— Тетя Катя, — неожиданно бодро обратилась к притихшей женщине Вика, — а вы какую-нибудь песню про море знаете?
— Очень даже много. Море-то огромное и всем, на него глядя, петь хочется. Тебе какую — старинную или новую?
— А ту, что Утесов пел: «…в цветущих акациях город…»
— «У Черного моря…» — подхватил Алексей. Катя взмолилась:
— Алексей Остапович, выйдите из хора! Ты знаешь, Вика, твой отец единственный человек из всех, кого я встречала, в исполнении которого невозможно узнать даже самого простенького и популярного мотива.
— Вот и неправда! У меня свой репертуар и в нем я неподражаем. — Он приосанился и затянул на полном серьезе: «Цветы роняют лепестки на песок…» Катин уверенный голосок помог справиться с мелодией, Вика захлопала в ладоши:
— Еще, еще! «Живу без ласки…»
Горланя от всей души, они подкатили к дому, где у подъезда, ловко пасуя о стену футбольный мяч, поджидал Максим. Уже выбираясь из автомобиля, Катя с Алексеем дотягивали «Всегда быть в маске, судьба моя!» В доме Катя засуетилась, накрывая стол.
— Давай, Вика, выгружай быстренько все из холодильника, раскладывай в салатницы, — попросила девочку, и та все аккуратно, без лишних вопросов выполнила. Катя косилась на гостью, расставляющую тарелки, и думала: «Да не такая уж она и дурнушка. Ножки длинненькие и золотистые кудряшки у висков!» Потом спохватилась, принесла свой подарок:
— Смотри, Вика, у меня кое-что для тебя имеется. Это сейчас очень модные заколки, если волосы распустить и с двух сторон подколоть, бусинки будут как бубенчики. Давай попробуем!
— Маме нравится, когда у меня аккуратно заплетены косы. А всякие штучки пластмассовые — это вообще дурной вкус.
…Детям отвели отдельную комнату, служившую спальней, а в столовой разложили на ночь софу. Алексей застал Катю на кухне, наводящей порядок в шкафу с излишней старательностью.
— Катя, я должен с тобой поговорить, — начал он таким тоном, что Катя выронила банку с корицей. Она сразу поняла о чем пойдет речь: о разлуке. И оттого, наверно, что часто в отсутствии Леши воображала себе этот разговор, никак не могла ухватить сейчас суть его слов. А ухватив, оторопела. Алексей говорил о том, что не имеет права обременять Катю двумя взрослыми детьми и предлагал перебраться в цирковое общежитие, предоставив Катерине возможность «нормально устроить свою жизнь».
— Значит, ты меня отпускаешь… — коротко подвела итог его монологу Катя. И замолчала, не в состоянии разобраться в нахлынувших на нее чувствах: злости на Евгению, повесившую дочь на шею отцу, на Алексея, защищавшего поступок бывшей жены и одновременной жалости к этому удивительному мужику, взвалившему на себя бабью долю.
Больше всего, конечно, было жаль себя, и Катя заплакала над рассыпанной, иноземным счастьем пахнувшей корицей, подгоревшей чугунной утятницей, над своим обоженным еще вчера в хозяйственной спешке, заклеенный промокшим пластырем пальцем, над ненужными Вике заколками и всеми мелкими, злобными мелочами, что оставляют на теле жизни кровавые отметины.
Тяжелая волна неказистых, недобрых событий вдавливала ее в старость, в болезни, в одиночество, страх, а маленькие цепкие, ядовитые пустяки разрушали исподволь тяжким трудом отвоеванное благополучие. Ей хотелось кричать, обвинять, ранить… Но Катя была сильной девушкой, прошедшей суровый тренинг сиротской биографии — она смолчала, придавив свою боль. Леша обнял ее, тряс, тормошил, заглядывая в глаза:
— Да что с тобой? Ну скажи что-нибудь! А она молчала, впав в оцепенение. Минуту, две…
Слезы еще не высохли на щеках, скатываясь к остренькому с ямочкой подбородку, а в голубых глазах засветилась детская радость:
— В театре к новому году будут квартиры распределять… Нам полагается трехкомнатная, если бы, конечно, — Катя с вызовом посмотрела на Алексея: — Если бы мы были семьей…
В конце ноября в районном ЗАГСе был зарегистрирован брак Екатерины Шубиной и Алексея Козловского в присутствии свидетелей и гостей, купивших новобрачным к свадьбе пылесос «Тайфун».
Козловская — отличная фамилия для певицы. Только все обязательно интересуются, уж не родня ли Катерина знаменитому тенору? На что она отвечала отрицательно, делая загадочное лицо. Квартиры трехкомнатной молодоженам, конечно, не дали. Выделили две комнаты с соседкой, объяснив, что старуха под боком для семьи — явление весьма перспективное. Глядишь освободит жилплощадь. К тому же дом кирпичный, старый, от театра не очень уж далеко. И на том — спасибо: свой угол, хозяйке не платить, да и соседка оказалась очень полезная, такую еще поискать надо и за здравие молиться, а не смерти ее поджидать.
Августа Фридриховна свой возраст не скрывала: семьдесят, оно и есть семьдесят. Только, если прикинуть, что она, как говорила, уже при НЭПе была лучшей портнихой в Москве, то семьдесят, вроде, не выходило. А какая разница? Была она чистоплотной и подтянутой, встречая клиенток в строгом коричневом платье с атласной подушечкой на запястье, поблескивающей булавочной щетинкой.
