– Я тоже недостойна знаний?
– Время покажет.
– Желаю выучиться старому наречию.
– Право, требовательна и капризна равно юной богине. Тебя за нрав не пороли?
– А что? Тебе хочется исправить это недоразумение?
Хозяин Монастыря улыбается и велит осторожней выбирать слова и выражения, после чего возвращается к былой теме:
– Значит, вы верите, что наказание добралось до провинившихся? Что весь людской род повинен в произошедших с Землёй бедах, верно?
Я киваю. И говорю, что это правда, потому всё внутри Монастыря вызывает восторг и расспросы; а Хозяин – удивительно для этих мест (и вообще всех оставшихся пригодными для жизни) разумен и воспитан.
Я признаюсь, что представляла ад. А мужчина, признаётся, что ад ещё впереди. И рассказывает мне, ад и рай – явление глазами разносмотрящих. Что для меня будет горестным испытанием, для другого – блаженной платой, что иного окажется пытливым недугом, для меня станет щадящей волей.
– Ад и рай, – повторяет Хозяин Монастыря, – одно явление разносмотрящих.
– Откуда ты? – интересуюсь я.
– Из пантеона небесных богов, – зудит насмешливый голос.
– Это уже поняла. А взаправду?
Дверь открывается – синхронно со стуком. Опомнившись, мы вдруг отстраняемся друг от друга. Руки пускаем по швам и взглядами врезаемся в нисколько не интересующие объекты. На пороге является Мамочка.
– Бо!, я как всегда вовремя? – говорит она. – Папочка, у меня к тебе вопросы. Птичка, к тебе их нет, порхай.
Мужчина
Раскусываю ревностное лицо Ману, кусаю его, искусываю. Женщина игриво толкает в грудь (вот только отличительно от новой послушницы жест этот не трогает вовсе) и запрыгивает на край стола. Я велю сползать, а Мамочка заботливо уточняет:
– О, ты про это? Не помню, говорил ты раньше не прикасаться к нему или нет…?
– Терпения и на твои шутки у меня не хватит.
– Что значит «и на твои», паршивец? – оскорбляется Ману.
Стаскиваю женщину на диван: она валится меж подушек и хохочет:
– Рассказывай, мой мальчик.
– С рассказами пришла ты.
Я сажусь за рабочее место и внимаю словам Мамочки. Она повествует о завтрашнем вечере: о красоте декораций и костюмов послушниц, о дурманящих напитках и разжигающих аппетит закусках, о монастырских кошках, способных утолить жажду, о травах, благоухания которых наполнят сцену, о музыке, о самой себе. Ману желает устроить величайшее Шоу и теперь просит созвать оставшихся, особо важных, гостей, чьи ответы на приглашения мы не получили, хотя на присутствии настаиваем. Уверяю: завтра Мамочка блеснёт и пантеон вновь заговорит о грандиозности устраиваемых ею вечеров.
– Однако я наблюдаю в твоих глазах волнение, – говорю я. – Неужели самоуверенность человека меркнет перед высокомерием богов?
– Дело не во мне, Отец, дело в тебе, – отвечает женщина. – Мне не нравится, как ловко эта неопытная девица лакает твою кровь. Я опасаюсь.
– Ощущаешь конкуренцию?
– Я опасаюсь. Как не зайду – она с тобой в кабинете, в руках или подле, с беседой или в молчании. Для чего? И для чего ты позволяешь?
Красиво Мамочка огибает выплюнутую провокацию. И красиво завершает мысль. Вот только ответ мой не радует:
– Ты видела её лицо? Ты вообще засматривалась им?
– Красивых на свете много, папочка.
– Нет, ты не понимаешь. Оно такое…породистое.
– Решил подобно Богу Смерти выбрать себе кобылу? Он знает толк в породистых мордах, обратись.
– Ещё раз съязвишь, я прикажу отрезать твой длинный язык.
– Он тебе пригодится, мой хороший. В голодные времена. А по поводу птички…не зацикливайся; юные – ветрены.
