Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Забавы придворных - Вальтер Мап на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Кажется мне, много у них противоречий такого рода, коих никто не объяснит. Им предписано жить на заброшенных землях, которые они или застают такими, или делают; в какой край их ни призови, они найдут густонаселенное место и в короткое время превратят его своими усилиями в пустыню, и

если неправедно, хоть как-нибудь, а добудут богатства[219].

Они с благодарностью занимают поля, данные им незаконным владельцем, вопреки возражениям сирот, вдов, людей благочестных, не тем озабоченные, как ими завладеть, но тем, как их удержать; и поскольку правило не дает им управлять прихожанами, уничтожают деревни, церкви и прихожан изгоняют, алтари низвергают, не боятся сокрушать и разровнять все плугом, и если б ты видел это место прежде и ныне, мог бы сказать:

нивы теперь, где Троя была[220].

Чтобы им быть одним, они создают пустыню[221], и хотя им не позволено иметь своих прихожан, но позволено разгонять чужих; беречь их не позволяет правило, а разорять — предписывает. Всякий захватчик хоть немного милует и щадит: или для себя придерживает захваченное и сохраненное, или, обобрав, оставляет как некую надежду для жителей, когда они вернутся, — а эти лишь о том радеют, чтобы жители ввек не вернулись. Если свирепейший разбойник предаст все огню, уцелеют для вернувшихся железо, стены и почва; что сгинет в пламени, что будет смыто наводнением, чему воздух причинит порчу, все же сохранит что-то полезное для хозяев; только набег набожности ничего не оставляет. Если отнимет король у короля королевство или обманом, или войною, каким бы он ни был тираном, все ж селяне остаются, он их не гонит, людям позволяется в отческих пределах пользоваться каким-то благополучием, и в своих домах они могут терпеливо ждать от Бога смерти тирана или другого избавления от злоключений; но кого постигает нашествие этих, тот знай, что ему предстоит изгнание вечное. В других случаях некоторых жителей выдворяют по определенным причинам, а эти без причины изгоняют всех, посему слабые от нездоровья или старости тем быстрей угасают от недостатка пищи, что им мало оставлено, чем прокормиться; ведь они всеми пренебрегаемы, и куда ни позовет голодных еда, они, бросив родителей и соседей, ищут ее повсюду, как могут, кидаясь во всякую опасность, ибо, утесненные голодом, не боятся подступающей смерти. Кого-то подловят на грабеже, кого-то на краже, и, отчаявшись вырваться из бедствий, презрев жизнь, они ни во что не ставят наказание, добровольно призывают смерть на свою глотку, которая давно толкает их на всевозможные преступления, и рады расстаться со светом, который горькими муками сделала для них несносным великая нищета. Сколь чудовищная, сколь свирепая, сколь дьявольская зараза — голод! сколь жестоко, сколь мерзостно, сколь гнусно притеснение, которое без причины толкает христиан в эту темницу! Дациан[222] и Нерон распоряжаются милосерднее, и как краткое мучение скоротечней долгой чреды тягот, так их суровость выглядит сострадательней, чем та, что порождает нищету, что не оставляет места скромности, не имеет никакой добродетели, что ощетинивается преступлениями, покрыта коростой пороков, всегда непочтительна к Богу, на все честное яро ожесточается; что наполняет галеи пиратами, ворами оскверняет города, леса вооружает разбойниками, превращает агниц в волчиц[223], с брачного ложа гонит в блудилище; что, в самой себе содержа все роды мучений, имеет больше неправд, чем у правосудия есть наказаний, больше обид, чем у того перунов, больше мишеней, чем у того стрел![224] Боже благий! как могут быть сынами Твоими те, кто производит такое с дочерьми Твоими и сынами света?

Имения и патримонии монастырей и церквей, от века ими обладаемые и законно приобретенные, эти люди захватывают и объявляют своей собственностью, хотя у них все должно быть общее со всеми христианами[225]. Они восхваляют Рим как своего благодетеля: с ним они были щедры, чтобы получить привилегию для своей алчности; был я молод, и состарился, и не видел бедняка, получившего привилегию, ни семени его, выпросившего себе льготы вопреки общему закону, так как в чьих руках беззаконие, тех десница наполнена мздою[226], и так как

не принесешь ничего — прочь побредешь ты, Гомер[227].

Папа, говорят они, — господин всех церквей, и ему позволено искоренять и разорять, созидать и насаждать[228]; утверждают, что он сделал их законными владельцами награбленного. Такой довод, если это довод, встречал я и в других случаях. Лиможские князья отказывали господину своему, королю Англии, в справедливых выплатах и в надлежащей службе, и король привел войско, повелев все разорить[229]. Одни из сострадания щадили бедняков, а другие, кому любезно было беззаконие, опустошали все, говоря: «То, что мы делаем, — не грабеж, не насилие, но мир и послушание. Это земля господина короля, мы — его работники, а это — наша плата. Недостойны те, кто неправедно прекословит королю, а мы достойны, ибо в поте лица исполняем его приказы». Разве это не голос тех, кто отбирает десятину, кто зовет себя евреями, а нас египтянами, себя сынами света, а нас — тьмы[230]? Мы несомненно должны со слезами исповедовать, что недостойны никаких благ, но, зная, что Наставник наш ест с мытарями и грешниками и что Он не пришел призвать праведных, но грешных[231], покаемся и прощения у Него испросим. И так как нам не позволено причинять насилие язычникам и даже понуждать их к вере, как можно презирать и обирать тех, кого Бог приемлет? Сердце сокрушенное и смиренное не презирает Бог наш, в Своей благодати глаголющий: «Больше радости о едином грешнике кающемся, нежели о девяноста девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии»[232]. Бог наш призывает и приемлет грешников, а эти презирают и отметают; Он приходящего к Нему не изгоняет прочь[233], а эти приходящих прогоняют. О таких говорит Истина: «От плодов их познаете их»[234]. Послушаем же о благих их плодах.

Прежде всего, их руки открыты бедным, но скупо: они расточают и дают[235], но не укрепляют, ибо каждый получает понемногу; и так как не дают ни по своему изобилию, ни по нужде бедного, кажется, что дают не десницей, а шуйцей[236]. Однако даже если они творят все в прямодушии и ничего в лукавстве, их дарениям никак не сравниться пред Господом с их хищениями, ибо вовсе нет или мало их обителей, кои не производили бы нищих больше, чем поддерживают. Они могут быть страннолюбивы друг к другу безропотно; но не нам, Господи Боже наш, не нам![237] Тех, кого они принимают из страха перед их могуществом или из желания их обморочить, они ублажают всем блеском своей кладовой, в их лицах и речах — нескончаемая веселость, их мошна открыта для гостей так радушно, так милосердно, все расточается так простодушно и непринужденно — поверишь, что это ангелы, а не люди, и по расставании с ними будешь возносить им хвалы. Но мы, египтяне и скитальцы, которых принимают только Бога ради, мы, могущие взывать лишь к милосердию, туда не возвращаемся[238], пока остаются где-нибудь открытые двери и кошельки. После вечерних гимнов они не приглашают и не вводят никого из наших, не дают войти в гостиницу, хотя после долгого путешествия — как раз то время, когда особенно хочется покоя и отказ особенно тяжек.

Об их одеждах, пище и дневном труде те, к кому они добры, поскольку не могут причинить им никакого зла, говорят, что их одежды недостаточны против холода, а пища — против голода, труд же непомерен; и из этого заключают, что они не могут быть алчными, ибо не расходуют приобретенное на удовольствия. Как легко на это ответить! Разве ростовщики и все, кто рабствует алчности, не одеваются скаредней некуда и не питаются задешево? Умирающий скупец клонится на свои сокровища; собирает не для удовольствия, но для довольства, не чтобы пользоваться, но чтобы копить. А если укажешь на их труд, холод, еду, то у валлийцев со всем этим еще суровей: у тех много риз, у этих ни одной; у тех нет мехов — у этих тоже; те не пользуются полотном — эти шерстью, кроме как в куцых, простых плащиках; у тех есть башмаки и сапоги — эти ходят босиком и с голыми ногами; те не едят мяса — эти хлеба; те подают милостыню — у этих некому подавать[239], ибо вся еда у них общая, никто среди них не просит поесть, но берет без помехи; эти, однако, бесстыдней и с более откровенным насилием пленяют и убивают людей, чем те; эти всегда в шатрах или под открытым небом, те наслаждаются в чертогах слоновой кости[240].

В их строгости насчет одежд мне кажется удивительным то, что касается штанов, которые им положено носить при алтарном служении, а когда уходят оттуда, снимать. Это — преимущество священных одеяний, а штаны не священны, они не числятся среди вещей жреческих и левитических и не благословляются; у них свое назначение, они скрывают срам, запечатывают и загораживают Венерины секреты, чтоб не показывались чужим на глаза. Почему они не носят штанов все время, объяснил мне один человек: пусть вокруг этих членов будет зябко, чтобы не пробился жар и не потянуло на скверну. Вот уж нет!.. Лучше бы укоротить внутреннюю тунику, от пояса вниз, оставив верхнюю часть, и не лишать сокровенные части почтенного одеяния, принятого всеми другими орденами.

Господин король Генрих Второй недавно, шествуя по своему обыкновению во главе всех своих бесчисленных рыцарей и клириков, вел беседу с господином Рериком, монахом выдающимся и мужем почтенным; дул сильный ветер, шел по улице белый монах и, озираясь, спешил убраться с дороги, но споткнулся о камень, не понесли его ангелы[241], и он упал пред копытами королевского коня; ветер же задрал одежды его до самой шеи, так что очам господина короля и Рерика противу их желания предстал его срам со всей злосчастной откровенностью. Король, сокровищница всяческой учтивости, притворившись, что не видит, отвернулся и промолчал. Но Рерик молвил вполголоса: «Будь проклято благочестие, обнажающее гузно!»[242] Я услышал это и опечалился, что осмеяна набожность, хоть ветер и по праву ворвался, куда ему было позволено. Однако если скудость пищи, грубая одежда и тяжелый труд (а все это у них непременно) не могут удержать их плоти и им надобен ветер, чтобы окоротить Венеру, пусть ходят без штанов и пусть им поддувает. Я знаю, что наша плоть, хоть и земная, а не небесная, не нуждается в таком щите для этой брани, ибо без Цереры и Вакха зябнет наша Венера[243]; но, может статься, враг сильней нападает на тех, кого находит крепче огражденными. Однако упавший монах поднялся бы с большим достоинством, будь он в телесном затворе.

Я не могу забыть, что они — евреи, а мы — египтяне. В одном мы точно египтяне — нас обирают; однако те, былые египтяне, обобраны по своей воле, так как сами доверили свое добро, а мы — против воли, так как терпим грабеж в полном знании и понимании. Но они — во многом евреи, ибо обирают, как в Египте, ибо ропщут, как при горе Хорив, а еще при водах пререкания[244], ибо алчут, как в ту пору, когда Моисей наказал не оставлять гомор до завтрашнего дня, ибо Ура, мужа праведного, удушают плевками[245], и во многих иных отношениях; потому о них и сказано через сорок лет: «Присно блуждают сердцем»[246].