Целые дни Августа Фридриховна просиживала в своей комнате, откуда доносилось тарахтение ножной швейной машинки, почти заглушенный громкими радиоголосами. Она предпочитала «Маяк», причем, на полную катушку и не потому, что была туга на ухо, а просто смертельно боялась каких-то фининспекторов, скрывая шум своей надомной деятельности. Проблема одежды стояла ребром в стране повального дефицита, а в среде артистической, где пропасть между бытием в свете рампы и существованием за ней, зияла с гибельным размахом, модная и особенно «фирменная» одежда имела почти мистический смысл, управляя чувствами и даже судьбами. Катя ухитрялась держать фасон, но какими силами! Ее никто не видел без спиц — будто этот инструмент материального выживания прирос к быстрым пальцам. В трамвае, буфете, на собраниях и даже за кулисами она не переставала вязать, бросая рукоделие прямо перед выходом на сцену. Вылетала на свет рампы — яркая, как Жар-птица, щебетала о своих поместьях, с французским прононсом небрежно произносила графские титулы, не глядя швыряла меховые накидки молчаливому лакею, сообщала не ведающему подобных забот залу сногсшибательную сумму, оставленную только что в горном доме Монте-Карло, жаловалась на скучный парижский свет, оставленный ради любви к безродному музыканту, поэту или художнику. Пела Катя так, словно изъяснение чувств в музыкальной форме было естественным состоянием ее птичье-пестрого, оборчато-газового существа.
Отдельные модницы, задававшие тон в труппе, имели возможность выложить спекулянтке ежемесячный заработок за соблазнительный, чаще всего поддельный, «лейбл» или пройтись в закупочном темпе по комиссионкам. Кате же без особого ущерба семейному бюджету нередко удавалось выйти на фирменный уровень своим «самопалом», сварганенным за ночь под руководством Августы Фридриховны.
Старушка любила захаживать на рыночную толкучку в поисках старых, навсегда исчезнувших с прилавков тканей, которые называла значительно, на французский манер: «крэпсатэн», «фильдепэрс», «жоржэтт». При участии «засушенной маргаритки» (как называли соседку в семье Козловских) теперь создавались умопомрачительные туалеты для Катерины и Виктории, загостившейся в Одессе. Положение на Афганском фронте не улучшалось. Конфликт крепчал, и все прочнее застревал в нем полковник Шорников. Согласно распоряжениям матери Вика была устроена во французскую спецшколу. Пришлось нажать на кой-какие педали — устроить в школе шефский концерт силами оперетты и цирка, организовать для мальчиков курсы вождения автомобиля (с помощью Алексея), чтобы в престижное учебное заведение попал и Максим. Он быстро адаптировался в новой среде, благо только второй класс, и стал чуть ли не круглым отличником. Характер у Вики был не ровным, зачастую ставящим Катю в тупик. То кажется — слава Богу! Подружились! Наперсницы и сестры — шьют вместе, поют, подтрунивают над легковерным и очень гордым Максимом. То разойдутся по углам — враги и только. Вика могла быть жесткой, ершистой, да просто невыносимой, натянув маску тупого смирения. «Опять ледяную рыбу изображает» — говорила в таких случаях Алексею Катя. А бывало — засмотришься и не узнаешь — ласковая, игривая, вся какая-то порхающая, щебечущая — да и просто хорошенькая!
Катя перестала пугаться метаморфоз Викиного характера, узнав, что они предопределены на столь трудным возрастом и чувством антипатии к мачехе, сколь двойственным влиянием Юпитера и Сатурна, наперебой стремящихся подчинить себе рожденного под знаком Водолея. Причем Юпитер — планета смеющаяся, удачливо-легкомысленная, покровительница игры и фантазии. Сатурн же — сплошной скепсис, черная меланхолия, недобрая, твердолобая замкнутость.
Сведения эти таинственно сообщила ей аккомпаниатор Дина под большим секретом увлекавшаяся чуждой в те времена советскому обществу, астрологией. И еще накаркала она Козловской, что ситуация с Афганом не скоро решиться, а Виктория крепко приживется в ее семье.
Анализ психосоматических особенностей Виктории не выявил бы определенного наследственного сходства — ни внешность, ни характер не давали основания воскликнуть: «Ну вся в мать!» или «А вот это уже явно папино!» Если только, слегка лукавя и передергивая карты, не находить доказательства фамильного сходства по мелочам. Например: ярко-золотистый оттенок русых волос и светло-серые глаза — от матери, длиннорукое и долгоногое сложение — отцовские. Но откуда взялась застенчивая сутулость и общая, невесть от кого доставшаяся, нескладность? И вообще — хорошенькая или дурнушка? А бог ее знает: улыбнулась, вздернула подбородок со смешинкой — вроде ничего, даже очень неплоха! Насупилась, потупив голову и съежившись — решительно ничего хорошего нет. В сущности, к четырнадцати годам можно было бы заметить уже трех Викторий, похожих друг на друга, не больше чем гусеница на бабочку. Хотя эстетическая динамика процесса взросления шла в обратном бабочковому примеру порядке.
Вика — детсадовка, розовато-золотистая, пухленькая, с яркими крупными кокер-спаниелевыми веснушками на тупом носике, с зыбким ореолом медных кудряшек и рассыпчатым бубенчатым смехом, была добротной рекламой счастливого материнства. Прохожие на улицах и скверах, где выгуливала девочку Евгения, добродушно сюсюкали с малышкой, а бездетные матери, заходясь завистью, надо думать, спешили зачать нечто подобное. Школьница младших классов в зеленом, полном стекольного блеска немецком городке R не обращала на себя внимания в общей массе сверстников. «Куколкой» она у же не была, но соединение былой милашки, шалости которой сквозили особым кокетством, и «гадкого утенка», проклевывающегося в удлинившемся угловатом теле, в тонкости шеи, в косолапой походке, носками внутрь — все же сквозили обаяние.
На рубеже 12–13 лет Виктория словно прошла через тайную лабораторию, перегнавшую в своих алхимических ретортах ценный материал в отливку серийного гомункулуса. Близкие не успели и заметит, как произошло печальное превращение и недоуменно закачали головами — и откуда все взялось? Почему же раньше не замечали тяжеловатый взгляд глубоко посаженных глаз, этот крупноватый нос, вдруг образовавший из детской симпатичной плюшки, какую-то тяжеловесную неуклюжесть? Откуда взялась желтоватая бледность кожи с прыщиками у крыльев носа и на лбу, понурость плеч? Откуда вообще эти приступы «мировой скорби», пугающие своей непредсказуемостью и очевидной беспричинностью?.. У самой Виктории периодизация ее недолгой жизни, была совсем иной. Цвето-звуковая гамма, вбирающая целый букет разнородных ощущений распадалась, как радужный коллектив карандашей в коробочке на отдельные составляющие.
