Мы с Георгием Федоровичем поднялись по просторной лестнице к шикарному фасаду, с трудом отворили массивную арочную дверь, прошли коридор, потом небольшой зал и очутились в уютном прохладном каменном дворике, посреди которого зеленел травяной газон и даже высились кустики и маленькие деревца. Серые каменные стены двора были разделены на ячейки-ниши, в глубине каждой виднелись двери. Бывшие кельи монахов. Я тотчас представил себе долгую, однообразную монашескую жизнь, замкнутую в каменных стенах, – и это в то самое время, когда в мире столько интересного, когда где-то есть неведомые страны, а вот в тугайных зарослях в среднем течении Сырдарьи, совсем поблизости, водятся фазаны, шакалы, кабаны, тигры! Не говоря уж о многочисленных прямокрылых, чешуекрылых, жуках, скорпионах, фалангах. Правда, среди монахов были странствующие, которые много путешествовали, – вот это совсем другое дело!
В кельях было мрачно и сыро, высокие сводчатые потолки навевали мысли о бренности жизни и непреодолимое стремление вырваться поскорее на волю. Мне предложили келью на выбор, так как в Институте усовершенствования сейчас каникулы и помещения пустуют. Какая разница? Все-таки я выбрал ту, которая была на солнечной стороне.
Пока снимал рюкзак и решал, какую из двух железных коек занять – правую или левую, – Георгий Федорович подошел к газону и принялся что-то ловить.
– Что там, Георгий Федорович? – живо спросил я, поспешно и с удовольствием выходя из кельи на свет.
– Пчелка, – сказал Георгий Федорович кислым голосом. – Антофора. Улетела… – Он уныло посмотрел на меня: – Вот здесь тоже есть насекомые. Вы можете пока заняться…
Я посмотрел на тощий газон и не увидел ничего, кроме десятка обыкновенных мух и непонятно как появившейся здесь потертой капустницы.
– А скорпионы здесь могут быть, Георгий Федорович?
– Могут. Только не в траве. Вы у себя в комнате на полу посмотрите…
Путь от медресе до Музея природы проходил по широкому бульвару, залитому ослепительным солнечным светом, слегка присыпанному микроскопически мелкой и легкой пылью, часто взлетающей вверх от малейшего ветра и придающей воздуху особенный колорит. Обычно в середине дня солнечная часть бульвара бывала пустынна, и не потому, что мало было народу, а потому, что люди старательно жались к теневой стороне, под сень деревьев, даже местные жители, уже загорелые, прокопченные солнцем, несмотря на то, что настоящее лето еще только начиналось – май. На левой, теневой, стороне бульвара в медлительных сизо-голубых струях дыма от мангала с шипящими шашлыками виднелась вывеска, на которой привычными русскими буквами было написано: «Ошхона». С ударением на последнем слоге это слово означает «Столовая», ибо «ош» – по-узбекски «еда», «хона» – «комната». С правой, солнечной, стороны в тесном ряду магазинов и палаток заметнее всех был нежно звучащий призыв: «Едгурлик». Это журчащее слово, как выяснилось, означает: «Сувениры».