Коснемся же некоторых деяний этих евреев, опустив многое из горького летописания[247]. Пропустим дерево, служившее границею их полей, которое было среди ночи отнесено далеко в поля их соседа, рыцаря-египтянина, в Коксволде — но Рожер, архиепископ Йоркский[248], велел перенести дерево назад. Не упомянем и луг другого египтянина, который евреи перед вечерней росой посыпали солью и выпустили на него баранов, столь охочих до соли, что за ночь они объели его до земли, и на много лет он сделался бесплодным, так что им его продали. Или как братья-евреи из того же края в одну ночь, отрядив множество людей и подвод, усыпали навозом ближайшее к себе поле, а назавтра, когда египтянин стал дивиться, что поле, искони принадлежавшее ему, заставлено столькими телегами, осмеяли его как умалишенного, который называет своим поле братьев-евреев, столько дней и в таких трудах ими возделываемое. Так как он никогда прежде не выдвигал против них обвинений, их утверждения были правдоподобными, и белые братья такой проделкой обезопасили себя пред любым судьей, пока наследник рыцаря, гневом подвигнутый, не отомстил пожаром всем им с их домами. Умолчим также о двойной грамоте[249], с одними и теми же словами и об одной и той же земле, обманно добытой у скудоумного клирика без ведома хозяина, взамен другой, якобы утраченной. Они поменяли эту землю на другую, но от того же хозяина, и вернули одну грамоту, придержав другую, когда же продавший или обменявший умер, потребовали от наследника прежние поля согласно оставшейся у них грамоте и, уличенные перед господином нашим королем, смущенные на свой манер, то есть балагуря там, где надо бы плакать, удалились от короля, отпущенные ради Бога против Бога. Опустим и то, что близ Нита[250] они получили от графа Гильома Глостерского шестнадцать акров земли, а после передачи грамоты это число возросло до сотни.

Этого мы не помянем, ибо это забавные уловки, и, по их выражению, «благонамеренные дела»; они делаются не ради вреда другому, а для пользы себе. А так как египтян следует обирать всеми способами, это все в известной мере простительно, поскольку не влечет за собой кровопролития и не так сильно ужасает; но в Вуластонском лесу они повесили египтянина и, подражая Моисею, скрыли его в песке[251]: несчастный прокрался к их яблоням, чтобы утолить голод, и получил из рук братии вечное от голода успокоение. Из их недавних дел нельзя скрыть следующее, чтобы было видно, как мало они ужасаются и отвращаются подобных дел, если думают, что это им будет на пользу.

Был сосед у братьев-евреев, рыцарь-египтянин; они обосновались на части его поля, но ни мольбой, ни мошной не могли его сдвинуть. Тогда они послали к рыцарю предателя под видом гостя Христа ради: впущенные им ночью, они ворвались закутанные в плащи, с мечами и дубинами, и убили египтянина с детьми и всеми домочадцами, кроме жены, которую вместе с грудным сыном он защищал, пока мог стоять, и дал им ускользнуть. Она бежала к своему дяде, на расстояние дневного пути, а тот, созвав соседей и родню, на третий день пришел на это место, где часто бывал с друзьями. Там, где были здания, ограды и большие деревья, он обнаружил гладкое и хорошо вспаханное поле и никакого признака людского жилья. Идя не за следами, ибо их не было[252], но за своими подозрениями, он силой вошел в ворота, которые не сами собой пред ними отворились[253], увидел деревья, выкорчеванные и распиленные на большие колоды, и, уверившись в своих предположениях, донес судьям. Жена египтянина указала поименно нескольких из евреев, и в частности, того мирянина, что открыл им двери. Задержанный судьями, он не вытерпел испытания водой и признался во всем вышеупомянутом, прямо назвав имена евреев, кои это совершили, и прибавив, что взамен они отпустили ему все былые грехи, и этот нынешний, и все будущие, а сверх того твердо заверили, что ни вода, ни огонь, ни оружие его не погубят. Несчастный был повешен, поплатившись за все, а монахов решением господина короля Генриха велено было не трогать из почтения ко Христу. Сделали это евреи из Байленда.

Евреи из Понтиньи[254] делали из больших свиней много бекона, иначе называемого солониной, и продавали его, оставляя у себя на хранение, покуда покупатели не приведут подводы, чтобы его увезти. Вернувшись с подводами, они находили ту же солонину в тех же грудах, в точном количестве, но, оставив ее весьма жирной, дивились, что она теперь сухая, кожа да кости. Приходят они к графу Неверскому, держащему меч в тех краях; он отправляется туда и по дороге узнает от одного пастуха, что евреи выжали бекон в давильне, пока из солонины вся влага не вышла, и запечатали в новых бочках, где никогда никакого вина не помещали[255]. Истина эта была раскрыта перед аббатом и братией обители; устыдился граф, и его люди были поражены.

Квинтилиан, я прошу, хоть какое найди извиненье. — Я затрудняюсь. Пусть сами рекут[256].

Господин аббат молвит: «До нас, внутренних, это не имеет касательства; все это учинено без нашего ведома; внешние простецы погрешили по неведению и будут за это высечены». Вот подобающее извинение! Мне кажется, не по неведению это сделано, но по большому ведению зла, а простец, здесь проклинаемый, слишком склонен к злым делам. Однако таким извинением монастырские монахи ограждают себя от тех мошенничеств, что творятся снаружи, и возлагают вину на братьев, кои без них ничего творить не могут[257]. Пусть же аббаты остерегутся участи Илия[258] — они, которые не порицают, не исправляют своих сынов, но безмолвно соглашаются и, похоже, ободряют их своим согласием. Подобное во всех разбойничьих станах бывает: одни сидят дома, другие отправляются за добычей, но не лжет Давид, справедливо судя, что равные доли — исходящему на брань и остающемуся при пожитках[259]. И неужели можно затворникам вечно быть с затворенными очами? И если заслышат блеяние козленка, разве не следует им сказать с Товией: «Посмотри, не краденый ли»[260]? Они уж точно не родились в монастыре: пускай припомнят, что видели снаружи.

Разве не выглядит сама церковь добычею их монастыря? В затвор они вступили или в замок? Так как запрещает им правило владеть церквами, они приобретают у патронов право представления и, введя викария, не церквами владеют, а ежегодными платежами. Пусть сами взглянут: это ли не уклонение от закона? Но наши стражи нас им продали; потому я думаю, лучше молчать, чтобы они не усилили боль наших ран, прилагая беззаконие к беззаконию[261].

Учуяли уже евреи эту книжицу и называют меня гонителем благочестия[262]; но я порицаю пороки, а не нравы, ложных учителей, а не хорошо учрежденный порядок. Истязающих плоть, чтобы обуздать похоть, питающих нищего, чтобы умилостивился к ним Бог, встающих в полночь исповедаться[263] — их я не осуждаю; но те, кто со всяким усердием отыскивает всякий путь наживы и пускается по нему, кто отворяет всякие врата алчности и входит ими, кто не придумает никакого свирепства ради выгоды, не испробовав его, — вот что мне пристало ненавидеть, и это знание заставляет меня сетовать. Соучастниками таких дел я гнушаюсь и обличаю их, чтобы они в подобное не мешались. Вижу, я уже сделался для них посмеянием и притчей; меня сравнивают с поэтом Клувиеном, человеком мела и угля[264], писателем безвкусным и глупым. В самом деле, я таков; но когда моя песнь о злодействе, хоть и достойная мела и угля, — допустим, я глупец: не выдумываю, не льщу; я безвкусен: ибо соль среди смрада не помогает; признаюсь, я нелепый и пресный поэт, но не лжец: ведь не тот лжет, кто повторяет, а тот, кто выдумывает. Я же о них, то есть о евреях, рассказываю, что мне известно, и что Церковь оплакивает, и что часто слышу, и что сам испытал; и если они не раскаются, то, что ныне прячется в ухе, будет проповедано на кровлях[265]. О, если бы обратил на них Господь противника крепкого и превратил сосуды поношения[266] в обиталища милосердия, чтобы они увидели себя ясно и почли себя тем меньшими пред Праведным и Великим, чем больше смеялись над сокрушенными и смиренными!

XXVI. РЕКАПИТУЛЯЦИЯ О ГРАНМОНТАНЦАХ[267]

Эти виды набожности изобретены недавними временами. Есть еще и другая школа[268], упомянутая выше, — гранмонтанская, взявшая начало от некоего Стефана, что вывел свои правила из Евангелия, изгоняя всякую алчность. У них один приор, пресвитер, который всегда дома и ни под каким видом не выходит за ограду, кто бы его ни вызывал; во всех обителях он предмет страха для подчиненных, по своему усмотрению управляет вещами, которых не видел и не увидит. Клирики всегда взаперти, дабы вкушать отраду с Марией, ибо выходить им не позволено. Братья-миряне заботятся о гостях; принимают приношения, но не требуют, и расходуют их с благодарностью, отправляют службы и занимаются делами обители; хотя по всему они выглядят господами, но они распорядители и слуги тех, кто внутри, ибо управляют для них всем, чтобы нужда в какой-то особой благосклонности не могла влиять на затворников. Вне первой ограды они не работают, не выбирают себе места для жительства и не водворяются ни в каком приходе без полного позволения от архиепископа, епископа или архидиакона, а первым делом утверждают договор с приходским священником о ежегодной уплате, которая ему следует вместо десятин и доходов. Животных они не держат, за исключением пчел; их Стефан разрешил, поскольку они не лишают соседей корма и их плод собирают один раз и на общее благо. Жажда единоличного обладания ничего не находит для себя в пчелах, и они не обладают красотой, способной прельщать владельца. Когда наставник призывает их на работу, они выходят по двое или больше, и никто у них не идет в одиночестве, ибо «горе одному! если упадет, не будет поднимающего»[269]. Всякому просящему они открывают руку[270]. Когда пищи не остается, один день голодают и говорят об этом Тому, Кому принадлежит мир. Если же Он не внемлет, выходят поутру двое и возвещают епископу, что братия голодна. Если же и тот не услышит, постятся, пока Господь не посетит их в чьем-нибудь лице. Свой внутренний обиход они держат в тайне; кроме епископа и высших владык, никого не допускают; но те ничего унизительного о них не сообщают. Наш господин, король Генрих Второй, кому они открывают все без прикрас, по своему милосердию так безмерно щедр к ним, что они никогда не испытывают нужды. Однако и на них указывает своим пальцем алчность и не удерживается их тронуть[271]. Ибо в последнее время они позаботились завести в каждом соседнем городе горожан, которые бы обеспечивали их платьем и едой за счет полученных ими даров, и они добились у владык полной свободы от налогов; из-за этого, говорят, многие знатные люди отдают им все свое имение и бывают приняты в их орден. Я полагаю, надо бояться, не вышло бы чего из этого; ведь уже входят в советы они и дела государей трактуют[272].

XXVII. О ПРОИСХОЖДЕНИИ СЕМПРИНГХЕМА[273]

Магистр Гильберт из Семпрингхема, доныне живой, хотя от старости ослепший (ведь ему сто лет или того больше), основал новый уклад благочестия, впервые удостоившийся утверждения от папы Евгения; он составлен из регулярных каноников и монахинь, отделенных стеною, чтобы они мужчин не видели и им не были видны. У них нет никакого обоюдного доступа, кроме как при необходимости помазания или причастия умирающим; это делается через окно, осмотрительно устроенное, и в присутствии многих людей[274]. У них уже много домов, но Англии они не покидают. Ничего дурного о них доселе не слышно, но есть опасение; ведь Венерины уловки часто вторгаются в Минервины стены, и не бывает у этих двух встречи без согласия.

XXVIII. ЕЩЕ, РЕКАПИТУЛЯЦИЯ О КАРТУЗИАНЦАХ[275]

Другой образ жития, как было сказано, изобретен в Грезиводане. Двенадцать пресвитеров и приор живут вместе, но в отдельных кельях, и их обиход хорошо известен. И хотя наши времена наперебой стараются привлечь Бога, кажется, теперь Он меньше с нами, чем в ту пору, когда Его искали в простоте сердечной, без хитростей в одеждах и поклонении. Он ведь как сердец, а не рубищ испытатель[276], так и не одежд, но благорасположенного духа любитель. Пусть же не презирают нас те, кто облекается в дешевые одежды, ибо Кого нельзя обольстить в речах[277], не обманешь и в ризах. Король наш Генрих Второй, чьей власти почти весь мир страшится, хоть и одет всегда изящнейшим образом, как ему подобает, однако не склонен гордиться, не заносится в высокоумии, язык его не надмевается в высокомерии, он не возвеличивает себя паче человека, но всегда на устах его та же чистота, что выказывается в его платье. Хотя нет ныне никого равного ему или подобного, он скорее признает себя достойным презрения, чем сам его покажет.

