, тишина, заросли невысокого тростника, спокойная вода (только на самой середине угадывалось быстрое движение струй) – пусть отдаленно, но все же напоминало знакомую с детства картину: закат на какой-нибудь широкой русской реке – Волге, Каме…
– Смотри! – вдруг с волнением прошептал Жора, сделав круглые глаза и ощетинив усы, заметно подросшие за прошедшие дни.
– Где? Где? – испуганно переспросил я, оглядываясь по сторонам и думая, что в этот идиллический вечер хозяин Ширик-Куль тугая дряхлый тигр, переживший всех своих соплеменников, решил все-таки сходить на охоту…
– Да не там! Куда ты смотришь? В воде!..
С этими словами он схватил меня за руку и, оттащив от берега, чтобы кто-то меня не съел или я кого-то не испугал, опрометью побежал в лагерь, успев крикнуть, что он бежит за ружьем.
Так ничего и не поняв, я все же остался стоять на месте, понимая, что раз начальник меня здесь оставил, значит, надо стоять, тем более что если опасность в воде, то на суше мне пока что бояться нечего.