Посреди бульвара, на самом солнцепеке, рядом с кустами цветущих и благоухающих роз, сложив ноги по-турецки, зачем-то сидел загорелый до черноты, совершенно лысый, с блестящим, словно полированным, теменем бородатый узбек…
Далее начинался базар, Октябрьский рынок – нечто среднее между обычным городским рынком, которые теперь так похожи друг на друга, будь они в Москве, Ялте, Хабаровске или Новосибирске, и канувшим в Лету разгульным среднеазиатским базаром с оставшимися кое-какими рудиментами колоритного прошлого. Такими, например, как круглые горячие хлебы-лепешки, не в булочной, а у местных жителей, которые выпекают их каждый по-своему. Или целый торговый ряд пряностей, а главное – молотого красного перца, насыпанного медно-красными холмиками на прилавке, со стоящими позади них смуглыми круглолицыми узбеками в тюбетейках. Чем отличается одна горка от другой, трудно понять непосвященному, однако, привыкнув, начинаешь улавливать разницу в цветовых оттенках – так же, как начинаешь узнавать и самих торговцев, раньше казавшихся на одно лицо… Каждый раз я с опаской проходил по этому ряду: вдруг подует ветер посильнее, и тогда едкий красный порошок полетит в нос, в глаза… То тут, то там в интернациональной толпе покупателей мелькает живописный наряд – женщина в национальной одежде: в атласном платье, в длинных штанах, выглядывающих из-под платья и достигающих лодыжек (в этакую жару!); мужчина в длинном, свободно ниспадающем одеянии, сверкающий шоколадной гладко выбритой головой; древний старик в большой белой чалме, бородатый, полный достоинства, весь какой-то нездешний, словно только что покинувший свою мечеть и заглянувший сюда ненадолго и непонятно зачем, не воспринимающий, кажется, эту суету, эту совершенно чуждую ему толпу, отрешенно идущий сквозь нее куда-то. Или – сгорбленный маленький старичок, тоже бородатый и тоже в чалме, но – как раз наоборот! – очень чутко реагирующий на все, быстрый, хитро посверкивающий серыми живыми глазами, несущий то ли картонную коробку, то ли сверток, то ли старую хозяйственную сумку, деловито останавливающийся у каждого ряда, – потомок Хаджи Насреддина…
И опять – незнакомые, пленяющие непривычным звучанием слова, написанные обыкновенными русскими буквами: «Сабзавот – мевалар», что означает «Овощи – фрукты», «Ковурилган балик» – «Жареная рыба», «Лагман» – национальное кушанье, похожее на лапшу, и, наконец, короткое, емкое слово «Нон» – «Хлеб».
Обычный разнообразный шум, состоящий из русских, казахских, узбекских и интернациональных слов, восклицаний, звона и стука весов и гирь, звяканья мелочи, осторожных гудков автомашины, едущей почему-то прямо сквозь рынок… Ташкент – самый многонациональный город в Союзе, более ста национальностей: коренных жителей, строителей из разных концов страны, случайно заезжих гостей…
А еще на базаре – запахи, богатейший букет. Благоухание пряностей, особенно гвоздики и перца; аромат свежей клубники и прошлогодних сладких, уже слегка сморщившихся от долгого хранения и сухости воздуха яблок; свежесть молодой зелени – укропа, петрушки, кинзы и бесконечно разнообразной по форме редиски: круглой мелкой, круглой крупной, длинной тонкой, длинной толстой, гигантской, розовато-белой или белой совсем, лиловой или чуть желтоватой, с хвостиком и без хвостика, с ботвой и без ботвы, гладкой налитой, целой или потрескавшейся, сочной, прохладной на ощупь…
И – покрывающий всё, всё подчиняющий себе сладкий, едкий вкус дыма от вездесущих мангалов с шипящими, потрескивающими от жара углей и солнца, сочащимися и капающими шашлыками…
Выпутавшись из лабиринта торговых рядов, хаоса звуков и запахов, поднявшись по ступенькам на маленькую площадь, перенаселенную автомашинами и автобусами, рычащими и сердито пускающими свою долю гари и горячего воздуха, я, с риском для жизни, крутя головой в разные стороны, чтобы не попасть под колеса очередного грузовика, пересекал узкую, хитро изогнутую улицу Сагбан и оказывался на миниатюрном бульварчике с каштанами, небольшим фонтаном, свежим изумрудным ковриком мягкой травы, на которой обычно в густой благодатной тени отдыхали несколько рабочих-узбеков и во множестве бегали туркестанские горлицы – милые буроватые птички, нечто среднее между нашими голубями и воробьями. Теперь нужно было покинуть блаженную тень каштанов и решительно пересечь раскаленную узенькую каменную улочку, на которой высились пышащие жаром стены Музея природы. И вот, наконец, уютный дворик с мрачным, солидным каркасом сгоревшего экспозиционного корпуса, опять розы, кустами и вьющиеся, провинциальное крылечко и – типичный музейный дух нафталина, хлороформа, тления…
– Ну, как дела с машиной, Георгий Федорович? – осторожно спрашиваю я в который уж раз.