XXIX. ОБ ОДНОЙ СЕКТЕ ЕРЕТИКОВ[278]

Король наш Генрих Второй, кроме того, из всех земель своих изгоняет пагубнейшую секту новой ереси, которая устами своими исповедает о Христе[279] то же, что и мы, но, собрав многотысячные полчища, называемые у них рутами, вооруженные с головы до ног кожей и железом, дубинами и клинками, обращает в пепел монастыри, селения, города, блудит силком и без разбора, всем сердцем молвя: «Нет Бога»[280]. Возникла эта секта в Брабанте и посему зовется Брабазон. Сперва несколько разбойников выступило и установило себе закон совершенно противузаконный. Присоединились к ним изгнанные мятежники, ложные клирики, беглые монахи, и всякий, кто как-либо отдаляется от Бога, пристает к их ужасным толпищам. Умножились они сверх всякого числа, и усилились полки Левиафановы, так что без опаски они поселяются или блуждают по областям и королевствам с ненавистью к Богу и людям.

XXX. О ДРУГОЙ СЕКТЕ ИХ ЖЕ

Есть еще одна старая ересь, в последнее время распространившаяся сверх меры. Она берет начало от тех, кто покидает Господа, глаголющего, что надобно есть Его плоть и пить кровь, говоря: «Жестоко слово сие». Эти отошедшие прочь[281] были наречены публиканами[282] или патеринами. От самых дней Страстей Господних они таились, блуждая там и сям среди христиан. Сперва у них были отдельные дома в городах, где они жили, и откуда бы они ни шли, каждый, так сказать, узнавал свой дом по дыму. Иоаннова Евангелия они не приемлют; смеются над нами из-за Тела Христова и Крови, благословенного хлеба. Мужчины и женщины живут вместе, но сыновья и дочери от этого не появляются. Многие, однако, образумились и, вернувшись к вере, рассказывают, что около первой ночной стражи все семьи, затворив ворота, двери и окна, сидят по своим синагогам в молчаливом ожидании, и вот спускается по веревке, свисающей посередине, удивительной величины черный кот. Увидев его, они тушат свет. Они не поют гимны и не произносят их членораздельно, но мычат сквозь зубы и ощупью подступают к тому месту, где видели своего хозяина, а найдя его, целуют, и чем пылче горит их безумие, тем ниже: одни в лапы, многие — под хвостом, а больше всего — в срамное место[283]; и, словно это прикосновение к вони дает волю их похоти, каждый хватает соседа или соседку, и они сопрягаются, сколько в каждом будет силы к этому глумлению. Более того, их наставники утверждают и учат новичков, что иметь совершенную любовь значит творить и претерпевать, что ни пожелает и ни потребует брат или сестра, а именно угашать пламень друг друга, и от претерпения они и зовутся патеринами.

В Англию доныне их прибыло лишь шестнадцать: по приказанию короля Генриха Второго заклейменные и высеченные розгами, они исчезли. Ни в Нормандии, ни в Бретани они не появляются; в Анжу их порядочно, а в Аквитании и Бургундии — без числа. Их земляки говорят, что те уловляют своих гостей каким-нибудь из своих кушаний: они сами делаются как те[284], кого не решаются искушать тайными проповедями, как это у них обычно бывает. Отсюда случай, о котором мне рассказал, многими свидетельствами это подтверждая, Гильом, реймсский архиепископ, брат королевы Французской[285]. Один знатный владыка из Вьеннской области, страшась такового гнусного уловления, всегда держал при себе освященную соль в кисете, не зная, в какой дом доведется войти, и, отовсюду опасаясь соблазнов врага, даже за собственным столом сдабривал ею все блюда. Довелось ему услышать, что два рыцаря совратили его племянника, начальствовавшего над многими народами и городами; и вот он отправился к племяннику. Они чинно обедали вместе, и племянник, не зная, что затевается, велел подать своему дяде целую кефаль на блюде, казалось, прекрасную для взора и приятную на вкус[286]. Рыцарь посыпал солью, и внезапно исчезла рыба, и остался на блюде словно бы катышек заячьего дерьма. Содрогнулся рыцарь и все, кто был с ним; указав это чудо племяннику, он благочестивейшим образом проповедал ему покаяние и со многими слезами изъяснил ему множество милостей Господних, и что все покушения демонов можно одолеть одною верою, как удостоверяли его собственные очи. Племянник выслушал его речь с досадою и ушел в свой покой. Князь же, негодуя из-за того, как над ним насмеялись, увел с собою в узах рыцарей, обольстивших его племянника, на глазах у великой толпы народа запер их в лачуге, крепко привязав к столбу, и, поднеся огонь, спалил весь домик. Но ничуть не коснулся их огонь[287], и даже одежды не были опалены. Встает в народе возмущение против князя; говорят: «Согрешили мы против мужей праведнейших, против веры, истинными добродетелями засвидетельствованной». Князь, из-за этого странного явления ничуть не поколебавшись и не усомнившись в христианской вере, гнев и крики толпы успокоил лаской и укрепил их веру кроткими речами. Он просил совета у архиепископа Вьеннского, а тот запер рыцарей в доме побольше, привязанных, как и прежде, и, обойдя снаружи весь дом, окропил святой водой в защиту от чар. Он велел поднести огонь, который, хоть его и раздували и подкармливали, не смог охватить дом и спалить хоть что-то. Глумится над архиепископом город, столь повредившийся в вере, что многие открыто разражаются против него безумными выкриками, и не удерживай их робость пред господином своим князем, самого архиепископа швырнули бы в пламя и освободили невинных. Выбив двери, они врываются в дом и, подошед к столбу, находят угли и золу, в которые обратились кости и плоть, и видят, что узы не повреждены, столб не тронут и справедливейший огонь покарал лишь согрешивших. Так обратил милостивый Господь сердца заблуждающихся на покаяние, а поношения на похвалу.

Все это явилось в наши времена. Нашими временами я называю современность, то есть течение этих ста лет[288], которое ныне на исходе и о достопримечательных делах коего память свежа и ясна, ибо еще некоторые столетние живы, и бесчисленны сыновья, по рассказам отцов и дедов достоверно знающие о вещах, коих сами не видели. Я называю нашей современностью истекшее, а не грядущее столетие, хотя они к нам одинаково близки, ибо прошлое принадлежит повествованию, а будущее — предсказанию. В сию пору сего столетия достигли своей высшей мощи храмовники, госпитальеры в Иерусалиме, а в Испании — рыцари, чье название происходит от меча[289], о которых выше была у нас речь.

XXXI. О СЕКТЕ ВАЛЬДЕНСОВ[290]

На Римском соборе, бывшем при препрославленном папе Александре Третьем[291], я видел вальденсов, людей простых, необразованных, названных по своему вождю Вальдо, из города Лиона на Роне. Они преподнесли господину папе книгу, написанную на французском языке, где содержались текст и глоссы Псалтири и многих книг обоих Заветов. Они весьма усердно добивались, чтобы за ними утвердили право проповедовать, ибо казались сами себе сведущими, хотя были едва полузнайками. Обычное дело, что птицы, не видя тонких силков и сетей, думают, что везде можно двигаться без помех[292]. Разве те, кто всю жизнь упражняется в изощренных рассуждениях, кто может завести другого в ловушку, а сам в нее не попасться, исследователи глубоких бездн, — разве они, боясь осужденья, не высказываются с неизменным благоговением о Боге, Чье достоинство столь высоко, что не взойдет к нему никакая хвала или сила молитвы, разве что Его милосердием влекомые? В каждой букве Священного Писания летает на крылах добродетелей так много сентенций, столько нагромождается богатств мудрости, что от их полноты может почерпнуть[293] лишь тот, кому Бог дарует способ. Но разве дается бисер свиньям[294], а слово — простецам, которые, как нам ведомо, не способны его принять, не то что передать принятое? Да не будет этого, да искоренится! Пусть с главы стекает елей на браду и оттуда на ризы; пусть льются воды из источника, а не болота из улиц[295]. Я, малейший из многих тысяч призванных, смеялся над ними, ибо их прошение вызвало споры и сомнения, а когда меня призвал один великий прелат, которому величайший папа поручил заботу об исповедании веры, я занял место, как цель для стрелы[296]. С одобрения многих мужей, сведущих в законе и благоразумных, были приведены ко мне двое вальденсов, казавшиеся в своей секте начальниками, для споров со мной о вере, не из любви к поиску истины, но чтобы, изобличив меня, замкнуть уста мои, яко глаголющие неправедное[297]. Признаюсь, я сел в боязни, как бы по грехам моим не оставил меня в столь великом собрании дар речи. Велел мне епископ испытать на них свои силы, и я готовился отвечать. Первым делом я предложил им легчайшие вопросы, на которые всякий в силах ответить, ибо я ведал, что когда осел ест чертополох, его губы гнушаются салата[298]: «Верите ли в Бога Отца?» Они отвечали: «Верим». «А в Сына?» Отвечали: «Верим». «А в Духа Святого?» Отвечали: «Верим». Я сказал: «А в Матерь Христову?», и они снова: «Верим» — и, шумно осмеянные всеми присутствовавшими, в замешательстве удалились[299]. И поделом, затем что они, никем не управляемые, желали сами стать правителями, наподобие Фаэтона, который «коням не знает прозванья»[300].

Они не имеют определенных жилищ, но бродят по двое, босоногие, одетые в шерстяное платье, ничего не имеющие, всем владеют сообща, как апостолы, нагими за нагим Христом следуя[301]. Смиреннейшим образом начинают они ныне, ибо и ногу внутрь занести не могут; но впусти их, и нас самих выставят[302]. Кто не верит, пусть послушает, что раньше было сказано об этого рода людях.

Есть, конечно, и в наш век, хотя и осужденный нами и осмеянный, люди, желающие хранить веру, и если призвать их к отчету, они, как древле, положат души свои за пастыря своего, Господа Иисуса. Но какая-то странная ревность охватила нас или подкупила, так что наше время для нас подешевело, словно железное, а древнее полюбилось, словно золотом сияющее. Ведь есть у нас истории, доведенные от начала до наших времен; читаем мы и старинные басни, зная, благодаря какому иносказательному толкованию они должны нам понравиться. Посмотри на Каина завистливого, на жителей Гоморры и Содома, у которых не один, но все до одного сладострастьем напитаны, на Иосифа проданного, на фараона, столькими наказанного язвами, на народ с идолом златого тельца, бунтующий против Бога и мужа, коего Господь избрал яснейшими знаменьями в пустыне, на гордыню Дафана, на бесстыдство Замврия, на вероломство Ахитофела, на алчность Навала[303], на несметные диковины, длящиеся от начала до наших времен, — посмотри и не будешь отвращаться с такой великой спесью, если ныне вершится нечто подобное или, может, даже менее низменное. Но поскольку тяжелее чувствовать зло, чем слышать о нем, мы умалчиваем о том, что слышали, и оплакиваем то, от чего страдаем. Держа в уме, что бывали вещи и хуже, будем сдержанны в отношении того, что не так тяжко. Предупреждающие басни показывают нам Атрея и Фиеста, Пелопа и Ликаона[304] и многих им подобных, чтобы мы избегали их участи, да и сентенции, встречающиеся в историях, небесполезны; у тех и других повествований одинаковы и манер, и намерение[305]. Ведь и история, опирающаяся на истину, и басня, ткущая из вымысла, даруют добрым людям счастливый конец, чтобы добродетель была приятна, и осуждают злых на гнусную гибель, желая сделать злобу ненавистною. В этих сочинениях сменяются то бедствием благополучие, то наоборот, и часта сия перемена, так что оба постоянно у нас пред глазами и нельзя забыть одно ради другого, но можно умерять их примесью противоположного. Таким образом ни возношение, ни крушение никогда не превысят своей меры, то есть в созерцании будущих вещей наши помыслы не будут ни лишены надежды, ни свободны от страха: имею в виду будущие временные вещи, ибо совершенная любовь, которая с небес, прочь изгоняет страх[306].