Девочка
Я знакомлюсь с Сибирией. Она старшая из кошек: опытна, требовательна и в силу своих немолодых для Монастыря лет потрёпана. Она защищает девочек, защищает их интересы и глупости, она зовётся их наставницей, однако с Ману пребывает в напряженных отношениях.
На очередной колкий взгляд я бросаю:
– Почему ненавидишь меня? Что я тебе сделала?
Одни, находящиеся в спальне девочки, со смехом перешёптываются, другие тревожно переглядываются. Задавать вопросы в лоб для них ново.
– Недолюбливаю и ненавижу – различно, – сладко протягивает Сибирия и затем даёт (как она думает) исчерпывающий ответ. – Я отношусь настороженно к каждой новоприбывшей деве. Я слежу за порядком, пока за ним не следит Ману – то есть постоянно – и в обиду никого не даю.
– Я не нарушаю ваши порядки и к тому не стремлюсь. Я не привношу свои правила – согласна на ваши. Этого недостаточно или ты видишь угрозу?
– Поправка: я отношусь настороженно к каждой новоприбывшей деве что младше меня. То есть – взаправду – к каждой. Ваши молодые годы отодвигают мои лета, а в этом возрасте за себя следует беспокоиться особенно.
– Сколько тебе?
– Тридцать четыре. Да, – со вздохом – моим – добавляет Сибирия, – для нашей работы возраст из щекотливых. Ты уже не свежа как юные, только-только сорванные плоды, однако терпкость вина в тебе ещё насыщает.
– И со скольких же лет ты в Монастыре?
– С четырнадцати.
– Всё это время… – в очередной раз вздыхаю. – Ты не устала от такой жизни?
– Ах, девочка. Жить и быть живым – различно. А главное лишь то, что я жива.
– Жива ли…?
Час от часу, день ото дня, год от года…она тешится в этих проклятых стенах, дабы жить, не живя при этом нисколько. И я ухожу. Теряюсь в пустой спальне и, взглядом облобызав решётки на окне, вымаливаю здоровья и коротких лет жизни оставшейся дома младшей сестре. Как её назовут? В честь кого или чего крестят? Почему не наградили именем, пока я была дома…Хозяин Монастыря находит меня за молитвой. Её подобием. Тогда я понимаю:
Молитва неверующего – самая крепкая и искренняя.
Сидя на коленях под окном, меж кроватью и тумбой, обращаюсь ко всем существующим и несуществующим Богам. Но к Хозяину моя речь не обращена.
– В Монастыре молиться возбраняется, – грохочет голос над плечом.
Но я, не размыкая век и рук, продолжаю со слагаемой на ходу речью просить смирения, пощады или шанса. Чьи-то ладони прилипают к моим плечам – взмахивают и поднимают. Взглядом врезаюсь в Хозяина Монастыря: за ним стоит несколько послушниц и даже Мамочка. Кто-то напел о моём времяпровождении (хотя попадаться в помыслах не было…как и скрываться).
– Молитвы в этом Храме запрещены, – с косой улыбкой добавляет мужчина. – Повторить ещё раз?
– Но я хочу.
Хозяин Монастыря быстро оглядывается, и на то девочки рассыпаются по делам. Коридор остаётся разрезать силуэт Ману: она складывает руки на груди и с интересом внимает беседе.
– Ты не верующая, – напоминает мужчина. – Единственная атеистка на все спальни, так что будь добра, неси свою правду и дальше, только не распространяйся о ней.
– В Монастыре (с подобными вам) и не такую веру обретёшь, – протягиваю я – о, то явная насмешка! – и потому названный отец велит повторить сказанное. Разумеется, интонацией, после которой следует молчать или рассыпаться в извинениях.
– В Монастыре молитвы запрещены, – повторяет мужчина – медленно и остро. – Для тебя я делаю исключение, напоминая об этом. Ты упёртая, Луна, вот только люди могут подумать: невоспитанная и глупая.
– Где же мне молиться, если из Монастыря выходить не дозволено?
И в следующий миг я под руку лечу по коридору. Лечу по лестнице и затем лечу с крыльца. Впаиваюсь коленями в сухую землю и, осмотрев песочный полумёртвый пейзаж, впаиваюсь взглядом в оставшегося на крыльце мужчину. Он скинул меня! Толкнул! И повелел:
– Молись на здоровье. Ты за пределами Монастыря.