– Не знаю. Не появляется Розмарин. Краску как будто бы никак не достанет. Бог его знает… – отвечает он тихо, вздыхает и тоскливо смотрит в окно своими небесно-голубыми глазами.
Да… А там-то, а там-то, на берегах Сырдарьи, в тугайных зарослях, – разгар жизни, благоухание трав, порхание бабочек, писк, скрип, стрекот кузнечиков, треск цикад, звон сверчков, пение птиц, вой шакалов, кудахтанье настоящих диких фазанов, топот кабанов – неохватный в своем бесконечном многообразии мир всевозможных крупных и мелких созданий, знакомых, а также таких, о существовании которых я, возможно, и не подозреваю. Говорят, что особенно широко в пустыне, а тем более в тугаях представлен мир жуков-чернотелок, паукообразных, прямокрылых (кузнечиков и саранчовых), пчел, стрекоз и, конечно же, чешуекрылых (гусениц, бабочек); говорят, что вообще всякой живности там видимо-невидимо, а в Сырдарье множество рыбы…
– А махаоны водятся там, Георгий Федорович?
– Полно. Мы гусениц махаона обычно на крючок насаживали, когда рыбу ловили. Какое кощунство, да?
– О да! А еще какие бабочки?
– Подалирии летают.
– Неужели подалирии водятся? А еще какие, еще какие, Георгий Федорович? – Я подсовываю ему определитель Горностаева.
– Был здесь, в музее, заезжий коллекционер, просил его в экспедицию взять, очень ему подалирия нужна была, – продолжает Георгий Федорович, медленно раскрывая атлас.
– Взяли?
– Да нет. Пока собирались, у него командировка кончилась…
Нехорошие предчувствия мучают меня, однако я с волнением наблюдаю за пальцем Георгия Федоровича, который повис над пестрой таблицей.
– Ну, вот такие еще, наподобие этих. Тоже водятся… – И палец указывает на поликсену!
– Неужели поликсены? – тихо переспрашиваю я и чувствую, что у меня начинают дрожать руки.
– Может, и не поликсены, не знаю. Но – похожие. Может, вам коллекцию показать?
– Ну конечно!
– Прямо сейчас?
– Да-да, а как же!
Георгий Федорович с тоской смотрит на меня. Ему, конечно, хочется сделать мне приятное, но ведь это же так нелегко. Во-первых, жарко, очень жарко, а во-вторых… Ведь для того чтобы достать ящик с бабочками, нужно подвинуть стул, взобраться на него, потом еще тянуться куда-то в верхнюю часть музейного шкафа… Столько трудов!
Но самое трудное – первый шаг. Вот уже сдвинут чуть в сторону стол, а к шкафу приставлен стул. Кряхтя и отводя в сторону непослушные волосы, начальник будущей экспедиции влезает на стул, достает ящик, долго с сомнением разглядывает его – тот или не тот?… – и, наконец, ставит передо мною.
Дело не в том, что бабочки в ящике красивы. Главное – они пойманы там! Куда мы, вероятно, поедем. Я надеюсь… С волнением смотрю на распятые в неестественных позах бездыханные создания. И вот уже представляется мне, что они изящно взмахивают крыльями и рассаживаются вокруг, и комнату наполняет треск кузнечиков, благоухание трав…
Георгий Федорович увлекся. Он достает ящички один за другим – сначала бабочек, а потом и пчел, которыми занимается, и честно признается, что его тоже огорчает задержка. Очень. Ведь главные тугайные растения могут просто-напросто отцвести…
Вечером брожу по Ташкенту. Прохладные, ставшие особенно уютными в сумерках зеленые улицы, надрывная тягучая музыка, доносящаяся издалека, пьянящий аромат роз, еще каких-то цветов, перца, шашлычного дыма, мельтешение бабочек-бражников вокруг уличных фонарей и – большая желтая луна в лиловом небе над арками медресе, точная копия странно знакомой картины, а может быть, память о прошлом, переданная по наследству через множество поколений?..
На третий день за меня вдруг вступается ботаник Музея природы, Лида Булгакова.
– Георгий Федорович, – говорит она, глядя большими веселыми глазами на начальника экспедиции, – а почему бы ему не поехать пока на Кайнар-сай? На стационар, к Александру Яковлевичу?