XXXII. О ДИВНОМ ПОКАЯНИИ ТРЕХ ОТШЕЛЬНИКОВ[307]

Филипп Ньютонский[308], муж именитый, рассказывал мне, что, возвращаясь с охоты на Черной Горе[309], наткнулся на дикого человека, волосатого и безобразного, припавшего к ключу, чтобы напиться, и внезапно схватил и поднял его за волосы, вопрошая, кто он и что тут делает. А тот, кроткостью своею склонив его отпустить, говорит: «Пришли мы втроем в сию пустыню, чтобы творить покаяние по образцу древних отцов; первый и лучший из нас — француз, второй, много сильней и выносливей меня, — англ, а я скотт. Француз столь великого совершенства, что я боюсь говорить о его житии, ибо оно превосходит всякое вероятие. Англ, а скорее ангел, обвит железною цепью, столь длинной, что можно развернуть ее на семь стоп. Он всюду носит с собою железный молот и колышек, коими прикрепляет к земле свою цепь в субботу и меж тесных сих рубежей целую неделю молится, весь в ликующих гимнах. Никогда не сетует и не унывает; питается, чем найдется, а в субботу снимается с лагеря, не блуждая без цели, но ища приятного места — не то чтоб богатого на плоды, даже не уголка, защищенного от жестокостей погоды: где обнаружится какая-нибудь пища близ воды, там он с радостью разбивает свой стан. Если вам угодно его видеть, на этой неделе он у ручья, что течет из этого ключа». Молвив это, он со звериным проворством удалился. Вскоре ньютонец нашел англичанина мертвым и из уважения к его добродетелям не дерзнул тронуть ни его самого, ни что-либо из его вещей, но ушел, поручив сотоварищам достойно его погрести. Источник радости, Христа, носил в сердце этот англичанин, и никакие тяготы не ввергали его в уныние. Унылы лицемеры, как говорит Господь, ибо совершенная любовь изгоняет купно с унынием страх[310].

КОНЧАЕТСЯ ПЕРВЫЙ РАЗДЕЛ ЗАБАВ ПРИДВОРНЫХ.НАЧИНАЕТСЯ ВТОРОЙ

ВТОРОЙ РАЗДЕЛ

I. ПРОЛОГ

Победа плоти противна рассудку, ибо человек меньше стремится к тому, что от Бога, и больше к тому, что от мира. Если же держаться рассудка, душа справляет триумф, воздавая кесарево кесарю, а Божие Богу[311]. Я намеревался рассказать две истории, являющие Божию милость и суд[312]: они не занятны и даже докучны, однако их дожидаются, как добиваются поэтических вымыслов или подражаний им. Но отложим эти истории, если не отбросим, а начнем с чудес, которые знаем или в которые верим.

II. О ГРИГОРИИ, МОНАХЕ ГЛОСТЕРСКОМ[313]

Видел я Григория, глостерского монаха, человека престарелого и (хотя сама старость — уже немощь) угнетенного многими иными недугами: он страдал каменной болезнью и язвами на голенях и бедрах, но неизменно был бодр; не уставала нападать на него хворь, но он не отставал от псалмопения. Если по долгим трудам прокрадывался к нему сладостный сон, Григорий говорил, что на этот час Богом покинут или предан забвенью; а когда страдал сильнее, обильнее изливал благодарности Всевышнему, как бы говоря вместе с блаженным Августином: «Здесь пали, здесь казни, и не в ярости Твоей обличай меня»[314]. Его молитвам препоручил я себя в ту пору, как впервые переправлялся через пролив: когда непогода поднялась такая, что корабль почти скрывался под волнами[315], а все остальные были в совершенном отчаянии, я уповал на заслуги того, кому себя вверил, и с тем благоговением, с каким обычно взывают к Богу подвергающиеся опасностям на гибнущем корабле, молился, чтобы Своим милосердием и заслугами оного доброго Григория исторг Он нас из волн невредимыми. Посреди бури я забылся немного — и вот вижу господина Григория, идущего от морехода к мореходу, ободряющего их, наставляющего и все исправляющего. Очнувшись, застаю все в полной тишине и покое и воздаю Богу подобающую благодарность.

Потом я поведал это аббату Григория, Гамелину[316], и он, много меня благодарив, многим это сообщил. Услышав о том, Жильбер де Ласи[317], муж именитый, посвятивший себя Храму, последовал моему примеру, отправившись в Иерусалим с молитвами и благословением сказанного Григория, и рассказывал потом, как в Греческом море с ним приключилось нечто подобное.

III. О БЛАЖЕННОМ ПЕТРЕ ТАРАНТЕЗСКОМ[318]

Позже я видел блаженного Петра, архиепископа Тарантеза, что лежит в Альпах, мужа столь великой добродетели и столькими чудесами прославленного, что по всей справедливости можно провозгласить его равным в заслугах древним отцам, коих мы почитаем в церкви; одним касанием его руки вкупе с молитвой Господь исцелял немощных, изгонял демонов, и никогда Петр не брался за то, чего не мог довершить[319]. Одиннадцать дней он пребывал с английским королем, господином Генрихом Вторым, в Лиможе[320], заботу же о нем король поручил мне, и я должен был содержать его на королевский счет; это был человек веселый, с лицом, ясным во всяких обстоятельствах, чистый, скромный, смиренный, и, как казалось многим другим и мне самому, во всем совершенный. Я видел одно чудо, сотворенное от Господа его рукою, и о многих слышал. Однажды в поздний час пришло великое множество лиможских граждан, ведя с собою одержимого. За ними шел епископ Пуатевинский, ныне архиепископ Лионский, по прозвищу Альбеман[321], родом из Кентербери, муж замечательного красноречия, высочайшей власти и славы, — не чтобы искушать, но чтобы подлинно узнать то, во что все верили. Он обратился ко мне с такими словами: «Дорогой мой, пригласи к нам архиепископа, чтобы нам быть истыми свидетелями тому, о чем все говорят. Не раз я наблюдал, как там, где люди толкуют о виденных ими чудесах, было одно наваждение; я находил лишь притворство, но никогда — истинное чудо». Тогда я привел господина Петра: опустившись на колени, он возложил руку на недужного, изрыгавшего пену и, без всякого сомнения, совершенно безумного. Мы насторожили уши, господин епископ Иоанн и я, и услышали, как он молвит: «Возлежащим одиннадцати ученикам»[322] и прочее. Бесноватого держали, прижав к кровати, но не связывали, затем что он был их согражданин. После Евангелия произнеся краткую молитву, Петр велел его отпустить, а тот сейчас же утер себе рот рукою и вымолвил: «Матерь Божия, смилуйся». Внезапно отпрянув, господин епископ Иоанн сказал со слезами: «Подлинно исцелен больной. Лишь он один — епископ, а мы — псы, не могущие лаять[323]».

IV. ЕЩЕ О ТОМ ЖЕ БЛАЖЕННОМ ПЕТРЕ

Рассказывал мне магистр Серлон Вильтонский, аббат Милостыни[324], что того же доброго архиепископа Петра, когда он присутствовал на капитуле в Сито, один монах той обители, с ногою изуродованной и вывернутой от рождения, просил исцелить его своим заступничеством. Отведя монаха в сторону, он усадил его на скамью и, разув, молился пред ним, преклонив колена и держа в руках обнаженную эту стопу. Приблизился магистр Серлон и, насторожив уши, внимал господину архиепископу; тот отпрянул от монаха, точно ударенный, и, воззрев на него с изумлением, сказал: «Брат, лучше тебе с одной ногой войти в Царствие Небесное, чем с двумя отправиться в геенну[325]», и отпустил его, и, оглянувшись на Серлона, сказал: «Брат Серлон, если б исцелить этого брата допустил меня Господь, самого бы его упустил». Приписывая это скорее его неспособности, чем прозорливости, Серлон, однако, хотел удостовериться, что же произошло, и поведал обо всем аббату Сито, настойчиво прося отозвать этого монаха и велеть ему рассказать, что случилось. Вняв повелению, тот говорит: «Отче, хотя я знатен и принадлежу к прекраснейшему роду, но, видя, что из-за этой ноги я не похож на свою родню и безобразен, как на посмешище, от стыда за свое убожество я водворился в здешней обители. Но когда эту ногу лелеял в руках господин Петр, мне казалось, я чувствую, как приходит здоровье, и, пожав его первины, я думал с весельем вернуться туда, откуда ушел в стыде и печали».

V. ЕЩЕ О ТОМ ЖЕ БЛАЖЕННОМ ПЕТРЕ

Тот же Серлон рассказывал, как назавтра тот совершил другое чудо. Когда господин Петр проповедовал народу по распоряжению аббата Сито, его прервала какая-то женщина, с громкими воплями причитавшая, что у нее срезали кошель ее хозяина. Велев всем молчать, архиепископ много молил и упрашивал вернуть плачущей просительнице ее потерю, но видя, что все увещания впустую, сказал наконец: «Возьмите вон того верзилу в белой шапке: деньги у него под левой подмышкой». Взяли деньги там, где велел правдивый пророк, и вернули женщине; хозяин этого вора спросил у архиепископа, как ему угодно поступить с вором, а тот в ответ: «Пускай идет: выловить его можно, а выправить — нет».

Этот Петр, говорят, обращал воду в вино, чудесным образом кормил множество народа немногими хлебами, так что вы можете ведать, что благодать Божия и в наши времена не покидает ищущих ее и заслуживающих.

В бургундских же краях рассказывают, как один рыцарь, мало боявшийся Бога и упорно державшийся греха, испытал, как ему отмстили или, скорее, как его хватили[326]. Забралась на плечи к нему ящерица и запустила в них зубы и когти. Нельзя было удалить ее ни Гиппократовым искусством, ни помощью молитвы, и тогда чудесно возвеличила Себя Матерь милосердия. Всякий раз, как этот несчастный входил в церковь, Ей посвященную, отпускала его ящерица и с глаз пропадала, но на выходе вновь прилеплялась к нему. Узнав о сем от помянутого рыцаря, Петр выслушал его исповедь и наложил покаяние, и тот, совершив покаяние, освободился.

VI. О НЕКОЕМ ОТШЕЛЬНИКЕ[327]

Являет Свои милости Господь, когда покаяние свершено или начато, научая нас, что сердце, истинно кающееся, освобождается незримой и тайной силой. [Освободил Господь отшельника. ][328] В час вечери приполз к отшельнику в пустыне маленький змей, и, вползя в келью, словно голодный, скромно держался подле трапезующего, всем своим видом словно прося поесть. Ревнуя о Господе, но не по разуму[329], отшельник внял заповедям «просящему у тебя дай» и «щенки едят от крох»[330]. Он дал змею крох и так принимал гостя, каждый день приходящего, пока тот не вырос настолько, что не мог выползти тем путем, каким вполз. Время шло, и пришлец заполнял тесный домишко своими огненными витками, так что там уж ничего, кроме гостя, не помещалось. Плачет кормилец извилистого дьявола, воздвигает всю душу к Господу[331], раскаивается, узнав, как вознаграждается глупо расточаемая любовь. Смиловался над ним Господь, не могущий не миловать в Своей благодати, и послал ему вестника спасения, мужа, пришедшего его навестить, который, услышав и увидев это чудовище, велел кающемуся терпеть присутствие змея до дня сорокового. Он так и сделал, и в назначенный день тот, кто не давал отшельнику найти в хижине что-нибудь кроме него самого, сам уже не нашелся. Силен Тот, Кто незримою силою заставил зримого врага исчезнуть и несомненно готов уничтожить скрытые опасности, если только не находит в нас упрямства.