Детство парило, как ему и положено в ванильно-голубой дымке, собравшей синеву высокого постоянно безоблачного неба, лакомый глянец масляной краски, покрывающей стены лоджии их видного издалека дома, незабудочный ситец любимого маминого халата, в котором вертелась она у плиты, карауля вкусно пахнущие на весь дом безе. Здесь были бархатно-баюкающие голоса взрослых, визгливые, хрюкающие, гавкающие позывные любимых игрушек и в отдалении, уходя за горизонт понятного, необходимого — сонмища звуков и запахов, относящихся к чужой, ненужной вселенной.
Потом тоже было детство — но совсем другое — подвижно-пестрое и постоянно меняющее свой арлекиновый узор стеклышек в калейдоскопе. Викин мир разросся с захватывающей дух стремительностью, вобрав живых медведей, лошадей, собак, невероятно яркий и сладкий воздух цирковых представлений, разноголосое пение оркестра и пугающе-дурманный шквал аплодисментов.
К ощущениям «вкусно», «приятно», «весело» прибавились понятия «красиво», «молодец», «отличная работа», горячим сиропом разливающиеся по хребту и целиком зависящие от собственных усилий.
В центре яркой россыпи цирковых впечатлений алмазным блеском, подобно стразовым пуговкам в картонке с лоскутами, сияло ощущение манежа, как особого состояния души, появившегося однажды и оставшееся в копилке памяти навсегда. Оно обнаруживало себе щекотанием в животе, игольчатым покалыванием в руках и ногах, обретающих странную невесомость и глубоким захлебом воздуха, не ведающего, для чего набирают его впрок жадные легкие для смеха или плача. Манеж был светом, запахом, звуком… «Радость и страх, радость и страх», смешанные в праздничную взрывчатую смесь, звучали в перестуке лошадиных копыт, идущих по кругу, в запахе опилок, забивший кнопочный нос растянувшейся на арене маленькой Вики. Явившись тогда, эти позывные манежа запечатлелись во всем ее существе, чтобы впредь по первому зову явиться россыпью бенгальских огней, озаряющих жизнь праздничным светом.
Затем краски изменились, не потеряв сочного блеска, будто кто-то просто вырубил часть цветных прожекторов, оставив оранжевые и зеленые, чтобы изобразить летний день. Почему-то именно летним, а не осенним или зимним колером легла в душу Виктории «эпоха памятного городка R». Солнечный жар, глянцевая зелень листвы, яркие букеты в иностранной салфеточно-кружевной оправе сопровождали печальную и финальную точку учебного года — первое сентября, собирающее в газонно-липовом школьном дворе толпу нарядных новобранцев и конец мая, будто распахнутый вместе со школьными воротами в огромное вольное лето.
Три года оборчатых сарафанов, узеньких джинсов, почти не сходящего золотистого загара, спортивных белых тапочек на мягкой подошве, успешных необременительных занятий в покладистой школе, регулярные, привлекательные своей изысканной ненужностью уроки французского с матерью и самотек уличной немецкой речи, охотно залипающей в память, а также велосипедных выездов, шумных дискотек, цветных пирожных и невероятного по своей раскованности потока телепередач и музыкальных поп-шлягеров — целая эпоха от 10 до 12, время мотылькового оживленно-радостного кружения. И уже было ясно, какой станет через 3–4 года Виктория: кокетливой вертушкой, часами занимающей телефон беседами с многочисленными кавалерами, успевающей при этом лидировать и в спорте, самоуверенной милашкой, донимающей мать требованием новых туалетов и поздними возвращениями с жарких дискотек. Этакий маленький домашний божок и тиран, обещающий в дальнейшем потешить родительское тщеславие.
Ан, нет. Что-то сбилось в программе произрастания. Деревцо дало новые кряжистые ветки, яркая зелень веселых побегов зачахла, бутоны опали, не успев распуститься. Начался новый период — серый, сулящий неизбывную, пожизненную скуку, как вялый неотвязный осенний дождь. Когда и как это случилось — непонятно. Наступление серости шло исподволь изнутри, подобно разрастающимся пятнам плесени, покрывая цветной глянец былого и извне — от вновь обступившего солнечногорского неуюта, от подмосковной октябрьской слякоти глобального неопрятного нищенства, смердящего из подворотен, подъездов, из распахнутых скрипучих дверей гастрономов или прочих прибежищ серых авосечно-сумочных толп, стекающихся нахоженными муравьиными тропами к магазинам «Продукты». Обида Виктории росла, как злокачественная опухоль на отца, пребывающего где-то в стороне, в громко-пестром празднестве цирка, на мать с Леонидом, обзаведшихся новой сестричкой и отправляющихся в жаркий афганский рай без нее, на воспаленную россыпь прыщиков у подножия возмутительно крупного носа. Встречи с зеркалом становились все мучительней и короче.
Мечтая перед сном в укрытии натянутого до макушки одеяла, Виктория придумала Волшебницу, являющуюся из звездной синевы, чтобы выполнить три (и только три!) ее, Виктории, желания, касающиеся исключительно улучшения внешности. Как же не просто было уложиться в обидно короткий список. После долгого перебора и примерки вариантов предъявлялись Волшебницы следующие требования: изменение носа по модели (следовал пример любимой в то время актрисы или подруги, как то: Анастасии Вертинской, Клаудио Кардинале или Даши Кожемячко), затем подгонка фигуры и, наконец… Измучившись невозможностью отобрать из оставшегося внушительного перечня несовершенств главное, девочка засыпала. Основательно поработавшая Волшебница, одаривала Вику на прощанье еще кое-чем сверху — бальным платьем, перламутрово мерцающем на спинке стула и белыми джинсами с кожаным лейблом на заднем кармашке. За терпение и кроткий нрав. Потому что этих качеств так и не хватало Виктории.