Георгий Федорович, стряхивая оцепенение, сначала долго и вдумчиво смотрит на Лиду, потом переводит взгляд на меня. Действительно: почему бы?
Кайнар-сай, как узнаю я с замиранием сердца, – это стационар по изучению грецкого ореха в отрогах Западного Тянь-Шаня. Он расположен на высоте тысяча двести метров над уровнем моря, в лесу; там есть и плоскогорья и горные вершины, там есть бурные реки и богатейшая, разнообразная травяная растительность. И там есть вероятность встретить и сфотографировать наконец бабочку моей мечты – аполлона. Неужели наконец?..
О, эти внезапные счастливые повороты судьбы, приносящие гораздо больше радостей, чем запланированные, обдуманные и многократно отрепетированные в воображении события! Не успел я еще привыкнуть к Ташкенту, не успел окончательно изжариться на жаре, проклиная Розмарина, судорожно перебирая в воображении кипучую энтомологическую фауну тугаев, до оскомины разглядывая музейные ящички, пахнущие, кажется, не только хлороформом, но – кладбищем, не успел пропитаться сырым специфическим запахом кельи бывшего медресе, истоптать улицу Навои и центр Ташкента, исследовать книжные магазины («Китоблар») и испробовать узбекские кушанья, как вдруг оказался в раю. С горными вершинами и снежными пиками, бурными реками и дремучими лесами, соловьями, Синими птицами, барсуками и змеями, махаонами и жуками-скакунами, со множеством цветов, лучшие из которых называются так: ферула и эремурус.
Утро с цветами
Представьте себе уютную зеленую долину, в глубине которой течет бурная речка с узбекским названием «Кайнар-сай», что означает в переводе «кипящая река». Я не вижу речки, потому что внизу сплошные зеленые заросли. Заросли, настоящие джунгли вокруг, они окружают три скромных белых домика стационара Института ботаники. Стационар создан, чтобы изучать грецкий орех, а потому густые джунгли, покрывающие оба склона долины, состоят в основном из кряжистых экзотических, отчасти напоминающих наши дубы деревьев грецкого ореха. Но не только. Воздух напоен густым сладким ароматом цветущего боярышника. Цветут и черемуха, и алыча, и некоторые запоздавшие яблони, и шиповник, и травы. Но аромат боярышника туркестанского перекрывает всё.
Я не только не вижу, но даже почти и не слышу бурную речку. Потому что на разные голоса поют пеночки, дрозды, зяблики, иволги, множество неизвестных мне ранее птиц – таких, например, как райская мухоловка. Голоса, как звуки инструментов в оркестре, сливаются в одну стройную мелодию, этакий фон, на котором то поочереди, то в несколько голосов сразу – дуэтом, трио или квартетом – солируют соловьи.
Я не вижу и не слышу кипящей реки, но помню, что вчера шел с Шафкатом Камаловым, старшим научным сотрудником Института ботаники, поднимался от шоссе по скользкой горной дороге под мелким дождиком и видел и слышал этот бурный поток, любовался его белой пеной и даже мог проследить взглядом, как, спустившись вниз, он делает несколько поворотов, как бы успокаиваясь и приводя себя в более или менее речной вид, а затем вливается в довольно широкую, солидную голубовато-зеленую реку Пскем.
И еще помню, что долину реки Кайнар-сай окружают настоящие высокие горы с ослепительными белыми вершинами – Западный Тянь-Шань. Однако и это последнее – лишь в памяти, потому что, проснувшись утром в одном из белых одноэтажных домиков стационара и сладко потягиваясь, я вижу в окне лишь тяжелые гроздья сирени, мешанину листьев и блики солнца. И только когда спускаюсь по деревянным ступенькам крыльца и шагаю по дорожке к роднику, чтобы умыться, в просвете меж ветвями деревьев мелькает далекий горный пик в белом чепчике. А позади, за домиком, – крутой, уходящий вверх склон, густо поросший деревьями.
А жить мне в этой ароматной долине целую неделю. И я могу делать все, что хочу. Захочу – буду просто слоняться по горам, захочу – выберу себе удобный склон и буду загорать (только осторожней, чтоб не обжечься, горное солнце коварно!). И смотреть себе на вершины Тянь-Шаня, слушать соловьев, дышать, пить горный воздух с боярышником.