VII. О ЛУКЕ ВЕНГЕРСКОМ[332]

В Париже, в школе магистра Жерара Девицы[333], я видел Луку Венгерского, мужа достойного и хорошо образованного, который разделял свою трапезу с бедняками, так что они выглядели зваными гостями, а не побирающимися ради пропитания. Господь посредством короля Венгрии, клира и народа призвал Луку на архиепископство Эстергомское. О житии его и нравах по восшествии на архиепископскую кафедру рассказал мне Гуго, муж родом из Ле-Мана, епископ Акры[334]. Упомянутый мной король Венгерский умер, оставив наследником маленького сына, совсем дитя. И вот пришел к архиепископу Луке брат короля, требуя, чтобы тот помазал и венчал его на царство. Укорил его Лука, обвинил в измене, затем что вопреки закону, обычаю и праву хочет он невинного обездолить, и не пожелал дать ему согласие. А тот добился, чтобы сделал его королем другой архиепископ того же государства, не имеющий никакого касательства к королевскому венчанию, как бы промолвив:

если вышних склонить не могу, Ахерон я подвигну[335], —

и тотчас был поражен от Луки проклятием. Он немедленно потребовал у Луки отпущения, с ужасными угрозами и обнаженным мечом в качестве довода, но, встреченный презрением и сызнова отлученный, грубо вверг его в темницу, а церкви, подвергнутые интердикту, заставил этим пренебречь. Когда Лука уже долго пребывал в узах, некий друг тайно принес в темницу послание от папы Александра Третьего о его освобождении, обращенное к королю; но Лука решительно отказался воспользоваться этим письмом, услышав, что, как всякое другое послание, к которому прикреплена булла, оно стоит двенадцать денариев, и сказав, что не желает свободы благодаря симонии. Отверз ему Господь темницу в день пасхальный, когда король был на праздничной мессе. Вошел Лука в капеллу при общем великом изумлении и, сорвав покров с алтаря и отшвырнув прочие украшения, перед крестом, подле короля, ошеломленного и испуганного, молвил так: «Господи Иисусе, Чьего Воскресения никто не проповедает, токмо христиане если Ты признаешь этого короля достойным Твоего посещения, то силою, которою Ты воскрес, „обрати нечестивого, да не будет”[336], — если же нет, то рукою крепкою[337] и десницею, отмстившею фараону, в течение сорока дней дай ему почувствовать Того, Кого он пронзил[338]». Выйдя из капеллы, он снова был отдан служителями беззакония под стражу строже прежнего, но сносил все терпеливо, в молитвах и хвалах Господу неустанно бодрствуя. И случилось так, что прежде дня сорокового король умер нераскаявшимся. Наследовал ему единственный его брат, в жестокости ему равный. Лука дал и ему отсрочки сорок дней, а потом «убил духом уст своих»[339], а мальчика, законного наследника, помазал на царство со всякой торжественностью. Отрочество его Лука прожил в совершенном покое, но юность — не так, ибо король, войдя в юные лета, брался за большее, чем мог свершить, и, истощив свои средства, не побоялся расточать церковные имения. Когда Лука по многих слезных увещаниях увидел, что король упорствует в своих намерениях, он с плачем предал его проклятию. Много молитв вознеся за него ко Христу, Лука добился королю таковой Божией милости, что тот, ведомый истым покаянием, поспешил к церкви Эстергома, дабы дать Луке удовлетворение, коего он желал. Лука же со всем клиром и праздничной толпою вышел королю во сретенье с ликованьем и, дав ему отпущение, повел с собою. Все прочие пели, Лука же украдкой плакал. Король ему: «Отчего это, дражайший отче, среди столь великой радости тебе захотелось плакать?» Лука в ответ: «Могу ли я искренне радоваться? Ведь в этот же день по прошествии года, к общему нашему смятению и гневу, на это самое место будешь ты принесен мертвым». Так и случилось.

VIII. О НЕРАЗУМНОМ БЛАГОЧЕСТИИ ВАЛЛИЙЦЕВ

«Во всяком народе, — как где-то сказано, — кто Бога боится, тот Ему приятен»[340]. Редок у наших валлийцев страх Божий по разуму[341]. С господином Гильомом де Браозом[342], мужем, опытнейшим в военных делах, был, как сам он мне сказывал, один валлиец знатного рода, столь ревностной добродетели, что каждую ночь при первых петухах он вставал с кровати и голый, преклонив колена на голой земле, до зари бодрствовал на молитве. Он хранил такую воздержность и так строго соблюдал себя, что узнай ты его, почел бы выше людей и всех ближе к ангелам. Но если б ты увидел, сколь разнуздан он в стычках, сколь легок на кровопролитие, сколь нерадив о своем спасении, сколь до чужой смерти жаден, как рад свершить какое-нибудь злодеяние или убийство, ты не усомнился бы, что он полностью предан беззаконию[343]. Столь прочно и глубоко укоренен в валлийцах этот недостаток мягкости, что если в одном они выглядят благоразумными, то во многом другом — неотесанными и дикими.

IX. ОБ ИЛИИ, ОТШЕЛЬНИКЕ ВАЛЛИЙСКОМ

Видел я Илию, отшельника валлийского, человека замечательной веры и честной жизни. С ним был брат его Валенфрейт и много других, в лесу, что зовется Дина, не из-за какой-нибудь десятины[344], но сам по себе. Не по желанию Илии, но по своему собственному они держали много скота на тамошних обильных паствах. Случилось, что одна кобыла пропала и по долгом поиске не нашлась. Они приходят с сетованиями к Илии, а он говорит: «Ричард-перевозчик увел ее отсюда к Ост-Клиффу[345]; она устала от долгих трудов и недосыпа; найдете ее в сарае рядом с его воротами»; и с этими словами дает им четыре пенса[346], говоря: «Дайте ему за труды по краже, чтобы не лишился делатель мзды своей[347]». Сделали так, и все оказалось согласно со сказанным. Никто не усомнился, что в сем случае Илия был пророком. Он уже скончался и обретается теперь с Тем, в Кого уверовал[348]; да будет с нами Его попечение.

X. О КАДОГЕ, КОРОЛЕ ВАЛЛИЙСКОМ[349]

Кадог, король Уэльса, внял слову Господа: «Кто не оставляет все ради Меня, недостоин Меня»[350] и, оставив все, жил отшельником в пустыне, с радостной и здравой набожностью вкушая хлеб, трудом рук своих и в поте лица своего добытый[351]. Прошли дни и годы, и случилось так, что преемник его, избранный по жребию[352], путешествовал в этих краях и послал к Кадогу за хлебом для себя и своих рыцарей. Тот отвечал, что хлеба у него мало, на такое множество народа не достанет, но если попросят ради Бога, он даст. Король послал к нему сказать: «Если пошлет, приму; а если нет, и жилье его, и хлеб, и самого его огонь спалит». Кадог на это: «Лучше мне, чтобы он получил хлеб, чем чтобы мне с ним сгореть; но будь проклят всякий, кто вкусит его». Когда же они ели, зная о проклятии, но не думая поберечься, один рыцарь, по имени Ильтуд, стоя посреди их, сам воздерживался и других отговаривал. Эти упрямцы, потешаясь над ним, сгинули, поглощенные разверзшейся трещиной, земля же под ногами Ильтуда осталась твердой, и он спасся. Это о Кадоге Бренине.

XI. О ПРИЗРАЧНЫХ ЯВЛЕНИЯХ[353]

Рассказывают нам валлийцы и о другом событии, не чудесном, но диковинном. Говорят, Гвестин Гвестиниог, будучи близ озера Брихейниог[354], имеющего две мили в окружности, три ясные лунные ночи видел в своих овсах хоровод женщин и шел за ними вслед, пока не погрузятся в озерные воды, а на четвертый раз схватил одну из них. Сам похититель сказывал, что каждую ночь, как они канут под воду, слышал он под водою их шепот и речи: «Сделай он так-то и так-то, поймал бы одну из нас»: так они его и научили, как завладеть этой девой. Она покорилась ему и вышла за него замуж, и первые ее слова к мужу были: «По доброй воле я стану тебе служить и подчиняться со всей преданностью до того дня, когда ты, собираясь кинуться на крики с той стороны Ллифни[355], ударишь меня уздечкой». Ллифни — это река близ озера. Так и вышло: родив уже много детей, она получила от мужа удар уздечкой, а когда он вернулся, застал ее убегающей со всем потомством. Он пустился за ними и едва ухватил одного из своих сыновей, по имени Трюнейн Вагелаук[356].

Будучи человеком честолюбивым, тот покинул тесные пределы своего имения и избрал себе господином короля Дехейбарта, то есть Северного Уэльса[357]. Долго он там оставался, но не снес хвастливости своего господина, который за ужином, оглядев свою дружину, весьма многочисленную и крепкую силами и оружьем, горделиво молвил: «Нет области или королевства под небом, откуда я не мог бы с легкостью вынести добычу и возвратиться без битвы: кто мог бы противиться мне, столь могучему, и могучей моей челяди? кто бы мог без помех бежать от лица нашего?» Услышав это и помыслив об истовой и неистовой доблести своих земляков, Трюнейн говорит: «Господин король, не в обиду твоему королевскому величию, Брихан, наш король, отличается столь великой доблестью, своей и своих людей, что ни ты, ни кто другой из владык не сможет силою взять у него добычу в день, когда поутру горные вершины безоблачны, а долинные реки туманны». Король, слыша это, в гневе велит его связать и бросить в темницу. Тут королевский племянник по имени Мадок, любивший Трюнейна, говорит: «Государь, нельзя его связывать или дурно с ним обходиться, даже в шутку, без ущерба вашей славе, прежде чем мы обличим его лживость. Туман, покрывающий реки, и безоблачные вершины, о которых он толкует, — приметы хорошей погоды; он хочет сказать, что в ясный день никому не взять у них добычи. Давайте проверим, правдива ли эта похвальба, и в ясную погоду сделаем этого Трюнейна нашим вожатаем, ибо ему ведомы в тех краях все места, все входы и выходы». Согласился король; они вошли в королевство Брихана Брихейниогского и собрали много добычи. А король Брихан сидел в своей купальне, и никто не говорил ему о нападении. Его боялись из-за того порока, что всякого, кто придет с дурными вестями, король, которого словно демон охватывал, едва он уразумеет случившуюся беду, тотчас поражал тем, что подвернется под руку, — камнем ли, дубиной или мечом — но после первого броска, удара или нападения раскаивался и звал обратно вестника, пораненного или нет, чтобы его выслушать. Он слышал громкие вопли, подле него было копье, и хотя его войско собиралось на врага, никто не решался ему слово сказать. Наконец один юноша, из самых знатных, выскочив на середину, говорит: «Я знаю, что от страха никто из вас не пойдет к королю глашатаем наших новостей, но если вы все меня благословите, я возвещу ему об опасности». Склонив голову и приняв благословение от всех рук и языков, он вошел к королю в баню и молвил: «Ваши земли Рейног, то есть Брихейниог, отныне не смогут сражаться, ибо зверей там не осталось»[358]. Выскакивает король из купальни и яростно швыряет в него камень, оказавшийся рядом, но промахивается и, как водится, зовет его обратно; слушает вести и, схватив платье и оружье, вскакивает на стреноженного коня. А тот свободно, словно не стреноженный, уносит его с горы Кумерайк[359], где король был в ту пору, в подвластные ему края. Какая-то женщина посоветовала ему снять с коня путы; он тотчас остановился и не тронулся в путь, пока не распутал коня. Потом, прокляв женщину, он пустился скакать без остановки, пока не встретился со своими людьми. Завидев его, они, успокоенные и ободренные, набрасываются на врагов, рубят и губят. По истреблении почти всего воинства король назавтра велел снести на одно место все десницы неприятелей, на другое — все их мужские уды, на третье, подле дороги, которой они бежали, — все правые ступни, и над этими их членами возвел насыпи в память о своей победе после всей этой похвальбы; холмы эти существуют доныне и носят названия того, что под ними скрыто. А все рассказы, что Трюнейн был спасен своей матерью и живет с нею в упомянутом озере, я думаю, лживы, ибо такую выдумку можно изобрести о любом пропавшем[360].