Недовольство собой — не лучший советник. Поймав себя на завистливом, спонтанном желании испортить чужую радость, Вика прописывала себе смирение, т. е. терпеливую кротость. Но получалась обидчивая замкнутость и нарочитая, враждебная отчужденность. Больше всего доставалось Кате и вовсе не от того, что являлась она потенциальной мачехой. Хорошенькая, утренне-бодрая, Катя была всегда довольна собой и окружающими, даже совсем уж поганым, ублюдочно-нищенским бытом. Ей все казалось, что можно устроить в доме праздник, если помыть окна, накрыть прогоревшую настольную лампу цветастым платком и испечь дешевые овсяные печенья. А уж какая-нибудь перешитая из старья блузка способна была нести ее на крыльях по выщербленному, мусорному асфальту прямо к трамвайной остановке, к мрачно толкущейся там группе граждан. Каблучки перестукивают, сумочка на плече легко колотится о бедро и какой-нибудь шарфик вьется за спиной — жалкий вестник обреченной здесь элегантности. Вика злорадно наблюдала из окна, как втискивалась Катя в переполненный трамвай, оставив на воле зажатый дверями клочок шифона, взывающий к спасению, подобно трепещущей над водяной гладью руке утопающего. В комнате еще пахло ее духами и валялся на диване розовый стеганый халат — зачем, спрашивается, в этой задрипанной коммуналке такой халат?
Катина миловидность, курносость, вертлявость особенно раздражали Вику, во-первых потому, что нравились отцу, и на него в первую очередь были направлены, а во-вторых, по той причине, что Катина благополучная внешность являлась постоянным укором ее собственной неказистости. Вика случайно подслушала, как в разговоре с Алексеем Катя сказала:
— Да может она еще перерастет. Зачастую дурнушки становятся с годами очень сексапильными… И на кого же она все-таки похожа?
Воровски подхваченное Викой признание ее некрасивости, а следовательно, ущербности, стало приговором всем явным Катиным благодеяниям. Как бы искренне не радовалась она Викиной обнове, как бы не одобряла ее поступки, подозрение во лжи отравляло все, провоцируя желчную иронию и замкнутость девочки.
Образ матери, присылающий из отдаления полные любви и тоски письма, был постоянным немым укором Катиным фальшивым добродетелям. Но и мать предала ее. Обещала забрать, а все тянула, ссылаясь на военное положение. Но Виктория уже знала о двойных «коэффициентах», огромных афганских доходах, удерживающих Евгению за границей и заставляющих бросить детей.
Отъезд с отцом в Одессу не был для Вики трагедией — всего лишь новое звено в однообразной томительной череде чьей-то зловредной волей навязанных ей лет. А что, город как город, такой же мрак. Может центр и Приморский бульвар и хороши, но жить-то приходится в райончике старых кирпичных пятиэтажек — бывших рабочих «общаг». Это и был Викин город — серый, скучный, гнусный, чужой, состоящий, в основном, из дома и школы, да грязных дурнопахнущих магазинов «Рыба» и «Молоко», куда ей иногда приходилось забегать с чиркнутым Катей на тетрадном листе списком.
Новая школа оказалась гнуснейшей, сочетающей амбициозность пед. состава с безалаберностью и клановой замкнутостью учеников. Вика сторонилась классных дружб, воспринимая этот мало расположенный к новичкам коллектив как временную компанию попутчиков. Кто же знал, что ей предстоит отбарабанить здесь целых четыре года! Счастье, что появился у Виктории совершенно замечательный друг. Звали друга Августа Фридриховна.
Тетя Августа любила розовый цвет, тяжелые опущенные шторы (предполагавшие наличие камина или свечей в канделябрах), легкий французский прононс, крупные перстни, «отягчающие бледные пальцы» и все то, что давно перекочевало из житейской реальности в область давно утраченной жеманной и смешноватой женственности. Она хранила в памяти пряные запахи атласных будуаров, соловьиное щебетание в свежей листве собственного парка, лунный свет на террасе, окруженной средиземноморскими кипарисами, демонические взгляды гордых мужчин с внушительными титулами, блестящие бриллиантином виски, тонкую замшу перчаток, бархатные купе первого класса в бегущих сквозь угольную копоть скоростных экспрессах — в общем, те сомнительные своей ценностью вещи, которыми окружали мечтательные беллетристы прошлого столетия «вечную женственность» — «evige weiblichkeit».
Августа Фридриховна имела мелодраматический склад души, что придавало ее собственному существованию и всему с ним соприкасающемуся, какую-то смачную искусственность, обитающую в старых, пестреющих царапинами кинолентах и зачитанных пухлых романах, чья заезженность и зачитанность уже сама по себе возбуждает уютный, лишенный заносчивой взыскательности, интерес.
Сие специфическое мировосприятие предопределяло, однако, не столь принадлежность старой дамы к пыльному прошлому, имевшему иные эстетические каноны, сколько особое устройство души — возвышенной, грациозной, гордой, фокусирующей внимание лишь на объектах, к которым применимо понятие красоты и приятности. Отсюда повышенная чувствительность к мелочам, оттенкам, смыслам, имеющим отношение к области «возвышенного» и полное небрежение к прочему житейскому мусору, остающемуся после извлечения драгоценного ядра. К Августе Фридриховне ходили клиентки и просто — знакомые, посидеть в затемненной комнате, пахнущей чем-то исчезающим нафталиново-розмариновым, как оперные ложи. Ей мало платили за портновские услуги, но даже букетик облетающих поздних флокс, принесенный посетительницей, радовал теперешнюю Августу не меньше, чем корзина роз от блистательного поклонника в иные времена. Ее слушали часами, не вникая в правдоподобие рассказов и веря всему, чему хотелось верить, потому что так было приятнее жить — с ощущением фаэтона за углом, готового умчать в край доблестных, верных, коленопреклоненных героев. Серебряная, плохо вычищенная сахарница со щипчиками, комод красного дерева, большой фотографический портрет хозяйки, мелкие рамки с поблекшими, уходящими в серую муть времени лицами, да еще старый верный «Singer» — вот и все, что осталось (не считая тряпья) от прежней Августы. Часто рассматривая морщинистое длинное лицо, окруженное редкими серебристыми кудельками, регулярно укладываемыми Августой Фридриховной в ближайшей парикмахерской за 50 коп., Вика размышляла, почему эта женщина (даже, скорее — дама, но вовсе не «бабуля») казалась ей красивой? Озаряли ли немолодую плоть дальние отсветы романтических историй или девический лик на портрете, запечатлевшем туалет и вдохновенную радость первого бального выезда?