Вчера вечером, когда утих дождь, мы с Шафкатом все-таки совершили небольшую прогулку по горной дороге и видели множество ярко-желтых цветов термопсиса (в одном из цветков дремала невиданно огромная черно-синяя пчела) и естественную аллею могучих деревьев грецкого ореха, каждому из которых лет по двести («Невский проспект» – так называется эта аллея на языке стационарцев, об этом я узнаю позже от директора, Александра Яковлевича), и головокружительные обрывы оползней (один из таких оползней увлек за собой и похоронил старое здание стационара, а вместе с ним и тысячу деревьев грецкого ореха, по крайней мере…). Еще видели мы чудеса – метровые, поставленные стоймя капустные листья (оказалось, что это доисторический бузульник), и высокие, в рост человека, желтые султаны с мягкими войлочными лоскутами под ними (коровяк), и шерстистые, чуть-чуть липкие на ощупь темно-зеленые языки лекарственного девясила, и словно бы аккуратно сплетенные кем-то венки шиповника туркестанского, и со вкусом разукрашенные белыми и розовыми цветами круглые кустики оносмы…
– Посмотрите, Шафкат, что это? – сказал я, присев около крошечного, совершенно ни на что не похожего растеньица, состоящего сплошь из одних бело-розовых клубеньков; оно примостилось на обочине дороги под сенью двухсотлетнего великана. – Откуда здесь это удивительное создание? Уж не занесло ли его семена из далеких космических пространств?
– Да, действительно, смотрите-ка, – с недоумением сказал ботаник Шафкат, присаживаясь на корточки рядом со мной и разглядывая диковину местной флоры. – Что-то неизвестное… Хм! Сколько здесь хожу – не встречал… Вы сфотографируйте, пожалуйста, на всякий случай. Вдруг…
Потом выяснилось, что это всего-навсего луковичка гусиного лука с ответвлениями-детками, просто он так причудливо разросся, что Шафкат поначалу его не узнал…
А еще по дороге ползали толстые, неповоротливые, сантиметров пяти в длину бескрылые жуки-майки, напоминающие каких-то странных и опять же древних животных с большим туловищем и ничтожно маленькой головой. Их было много. Медленно, но неудержимо они ползли и ползли, объедая на пути дорожные травинки – целое нашествие ископаемых травоядных чудовищ…
Но это – вчера. А сегодня – пронзительно синее небо и решительные, зовущие к активной жизни солнечные лучи. И ничего общего с ташкентской жарой – прохлада.
Перекинем же через плечо зеленую охотничью сумку с фотоаппаратом, объективами, пленками и, наскоро позавтракав в обществе ботаника Шафката, а также хозяина Мирсаата, высокого крючконосого узбека с лысой, лоснящейся шоколадно-бронзовой головой, и еще хозяйки, полной, вечно улыбающейся, не знающей ни одного слова по-русски, встанем из-за стола и пойдем же скорее в распахнутый солнечный мир долины! Видите, солнце окончательно покинуло свое ночное лежбище за хребтом, выплыло из-за верхушки вон того дерева. Слышите, птицы уже сошли с ума, кричат кто во что горазд, спешат жизни нарадоваться, пока их вечно голодные дети не вывелись. Чувствуете, солнце стало меньше диаметром, но горячее. А боярышник, как пахнет боярышник! Спускаемся по тропинке – и внезапно словно в поток попадаем, в душистый, сладкий поток, и, кажется, даже кожей лица ощущаем густой теплый, ласковый запах. Вот одинокое сильное дерево с мощной кроной, здорово похожее на наш родной дуб, исконно русский, легендарный. Не узнать вчерашней дороги – все залито солнцем, все по-другому, цветы появились там, где их не было, птицы летают, пчелы жужжат, а вон мелькают и бабочки. Какие?.. Белые. Но нет, кажется, не аполлоны. Нет, не аполлоны. Белянки… И все равно вокруг рай. Дорога вынырнула из зарослей, и долина распахнулась во всем своем великолепии.