XII. ЕЩЕ О ТАКИХ ЖЕ ЯВЛЕНИЯХ

Нечто подобное вышло с Эдриком Диким[361], прозванным так за свое телесное проворство и занятные дела и речи, человеком великой доблести, господином Северного Лидбери. Возвращаясь поздно с охоты, он до самой полночи блуждал по глухим местам, не зная пути, сопутствуемый лишь одним пажом, и вышел к большому дому на лесной опушке, такому, каковы у англичан в каждом приходе питейные дома, называемые по-английски ghildhus[362]. Когда он приблизился и завидел свет, то, заглянув внутрь, увидел множество знатных дам в большом хороводе. Были они прекрасны видом, изысканно одеты в платья из отменного полотна, выше и стройнее наших женщин. Среди них приметил сказанный рыцарь одну, выдающуюся обликом и чертами, паче всех королевских любимиц желанную. Они кружили в легком движении, с прелестными жестами, и слышался нежный звук, приглушенными голосами издаваемый в торжественном согласии, но слов было не разобрать. Увидев эту даму, рыцарь чувствует рану в сердце и едва может снести пламень, заброшенный Купидоновым луком; весь он горит, весь снедаем огнем, и от зноя сей прекраснейшей чумы, сей золотой угрозы[363] наполняется отвагой. Он слышал о заблуждениях язычников, о ночных полчищах демонов и смертоносных видениях, о Диктинне[364], о сборище дриад и ларах[365], знал о мстительности раздраженных богов, нежданным свидетелям несущих нежданные кары. Он слышал и о том, как эти существа держатся в стороне и живут неведомыми, отдаленно и тайно; какую неприязнь питают к тем, кто пытается застичь и раскрыть их собрания, кто разыскивает их, чтобы разоблачить; с какою заботливостью укрываются, чтобы, попав людям на глаза, не потерять в цене. Слышал он и о мщенье, и о былых примерах наказаний; но так как Купидона справедливо изображают слепым[366], рыцарь, ни о чем не думая, не остерегается морока, не видит мстителя и, не имея света, по неосторожности оступается. Он обходит дом и, найдя вход, врывается и хватает ту, которою охвачен: в него мигом вцепляются остальные, и после жаркой схватки он вырывается с большими усилиями, своими и своего пажа, и не без урона, но неся на ступнях и голенях отметины, какие смогли оставить женские зубы и ногти. Даму, однако, он уносит с собою. Три дня и три ночи наслаждаясь ею, как было ему угодно, он не смог вынудить у нее ни слова, хотя она кротко уступала его любовному влечению. На четвертый же день она молвила ему так: «Здравствуй, мой милый! и будешь ты здрав, тебе на радость будут благополучны твои дела и ты сам, пока не попрекнешь меня или сестрами, от коих я тобой похищена, или местом, или лесом, откуда я, или чем-нибудь вроде этого; но с того дня ты разлучишься со счастьем, по моем исчезновении познаешь непрестанные потери и, не в силах это сносить, умрешь прежде дня, тебе нареченного». Он же всячески ей ручается и сулит постоянство и верность в любви. Сзывает он всю знать, соседнюю и дальнюю, и при великом стечении народа торжественно справляет свадьбу. Царствовал в ту пору Вильгельм Незаконнорожденный, тогда еще новый король Англии; прослышав об этой диковине и возжелав удостовериться, правда ли это, он призвал их обоих в Лондон. Прибыли с ними многие свидетели, а также свидетельства многих, кто не смог явиться, величайшим же доказательством чудесной природы была невиданная и неслыханная красота этой женщины, и, вызвав общее изумление, они были отправлены восвояси. А через много лет случилось так, что Эдрик, вернувшись с охоты около третьего часа ночи, искал ее и не нашел, позвал ее и велел отозваться, а так как она промешкала, поглядел на нее с гневом и молвил: «Что, у сестер задержалась?» — но остальную брань пустил на воздух: едва услышав о сестрах, она исчезла. Раскаялся юноша в своей вспышке, непомерной и пагубной, и отправился на место, откуда ее некогда похитил, но никаким плачем, никаким рыданьем вернуть ее не смог. Он звал ее денно и нощно, но лишь себе на пагубу, ибо жизнь его кончилась там в неизбывной печали.

Но он оставил наследника, сына своего и той женщины, из-за которой умер, Альнота, мужа великой святости и мудрости, который, едва достигнув старости, был поражен параличом и дрожанием головы и членов. Все врачи сочли его неизлечимым, но от людей благоразумных он узнал, что ему следует приложить все усилия, чтобы поспешить к апостолам Петру и Павлу, ибо он несомненно получит исцеление там, где тела их погребены, то есть в Риме. Альнот отвечал, что никуда не пойдет в обиду святому Этельберту, королю и мученику, чьим прихожанином он был, пока перед ним не предстанет. Он велел нести его в Херефорд, где в первую же ночь пред алтарем помянутого мученика обрел прежнее здравие и в благодарность даровал навечно Богу и блаженной Деве и святому королю Этельберту свое поместье Лидбери, расположенное в валлийских землях[367], со всем, к нему принадлежащим; сие поместье доныне находится во владении епископа Херефордского и, говорят, приносит своим господам тридцать фунтов в год.

Мы слышали о демонах-инкубах и суккубах[368] и об опасностях сожительства с ними; но редко или никогда не читали в старинных историях, что их наследники или потомство кончили жизнь счастливо, как вышло с Альнотом, все свое наследие отдавшим Христу за свое выздоровление и проведшим остаток жизни паломником, в служении Ему.

XIII. ЕЩЕ О ТАКИХ ЖЕ ЯВЛЕНИЯХ

«Фантасма» происходит от слова «фантазия», то есть преходящее явление[369]; ибо те явления, что иной раз учиняют демоны своею силою, получив сперва позволение от Бога, проходят или безвредно, или вредоносно, сообразно тому, хранит ли нас Бог, наводящий сии явления, или покидает, или допускает для нас искушение. Но что сказать о тех фантастических происшествиях, что находят продолжение в достойном потомстве, какова история с Альнотом или та, с бретонцами, о которой выше[370]: как один рыцарь похоронил жену, несомненно умершую, и вновь обрел ее, выхватив из хоровода, и потом прижил с нею сыновей и внуков, и потомство их живо доселе, и тех, кто ведет от них свой род, ныне множество, и все они зовутся Сыновьями умершей? Должно внимать делам и попущениям Господним со всяческим терпением и хвалить Его во всем, ибо как Сам Он непостижим, так и дела Его превосходят наши изыскания и ускользают от наших рассуждений; и что бы мы ни помыслили и ни уразумели в отношении Его чистоты — если мы можем знать хоть что-то — всем Он обладает, ибо Он весь — истая чистота и чистая истина.

XIV. ЕЩЕ О ТАКИХ ЖЕ ЯВЛЕНИЯХ[371]

Один рыцарь, у которого от любимой, доброй и знатной жены родился первенец, на следующее утро после его рождения нашел сына в колыбели с перерезанным горлом; через год — второго, и на третий год — то же самое с третьим, и стража, которую нес он со всеми своими домочадцами, оказывалась плачевно тщетною. Четвертые роды сам рыцарь и жена его предварили постами, милостынями, молитвами и обильными слезами, и вот родился у них мальчик, они же всю окрестность окружили факелами и светочами и уставили на него все взоры. Тут приходит паломник, словно утомленный дорогой, и просит приюта ради Бога; принимают его благоговейно. Он садится с ними бодрствовать, и вот после полуночи, когда все остальные уснули, он, один не дремлющий, вдруг видит, как почтенная дама над колыбелью склоняется и на младенца напускается, чтобы глотку ему перерезать. Не мешкая выскакивает этот человек, хватает ее и крепко держит, пока все пробуждаются и обступают ее: тут узнают ее многие, а скоро и все, свидетельствуя, что это знатнейшая из городских дам, по рождению, нравам, богатству и всякой почести. Она же ни на имя свое, ни на какие вопросы не отзывается. И сам отец, и многие иные приписывают это стыду из-за ее поимки и уговаривают ее отпустить; но паломник настаивает, что это демон, и держит крепко, и одним из ключей соседней церкви прижигает ей лицо в знак ее злодеяния, а потом велит быстро привести даму, за которую принимают эту. Он держит эту, а между тем приводят другую, во всем подобную пойманной и даже с таким же ожогом. Говорит паломник всем им, изумленным и обомлевшим: «Я полагаю, эта, ныне пришедшая, женщина превосходная и Богу любезная, добрыми делами навлекла на себя неприязнь демонов, а потому негодная их вестница и служительница их гнева, неузнанная, уподобилась, как могла, этой доброй женщине, дабы излить на нее бесславие своего греха. А чтобы вы поверили — глядите, что она сделает, коли ее отпустить». И тут она вылетела в окно с громким воплем и сетованьем.

XV. ЕЩЕ О ТАКИХ ЖЕ ЯВЛЕНИЯХ[372]

Что сказать о таких и подобных вещах? Павел и Антоний, справедливо названные пустынниками, ибо обширной пустыни скитающиеся насельники искали единого Бога в уединении, не ведая друг о друге, были предупреждены в духе, что один из них будет гостем, другой же — гостеприимцем, один — жданным, другой — ждущим. И когда один из них, Антоний, шел, не уверенный в своей дороге, пересек ему путь скачущий кентавр, создание двойное, до пояса — человек, а ниже — конь; на вопросы отшельника он издал рев вместо речи и указал ему дорогу рукою. После этого явилось ему по доброй воле что-то другое, с козлиными ногами и косматым брюхом, со звездчатой оленьей шкурой на груди, с лицом огненно-красным, бородатым подбородком, торчащими рогами — так древние изображают Пана. Pan переводится как «всё», поэтому говорят, что в нем содержится образ всего мира[373]. Этот внятной речью объяснил Антонию дорогу и, будучи спрошен, кто он таков, отвечал, что он — один из ангелов, что были низвержены вместе с Люцифером и рассеяны по миру, каждый терпя соразмерно своей гордыне[374].

XVI. ЕЩЕ О ТАКИХ ЖЕ ЯВЛЕНИЯХ

Разве и это — не фантасма? Близ Лувена, на границе Лотарингии и Фландрии, в месте, называемом Лата Кверкус[375], собрались, как это доныне в обыкновении, многие тысячи рыцарей для вооруженной потехи; сию игру зовут ристаньем, а правильнее бы назвать терзаньем[376]. Перед сшибкою сидел на крепком коне один рыцарь, красивый, ростом выше среднего и подобающим образом облеченный в отменные доспехи. Опираясь на копье, он вздыхал так тяжело, что многие вокруг это заметили и спросили его о причине. Он отвечал с глубоким вздохом: «Боже благий, сколь великий труд для меня — всех нынче одолеть, кто здесь собрался!» Это слово всех облетело, и каждый в свой черед указывал на него пальцем, шепча с завистью и негодованием. Рыцарь же первым устремился с копьем на противников и, весь день сражаясь так крепко, отличаясь такими успехами, столь победоносно блистал, всякого превосходя, что никакая зависть не могла удержаться в обиду ему от хвалы и изумление обратило всякую злобу и ненависть в любовь к нему. Но подлинно, слава в конце поется, и день хвалится вечером[377]. Он казался сыном Фортуны[378], но когда все уже близилось к концу и общему разъезду, копьем какого-то встречного рыцаря, безвестного и незначительного, он был поражен в сердце и тут же умер. Отозваны были обе стороны, и когда он, обнаженный от доспехов, показан был каждому из бойцов, никто его не узнал, и до сего дня неведомо, кто это был.