Я вновь оглядываюсь.
Если сады при входе были прекрасны (зелень оплетала каменную дорожку – вдоль – и окна кабинетов – поодаль), пуская пыль в глаза прибывающим девам и часто наведывающимся гостям, то с этой стороны Монастыря всё выглядело как и везде: иссушено и загублено. Растрескавшийся песок отливает рыжим, выхлопы за горизонтом напоминают о близ расположенном городе небесных богов, позабытые за спиной острые и худые шпалы некогда деревьев кличут былой дом. Я смотрю в небо: голубое и отчего-то грязное. А колени саднит. Крупицы песка влипли в кожу.
– Парадокс, радость. Молиться в Монастыре нельзя, – в который раз повторяет Хозяин. – И не учи тому других девочек – дурной пример заразителен. И не сей в их головах мысли, то не требовательно. И не пытайся подорвать моё положение перед ними – я всегда буду выше и ослушания не потерплю.
– Я могу сбежать, – смеюсь наперерез глубокой морщине.
– Попробуй, – с вызовом бросает морщина. – Будешь наказана.
Я отворачиваюсь. А сама рассматриваю: забор невысок, но пустырь за ним необъятен; толку пытаться? да и иной дороги нет. Разве только, чтобы позлить Хозяина Монастыря.
– Луна, я всё вижу, – говорит он. – Ты думаешь о неправильных вещах.
– Да что здесь вообще правильного? – вопрошаю я. – А что правильного в твоих взглядах? Пускай бы девочки предавались песням в адрес Богов, которых почитают и которым отдаются.
– Боги не терпят молитв в отведённых для того храмах. Боги не терпят церковных обращений к себе. Истинная просьба – за их пределами. А Монастырь…в обители грешащих искупления не найти даже святому. Боги верят ситуативным прошениям, без предвзятости и напыщенности, радость.
– Звучит так, словно сам ты верующий, Хозяин Монастыря.
– В себя и не верить?
– Самовера – грех.
– Не забудь упомянуть это в своих стишках, – кивает мужчина. – Заканчивай. Уходим.
Заканчиваю. Не уходим.
Отворачиваюсь и складываю руки в выдуманных жестах, вымаливаю прощение, а потом понимаю: боги в самом деле не услышат; немые идолы не внемлют людским мольбам.
– Взгляд у тебя, конечно, Луна, святой, – говорит Хозяин Монастыря. – Сплошной ропот. Не зли меня этим.
Смотрю через плечо – в который раз – и поднимаюсь.
– Тебя смущает лик веры? – спрашиваю я. – Здесь?
– Злит, я же сказал.
– Смущает. Я не ошиблась.
Мужчина вздыхает и закусывает губу.
– Иди в кабинет.
– Я ещё не сбежала.
– Запрещаю.
В следующий миг рвусь в сторону и разрезаю несколько рыхлых ям у мятого забора. Хозяин Монастыря настигает: хватает за руку с животной скоростью и хватает за смеющееся лицо с животным оскалом, но ругаться в себе сил не находит. Я хохочу и толкаюсь, вырываюсь из терпких объятий и мягких замечаний, я плюю на его правила в лицо – смехом. Причудливо неуместным, но накопившимся. Изнеможённым, истеричным.
– Ты наказана! – зудит голос.
– И это всё? Этого боятся девочки? Слов?
Прекрати подначивать его, Луна.
Мужчина закидывает меня на плечо и тащит в Монастырь. Стучу по спине и продолжаю смеяться. Смеяться перестаю, когда мы встречаемся в кабинете с Ману. Женщина наполняет стакан бордовым питьём, громко цокает и безразлично отторгает:
– Я вам не помешаю? Могу выйти, обождать, пока вы наиграетесь.
Хозяин Монастыря отвечает на старом наречии и швыряет меня на диван.
– Не сомневаюсь, – говорит женщина. – Птичка, угощайся. Я наполнила два стакана, однако вижу Отец и так достаточно пьян.
– Он же ничего не пил… – вступаю я.
– В этом смысл, птичка. Потом поймёшь.