Впереди в сиреневом мареве застыли остроконечные белые вершины. Хотя и знаешь, что они далеко, однако именно потому, что видишь их целиком, от подошвы до пиков, кажется, что они – вот они, рукой подать, а взобраться ничего и не стоит… Но опускаешь глаза пониже – и понимаешь, что от их подошвы до того места, где мы с тобой, читатель, стоим, – целая страна лежит. Во-первых, широкая долина Пскема и сам Пскем – голубовато-зеленая полосочка, этакий намек – и тоже в сиреневой дымке. На этой стороне Пскема – крыши домиков, утопающих в зелени, – селение Сиджак. Много ближе – серая нитка шоссе и мост через наш родной Кайнар-сай. Вон он какой – широкий сравнительно, хотя здесь, где мы стоим (он от нас слева), его в зарослях и не видно. Совсем близко, рядом с дорогой, – деревянные домики пасеки, а справа… Справа – крутой склон, где поросший орехом и другими деревьями, где с оползнями, а наверху, на бровке, – желтая пена ферулы! И там же, конечно, лиловый спутник ее – мужественный эремурус…
О, ферула! О, эремурус! Лида Булгакова в Музее природы так пылко говорила о них, что я полюбил их заочно.
«Вы крупным планом снимаете? Очень интересно! А я тоже вот, в микроскоп… Посмотрите, какое чудо. Это ферула…»
Я посмотрел. И увидел желтовато-зеленоватую кубышку с зачатками лепестков. Ничего особенного.
«Да, красиво, – сказал я. – Очень. Это что такое?»
«Это ферула! – ответила Лида сияя. – Я как раз ее изучаю сейчас. Правда, она чудесная?»
«Чудесная. А… на самом деле как она выглядит? Целиком?»
«О, это прекрасное растение, просто удивительное! И она медонос! Это ферула просто, а есть еще асса-фетида…»
Лида смотрела на меня с таким обезоруживающим восторгом, что не полюбить ферулу было бы просто нехорошо. И я полюбил. И тогда Лида достала из своего стола и показала мне толстенную кипу черно-белых фотографий, на которых была изображена или одна ферула, то есть одно растение, или целые заросли ферулы, или Лида на фоне ферулы, или Лида со спутниками на фоне ферулы.
А про эремурус и говорить нечего. Эремурус я видел еще в Москве на картинках путеводителя по заповедникам – высокие, выше человеческого роста, толстые стебли с мощными лиловыми свечами на конце – символ экзотики. А название? «Эремурус» (ударение на первом «у»)! По-моему, прекрасно…
Но музейные экспонаты и фотографии не то! Надо видеть ферулу и эремурус на воле. Под тянь-шаньским солнцем. В окружении гор. Под пронзительной лазурью и под ослепительными белыми облаками. В аранжировке с запахами, криками птиц, жужжанием насекомых…
Однако стоп! До них еще надо добраться – вон они где, наверху, а склон крутой… Держись, читатель, сейчас мы свернем с дороги направо и краем оползня, вон по той узкой ложбинке, мимо раскоряченного дерева, цепляясь за ветви кустарника и за корни, полезем наверх. К феруле, к свежему ветру вершин!
Сначала нужно пересечь нижнюю, сравнительно пологую часть оползня – сухую комковатую глинистую поверхность с кое-где выросшими кустиками трав… Вот он, милый цветок, глянцевитое пятилепестковое солнышко величиной с чайную чашку. Прямо на сухой, растрескавшейся глине – розетка листьев, похожих на одуванчиковые, высокий, нежный, покрытый волосками стебель и – чашечка. И название-то какое солнечное – гляуциум. Но не будем срывать этот цветок, бесполезно: нежные лепестки тотчас же отпадают. Такая изнеженность вдруг у растения, выросшего на растресканной, непригодной для жизни почве! Однако же изнеженность гляуциума кажущаяся: корень его очень прочен, он уходит на большую глубину в поисках влаги и надежно держит своего изнеженного на вид хозяина на реальной почве… С таким корнем можно позволить себе и изнеженность…
А это что за черные прыгающие существа? Похожи на кузнечиков, но… Сверчки! Конечно же, теперь понятно, почему стрекот здесь такой мелодичный. Крошечные заколдованные скрипачи… Чутки, очень чутки, пугливы, никак не сфотографируешь: чуть что – прячутся в глубокие щели меж комьями глины. На вид – помесь кузнечика с черным тараканом.