Отец Августы Фридриховны, обрусевший француз, имевший дом, небольшую усадьбу и солидный чин в Тульской губернии, не одобрял художественного увлечения дочери. Эмансипированная девушка, остригшая косы после гимназии и облюбовавшая «английские», мужского покроя сюртуки, хотела овладеть профессией весьма необычной для барышень ее круга — Августа решила стать швеей. Ее мечтой был модный салон где-нибудь на Кузнецком мосту или Неглинной, и она успешно двигалась к намеченной цели, став помощницей известнейшего московского портного. Если бы не 1917 год… Хозяин салона «Маэстро Эрни» сгинул в Константинополе, а совладелица салона двадцатилетняя Августа Фридриховна оказалась экспроприированным элементом ушедшего прошлого. У нее осталась прелестная внешность, комната в заселенной пролетариями квартире, швейная машинка и неуемная энергия. Какими шикарными эпизодами пестрела биография швеи, имевшей клиенток в высших партийный и театральных кругах! Сколько было рискованных авантюр, бурных романов, мужей! А что осталось? Последнего мужа Августы, крупного госчиновника, сразил инфаркт в результате какого-то доноса, один из сыновей — Марик, погиб почти мальчиком в начале войны, другой — Сергей менее героический, но тоже сильно близорукий, осел в среднеазиатском тылу, где, не щадя своей чахлой жизни, спасал от вымирания семьи еврейских беженцев. Там и прижил мальчика от юной иудейки, скончавшейся еще до окончания войны от свирепой желудочной инфекции в переполненной больнице узбекского города Мары.
Мать Серж навестил в Одессе в конце 1945. Оставив на ее попечение двухлетнего внука Венечку и крупную по тем временам сумму денег вместе с обещанием писать. Затем Серж уехал в Европу по делам спецкомиссии, занимавшейся расследованием нацистских преступлений и разыскал наших еврейских узников. Только через год пришло Августе письмо, но не от сына, а из Министерства иностранных дел СССР, сообщавшее, что Сергей Степанович, вступил в законный брак с гражданкой США — журналисткой коммунистических убеждений. Посему просит содействия правительства СССР о переправке к нему малолетнего сына. В чем Сергею Степановичу, с учетом его заслуг в антифашистской деятельности, не отказали.
Августа, с разрывающимся сердцем отдала трехлетнего Вениамина в руки симпатичной женщины, носившей погоны капитана УВД. И стала ждать известий. Не знала Августа Фридриховна по своей старомодной, неистребимой наивности, что почтовое сообщение между странами, находящимися в обстановке «холодной войны» работало весьма специфически. А потому, погоревав без писем два десятка лет, стала думать и молиться о сыне, как о без вести пропавшем. Получив в середине 60-х годов иностранное письмо от некоего Бенжамина Уилси, называвшего ее «бабушкой» и рассказывающего о смерти своего отца, произошедшей полтора десятилетия назад и о том, как печалился тот по поводу непримиримого упорства матери, не пожелавшей отвечать на его многочисленные письма. Бенжамин умолял Августу не считать его отца — Сергея, предателем родины, сменить гнев на милость и признать некогда любимого внука.
— Господи! Господи — Ты один свидетель! Лукавый запутал нас… Бедный, бедный мой Сереженька, умереть без материнского прощения! Да разве я могла винить его в «измене» родине, которая так низко, так бессердечно уничтожала его письма к Матери! — тщетно ломала руки Августа взывая к проглядевшим тяжкую несправедливость небесам.
Августа Фридриховна ответила Венечке и получила ответ! Не быстро, конечно, но прямо из Америки. Завязалась медленная, натянутая переписка, потому что Августе знающие люди шепнули, чтобы писала только в восторженных, праздничных интонациях. И ни в коем случае не сообщала: «мне сегодня страшно повезло, я взяла почти без очереди полтора кило гречневой крупы». И, Боже упаси, не просить прислать комплект постельного белья вместе с полотенцами. Она и не просила, но лет через пять, уже при Брежневе, пришла все же посылка, судя по всему, ополовиненная, с красивым махровым полотенцем и праздничной блузкой (куда делась отосланная внуком нейлоновая шубка, купленная на распродаже и туфли с супинаторами для больных бабушкиных ног, осталось загадкой). Кроме того, получила Августа приглашение навестить внука, а может быть, перебраться в Америку насовсем. Бог ты мой! Это в 69-ом то году, одинокой портнихе-надомнице, прячущей от фининспекторов лоскуты — доказательства своего нищенского незаконного дохода — затеять переправу в Штаты! И о чем только они там думали, предлагая такое… Августина осталась на родине, перебравшись в городскую комнату с удобствами (колонка и туалет) благодаря, оказывается, былым заслугам реабилитированного посмертно последнего мужа. Бенджамин — он же по-нашему Венечка — сделал сногсшибательную в американском духе карьеру. Закончив с блеском какой-то престижный колледж, став филологом исследователем русской словесности и стал пописывать какие-то книжки, принесшие ему вдруг известность и бешеные деньги.
Уже позже, при Горбачеве и гласности, отменившей таможенные запреты на пересылку литературы, внук прислал Августине две свои книги. Одна из них на русском языке, анализировала российскую поэзию начиная с Державина, другая же, как было понятно по картинкам, являлась англоязычным романом под названием «Три Штрауса». Тогда же Бенджамин стал грозить, что если Августа не начнет действовать по высланному им приглашению на переезд в Америку, то он сам явится за ней и «увезет в чемодане», так как, по его данным, жить в СССР просто невозможно, конечно, больной и одинокой старухе.