XVII. О ГАДОНЕ, РЫЦАРЕ ОТВАЖНЕЙШЕМ[379]

Гадон[380] достоин удивленья, словно недвижный утес среди бурь, ибо, свершая Геркулесовы труды, он всегда хранил равновесие меж надеждой и страхом, не бесчестя себя укором ни в одной, ни в другой крайности. Он был сыном короля вандалов, чье королевство покинул в отрочестве, не убегая ни от грубости отчизны, ни от отцовской строгости, но, имея дух выше мира, гнушался быть замкнутым в отеческих рубежах. Получив достаточные знания в словесности, он взялся за оружие и укротил чудовищ всей вселенной. Не будучи диковиной вроде Алкида по исполинскому росту, ни вроде Ахилла по чудесному происхождению, он заслужил славу не ниже их и даже, кажется, превзошел их доблестью и мощью. Опытнейший в брани, искуснейший в ловле рыб, птиц и зверей, и в мире и в войне он блистал столь славно, что полагали, все ему ведомо. И хотя целый сонм ратников едва мог противостоять мечу в его деснице, он был великий поклонник и защитник мира. Всю вселенную обходя, всюду участвовал он в славных боях, всегда тщательно дознаваясь о притязаниях обеих сторон, чтобы быть усмирителем неправды и поборником правды. И так как он никогда не уклонялся ни от какого предприятия, не отказывался от дела и не отступался от своего намерения, говорили, что он обладает всякою мудростью. Ему был доступен язык всякого королевства; от всегдашней его удачливости казалось, что вся жизнь ему покорствует, будто повиновалось его желанию — и сознательно — все, что живет и движется[381].

Прибыв на наш остров, то есть Англию, он встретил Оффу, короля отважнейшего, в возрасте между отрочеством и юностью[382] — счастливейшее время, если кому удается это понять; но наши лета так летят, что не углядишь, когда приходит счастье, и глаза открываются, лишь когда оно минует. Король этот запер валлийцев в тесном углу Уэльса и окружил их валом, по сию пору носящим его имя[383]; выход за его пределы они оплачивали ногой и оплакивали потерю[384]. Великим трудом и рвением он возвел свое королевство на высшую степень благоденства и взял себе в жены дочь императора римлян. Мы слышали о многих таких супружествах между римлянами и англичанами, совершившихся на горе и тем и другим, а это одно из них. Часто приходили к Оффе римляне, посланные императором, и, осыпанные дарами, уходили, славя короля и королевство. Когда Рим увидел их в блистанье риз и злата, в нем тотчас возгорелась природная алчность. Неудивительно; ведь имя его, «Рома», образовано из начальных букв алчности и ее определения; оно состоит из Р, О, М, А, а определение ему — корень всех зол алчность[385]. По этой причине они внушают господину своему императору Куннану (о котором одна монахиня, видя его безобразие, сказала: «Господин Куннан — лишь кунка и анус»[386]), что Рим по праву — глава вселенной и госпожа всех земель; что Англия из свободной должна сделаться данницей; и не прекращают его подстрекать, пока он не соглашается с алчными их затеями. Лишь то, однако, мешает нападению, что знают они: жив Гадон, всякой невинности поборник, и никак нельзя начать столь трудное дело, ни вблизи, ни вдали, чтобы его не призвали туда защитить справедливость. Долго вздыхает из-за этого император, и римляне вздыхают с ним вместе, но держат затею в тайне. Не ведая об этих намерениях, Оффа отослал Гадона, которого весьма долго удерживал при себе и всегда оказывал честь и великое уважение; унес Гадон с собою из его сокровищ не сколько мог, но сколько хотел. Порядком нагруженный, он покинул Англию для отдаленных индийцев[387], но был оттуда отозван задыхающимися гонцами и тревожными письмами, словно он, отмститель всех неправд, против коих его призывали, был мечом в руке Господней. Поскольку он подвизался в отдаленнейших краях, воспоминание о нем у римлян ослабло; иные даже сочинили и образ, и место, и время Гадоновой смерти, чтобы император не страшился напасть на англичан. Вот настоятельными указами созывается империя, и собравшееся многочисленное, а скорее бесчисленное войско застигает Оффу и англичан неготовыми — по их мнению, неготовыми, затем что Бог их приготовил. Ибо Гадон, избавив индийцев от их тягот и поспешая по морю в отеческое королевство, из-за ветров, противных его желаниям, но устремленных от Бога на помощь англичанам, пристает, защитник и друг, в тот же день к тому же берегу, что и захватчики-враги. Он является к Оффе: тот расположился с собранными войсками в Колчестере, где, говорят, родилась Елена[388], обретшая крест Господень; его послы, искавшие мира, вернулись с отказом. Гадон, видя неминуемую брань, разумеет, что Господь его сюда принес, и добровольно повинуется Его желанию. Приготовившись явиться на люди, он, облеченный драгоценным платьем, которое обычно носил, и сопровождаемый сотней лучших и отборнейших всадников, спешит к императорскому шатру. Первый, кто его завидел, в изумлении кидается во весь дух с вестью к императору, говоря, что прибыл величайший муж, окропленный сединою, как бы полуседой, в изящнейших шелковых одеждах, — человек, ангелу подобный и уже прославленный от Бога, и вокруг него сотня рыцарей, лучших, величайших и прекраснейших изо всех частей света. Надобно заметить, что Гадон всегда держал при себе по меньшему сотню людей. Встревоженный донесением, император, понимая, что случилось, медлит в смущении и винит в измене тех, кто присоветовал ему сюда явиться. И тут Гадон, став посреди них, говорит: «Мирен ли приход господина величайшего владыки?» Император в ответ: «Что до этого тебе, никогда не сидящему дома? И разве мирен приход твой[389], что ты ловишь ссоры и распри по всей вселенной?» Тут Гадон, человек неколебимой души и стойкий в истине, учтиво добавляет: «Мирен, ибо благодатью и силою Божией невинные обретут мир; а что называешь меня ловцом распрей, так ты не ошибаешься, ведь я выслеживаю их тщательно и, найдя, истребляю всеми силами, а виновников их ненавижу, и пока не перестанут пестовать раздор, я их не полюблю». С сими словами он выходит из шатра, присоединяется к своим людям, ждавшим его снаружи, и, пожелав римлянам здравствовать, удаляется. Не потому он желает им здравия, что любит их и желает от них ответного приветствия, но потому, что полезно помнить о добрых манерах; ни граном учтивого поведения нельзя пренебрегать, чтобы не забылось добронравие, что весьма легко случается; посему учтивость следует оказывать даже там, где она не требуется, и счастлив, кто сохраняет добрые манеры постоянным в них упражнением.

Дивятся и страшатся римляне, ибо Гадоновы рыцари, выделявшиеся высоким ростом, примечательной красотой и богатым убором, были превосходней не только самих римлян, но всех, кого они когда-либо видели. Входит нежданным к Оффе Гадон, принеся ему столько облегчения и надежды, сколько римлянам он принес страха и неуверенности, и, узнав о правоте Оффы и их неправоте, вооружается первым и выдвигает войско на правую брань. Самого короля и все воинство, кроме пятисот наилучших, он поставил посреди города, на месте пространном и открытом, а сам с одними своими людьми поспешил к воротам, сулившим первый натиск врага, помянутыми же пятью сотнями поставил начальствовать замечательного юношу, королевского племянника по имени Сван[390], охранявшего ближайшие к нему ворота. Подступает первый полк римлян, боязливо избегает Гадона и нападает на Свана, он же с такой их встречает доблестью и с такой отвагой им противостоит, что, не веря своим глазам, видевшим Гадона в другом месте, они думают, что нашли здесь его самого, и силятся могучим многолюдством сокрушить того, кого не могут одолеть воинской искусностью. Наконец два их полка обратились в бегство и рассеялись, а из пяти Свановых сотен две полегли замертво. Нападает на триста человек полк из пятисот, прежде чем те, изнемогшие, отдышались; Сван посылает рыцаря к Гадону за помощью и получает ответ, чтобы бился крепко. Он повинуется без упрека, так отчаянно кидается на врагов, так бесстрашно вторгается в их средину, что казалось, это не битва, но бегство агнцев перед волками и зайцев перед собаками, и преследует их даже за воротами, истребляя до четвертого ряда. Устыдившись, что просил помощи, он презирает жизнь, стыдится поворотить вспять и смертью готовится искупить бесчестную робость, пока Гадон, сжалившись, не велит ему отступить. Не о себе заботясь, но старшему благоразумно подчиняясь, Сван, оставив ворота, как приказано, поспешил к своему королю. Враги же, как великие воды, когда прорвется плотина[391], хлынули в ворота, уверенные в победе, но на стогнах стойко их встретил Оффа, и грянули они в крепчайшую преграду. А с тыла теми же воротами к ним подступил Гадон, вторгся в среду несчастных, как серп в гущу тростника, и куда ни шел, за ним открывалась улица. Никнут и гибнут они, запертые, и так как нет ни надежды побежденным, ни страха победителям, те пренебрегают преследованием, и Гадон отзывает короля. Принесшим войну даруют мир, и, получив от короля корабли, они увозят своих мертвецов в Рим для погребения.

XVIII. ОБ АНДРОНИИ, ИМПЕРАТОРЕ КОНСТАНТИНОПОЛЬСКОМ[392]

Когда Людовик Толстый царствовал в Галлии, а Генрих Первый — в Англии, в Константинополе властвовал Андроний, славный двумя сыновьями, Андронием и Мануилом. Андроний был послан отцом в поход и задержался, а меж тем отец его кончил свои дни. Мануил захватил власть незаконно, ибо он был младший, и отразил вернувшегося Андрония. А тот, по областям и городам разнеся свои жалобы на столь великую несправедливость, ополчил почти полмира против Мануила и преуспел бы, но Мануил, щедрый на сокровища и скупой на почести, ведая, что греки изнеженны и женственны, речисты и коварны, не отличаются ни верностью, ни доблестью против врага, по обстоятельствам времени использовал их выгодно, расточив богатства и измыслив обещания. Кроме того, он ввел в свою страну людей с нашей стороны гор, якобы ради охраны и спасения греков, на деле же — чтобы защитить от опасностей себя самого. И так как он денег не жалел, эти изголодавшиеся, сбиваясь в стаи, наполняли землю и, входя в нее исподволь, наконец превратились в великий народ. Одержав победу их трудом и своей казной, Мануил сжалился над братом, побежденным и изгнанным, и даровал ему царство, смежное с парфянами, то есть турками[393], прибыльное и пространное, но отдаленное, приняв клятвенное заверение и вечное отречение от державы, принесенное как от него самого, так и от младшего Андрония, его сына и наследника. Мануил думал таким образом удовлетворить и справедливости в том, что касается захвата власти, и милосердию в том, что касается его добровольного дара. По смерти Андрония-отца Андроний-сын обновил и повторил клятву Мануилу. Она честно соблюдалась до времени папы Луция, наследовавшего папе Александру Третьему[394], и помянутый Мануил счастливо правил державой, женил сына своего Мануила на дочери Людовика, короля Франции, и скончался исполненный днями[395], безмятежно и счастливо, за исключением того, что оставил сына, едва семи лет от роду, под опекой некоего грека, который по своей должности назывался протосальватор[396]. Услышав об этом, Андроний, человек дурной отваги, уже дважды отрекшийся от Христа, чтобы выклянчить помощь от турок, теперь, говорят, отрекся от Него в третий раз[397] и, собрав большое войско сарацин, разнес свои жалобы по соседним островам, принадлежащим Мануилу, и по прилегающим провинциям. Он измыслил, что протосальватор грешит с женой своего господина и хочет взять ее себе в супруги, что они сговорились на убийство отрока Мануила или уже его умертвили, чтобы вместе править с видимым уваженьем к добродетели. Он со слезами заверял, что был бы вернейшим защитником отроку, если б они удостоили своею благосклонностью и помощью довершить это дело и устранить всякий обман и соблазн. К посулам он присовокупляет дары, плача и показывая вид праведной скорби. Верят ему и ставят его стражем и защитником отрока. Шествуя с великим войском, он разбивает полки, посланные ему навстречу протосальватором, не бранною доблестью сокрушенные, но собственными воеводами предательски проданные на смерть. Такова греческая верность[398].