Но дальше, дальше полезли… Что это зашелестело там? Господи, боже мой, о змеях-то мы и забыли! Не кобра, не эфа, но щитомордник здесь вполне может быть, а уж гадюка – подавно… И полоз. Полозы вообще не ядовиты, но есть такой бандит – желтобрюхий полоз, настоящий зубастый агрессор, в отличие от благородных гадюк не оставляющий вас в покое, а, наоборот, бросающийся с открытой пастью, как будто вы и есть самый его заклятый враг. Яда у него нет, но зубы… Так что осторожнее, внимательнее надо смотреть, за что хватаешься, он может как раз на ветке висеть – то-то рассердится! А может, и гадюка – если схватишься за нее, как за ветку, пеняй на себя, смотреть надо было лучше… Еще Дмитрий Викторович говорил, что особенно надо смотреть, за что рукой берешься. Береженого, конечно, бог бережет, а все-таки…
Что-то желтое впереди?.. Ферула! Не только наверху, а уже и здесь, на полпути, авангард сверху. И эремурус тут же, лиловые свечи. Уф, добрались до ферулы, можно передохнуть. Каждая веточка большого, в рост человека, растения усеяна крошечными зеленовато-желтыми цветочками, сквозящая полупрозрачная желтизна, нечто среднее между таволгой, зонтичными и соцветиями винограда. Нежный слабый парфюмерный аромат и множество жужжащих, ползающих, застывших неподвижно блаженствующих насекомых. И – к особой моей радости – итальянские клопы, полосатые, раскрашенные с примитивным легкомыслием: полоса красная, полоса черная, полоса красная, полоса черная. Этакий матрасно-носочный колер. Почему итальянские? Наверное, потому, что открыли их впервые в Италии.
Да, так вот она, живая, настоящая ферула. И эремурус. Как всегда вместе. В горах. Не хватает легенды. Тем более, что есть и подробности. Ну, например, та подробность, что ферула встречается не только в горах, а и в пустыне. Другой, правда, вид. Асса-фетида. Что это означает в переводе с латинского, я скажу позднее. А царственный эремурус – только в горах и только вместе с ней, с ферулой. И еще – есть растение прангос, чрезвычайно похожее на горную ферулу, так что неспециалист даже и не отличит. И эремурус, как видно, не отличает, все равно рядом растет. Хранит феруле верность. Хранит верность желтокудрой своей подруге, а не знает, что рядом с ним – не ферула, рядом с ним – ее двойник прангос. Так что же здесь – обман, измена? Или нет, всё в порядке и желтокудрая прангос – родная сестра желтокудрой ферулы, и дружат они с эремурусом без всякого обмана? А почему ферула спустилась в пустыню и стала там этаким деревцем, цветущим весной, но до корней высыхающим к лету? Уж не потому ли, что люди повадились выкапывать луковицы эремуруса и сажать у себя в садах, разлучив его навсегда с нежной подругой? Ведь сюда, на Тянь-Шань, за луковицами эремуруса приезжали даже голландцы – накопали его мешками и увезли в свою равнинную, низинную Голландию. А о феруле не спохватились… Печальная история, если подумать.
Позже я узнал, что эремурус тоже растет в пустыне – не столь эффектный, правда, как царственный горный робустус (в переводе с латыни «мощный») или двухметровый эремурус Регеля. Еще лучше: значит, не оставил подругу в беде, в сухости и жаре пустыни, спустился следом за нею с гор, хотя и стал зато ниже ростом… Тем приятнее видеть сейчас, в это ясное майское утро, что даже на крутом склоне, на маленьком пятачке, отвоеванном у кустарников и деревьев, они растут рядом. Желтая ферула и лиловый эремурус – прекрасное сочетание! Кстати: если лучшие сорта эремуруса – украшение садов, то ферула асса-фетида (в переводе с латинского это означает «вонючая») – одно из ценнейших лекарственных растений пустыни.