Однако, Августа, не считавшая себя ни больной, ни старухой, ни тем более одинокой, покидать апартаменты в Одесской пятиэтажке, отказывалась. Еще бы — магазин «Рыба» и «Молоко» напротив, можно прямо с 8 утра очередь занимать, да из окна следить — кто же от такого откажется! И соседи оказались хорошие — считай, своя семья.
Августа бескорыстно учила уму-разуму примадонну-Катерину, получившую, кстати, не без помощи сообразительной соседки, желанные роли. Августа Фридриховна, говорившая, как потом шушукались в театре голосом Вертинского от имени и по поручению Ивана Семеновича Козловского, произвела большое впечатление на дирекцию своим барски-неспешным «междугородным звонком», в котором звучали и «голубчик» и «стгашно воообгазить» и «усвышать эту павтию в исповнении Катюши, стгастная мечта Вани» и еще что-то домашне-интимное из жития старика-тенора.
Вряд ли этот звонок повлиял на жестокосердных интриганок, давящих молодой талант в лице Катерины Козловской, но сами рассказы, долго ходившие по театру, грели ее измученную несправедливостью душу.
Августа Фридриховна вообще к мистификации относилась как к законной и неотъемлемой части социальных отношений, помогающей умной женщине выжить. Более того, она была уверена, что «красивая фантазия» (т. е. ложь), изящно придуманный розыгрыш (наглый обман), умелая интрига — оживляют скудную, неизобретательную, плоско-фальшивую современность.
— Интригой жил весь высший свет, а теперь пробавляются лишь шкодливые ученики и высокопоставленные карьеристы, — голос Августы приобретал философскую задумчивость, как всегда при воспоминаниях о былом. — Да, уровень мастерства падает. Уходит школа: шик, блеск, красота. Остаются бракоразводные процессы с разделом грязного белья и мелкое пакостничество. Установка «засушенной маргаритки» на изящное изворотливое манипулирование жизненными ситуациями Виктории очень нравилась. Она подстегивала дух авантюризм, который Виктория, обнаруживала у себя в самом зачаточном состоянии. Очевидно, он дремал с детства, придавленный глыбами повседневной скуки, а теперь прорезался, как противостояние туполобой, прямолинейности, пассивности, серости.
— Вот тебе наглядный пример новой женственности. Посмотри, посмотри на себя, найди мужество сделать это хладнокровно и критически, Августа протянула свернувшейся на диване Виктории свое овальное, в серебряной потемневшей оправе зеркальце. Бедняжка лежала, уткнувшись лицом в ковер и пользуясь тем, что в доме никого не было, давала волю слезам. Эх, не складывалась ее жизнь в новой школе и даже сосед по парте пригласил на велосипедную прогулку не ее, а смазливую глупую Дашку! Августа заставив Викторию взять зеркало, уселась рядом на стул.
— Вот что я скажу тебе, детка, ты ведь барышня начитанная, классической литературой интересуешься. А вот где-нибудь ты хоть раз прочла у Тургенева, Толстого, или, скажем, Достоевского, чтобы у героини от возвышенных чувств нос распух. Виданное ли дело, чтобы дама в момент высоких переживаний, при объяснении со своим героем или даже после — одна в саду или, скажем, за роялем, размазывала (извини, я буду откровенной до конца) сопли? Мастера реализма указывают: «В отчаяние она была еще прекрасней», «никогда она еще не казалась ему столь обворожительной, как с блестящими от слез глазами и румянцем негодования на бледных щеках!» Вот видишь — румянец, а не сыпь от разведенной мокроты, слезы — сияют как алмазы!.. Посмотри, посмотри на меня — вот как плачут настоящие женщины! Виктория нехотя повернула к Августе опухшие, зареванное лицо. Дама приняла гордую осанку смиренного благородства, опустила веки, уголки ее губ дрогнули от сдерживаемой муки. Виктория приподнялась, с интересом ожидая потока сверкающих слез.
— Вот так, видишь, не гримасничая, сохраняя лик мраморного изваяния, пускаешь горячую, тяжелую слезу. Кап, кап, кап — по щекам — и в кружевной платочек. А потом распаиваешь глаза — мокрые как весенний луг после грозы, полные скорбного сияния! Августа Фридриховна поднесла к Вике сухонькую руку, на среднем пальце которой россыпью мелких искр сверкнуло колечко.
— Присмотрись хорошенько, снять, к сожалению, не могу, Уже пятый десяток на этом пальце сидит. Единственное, что осталось, от ушедшей любви. Здесь очень хорошие бриллиантики, небольшие, но чистые. Как ни трудно бывало в жизни, а это колечко сохранилось, словно в кожу вросло… Я ведь бриллиантами раньше очень увлекалась, — застенчиво прошептала признание Августа Фридриховна. — Понимаешь, девочка, не цена меня их привлекала, и не возможность пустить пыль в глаза в обществе, а что-то иное, мистическое, чему хотелось у них научиться, у камушек этих, бесцветненьких. Смотри кроха, всего капельку света ухватил, а что с ней делает — и так, и этак внутри себя перекидывает, наслаждается ею, радуется и нам целым фонтаном радужным выбрасывает — смотрите мол, любуйтесь — такая моя игра!.. Ты смысл-то моих сказок улавливаешь? Прорва света с небес на эту серость и грязь струится, пропадает, гаснет. А вот попадет на истинную ценность — и солнцем вспыхнет, радостью от своей встречи заиграет… Это, Виктория, и называется, алмазные слезы. Каренина Анна плачет, Настасья Филипповна, или так — Фекла Ивановна какая-нибудь — разница большая. Ты учись, девочка, ведь без алмазных слез и любви красивой на свете не бывает.
Новый 1986 год был уже на носу. По телевизору снова показывали «Иронию судьбы» и служащим выдавали заказы, в которые входила даже баночка «Селедки в винном соусе» и кусок венгерского «Салями».