Наконец они достигли моря, называемого Рукавом святого Георгия[399]. Выслав вперед нескольких греков, константинопольских граждан, он по благосклонности Алексия и с их помощью перебрался на другой берег и был впущен в Дакские ворота[400], заплатив и поклявшись не причинять вреда. В ту пору жили в Константинополе люди, приведенные туда Мануилом, коих называли франками[401], пришлецы почти из каждого племени; греки ненавидели их от зависти, ибо так истощена была греческая сила Троянской войной, что после Аякса, чью доблесть недостойно одолело лукавство[402], ни в одном из греков не обреталось ничего похвального или превосходного, так что даже накипь всех племен и всякий людской отброс сделались для них завидными. Как нам известно, туда прибыли беглые полчища изгнанных и осужденных, и те, кого природная злобность понудила сняться со своих мест, приобрели такую влиятельность, что греки воспламенились против них неприязнью, словно против воскресших троян. Я не отнимаю славу у святейшей девы[403], которую Господь от колыбели до дня кончины ущедрял знаменьями и чудесами; я ни в чем не умаляю избранных Господних; моя речь лишь о ратниках, ибо цвет этого племени пал в войне с троянскими полками, и со дней Ахилла, Аякса и Тидида не обреталось меж ними воинской славы[404].

XIX. О СКОТТЕ ГИЛЛЕСКОПЕ, МУЖЕ ОТВАЖНЕЙШЕМ

Видел я мужа из Скоттии, стяжавшего в своих краях вечную славу; имя ему Гиллескоп, то есть епископ[405]. Замешанный во всех почти столкновеньях вождей, князей и королей в том краю, в каждом бою превосходил он обе стороны, был ли с победителями или с побежденными, ибо от юности до старости был человеком счастливой отваги, его опрометчивая самонадеянность не бывала ему мачехой, хотя, словно слепой, он кидался во всякую опасность, и успех редко или никогда отказывал его дерзости. Епископом же его прозвали не по сану, а по венцу плеши. Близ Скоттии есть много островов, каждым из которых правит свой князек; один из них, чья область располагалась лишь в двух милях от Скоттии, был человек великой наглости, похвальной по их суждениям о воинственности. В предрассветный час в воскресенье он похитил у помянутого Гиллона любовницу. Известившись об этом в первый час того же дня, тот воспринял это с такой дикостью, что, не посоветовавшись с друзьями, не ждав и не искав челна, вооруженный лишь мечом, без всякой одежды, кроме штанов, разошедшихся на седалище, дерзнул бороться с морем, сам себе кормило, гребец и парус, вместе корабел и кормчий, войско и вождь. И хотя он неистово бросается во все, чего следовало бежать, однако переплывает и выбирается без вреда. К дому похитителя он подбирается сзади и, украдкой заглянув в небольшую дверь, среди трехсот и более бражников видит свою подругу в королевских объятьях. Он неистово бросается туда без всякой осторожности, одним ударом умерщвляет короля и выскакивает вон. Сотрапезники застывают; иные скорбят о мертвом, но большинство, разъяренное бурным негодованием, пускается в погоню с оружием. А тот, среди морских зыбей держа кровавый меч в руке, ищет спасения в плавании, словно вепрь, которого псы облаивают издали: страх ранений удерживает их от нападения, а злоба не дает отступиться. Двоих врагов он сразил в пучине и добрался домой невредимым, свершив дело, неслыханное по дерзости, и став горчайшим из мстителей.

Тот же человек отвечал господину своему, королю Скоттии, когда тот по болезни не мог с уверенностью выйти навстречу врагу: «Господин, ты посылаешь меня вместо себя и просишь, чтоб я храбро бился; будь уверен, кому бы ни досталась победа в бою, тебе или врагам, я восторжествую над славою каждого». И восторжествовал.

Однажды он, победив, обратил многих врагов в бегство; бедра его были пробиты широким копьем; оставив товарищей собирать добычу, он шел назад, опираясь на копье. Когда он был вдали от своих и вне их зрения, нападают на него внезапно трое пеших из побежденного войска, первый с копьем, второй с ножом, третий с луком. У него нет оружия, кроме копья, и у них ничего, кроме упомянутого. Первого, лишь тот подступил, Гиллескоп принимает на копье, пронзив ему сердце, а его копье отводит левой рукой; затем, вытащив свое копье, всаживает второму в средину утробы. Третий застает его шатающимся и недолго думая обхватывает его, как бы выбирая, какой смертью угодить врагу. А тот тотчас погружает нож ему в грудь и в ответ получает другой нож между лопатками[406]. Упали наземь все четверо, но уцелел один Гиллескоп: нашли его сотоварищи и перенесли в безопасное место. Среди стольких опасностей он дожил до старости: возможно, от случаев вроде этого и происходит воинское присловье: «Иди куда хочешь, умрешь, когда должен», как будто любой может ринуться в любую погибель и не упредить свой день. Хорошо, чтобы воины так думали и от этого воодушевлялись на соперничество друг с другом.

XX. О НРАВАХ ВАЛЛИЙЦЕВ

Мои соотечественники валлийцы, хотя не блюдут верности никому, и в частности чужакам, за всем тем люди добрые: не хочу сказать — отменных нравов или особенно сильные, но пылкие в нападении и суровые в сопротивлении, в общем, одной недобротой добрые, расточители своей жизни, скупые на свободу, небрегущие о мире, воинственные и искусные в битве, жадные до мщения, щедрые на все имущество, весьма скупые на пищу для себя и щедро уделяющие ее всякому[407], так что еда одного — еда для всякого; никто среди них не ищет хлеба, но берет без спроса там, где на него наткнется или найдет выставленным что-нибудь съестное. Сторонясь обвинений в скаредности, они так благоговейно блюдут щедрость и гостеприимство, что раньше третьего дня никто не спросит у гостя, которому предоставил кров, откуда он и кто таков, чтобы не заслужить укоризны. Но на третий день можно уважительно спрашивать.

XXI. О ГОСТЕПРИИМСТВЕ ВАЛЛИЙЦЕВ[408]

Вот дело, что приключилось вопреки их обыкновениям. Один человек из тех краев приютил странника, наутро же, оставив его дома, взял копье и отправился по своим делам. Заночевал он в другом месте, а на другое утро, вернувшись, искал и не нашел гостя и спросил у жены, что с ним сталось. Она в ответ: «Он лежал в кровати на рассвете, а дверь против него была открыта, и вот, видя большую непогоду с ветром и снегом, он говорит: „Благий Боже, какая опасная буря!”, а я отвечаю: „Хороший день для бездельника, чтобы пересидеть в доме человека разумного”. Тут он с тяжелым стоном говорит: „Подлая женщина, я не пересиживаю”; и выскакивает вон с копьем, и я не смогла позвать его обратно». Муж восклицает, что он обманут, пронзает ее своим копьем и с жалобным воплем отправляется по следам гостя. Долго идя вслед ему, он находит убитого волка, а после этого, подле самой тропы, — еще восемь, и наконец сломанное копье. Потом он увидел и его самого: тот, за кем он следовал, сидит на земле, и один волк, но самый большой, на него изблизи набрасывается. Он спешит, отгоняет волка и, кинувшись к ногам гостя, просит себе прощения за женину оплошность, рассказывая, как ее наказал. А этот несчастный, почти бездыханный, видя волка, ждущего, чем кончится дело, говорит: «Я позволю считать, что нет на тебе вины в моей смерти, если ты уберешься отсюда, пока во мне есть еще жизнь и сила, чтобы, когда нападет этот волк, который так злобно подле меня держится, я мог сам его убить». Он отходит прочь, как велено; волк кидается на раненого, а тот пронзает его копьем, которым его снабдил хозяин. Тот принес домой гостя полумертвым, а вскоре его, умершего, и похоронил. Это было первопричиной вражды между потомками хозяина и погибшего и началом взаимного мщения даже до сего дня. И хотя живая родня ничем не виновата, но не избежала попреков из-за подозрения, порожденного словами недовольной жены. А коль скоро зашла речь о валлийцах, позвольте мне изложить дело, о котором меж ними долго судили и спорили.

XXII. О ЛЛИВЕЛИНЕ, ВАЛЛИЙСКОМ КОРОЛЕ[409]

Король Уэльса Лливелин, муж вероломный, как почти все предшественники его и преемники, имел прекраснейшую жену[410], которую любил сильней, чем она его. По этой причине он всеми способами вооружился против нападений на ее целомудрие и, снедаемый ревнивым подозрением, ни о чем другом не заботился, лишь бы никто до нее не коснулся. Довелось ему услышать, что один юноша из тех краев, возвышенной славы, отменного нрава, рода и красоты, благополучнейший в своих делах и в здравии, видел во сне свое соитие с королевой. Король объявил себя обманутым, ярился и скорбел, будто из-за настоящего дела, коварно захватил невинного юношу, и не будь ему помехой почтение к его родичам и страх мести, истерзал бы пленника пытками до смерти. По обычаю вся родня приходит поручителями за юношу, внушая ему, чтоб остерегался предстать перед судом; юноша же им прекословит и требует немедленного суда. Те сетуют на отказ, но, пока юноша в узах, разносят весть о тяжбе. Многие стекаются на судилище, кто по королевской воле, кто по приглашению другой стороны, и, терпя неудачу в каждом прении, вторая сторона отовсюду зовет на помощь тех, кто мудрее. Наконец они советуются с одним человеком, кого молва объявляла лучше всех, а его дела были тому подтверждением; он им говорит: «Надобно следовать законам нашей земли; предписания, установленные отцами и утвержденные долгим обыкновением, нельзя отменять ни под каким видом. Последуем же им и не станем вводить никакой новизны, пока народные постановления не побудят нас к обратному. Нашими древнейшими уставами учреждено: кто обесчестит блудом супругу валлийского короля, пусть выплатит королю тысячу коров[411] и уйдет свободный и без вреда. Подобным образом о женах князей и всех вельмож, сообразно их сану, установлено взыскание точной мерой. Этот же обвиняется в том, что во сне сожительствовал с королевой, и в сем деле не запирается. Ввиду его признания несомненно, что надлежит дать тысячу коров. Ввиду же того, что это был сон, мы рассудили так: пусть этот юноша поставит перед королевскими очами на берегу озера Бехтен тысячу коров в ряд, при солнечном свете, чтобы тень каждой из них была видна в воде, и эти тени пусть принадлежат королю, сами же коровы — кому прежде, поскольку сон есть лишь тень истины»[412]. Все одобрили этот приговор, и велено было его исполнить, несмотря на брань Лливелина.

XXIII. О НЕМ ЖЕ



Поделиться книгой:

На главную
Назад