Как-то вечером Вика незаметно подкралась к Августе Фридриховне, самозабвенно трудящейся над куском трикотажа с золотым люрексом. С очками на кончике носа, сосредоточенно поджатыми тонкими губами и узловатыми пальцами в двух костяных наперстках, она была похожа на древнюю швею. Вроде той, что сидела в замковой башне и неосмотрительно доверила иглу Принцессе, обрекая ее на столетний сон. Пол покрывали золотистые обрезки, булавочки с цветными головками, наколотые ежом на крошечную круглую подушечку, пристегнутую к левому запястью, вместо часов, драгоценно поблескивали в ярком свете рабочей лампы, по радио Вайкуле с Леонтьевым дуэтом пели «Вернисаж».
— Можно мне маленький лоскуток для волос взять? — Вика ластилась, словно котенок, и Августа поняла, что придется сделать перерыв на чай девочка пришла поболтать.
— Доставай-ка чашки, варенье. И приступай прямо к делу. У меня срочный заказ!
Почему Вика так любила приносить свои новости именно сюда, в полутемную комнату и наблюдать за реакцией на выразительном старом лице? Августа никогда не оставалась равнодушной к Викиным сообщениям, даже если все сводилось к простому: «А я сказала…», «а он сказал…» и внимательно анализировала полученную информацию с вдумчивостью гадалки. Теперь-то, действительно, было что послушать. Августа Фридриховна была серьезно озабочена, поскольку сбивчивый и взволнованный рассказ Вики лишь подтверждал очевидное — девочка влюбилась. Причем избранником Виктории стал актер. И правда, в кого же влюбляться девушке, как не в волоокого тенора, к тому же лихо танцующего и восклицающего, пав на колено: «Я люблю Вас, графиня! Люблю всей душой! До самой моей смерти!»
Костя Великовский прибыл в театр осенью по распределению из Киевского института. Он был весел, простодушен, общителен, остроумен, соответствуя амплуа комического героя и сразу же стал любимцем всего коллектива. Костино искрящееся жизнелюбие, правдивые ясные глаза, спокойная доброжелательность в закулисных конфликтах, уважительное, но не подобострастное отношение к начальству и, наконец, отличная, хотя и коренастая фигура, очаровавшая портных, (надорванных непосильной задачей при помощи одного лишь фрака убавить солисту 30 кг веса) снискали новичку всеобщую симпатию.
Катя, готовившая с Костей сцены в «Сильве», однажды пригласила Вику на репетицию для отработки французских реплик, которыми так и сыпал дурашливый Костин герой. Они работали в репетиционном зале, где за роялем сидел сам Борис Самуилович — склочный до маразма концертмейстер, — а на помосте, возле трех стульев, изображавших, видимо, козетку или рекамье, мельтешил раскрасневшийся мальчишка в джинсах и футболке.
— Вот здесь я перехожу с последнего такта к куплету, перехватываю Катю и начинаю петь… — объяснял Костя мизансцену.
— Константин Борисович, на минутку отвлекись, я тебе учительницу привела! — Катя подтолкнула Вику вперед, а парень, отерев локтем мокрый лоб, уставился на девицу и вдруг, шаркнув ногой, грациозно склонился в поклоне.
— При такой стойке джентльмена, дама ручку к поцелую должна протянуть, — проинструктировала Катя, но Вика ограничилась протянутой «корабликом» ладошкой.
— Спасибо, что проявили внимание, мадмуазель. Одну минуту — я мигом переоденусь и начну демонстрировать свои недюжинные способности. — Костя минут через пять вернулся, а через полчаса они уже хохотали, будто были знакомы с детского сада. Вика почему-то ничуть не смущаясь диктовала парню нужные фразы и терпеливо поправляла произношение. Ученик оказался на редкость способным — быстро схватывал информацию, придавая своей речи комедийно-парижский шарм и требовал перевода все новых и новых выражений.
— Зачем это тебе? На гастроли в «Мулен Руж» пригласили? — поинтересовался Борис Самуилович.
— Да нет, работаю по системе Станиславского, изучаю среду, постигаю суть изображаемого характера. Вот послушайте, как, оказывается это надо произносить: «Merei beancoup, pour cet rende-vons, madmuasell!» Означает всего лишь «благодарю за свидание, барышня!», а звучит прелестно! Клубника и фиалки — так Елисейскими полями и веет! — Костя с мольбой посмотрел на Вику:
— Возьмите меня в ученики mon anfan, я так нуждаюсь в знаниях!
…30 декабря после «Графа Люксембурга» вся труппа отмечала Новый год. После второго отделения столы в буфете, закрытом для посторонних, стали накрывать под собственный «фуршет». Кроме бутербродов и пирожных, шипучих безалкогольных напитков, появилось еще кое-что, купленное на месткомовские деньги (мандарины и шоколадное ассорти), а также на средства анонимных вкладчиков, скинувшихся вопреки горбачевскому «сухому закону» на традиционное «горячительное». Всем не терпелось перейти к собственному самодеятельному концерту, тайком подготавливаемому целый месяц. Подобные инициативы коллективного празднества вспыхивали в театре в последние годы все реже, как правило с появлением в труппе молодых энтузиастов. На этот раз мутил воду, подстегивая старых рысаков-сочинителей интермедий и текстов, разумеется, Великовский. Собственный опереточный рабочий материал открывал бездну комических возможностей, не надо было слишком надрываться, чтобы вызвать повальный смех пародированием средств массовой информации (вставив в дует текст из программы «Время») или изобразить «Прожектор перестройки», рапортующий об успехах музыкального театра устами Цыганского барона. А уж отношения внутри коллектива и наиболее яркие его представители давали неиссякаемую почву для веселого гаерства. В желающих принять участие недостатка не было — как-то неожиданно заинтересованность проявила вся женская часть труппы, находящаяся под влиянием костиного шарма.
Алексей сопровождать жену не захотел, понимая, что дело это сугубо производственное, посторонним мало понятное, а Вика, приглашенная Катей мимоходом, вдруг с радостью согласилась.
Она сидела в зале рядом с Диной — астрологичкой, хорошо ей знакомой и нашептывающей на ухо по ходу дела комментарии к каждому номеру. Было действительно ужасно весело, зрители не давали произносить слова исполнителям, покатываясь от смеха.
Большой успех выпал на долю Кати, исполнившей с Константином дуэт из «Вольного ветра». Но вместо попеременных лирических восклицаний «Стелла!» «Янго!» Звучали вполне угадываемые имена государственных деятелей, ведущих средствами любовного диалога напряженные политические дискуссии. Катя, оказавшаяся в золотом трикотажном платье (именно его накануне дошивала тайком Августа) получила букет белых круглых, как зефир, хризантем и просто сияла, когда Костя передал ей и свою награду — еловую ветку с флажками. А после, увидев за кулисами Вику, пробравшуюся для поздравлений, вдруг отобрал у Кати и хризантемы, и ветку и торжественно передал девушке:
— От месткома, партбюро и себя лично!
Она к ужасу своему ужасно покраснела, онемев от смущения.
После концерта в фойе начались танцы, собравшие, в основном, любящую потоптаться молодежь. Вика жевала бутерброды в компании театральных старушек, рассказывающих наперебой истории из прошлых, куда более содержательных и веселых новогодних увеселений; раскрасневшаяся Катя, активно задействованная в танцах, пару раз прибегала за глотком шипучки и бросив Вике:
— Ну ты как? Веселись пока, скоро пойдем домой! — убегала в полутемное фойе, гремящее музыкой и мерцающее сыплющимися от вращающегося под потолком зеркального шара зайчиками.
Столы опустели, старушки собрались уходить.
— Пожалуй, и мне пора, — присоединилась к ним Вика, сообразив, что Катя будет держаться до последнего танца. Уже на выходе из зала Вику кто-то схватил за руку и потянул в танцевальный зал, где как раз динамики в полную мощь врезали «Sunny» — из репертуара «Бони-М».
— Обыскался прямо, где ты пряталась? Пора резвиться, бэби! — Костя выволок Вику в самую гущу разгоряченной толпы, смешно подтолкнул в сторону, тут же поймал за руку, и, перекрутив волчком, поймал в охапку.
— Ого, отличный вестибулярный аппарат. Тест выполнен на отлично! Вика даже не поняла, как это случилось, но они явно танцевали лучше всех, насмешливо-заковыристо с пародийно закрученными элементами рок-н-ролла. Им уступили место, потеснившись и любопытно присматриваясь к девушке.
— Кто это тебя так обучил? — Костя не хотел отпускать ее, ожидая начала следующего танца.
— Лошади. Уж равновесие я удержу, как бы меня не лягали… ответила Вика, переходя на медленное покачивание «Вернисажа». — А знаешь, моя тетя Августа уверяет, что эта песня списана непосредственно с одного эпизода, случившегося с ней в Пушкинском музее в 1922 году. Виктория слегка лукавила, сейчас ей казалось, что в оживленном выставочном зале, столкнулись горячими взглядами именно она и Костя, чинно шагающие вдоль обвешанных картинами стен под руку с какими-то безликими ненужными спутниками. — «Как за спасеньем к вам иду, вы сон, что вижу наяву» — пел Леонтьев, а Костя, отстранив Викторию на вытянутую руку, разглядывал ее грустно и значительно. «Господи, ведь всего-то и надо в жизни, чтобы эта музыка никогда не кончалась!» — заклинала судьбу Виктория, чувствуя как голова идет кругом и огнем горят пунцовые щеки.
Вот уж точно: новый, 1986 не зря обещал стать необычным. Впечатлений от танца с Костей Виктории хватило на все новогодние праздники. Она порхала и щебетала, она стала покладистой, отзывчивой, защищая Макса. У брата то синяк под глазом, то нос разбит, то родителей вызывают в школу. А Виктория тут как тут — заступница и покровительница. Однажды она помогла Максу отстоять право на щенка, подобранного на улице. Грязный блохастый дворняга был тайно вымыт в ванне и представлен старшим как претендент на проживание в доме.
— Пусть Макс Джека немного подрессирует, а потом мы его в цирк отдадим, — предложила Виктория, которой так хотелось, что бы все вокруг были счастливы. Ведь Костя — такой талантливый, добрый, замечательный стал ее другом! Он давал Вике читать свои любимые книги, с удовольствием бродил с ней по городу. Вика посвятила своего друга в тайну «разрушенного замка» Там, стоя на развалинах стены, Костя читал «Я вас люблю», «Я видел море пред грозою…», обращаясь к пенящимся внизу волнам, но попадая прямо в прыгающее от счастья девичье сердце. В середине марта Виктория вышла в новом, сшитом Августой пальто на весеннюю улицу. Она чувствовала себя элегантной и взрослой, заглядываясь на свое отражение в витринных стеклах совсем не без удовольствия. Ноги сами привели ее к театру. Вахтерша сообщила, что Великовский «давно убег», а Катя на заседании месткома. Вика отправилась бродить по городу, почему-то уверенная, что встретит Костю на солнечных, звенящих капелью улицах. Она буквально летела к своим развалинам, предощущая нечто совершенно невероятное. Еще издали увидела там каких-то людей и похолодела: все, начинают сносить! Она ускорила шаг и чуть было не наткнулась на Костю. Стоя к ней спиной, он распахнул куртку, чтобы размотать длинный, связанный Катей шарф. Вика прижалась к стене и оттуда, из своего укрытия, под буханье разрывающегося от боли сердца увидела, как ее друг и любимый заботливо укутывал теплым шарфом стриженную под Мирей Матье спутницу, а потом, взявшись руками за края ее поднятого воротника, притянул лицо девушки к своему… Вика бежала прочь, боясь остановиться, а потом сидела в какой-то подворотне, давясь рыданиями. Домой идти не хотелось совсем. Она мечтала заболеть чем-нибудь смертельным, испортить муками совести такую очевидную, такую весеннюю Костину радость. И она знала, что разъедавшие сейчас глаза горючие слезы были далеко не алмазными. Катя была дома одна. Заметив Викино смятение и стараясь не смотреть в злые, заплаканные глаза, поставила на стол тарелку дымящегося борща.
— Котлеты разогревать?
Вика молчала. Катя села напротив и, подперев руками щеки, грустно уставилась на Вику. Та подняла глаза, пристально посмотрела на мачеху и спросила: